"Трагедия ленинской гвардии, или правда о вождях октября" - читать интересную книгу автора (Коняев Николай Михайлович)Глава шестая СЕНГИЛЕЙСКИЙ ТУМАН ИЮНЯВ семидесяти километрах от Ульяновска расположен городок Сенгилей, славящийся яблоневыми садами. Еще знаменит Сенгилей тем, что невдалеке от него время от времени спускается на дорогу необычный туман. Местные жители знают, если попадешь в него, выйти невозможно, незачем и стараться. Даже если идешь сквозь туман по дороге и никуда не сворачиваешь, все равно возвращаешься на прежнее место… Некоторые сенгилейские краеведы связывают это необычное явление природы с имением Владимира Ильича Ленина. Они утверждают, что Владимир Ульянов якобы в этой местности и был зачат, и сенгилейский туман как-то связан с этой катастрофой. О достоверности подобных утверждений судить трудно, поскольку неизвестно, бывали ли в Сенгилее родители Ленина, бывал ли там сам Ильич… Зато наверняка известно, что стоило только Ленину возглавить правительство, и сенгилейский туман сразу повис не только над Петроградом и Москвой, но начал расползаться и по всей России. И в июне восемнадцатого года уже никому не было пути из этого гибельного тумана:.. Ни бывшим членам императорского дома, ни самим большевикам, ни простым россиянам… Чекисты других местностей стремились шагать в ногу с Дзержинским и Урицким. Особо важная задача в первой половине лета 1918 года была поставлена Кремлем перед чекистам Перми и Урала. Им предстояло ликвидировать царскую семью. Начать решили с 39-летнего Михаила Александровича Романова — младшего брата императора. Решение вполне логичное. По сути дела, Михаил Александрович был единственны легитимным кандидатом на пост главы государства, ибо именно в его пользу и отрекся от престола Николай II. Готовились чекисты к ликвидации неторопливо и основательно. Еще 9 марта Моисей Соломонович Урицкий доложил на заседании Совнаркома свои предложения. Урицкому и поручил Совнарком выслать в Пермь великого князя Михаила Александровича Романова. Товарищ Урицкий поручение это исполнил. Теперь настала пора действовать пермским товарищам. Бывший каторжник, а в 1918 году член коллегии Пермской губчека, Александр Алексеевич Миков свидетельствовал: «Мишка, как мы его называли, Романов содержался у нас в Перми на положении какого-то ссыльного, проживая свободно в верхнем этаже бывшей гостиницы… вместе со своим секретарем Сельтиссоном (особый вид колбасы из отходов колбасного производства), как мы его называли для смеха ради условным именем… Временем своим он располагал свободно; ходил, как и когда ему «вздумается», по гостям, по купечеству, что осталось еще не ликвидированным в городе. Агентурные сведения указывали, что около него начала группироваться разная черносотенная сволочь с целью тайного увоза его, и офицерство старое возглавляло эти планы… Малков{169} выразил опасение, что дальше «держать» Мишку опасно: может сбежать, хотя наблюдение за ним строгое. Мясников{170} посоветовал: постановить — отозвать его обратно в Москву — эвакуировать. «На кой черт возить его туда и обратно — ликвидировать его, и все, спустить в Каму, и всего делов!» — эта моя реплика как будто смутила всех, а все же я был уверен, за нее были все…»{171} Когда истекло три месяца пребывания великого князя в Перми, было принято решение. «Ночью, часов в 12, пришли в Королевские номера какие-то трое вооруженных людей. Были они в солдатской одежде. У них у всех были револьверы. Они разбудили Челышева{172} и спросили, где находится Михаил Александрович. Челышев указал им номер и сам пошел туда. Михаил Александрович уже лежал раздетый. В грубой форме они приказали ему одеваться. Он стал одеваться, но сказал: «Я не пойду никуда. Вы позовите вот такого-то. (Он указал, кажется, какого-то большевика, которого он знал.) Я его знаю, а вас не знаю». Тогда один из пришедших положил ему руку на плечо и злобно и грубо выругался: «А, вы, Романовы! Надоели вы нам все!» После этого Михаил Александрович оделся. Они также приказали одеться и его секретарю Джонсону и увели их»{173}. Примерно так же история похищения изложена и в газетном сообщении, опубликованном 15 июня 1918 года: «В ночь с 12 на 13 июня в начале первого часа по новому времени в Королевские номера, где проживал Михаил Романов, явилось трое неизвестных в солдатской форме, вооруженных. Они прошли в помещение, занимаемое Романовым, и предъявили ему какой-то ордер на арест, который был прочитан только секретарем Романова Джонсоном. После этого Романову было предложено отправиться с пришедшими. Его и Джонсона силой увели, посадили в закрытый фаэтон и увезли по Торговой улице по направлению к Обвинской. Вызванные по телефону члены Чрезвычайного Комитета прибыли в номера через несколько минут после похищения. Немедленно было отдано распоряжение о задержании Романова, по всем трактам были разосланы конные отряды милиции, но никаких следов обнаружить не удалось. Обыск в помещениях Романова, Джонсона и двух слуг не дал никаких результатов. О похищении немедленно было сообщено в Совет Народных Комиссаров, в Петроградскую коммуну и в Уральский областной Совет. Проводятся энергичные розыски». Теперь известны имена всех «неизвестных» лиц в солдатской форме, которые ночью 13 июня вошли в номер великого князя. Это бывший каторжанин, а тогда комиссар Перми и начальник городской милиции Василий Алексеевич Иванченко… Это бывший каторжанин, а тогда помощник начальника милиции Мотовилихи, член Пермской губчека Николай Васильевич Жужгов… Это горящий, по словами Г. И. Мясникова, «огнем злобы и мести» член Мотовилихского ревкома и Пермской губчека Андрей Васильевич Марков… Это красногвардеец Иван Федорович Колпащиков — здоровый мужик с писклявым голосом, который был взят в команду за то, что «забывал всего себя, отдаваясь самой кропотливой, тяжелой и черной работе»… Охраной фаэтонов, увозивших Михаила Александровича Романова на расстрел, занимался сам заместитель председателя Пермской губчека Гавриил Ильич Мясников. «Проехали керосиновый склад (бывший Нобеля), что около 6 верст от Мотовилихи, — вспоминал чекист А. B. Марков. — По дороге никто не попадал; отъехавши еще с версту от керосинового склада, круто повернули по дороге в лес направо. Отъехавши сажен 100–120, Жужгов кричит: «Приехали — вылезай!» Я быстро выскочил и потребовал, чтобы и мой седок (Джонсон. — Начинало светать. Это было 12 июня, но было почему-то очень холодно»{174}. Тем не менее, хотя в расстреле и участвовало практически все руководство Пермской губчека и милиции, утром, 13 июня 1918 года, в Москву в Совнарком и ВЧК, Зиновьеву в Петроград, Белобородову в Екатеринбург полетела телеграмма; «Сегодня ночью неизвестными солдатской форме похищены Михаил Романов и Джонсон. Розыски пока не дали результатов, приняты самые энергичные меры. Пермский округ. Чрезком». Более того… Пермская губчека немедленно начала следствие по делу о побеге Михаила Александровича Романова и под этим предлогом арестовала всех сопровождавших великого князя людей… Камердинера великого князя Василия Федоровича Челышева… Личного шофера Петра Яковлевича Борунова… Управляющего гостиницей «Королевские номера в Перми» Илью Николаевича Сапожникова… Бывшего начальника Гатчинского жандармского железнодорожного управления, полковника Петра Людвиговича Знамеровского… Все они были высланы Моисеем Соломоновичем Урицким в Пермь вместе с великим князем… Все они, дабы более никогда не дерзали участвовать в похищениях, были расстреляны. 20 сентября 1918 года по прямому проводу прошла телеграмма РОСТА: «Пермь, 18 сентября. В 10 верстах от Чусовского завода агентом Пермского губчрезкома задержаны Михаил Романов и его секретарь. Они препровождены в Пермь». Такой вот чекистский юмор… Но уже с пермским окрасом. Хотя, конечно, ликвидация великого князя Михаила Александровича была лишь прологом к драме, которая должна была осуществиться в Екатеринбурге, Алапаевске, Ташкенте и Петрограде, и режиссеры этой постановки находились в Кремле. «По приезде в Москву Андрей Васильевич Марков пошел в Кремль к т. Свердлову Я. М., коротко сообщил ему о расстреле Михаила Романова. Яков Михайлович сразу повел Маркова к В. И. Ленину. Владимир Ильич, поздоровавшись, спросил: «Ну, рассказывайте, как вы там расправились с Михаилом?» Андрей Васильевич кратенько сообщил, как было дело, упомянув при этом дядьку англичанина. Тогда т. Ленин сказал: «Хорошо», — но предупредил, чтобы нигде об этом не было оглашено, т. к. англичане могут предъявить нам иск и расплачивайся тогда Советская власть всю жизнь со всеми родичами его»{175}. А пермские чекисты сразу почувствовали вкус настоящей чекистской работы. Через неделю после расстрела великого князя Михаила чекисты Добелас и Падернис замучили Андроника, архиепископа Пермского. С выколотыми глазами и отрезанными щеками чекисты провели священномученика по улицам Перми, а потом живьем закопали в землю. Участвовал в этой расправе и знакомый нам чекист-каторжанин Николай Васильевич Жужгов. Арестованного вместе с архиепископом Андроником, епископа Соликамского Феофана чекисты утопили в Каме. Государю императору Николаю II и его семье оставалось жизни всего месяц… Вчитываешься в материалы дела «Каморры народной расправы», и порою даже обидно становится за Моисея Соломоновича Урицкого и его коллег по ЧК. Столько злобы, столько хитрости и энергии вкладывали они, чтобы создать подобие антисемитских контрреволюционных заговоров, а у русских присяжных поверенных, статистиков, профессоров, офицеров, художников, журналистов не только никакой погромной организации не было, но, более того, на допросах они обнаруживали какую-то патологическую неспособность к заговорам вообще. «Бобров известен только как работник по службе в обществе дачных недвижимостей… Виктор Павлович Соколов известен довольно давно, как умный человек, деятельный в смысле политической жизни работник. Он принадлежит к партии монархистов, кроме того, состоял членом, вернее, товарищем председателя «Союза русского народа»… С Ревенко я познакомился в «Обществе попечительства о беженцах»… Что касается «Каморры народной расправы», то я о ней услышал только в камере»{176}. «Я никогда ни в какие партии не входил и теперь ни в какой не состою. Я человек дела, и не при моих годах (68 лет) начинать эту партийность»{177}. «С тех пор, как я поступил на военную службу, прекратил литературную деятельность и вообще отдалился от всяких политических вопросов, так как хотел жить более спокойно, а политика успокоения в жизнь не вносит»{178}… «Ни в какой политической партии как до революции, так и после нее не состоял и не состою. Будучи студентом, никакими общественными и политическими делами не занимался, даже после революции, будучи на военной службе, когда меня выбрали в Совет рабочих и солдатских депутатов, мне пришлось отказаться и просить о переизбрании, так как определенных политических тенденций у меня и тогда не было и я даже не представлял себе задач и работы этого Совета»{179}… Подобные «признания» раздражали Моисея Соломоновича. Он чувствовал, что, отпираясь от участия в партийности и заговорах, его подследственные тем самым противодействуют «революционной кристаллизации», которую пытались всеми силами ускорить большевики. Порою Урицкому начинало казаться, что тут и кроется главный заговор. И в каком-то смысле он был прав. Некоторые из подследственных декларировали свою беспартийность, осознавая ее, как совершенно определенную нравственную ценность. Александр Константинович Никифоров, инженер, арестованный за участие в «Беспартийном союзе спасения Родины», служил в Русском обществе выделки и продажи пороха. На допросах он держался, не теряя чувства собственного достоинства и, кажется, не испытывая ни малейшего страха перед кривоногим, визгливым уродцем, возглавлявшим Петроградскую ЧК. «Вся моя жизнь протекала в работе. Я с детства не воспринимал различия между классами. Властью пользовался как старший товарищ и никогда не думал о доходных местах, отказывался от мишуры. Я личной собственности не признаю и, сколько бы ни заработал, намереваюсь израсходовать на общественные, просветительские цели… Против Советской власти не действовал совершенно принципиально, так как признаю за ней воспитательное значение по схеме «каждый сам себя бьет, коли нечисто жнет». По укладу ума я не политик, потому что полагаю: стойкость любой демократической системы зависит от нравственного уровня граждан. В области внешней политики примкну к той группе, которая раскрепостит славянство. Так как Сознаюсь, что интернационалистом быть не в силах, потому что быть в этом отношении исключением среди соседей-эгоистов равносильно потере независимости… По существу сделанного мне допроса относительно участия в «Беспартийном союзе спасения Родины» повторяю, насколько мне известно, «Союз» распался, и если аналогичный «Союз» существует, то ничего общего с бывшим не имеет. Об этом я могу заключить логически, судя по составу прежнего «Союза», который главным образом ныл, ругался и сплетничал. Повторяю, после третьего собрания я заявил сопредседателю, что все — ерунда, и я выбываю»{180}. Наверное, нет нужды комментировать эти, не лишенные некоей надменности показания. Каждое слово дышит здесь умом и благородством, той высокой порядочностью русского интеллигента, которую невозможно сломить никакими пытками. Читая подобные показания, понимаешь, почему даже такой пытливый человек, как Исаак Эммануилович Бабель, предпочитал «не интересоваться» настроениями узников чекистских застенков. Уж он-то знал, как неуютно чувствуешь себя рядом с такими людьми. Нескрываемое презрение к чекистской сволочи сквозит в каждом слове Александра Константиновича Никифорова. Оно выражено и в холодной, не унижающей себя даже до насмешки, констатации юридической безграмотности Урицкого. «Мне инкриминировалась запись в члены «Беспартийного союза спасения Родины», который девять месяцев тому назад распался… Инкриминируемый факт произошел до утверждения Советской власти, а именно год тому назад. Следовательно, если бы «Союз» и был объявлен контрреволюционным, то я не подлежу ответственности, ибо закон обратного действия не имеет»{181}. Почему Урицкий взялся за аресты членов «Беспартийного союза спасения Родины», понятно… Уж если перетряхивать население Петрограда в поисках антисемитов и погромщиков, то никак не миновать организации, программная цель которой «неделимая, единая, великая Россия». Запутало же Моисея Соломоновича сходство в звучании «Беспартийного союза спасения родины» с «Союзом защиты родины и свободы» в Москве. К тому же, увлекшись идеей создания на базе «Каморры народной расправы» целой сети погромных организаций, Урицкий не обратил внимания, что «Беспартийный союз спасения Родины», просуществовав несколько недель, распался еще до Октябрьского переворота…{182} Как бы то ни было, но в восемь часов вечера 19 июня Урицкий подписал целую пачку ордеров на арест членов «Беспартийного союза спасения Родины». И, как всегда бывает в таких случаях, нелепость нахлестывала на нелепость. Ордер № 755 был выдан товарищу Юрше на арест В. А. Цветиновича. Тов. Юрша в тот же вечер арестовал недоучившегося кадета Всеволода Алексеевича Цветиновича, отец которого был присяжным поверенным, а мать занималась переводами с иностранных языков. Молодость «преступника» Юршу не смутила. По его соображениям, и недоучившийся кадет вполне мог оказаться чрезвычайно опасным заговорщиком. Всеволода бросили в тюрьму… Однако на следующий день на Гороховую приехал его брат — Василий Алексеевич Цветинович и заявил, что он должен увидеть Урицкого. Товарищ Урицкий принял дерзкого выпускника реального училища, и тот задал ему неожиданный вопрос: действительно ли чекисты арестовали того Цветиновича, которого собиралась арестовать? — Дело в том… — объяснил он, — что в ордере на арест были указаны лишь инициалы «В.А.», а они и у арестованного Всеволода, и у меня совпадают. Урицкий пытливо посмотрел на юношу и приказал вызвать следователя Байковского… Впрочем, предоставим слово самому Василию Алексеевичу Цветиновичу для рассказа об этом необычном происшествии. «Для выяснения истинного положения дел Вами (Урицким. — Убедившись, что я задержанию не подлежу, в чем Вы лично меня заверили, я попросил Вас выдать мне соответствующее удостоверение на тот случай, если бы меня по нечетко выписанному ордеру принялись разыскивать. Согласившись с основательностью моей просьбы, Вы отдали соответствующее распоряжение следователю Байковскому, с которым я и удалился в его кабинет»{183}. Здесь нужно прервать рассказ Василия Алексеевича Цветиновича. Несомненно, он ехал на Гороховую спасать брата. Напомним, что отец Цветиновичей был присяжным поверенным и не заметить допущенного Моисеем Соломоновичем вопиющего по своей юридической безграмотности промаха не мог. Если бы — очевидно, этим и объясняется дерзкое требование нелепой справки! — в его руках оказался документ, подтверждающий промах Урицкого, он попытался бы раздуть скандал и добиться бы освобождения младшего сына. Увы… План этот строился на дореволюционных представлениях о законности. В конторе на Гороховой улице такое судейское крючкотворство уже не проходило… Тем более что ни присяжный поверенный Цветинович, ни его сын Василий даже и не догадывались, насколько подлым негодяем был Моисей Соломонович Урицкий. Разумеется, он сразу раскусил юного шантажиста из реального училища… «Во время выдачи мне просимого удостоверения, — пишет Василий Алексеевич Цветинович, — следователь Байковский, после нескольких незначащих вопросов, выяснивших, между прочим, мое случайное и весьма кратковременное состояние во Внепартийном Союзе спасения Родины, объявил мне, что задерживает теперь и меня…» Вот так просто и без затей и была разрушена хитроумная комбинация господ Цветиновичей. И, право же, тут трудно удержаться, чтобы еще раз не вспомнить рассказ Бабеля «Дорога». Точные слова насчет петроградских чекистов — верных в дружбе и смерти, товарищей, каких нет нигде в мире… — нашел в этом рассказе Исаак Эммануилович. Принципы товарищества, какого «нет нигде в мире», были нерушимы для мерзавцев с Гороховой улицы, и они всегда покрывали друг друга, особенно, если им самим это ничем не грозило… Арест Василия Цветиновича — яркий пример подобной товарищеской взаимовыручки. Ну, проглядел что-то Моисей Соломонович Урицкий, ну, погорячился товарищ Юрша, когда арестовал не того человека… Ну и что из этого? Разве трудно чекистам арестовать еще и того, а не того на всякий случай запереть в одиночку? Стоит ли беспокоиться о таких пустяках? Тем более, как мы знаем — вспомните признание, которое И. Э. Бабель сделал Д. А. Фурманову, — таких людей, как выпускник реального училища Василий Цветинович, решившийся ценой своей свободы спасти брата, чекисты за людей не считали, и совсем не интересно было, что думают они, что чувствуют, что испытывают… Ведь товарищество братьев Цветиновичей не имело ничего общего с «невиданным в мире товариществом», о котором так откровенно поведал Бабель в рассказе «Дорога». И когда сравниваешь, к примеру, показания русского инженера Александра Константиновича Никифорова с показаниями того же Исаака Эммануиловича Бабеля, вдохновенно закладывавшего на допросах и своих друзей: Михоэлса, Эйзенштейна, Олешу, Катаева, и свою любовницу Евгению Соломоновну Ежову, то возникает ощущение не просто разных культур, а разных миров… Это и есть цена за чекистское товарищество… Исаак Эммануилович Бабель заплатил эту цену в 1940 году. Его коллеге Моисею Марковичу Гольдштейну пришлось ее заплатить намного раньше… О Моисее Марковиче Гольдштейне (Володарском) известно немного. Родился он в 1891 году в местечке Острополье Волынской губернии. Из гимназии его исключили, и юный Моисей Гольдштейн несколько лет работал приказчиком в мануфактурном магазине в Лодзи. В 1911 году он был сослан в Архангельскую область, но через два года попал под амнистию и вскоре эмигрировал в Северную Америку, где долгое время работал портным-закройщиком в Филадельфии. В Россию Моисей Маркович вернулся в апреле 1917 года. Ходили смутные слухи, что товарищ Гольдштейн связан с германско-масонскими аферами Израиля Лазаревича Гельфанда-Парвуса, но кто из заграничных товарищей не был с ними связан? И хотя доселе Моисей Маркович не только не играл никакой заметной роли в революционном движении, но и вообще не состоял в партии большевиков, в революционном Петрограде он сделал блистательную карьеру. Никому не ведомый районный агитаторишка производится вскоре в главные агитаторы Петроградского комитета. «С литературной стороны речи Володарского не блистали особой оригинальностью формы, богатством метафор… Речь его была как машина, ничего лишнего, все прилажено одно к другому, все полно металлического блеска, все трепещет внутренними электрическими зарядами… Голос его был словно печатающий, какой-то плакатный, выпуклый, металлически-звенящий. Фразы текли необыкновенно ровно, с одинаковым напряжением, едва повышаясь иногда. Ритм его речей по своей четкости и ровности напоминал мне больше всего манеру декламировать Маяковского. Его согревала какая-то внутренняя революционная раскаленность… Казалось, он ковал сердца своих слушателей. Слушая его, больше чем при каком угодно другом ораторе понималось, что агитаторы в эту эпоху расцвета политической агитации… поистине месили человеческое тесто, которое твердело под их руками и превращалось в необходимое оружие революции»{184}… Скоро товарища Гольдштейна избирали членом Петроградского комитета партии, а затем членом Президиума Петроградского Совета. Считается, что стремительному росту партийной карьеры Моисея Марковича способствовала секретарь ЦК РКП(б) Е. Д. Стасова, прозванная в партийных кругах товарищем Абсолютом. 26-летний портной, не растерявший и в дороге через океан своей филадельфийской франтоватости, прилизанный, в отутюженном костюме, сверкая золотом в зубах, произвел неизгладимое впечатление на 44-летнюю Елену Дмитриевну. Эта ведьмистая, по выражению товарища Красина, и кровожадная баба{185} явно запала на Моисея Марковича. После Октябрьского переворота Елена Дмитриевна продвигает приглянувшегося молодого человека в члены Президиума ВЦИК, помогает занять пост редактора «Красной газеты». Скоро Моисей Маркович Гольдштейн под именем В. Володарского стал весьма значительным лицом в Петрограде. Будучи комиссаром по делам печати, пропаганды и агитации, он ведал всей здешней большевистской пропагандой и считался самым последовательным проводником в жизнь ленинского Декрета о печати, принятого Совнаркомом на третий день Октябрьской революции. Надо сказать, что со Стасовой Моисею Марковичу повезло. Судя по другим воспоминаниям, несмотря на свою приказчичью щеголеватость и золото в зубах, у многих он вызывал не симпатию, а омерзение. Говорят, что помимо прозвища «Пулемет», полученного за умение произносить речи на любую тему, некоторые партийцы между собою называли Володарского «гаденышем». Это «погоняло» было дано Моисею Марковичу за змеиную улыбочку, за редкостную, дивившую даже товарищей-большевиков подлость характера и немыслимую жестокость. «Он был весь пронизан не только грозой Октября, но и пришедшими уже после его смерти грозами взрывов красного террора. Это скрывать мы не будет. Володарский был террорист. Он до глубины души был убежден, что, если мы промедлим со стальными ударами на голову контрреволюционной гидры, она не только пожрет нас, но вместе с нами и проснувшиеся в Октябре мировые надежды»{186}. При этом самовлюбленность Володарского превышала все мыслимые размеры. Петроградские газеты сообщали, например, что 27 мая на процессе против буржуазных газет он вдруг потребовал сделать перерыв. — Зачем? — удивился председатель суда Зорин. — Я должен сейчас сказать речь… — объяснил Моисей Маркович. — Необходимо вызвать стенографистку из Смольного… Любовнику своей супруги товарищ Зорин отказать не смог, и речь, произнесенная Моисеем Марковичем, была застенографирована и по праву может считаться образцом большевистской демагогии, которой — отдадим ему должное! — Володарский владел в совершенстве. — Товарищи! — разглагольствовал он. — Окопавшиеся в этой газете (газета «Новый вечерний час» — Ну и, конечно, самовлюбленный Моисей Маркович, как это бывает с говорунами, часто впадал в то особое состояние стервозности, когда человек вроде бы и сам понимает, что зарапортовался, но остановиться не может, и только еще стервознее лезет вперед, загоняя, как писал товарищ Маяковский, «клячу истории». Как правило, отвратительное позерство совмещается в таких особах с трусливой наглостью и непроходимой глупостью. Видимо, так было и у Володарского. Упиваясь собственным красноречием, он зачастую выбалтывал то, о чем до поры положено было молчать… Еще задолго до открытого разрыва с эсерами Моисей Маркович во всеуслышание ляпнул на заседании Петросовета, дескать, борьба с оборонцами, меньшевиками и правыми эсерами «будет вестись пока бюллетенями, а вслед за тем — пулями». Нет-нет! Мы не обвиняем товарища Володарского в сознательном саботаже директивы «Всемирного Израильского Союза» о соблюдении осторожности. Моисея Марковича подвел сам характер его профессии — оратора-пулеметчика, предполагавший основой как раз эту вдохновенную, клокочущую стервозность, которую А. B. Луначарский называл внутренней революционной раскаленностью и которая и не позволяла Володарскому удерживаться в разумных рамках осторожности… Промахи Володарского можно было понять и объяснить, но по городу уже поползли слухи, что сам Израиль Лазаревич Гельфанд-Парвус недоволен Моисеем Марковичем, и товарищи по большевистскому ремеслу стали косовато посматривать на него. «Финансовый папа» Октябрьской революции Израиль Лазаревич Гельфанд (Александр Парвус) человек примечательный в революционном движении. На год старше Владимира Ильича Ленина, он родился в белорусском местечке, закончил Одесскую гимназию и, уехав в Швейцарию, поначалу связал свою судьбу с германской социал-демократией… Биографы И. Л. Гельфанда-Парвуса обыкновенно цитируют его письмо Вильгельму Либкнехту, в котором он пишет, что ищет «государство, где человек может по дешевке получить отечество». Однако социал-демократическая «дешевка» в Германии не срабатывала, и в 1896 году за попытку устроить всеобщую забастовку И. Л. Гельфанда-Парвуса изгнали из Саксонии как русского… О характере дальнейшей жизни И. Л. Гельфанда-Парвуса дает представление эпизод его отношений с А. М. Горьким. В 1902 году он заключил в Севастополе договор с «буревестником революции» и стал его литературным агентом за границей. Вместо денег Алексей Максимович получил от своего агента только сообщение, что собрано всего 100 000 марок и все эти деньги потрачены Израилем Лазаревичем на путешествие с барышней по Италии. «Позднее мне в Париже показали весьма красивую девицу или даму, сообщив, что это с ней путешествовал Парвус, — не без печали вспоминал A. М. Горький. — «Дорогая моя, — подумалось мне, — дорогая»{187}. Поскитавшись с девицами легкого поведения по белому свету, И. Л. Гельфанд-Парвус в 1905 году объявился в Петербурге, где вместе с Львом Давидовичем Троцким создал самозваный Совет рабочих депутатов. Образчиком революционной демагогии, которой пользовались они, пытаясь разжечь бунт, может служить обращение к рабочим Петербурга… «Слушайте, товарищи! Вы устрашились царских солдат. Но вы не страшитесь жить изо дня в день ходить на фабрики и заводы, где машины высасывают вашу кровь и калечат ваше тело… Разжечь революцию тогда не удалось. Доморощенных врагов России и заграничных любителей красивой революционной жизни смело тогда мощное движение русского народа, которое благословил святой праведный отец Иоанн Кронштадтский. «Помню первый митинг Союза Русского Народа, — вспоминал П. А. Крушеван. — Он состоялся в Михайловском манеже. На митинге собралось тысяч двадцать народа… Это были величественные и потрясающие минуты народного объединения, которых никогда не забудут те, кому довелось пережить их. Все грани, все сословные и социальные перегородки исчезли; русский князь, носящий историческую старинную фамилию, стоял бок о бок с простолюдином и, беседуя с ним, волновался общими чувствами; тут же в толпе был и известный государственный деятель, были генералы, офицеры, дамы… Все перепуталось, все смешалось в какую-то кашу… Но над этой пестрой массой, сливая ее в одно существо, властно царила одна общая душа, душа народа, создавшего одно из величайших государств в мире, — и теперь угнетенная опасением, что и храм, созданный трудом десятков поколений, и народные жертвы, и подвиги предков — все это рухнет — бессмысленно под натиском врагов, которые уже рубят устои, поддерживающие священный храм». Этой силой общей души народа, создавшего одно из величайших государств в мире, и были сметены в декабре 1905 года все Гельфанды и Троцкие. Вместе с другими членами Петроградского Совета они были арестованы и определены судом на жительство в Сибири. Впрочем, в Сибири Израиль Лазаревич Гельфанд-Парвус не прижился, снова сбежал за границу, обогащенный опытом революционного строительства, точно зная, с кем революционерам надо бороться в первую очередь. В январе 1915 года Парвус обратился в Константинополе к послу Германии с посланием, в котором утверждал, что «интересы правительства Германии и русских революционеров, которые уже действуют, совпадают»{188}. Как писал Карл Радек: «Неверие в самостоятельные силы русской революции, толкнуло его (Гельфанда-Парвуса — Германские власти благожелательно отнеслись к инициативе И. Л. Гельфанда-Парвуса, передав ему первый аванс в сумме одного миллиона немецких марок, и Израиль Лазаревич начал формировать команду своих единомышленников, в которую вошли Яков Ганецкий, Георгий Скларц, Евгений Суменсон, Моисей Урицкий, Григорий Чудновский… Хотя партийные биографы В. И. Ленина всячески маскируют его связь с Гельфандом-Парвусом, но сам Израиль Лазаревич утверждал, что привлек к деятельности группы Ганецкого — Скларца — Суменсона — Урицкого — Чудновского и своего погодка, убедив его, что, «пока война продолжается, никакой революции в Германии не будет. Революция возможна только в России, которая вспыхнет в результате победы немцев». Кроме того, документы, включенные в сборник «Германия и революция в России. 1915–1918», достаточно наглядно демонстрируют, что В. И. Ленин воспользовался не только экстерриториальным вагоном, но и денежными средствами немецких спецслужб, предоставленными по проекту И. Л. Гельфанда-Парвуса. Но, как и положено у большевиков, к весне 1918 года спонтанно в большевистских кругах начало вызревать желание «кинуть» «финансового папашу» Октябрьского переворота. Это, как можно судить по туманным полунамекам, и совершил Моисей Маркович Гольдштейн-Володарский, прикарманив деньги, которые следовало передать Израилю Лазаревичу… И все же, как нам кажется, погубило Моисея Марковича Гольдштейна-Володарского не только крысятничество. Сыграл свою роль и «наезд» его на верного помощника Израиля Лазаревича Гельфанда-Парвуса — Моисея Соломоновича Урицкого. В начале июня, когда Урицкий докладывал Зиновьеву о ходе расследования по делу «Каморры народной расправы», Григорий Евсеевич мягко пожурил его за медлительность. Упрек был обоснованным. Уже вовсю разгорелась Гражданская война, а с консолидацией петроградского еврейства дела шли туго. Открытый процесс над погромщиками откладывался. Но — мы-то видели, с каким тяжелым материалом приходилось работать Урицкому в своей конторе! — Моисей Соломонович вспылил и вышел из кабинета Зиновьева. Присутствовавший тут же Моисей Маркович глубокомысленно заметил, что так все и должно быть… — Почему? — удивился Григорий Евсеевич. — А что от него требовать? — сказал Моисей Маркович. — Он же — меньшевик. — Меньшевик?! — Да… Я точно знаю, что раньше Урицкий состоял у меньшевиков. Сцена вышла по-большевистски трогательная. Володарский действительно знал, что не прошло еще и года, как Елена Дмитриевна Стасова-«Абсолют» выдала товарищу Урицкому билет члена РКП(б), но ему самому, сменившему за год три партии, можно было бы сообразить, что для большевиков партийное прошлое вообще не имеет никакого значения, они жили — в этом и заключался ленинский стиль партийного руководства — настоящим. Григорий Евсеевич мягко объяснил Моисею Марковичу, что меньшевиком был даже сам Лев Давидович Троцкий, но Володарский уже закусил удила. Он принялся доказывать, что из-за меньшевистской нерешительности Урицкого, из-за его неумения взяться за дело решительно и откладывается процесс над погромщиками. Наверное, Моисей Маркович и сам понимал, что полез не в ту степь, но — опять подвела профессиональная болезнь оратора-пулеметчика! — привычка не только говорить, но и мыслить штампами взяла верх, а остановиться, зарапортовавшись, Моисей Маркович не мог. Разговор этот состоялся 6 июня, а 7-го Петр Юргенсон, служивший водителем в смольнинском гараже, двоюродный брат чекиста Юргенсона, того самого, который так прокололся на обыске у Луки Тимофеевича Злотникова, подошел к водителю «роллс-ройса», на котором обычно ездил Моисей Маркович, и спросил: — Хочешь, Гуго, денег заработать? В показаниях самого Гуго Юргена этот эпизод описан подробно и определенно… «На мой вопрос: как? — Юргенсон говорил: — Очень просто. Надо Володарского убить». — Я, что ли, должен убить? — спросил Гуго. — Нет. Ты сиди в машине и молчи. Когда навстречу будет идти машина и покажут сигнал, остановишься. Сделаешь вид, что машина испортилась, — ответил Юргенсон. — Тогда сделают все, что надо. Гуго Юрген заколебался, и Юргенсон сказал ему, что в награду Гуго может взять себе бумажник убитого Моисея Марковича Володарского. Тут, отвлекаясь от пересказа показаний Гуго Юргена{190}, надо сказать, что если слухи об участии Моисея Марковича в парвусовских аферах действительно верны, то речь шла, разумеется, о весьма солидной сумме. Однако сам Гуго на допросе на этой детали не стал останавливаться, а просто заявил: Юргенсон «сказал, чтобы я не кричал, а взял бы бумажник Володарского в свою пользу и только потом заявил бы о случившемся. Потом учил, чтобы я незаметно брал бы бумажник от Володарского, осматривая его, где его ранили». Вот такой разговор происходил 7 июня в смольнинском гараже… — А кто же убьет его? — глуповато спросил Гуго. — Адвокаты и студенты… — засмеялся Юргенсон. Об этом разговоре Гуго Юрген рассказал на допросе в ЧК уже после убийства Володарского, а тогда, две недели назад, — видимо, он тоже очень любил Моисея Марковича, заставлявшего его катать на машине своих девочек! — ничего не сказал. Ну, а 20 июня события развивались так… В половине десятого утра Гуго Юрген, как обычно, подал машину к «Астории» на Большой Морской улице, где жили ответственные большевики из Петроградских партийных и советских учреждений. Володарский сел в автомобиль с дамой и, доехав до редакции «Красной газеты» на Галерной улице, велел отвезти даму в Смольный. На Галерную улицу Гуго вернулся в половине одиннадцатого и до четырех часов стоял, пока не повез Моисея Марковича обедать. Кормили и Юргена, и Володарского в Смольном, но в разных столовых. С полагающимся прислуге пайком Гуго управился быстрее, чем Володарский со своей трапезой, и, дожидаясь шефа, он зашел в комнату № 3, чтобы взять наряд на следующий день. Тут он снова столкнулся с Петром Юргенсоном. «Мы разговаривали две-три минуты. Юргенсон спросил: «В какой комнате в «Астории» живет Володарский? Сегодня я должен дать окончательные сведения». Тут Гуго недоговаривает… Судя по показаниям Петра Юргенсона{191}, разговор был обстоятельнее, и Гуго жаловался, что «боится ехать с Володарским, ибо толпа кричит и орет». Но существеннее другое… За несколько часов до убийства Володарского его водитель говорит со своим приятелем об этом убийстве. Разумеется, на первом допросе Гуго не заикался об этих пикантных подробностях, они выяснились в ходе расследования, а 20 июня Гуго Юрген подробно рассказал лишь о том, как произошло само убийство… После обеда Гуго свозил Моисея Марковича в трамвайный парк на Васильевском острове, оттуда — на Средний проспект в районный Совет и снова в Смольный. Около семи вечера он отвез шефа на митинг на Николаевском вокзале. Что происходило на митинге, Гуго не знал, но понял, что Моисея Марковича хотели на митинге избить. Железнодорожники кричали: голодаем, жрать нечего, детишки пухнут от голода! Володарский снова и снова объяснял, что хлеба нет по вполне объективным причинам, и поэтому не надо волноваться. Слушать оратора-пулеметчика рабочие не хотели. Они требовали, чтобы на митинг немедленно приехал председатель Петроградского Совета Зиновьев. Володарский пообещал привезти Зиновьева и направился к машине, но его не пропустили. «Министру болтовни» пришлось бежать «через другие ворота, тайком от митинга». Растерзанный, он юркнул в свой «роллс-ройс». Что еще узнал Моисей Маркович на митинге, о чем он безотлагательно хотел поговорить с товарищем Зиновьевым — неведомо. Однако, видно, что-то узнал, о чем-то важном хотел поговорить, потому что остаток последнего в своей жизни вечера он посвятил поискам Григория Евсеевича. Можно сказать, что в тот вечер Володарский искал Зиновьева с каким-то маниакальным упорством. Из Смольного, захватив с собой сотрудниц секретариата Зиновьева Нину Аркадьевну Богословскую и Елизавету Яковлевну Зорину, он едет в Невский райсовет. Но Зиновьева и там нет… Пока Володарский звонил по телефону, выясняя, на каком заводе выступает Зиновьев, мимо райсовета проехал Луначарский. Нина Аркадьевна Богословская остановила его машину, и Луначарский объяснил, что Зиновьев должен говорить сейчас заключительное слово на митинге на Обуховском заводе… Надо отметить, что сам А. B. Луначарский рассказывал об этом эпизоде иначе… «Надо вспомнить в какие дни произошло убийство Володарского. В день своей смерти он телефонировал Зиновьеву, что был на Обуховском заводе, телефонировал, что на этом, тогда полупролетарском заводе, где заметны были признаки антисемитизма, бесшабашного хулиганства и мелкой обывательской реакции, — очень неспокойно… Володарский просил Зиновьева приехать лично на Обуховский завод и попытаться успокоить его своим авторитетом. Зиновьев пригласил меня с собою, и мы оба часа два, под крики и улюлюканье… старались ввести порядок в настроение возбужденной массы. Мы возвращались с Обуховского завода и по дороге, не доезжая Невской заставы, узнали, что Володарский убит»{192}. Неточность здесь — неподходящее слово. Все в воспоминаниях Луначарского — явная ложь. И близко Моисей Маркович не подходил 20 июня к Обуховскому заводу. И с Зиновьевым он не говорил, а только собирался поговорить. И опять-таки можно было бы сделать поправку на слабую память Анатолия Васильевича, но все равно странно, что подробности события, вошедшего в советскую историю, перепутались в памяти наркома просвещения именно наоборот, а не как-то иначе. Да и как можно было Луначарскому позабыть, что он сам и направил Володарского навстречу убийце, отправляя его искать Зиновьева на Обуховском заводе? «Луначарский уехал, а я побежала в Невский райсовет сообщить об этом Володарскому… — волнуясь, вспоминала потом Нина Аркадьевна. — Через несколько минут я с Володарским села в машину. Едва мы сели, как шофер поехал»{193}. — Куда это едет шофер? — сказала Нина Аркадьевна. — Вы же ему не сказали, куда, на какой завод… — Да он знает из наших разговоров… — ответил Володарский. Проехав некоторое время, машина замедлила ход… Шофер, полуобернувшись к пассажирам, сказал: — Да… Пожалуй, весь бензин вышел… После этого «он сейчас же остановил машину»{194}. Необходимо отметить, что ездил товарищ Володарский на автомобиле, принадлежавшем до революции миллионеру Манташову. Этот «роллс-ройс» изготовлялся по спецзаказу и прежнему владельцу обошелся в кругленькую сумму — 125 тысяч рублей. Понятно, что и надежность этой, одной из лучших в Европе, машин тоже была повышенной. Поэтому осуществить план, предложенный Петром Юргенсоном, было просто невозможно. Внезапная поломка сверхнадежного мотора, конечно, насторожила бы Моисея Марковича. Но сейчас — видимо, план был доработан! — внезапно кончился бензин. — Эх ты! — в сердцах сказал Моисей Маркович и вместе с дамами начал выбираться из машины. И вот, надо же было случиться так, чтобы бензин кончился именно в том месте, где за углом дома с пистолетом в руках поджидал Моисея Марковича человек, чрезвычайно похожий на Петра Юргенсона. Едва Володарский сделал несколько шагов в сторону Невского райсовета, как раздался первый выстрел. «В это время мы стояли рядом, — рассказывала на допросе Нина Аркадьевна Богословская. — Я ближе от панели, на расстоянии полшага от меня Володарский. Зорина стояла по другую сторону от Володарского. Когда раздался первый выстрел, я оглянулась, потому что мне показалось, что выстрел был произведен сзади нас на близком расстоянии, но ничего кругом не увидела. Я крикнула: «Володарский, вниз!» — думая, что надо ему спрятаться под откос берега. Володарский тоже оглянулся. Мы успели сделать еще несколько шагов по направлению к откосу и были уже посреди улицы, когда раздались сразу еще два выстрела, которые послышались ближе. В этот момент я увидела, что Володарского два раза передернуло, и он начал падать… Когда я оказалась рядом, он лежал на земле, делая глубокие вдохи. Лежал он головой в сторону автомобиля, на расстоянии шагов трех от машины. Мы с Зориной стали искать рану и заметили одну в области сердца. Две другие раны я заметила на другой день при перемене ему льда. Когда я увидела, что Володарский уже умер, я подняла голову, оглянулась и увидела в пятнадцати шагах от себя и в нескольких шагах от конца дома-кассы по направлению к Ивановской улице стоящего человека. Этот человек упорно смотрел на нас, держа в одной руке, поднятой и согнутой в локте, черный револьвер. Кажется, браунинг. А в левой руке я не заметила ничего. Был он среднего роста, глаза не черные, а стального цвета. Брюки, мне показалось, были одного цвета с пиджаком, навыпуск. Как только он увидел, что я на него смотрю, он моментально повернулся и побежал… Предъявленный мне шофер Юргенсон Петр имеет большое сходство с убийцей лицом, особенно скулами, глазами и взглядом, ростом и всей фигурой»{195}… Очень сходные показания дала и Елизавета Яковлевна Зорина. «Я поехала с Володарским и Богословской 20 июня из Смольного на Обуховский завод, но по дороге мы заехали в Невский райсовет. Оттуда поехали за Зиновьевым, но, проехав минут восемь, заметили, что автомобиль замедлил ход. Мы между собой завели разговор о причине этого. Шофер, отвернувшись, ответил, что, вероятно, бензина нет. Через несколько минут автомобиль совершенно остановился. Шофер вышел, потом опять сел в машину и сказал: — Ничего не будет. Бензина нет. — Где же вы раньше были? — спросил Володарский. — Я не виноват. Два пуда всего дали бензина, — ответил шофер. — Эх вы! — сказал Володарский и начал вылезать из машины. Выйдя, мы стали советоваться о том, что нам делать. Володарский предложил пойти в райсовет. Богословская предложила позвонить по телефону из кассы. Мы с Володарским несколько секунд обождали Богословскую, которая, увидев, что касса закрыта, направилась назад. Сделав десять шагов от автомобиля — все в ряд: Володарский посередине, я — в сторону Невы, близко от себя я услышала за спиной громкий выстрел, как мне показалось, из-за забора. Я сделала шаг к откосу, не оглянувшись, и спросила: «В чем дело?» Но тут раздался второй и через секунду третий выстрел — все сзади, с той же стороны. Пробежав несколько шагов вперед, я оглянулась и увидела на фоне дома-кассы позади себя человека с вытянутой рукой и, как мне показалось, с револьвером, направленным на меня. Человек этот выглядел так: среднего роста, загоревшее лицо, темно-серые глаза, насколько помню, без бороды и усов, бритый, лицо скуластое. На еврея не похожий, скорее похожий на калмыка или финна. Одет был в темную кепку, пиджак и брюки. Как только я его заметила, он бросился бежать по направлению за угол Ивановской улицы. Кроме этого человека, я ни одного его сообщника не видела. Я отвернулась сейчас же опять в сторону автомобиля и Володарского. Недалеко от себя я видела стоящего Володарского, недалеко от него, в сторону автомобиля, Богословскую. Через секунду Володарский, крикнув: «Нина!», упал. Я и Богословская с криком бросились к нему. Больше я убийцу не видела… В предъявленном мне Петре Юргенсоне я нахожу сходство с убийцей в росте, сложении, выражении глаз, и скул, и по строению лица»{196}… Как мы видим, разночтения в этих показаниях практически отсутствуют, особенно если принять во внимание, что это событие произошло в считаные секунды. Зато очень разнятся эти показания с показаниями Гуго Юргена — третьего свидетеля убийства. «Когда мотор остановился, я заметил шагах в двадцати от мотора человека, который смотрел на нас. Был он в кепке темного цвета, темно-сером открытом пиджаке, темные брюки, сапогов не помню, бритый, молодой, среднего роста, худенький, костюм не совсем новый, по-моему, рабочий. В очках он не был. Приблизительно 25–27 лет. Он не был похож на еврея, тот черней, а он был похож скорее на русского. Когда Володарский с двумя женщинами отошел от мотора шагов тридцать, то убийца быстрыми шагами пошел за ними и, догнав их, дал с расстояния приблизительно трех шагов три выстрела, направив их в Володарского. Женщины побежали с тротуара на середину улицы, убийца побежал за ними, а Володарский, бросив портфель, засунул руку в карман, чтобы достать револьвер, но убийца успел подбежать к нему совсем близко и выстрелить ему в упор в грудь. Володарский, схватившись рукой за грудь, побежал к мотору, а убийца побежал по переулку, по направлению к полям. Когда раздались первые выстрелы, то я, испугавшись, спрятался за мотор, ибо у меня не было револьвера. Володарский подбежал к мотору, я поднялся ему навстречу и поддержал его, ибо он стал падать. Подбежали его спутницы, которые посмотрели, что он прострелен в сердце. Потом я слышал, что где-то за домами был взрыв бомбы»{197}. В этом рассказе Гуго Юргена безусловно верно лишь то, что, когда началась стрельба, он спрятался за машину. Все остальное — выдумка. Начнем с его рассказа об убийце. Если убийца стоял в двадцати шагах от машины и смотрел на нее, то женщины просто не могли не заметить его. Однако они обе показывают, что увидели убийцу, только когда тот начал стрелять. Теперь о трех выстрелах с трех шагов… С такого расстояния трудно промахнуться, но Гуго зачем-то потребовался и четвертый выстрел. После трех выстрелов, рассказывает Гуго Юрген, Володарский пытается вытащить револьвер, и убийце, погнавшемуся зачем-то за женщинами, пришлось вернуться и выстрелить Володарскому «в упор в грудь…». Но и после этого Моисей Маркович не упал, а возвратился к машине, чтобы умереть на руках любимого шофера. Наконец, Гуго не мог видеть, куда побежал убийца. С того места, где стоял автомобиль, заглянуть за угол Ивановской улицы просто невозможно. Конечно, путаницу в показаниях Гуго Юргена можно объяснить волнением. Попытаемся допустить также, что Гуго Юрген не придал значения уговорам Петра Юргенсона оказать помощь в убийстве Володарского. Но вот допустить, чтобы бензин в сверхнадежнейшей машине внезапно кончился, да еще именно в том месте, где стоял убийца, — не возможно никак.. Это уже подрывает основы теории вероятностей… Если же сложить все наши допущения, то теория вероятностей вообще полетит вверх тормашками. Впрочем, еще «невероятнее» дальнейшая судьба Гуго Юргена. Просидев несколько дней под арестом, он, несмотря на то что все факты свидетельствовали о его причастности к убийству Моисея Марковича Володарского, благополучно вышел на свободу. В коллекцию этих «невероятностей» следует занести и появление Г. Е. Зиновьева на месте преступления сразу после убийства. Всего несколько минут не дожил Моисей Маркович до встречи с человеком, которого искал весь вечер… «Володарский скоро помер, ничего не говоря, ни звука не издавая. Через несколько минут проехал Зиновьев, мотор которого я остановил»{198}. Тело Володарского погрузили на грузовик и повезли «в амбулаторий Семяниковской больницы». «Нас долго, несмотря на наши стуки, не пускали, — вспоминала на допросе Елизавета Яковлевна. — Минут через пятнадцать дверь открылась и вышел человек в военной форме. Взглянул на труп и сказал: «Мертвый… Чего же смотреть, везите прямо». Мы все запротестовали и потребовали доктора, осмотра и носилки. После долгих споров вышла женщина-врач, едва взглянула и сказала: «Да, умер… Надо везти». Я горячо настаивала на осмотре раны. Кое-как расстегнув костюм, докторша осмотрела рану в области сердца, пыталась установить, навылет ли он прострелен, но результатов этой попытки я не заметила»… Хотелось бы тут обратить внимание читателей еще на одно совпадение. Моисей Маркович Гольдштейн был убит 20 июня, когда в Москве начинались заседания трибунала по делу начальника морских сил Балтийского моря, капитана I ранга Алексея Михайловича Щастного… Как мы уже рассказывали, латыши по приговору трибунала расстреляли командующего Балтфлотом во дворе Александровского училища. Это была первая смертная казнь по приговору при большевиках. Впервые большевики расстреляли не министра Временного правительства, не царского генерала, не члена императорского дома, а человека, облеченного доверием еще совсем недавно такого грозного Центробалта… Решительно и жестко в очередной раз указывали большевики своим верным соратникам по Октябрьскому перевороту — матросам — их место. Убийство Володарского, разумеется, отвлекло внимание петроградцев от расправы над человеком, спасшим Балтийский флот, но мы не рискнули бы утверждать, что план этот был сознательно выношен Моисеем Соломоновичем Урицким. Блуждая в липкой от крови темноте подвалов, он уже и сам не понимал, куда идти и где найти выход… «Жизнь Урицкого была сплошная проза, — писал Марк Алданов. — И вдруг все свалилось сразу: власть — громадная настоящая власть над жизнью миллионов людей, власть, не стесненная ни законами, ни формами суда… У него знаменитые писатели просили пропуск на выезд из города! У него в тюрьмах сидели великие князья! И все это перед лицом истории! Все это для социализма! Рубить головы серпом, дробить черепа молотом!..» Думается, что в опустившемся на Петроград кровавом сенгилейском тумане не очень-то различал путь и Григорий Евсеевич Зиновьев, которого искал и которого так и не нашел в последний день своей жизни Моисей Маркович Володарский. Путаются в сенгилейском тумане, судя по воспоминаниям А. B. Луначарского, и другие очевидцы события… Митинг, на который спешил Моисей Маркович и на который так-таки и не доехал он, странным и причудливым образом связан с убийством, и без рассказа об этом митинге и о том, что происходило на заводе, не обойтись. Исаак Бабель, передавая обстановку, сложившуюся к началу лета в городе, привел такой диалог: «— Смирный народ исделался, — пугливо шепчет за моей спиной шепелявый старческий голос. — Кроткий народ исделался. Выражение-то какое у народа тихое… — Утихнешь, — отвечает ему басом другой голос, густой и рокочущий. — Без пищи голова не ту работу оказывает, С одной стороны — жарко, с Другой — пищи нет. Народ, скажу тебе, в задумчивость впал. — Это верно — впал, — подтверждает старик»{199}. Недовольство рабочих росло везде, но особенно сильным это недовольство было на Обуховском заводе. В июне это недовольство большевиками вылилось в стачку. Обуховский завод был остановлен, в цехах шли непрерывные митинги, на которых верховодили народные социалисты и эсеры. Между прочим, среди других ораторов выступал в конце мая на Обуховском заводе и Моисей Маркович Володарский. Тогда в «Красной газете» появилась его статья «Погромщики на Обуховском заводе». «С передних рядов по моему адресу было брошено «жид!» — Погромщик! — бросил я с своей стороны по адресу хулигана. Председатель Невский немедленно сообщил собранию, что я всех присутствующих обозвал погромщиками. Поднялась невероятная суматоха»{200}. Особое беспокойство Смольного вызывал тот факт, что к Обуховскому заводу подошло 13 эскадренных миноносцев. Начались совместные митинги обуховцев и матросов минной дивизии. На пленарном заседании судовых комитетов минной дивизии была принята резолюция с требованием немедленного роспуска Петроградской коммуны и установления морской диктатуры Балтфлота. Арест Троцким в Москве капитана Щастного наложился на эти события. С одной стороны, Балтийский флот лишился признанного лидера и опасность контрреволюционного выступления уменьшилась, а с другой — арест наморси и особенно известие о начале заседаний трибунала, пришедшее в Петроград как раз 20 июня, окончательно накалили обстановку в миноносной дивизии. И это не могло не беспокоить Г. Е. Зиновьева — чертова дюжина боевых кораблей могла устроить такой погром в городе, после которого большевикам уже было бы не удержать власть. 20 июня, как рассказывал на допросе эсер Григорий Алексеевич Еремеев{201}, митинг начался в четыре часа дня. В повестке дня был доклад Зиновьева. Затем было поставлено в порядок дня обсуждение требования об освобождении Кузьмина — рабочего Обуховского завода, делегированного в Москву и арестованного там. Настроение на митинге было бурное… Участвовало около трех тысяч человек, «из которых не более 350 могли быть членами партии эсеров, ибо в нашей Обуховской организации их и не насчитывается больше». Ближе к концу митинга на трибуне завязалась перебранка с матросами миноносной дивизии, и левый эсер Максимов попросил Еремеева не отходить от Зиновьева, чтобы «избежать нежелательных эксцессов». Оберегая Григория Евсеевича от побоев и плевков, Еремеев довел его до машины, в которую уже забился Адольф Абрамович Иоффе. Машина тут же уехала. Иван Яковлевич Ермаков, другой участник митинга, сцену изгнания большевиков описал так: «Я присутствовал на митинге все время. По отношению матросов миноносной дивизии укажу следующее. Поведение человек приблизительно пятнадцати было возбужденное… Они пришли на трибуну и угрожали расправиться с каким-то красноармейцем, при этом подозрительно посматривали на Зиновьева и Луначарского. Этих возбужденных матросов уговаривал Каплан, говоря, что это нехорошо и недопустимо. Матросы были недовольны, что их уговаривают, говоря: пойдем, ну их к черту. Когда Луначарский пошел с митинга, матросы гнусно угрожали ему расправиться на месте. Я и еще один товарищ проводили Луначарского до автомобиля. Там я заметил тех же матросов, расхаживающих, будто что-то ожидая… Луначарский уехал, а я поспешил обратно на митинг, где был шум — товарищу Зиновьеву не давали говорить»{202}. Из показаний других свидетелей известно, что Григорий Алексеевич Еремеев, успокаивая рабочих, сказал, что имеет сейчас право и возможность арестовать Зиновьева, но пока это преждевременно. Вот так проходил митинг на Обуховском заводе, куда Анатолий Васильевич Луначарский «направил» Моисея Марковича, даже не предупредив, какая там обстановка. Упоминая об этом, мягко говоря, недружеском поступке наркома просвещения, я, однако, не рискнул бы утверждать, что Луначарский знал о готовящемся жертвоприношении Моисея Марковича Володарского на алтарь революции и специально «направил» его поближе к ненавистному ему Обуховскому заводу. Нет… Я полагаю, что Луначарский поступил так в силу свойственного ему «дружелюбия». «Ежели меня оплевали, — должно быть, рассуждал он, — то почему Володарский должен ходить неоплеванный?»{203} Но, хотя Луначарский и перетрусил, митинг, как мы уже говорили, кончился вполне благополучно. Победа, конечно, была за эсерами, но никаких эксцессов, не считая отдельных плевков, не случилось, и Еремеев, усаживая в автомобиль спасенного от расправы Зиновьева, считал, что все прошло просто отлично. В этом приподнятом настроении и отправился Еремеев в районный клуб. Дорога туда заняла пятнадцать минут. Столько же времени Еремеев провел в клубе, а когда вышел, услышал разговор, что убит Луначарский. «Мы сели на конку и поехали. Доехали до фарфорового завода и увидели пустой автомобиль и человек пять возле него. Здесь говорили уже, что убит не Луначарский, а Володарский. Мы спросили, с бородой ли убитый. — Нет, без бороды, — ответили нам. — Но на видном месте — два золотых зуба…»{204} Когда же через полтора часа Еремеев возвращался назад с митинга в Яме, конка была остановлена. Человек низкого роста поднялся в вагон и крикнул: — Еремеев! Выходи! Еремеева арестовали по подозрению в убийстве Володарского. На следующий день рабочие Обуховского завода приняли резолюцию. «Мы, рабочие Обуховского завода, твердо уверены, что товарищ Еремеев был, как честный общественный работник, среди рабочих Обуховского завода, и уверены, что он, как честный работник, арестован из мести по причинам расхождения в политических взглядах, а посему требуем его немедленного освобождения…» По требованию рабочих и Григорий Алексеевич Еремеев, и арестованный вместе с ним матрос Смирнов были освобождены, но все-таки попытаемся разобраться с причиной их ареста… Как известно, первоначально расследование убийства Моисея Марковича Володарского вел М. М. Лашевич, бывший ученик одесского еврейского ремесленного училища «Труд», носивший в честь своей ремеслухи партийную кличку Миша Трудник. Если мы прикинем, сколько времени добирался Зиновьев до Смольного, сколько времени потом ехал на место преступления товарищ Лашевич, то получится, что решение арестовать Еремеева Миша Трудник принимает, даже не опросив свидетелей. Более того, напрашивается мысль, что на Еремеева, как на кандидата в убийцы, указал ему сам Григорий Евсеевич, хотя он совершенно определенно знал, что Еремеев, провожавший его до автомобиля на Обуховском заводе, убить Моисея Марковича никак не поспевал… Понятно, что мелочный и злобный Зиновьев особенно сильно в тот вечер не любил Еремеева, но все равно странно, что он даже не пытается выяснить, кто же на самом деле убил Володарского. Это равнодушие Григория Евсеевича — равнодушие человека, если не организовавшего убийство, то, во всяком случае, посвященного в организацию его. И тогда все становится на свои места… Объяснимой становится и логика следственных действий товарища Лашевича, и странная забывчивость Анатолия Васильевича Луначарского, и даже сами судорожные поиски Моисеем Марковичем в тот вечер товарища Зиновьева… Похоже, что и Володарский как-то узнал о грозящей ему опасности и начал разыскивать Григория Евсеевича, чтобы попросить не убивать его. Как мы знаем, найти Зиновьева Володарскому не удалось. Когда Зиновьев садился в свой автомобиль у Обуховского завода, Моисей Маркович уже лежал на панели и лицо его было страшно искажено, глаза выпучены, рот широко открыт. И вот, когда начинаешь внимательно перебирать обстоятельства убийства «оратора-пулеметчика», «человека-газеты», расплываются в сенгилейском тумане и отношения Володарского с Парвусом, и его неосторожные высказывания по поводу Урицкого, и даже само стечение обстоятельств, потребовавших громкого убийства, чтобы отвлечь внимание от суда над капитаном Щастным… В этом тумане расплываются и очертания убийцы филадельфийского портного… Надо сказать тут и о побочном эффекте сенгилейского тумана, сгустившегося в те дни над Петроградом. Речь идет о странной, опережающей само событие оперативности некоторых петроградских газет. Газета «Молва», например, проведала об убийстве уже в утреннем выпуске 21 июня. Помимо биографии «страдальца», газета поместила и сообщение, что ночью состоялся телефонный разговор Зиновьева с Лениным, интересовавшимся деталями убийства. «В советских кругах, — писала газета, — убеждены, что убийство Володарского было произведено или контрреволюционерами, либо отъявленными черносотенцами, или правыми эсерами. Оперативность изумительная… И можно было бы только восхититься ею, но в деле об убийстве Володарского остались и весьма сбивчивые объяснения сотрудников «Молвы», которые неопровержимо свидетельствуют, что об убийстве Володарского узнали в редакции, когда Володарский был еще жив. Нужно сказать, что своими русофобскими настроениями «Молва» превосходила даже такие большевистские издания, как «Петроградская правда» или «Красная газета». Это в «Молве» печаталось с продолжениями «историческое» исследование Бориса Алмазова о «Каморре народной расправы», которое, удачно совмещая жанр доноса с жанром фантасмагории, «научно» обосновывало провокацию, затеянную Моисеем Соломоновичем Урицким. «В 1906 году после покушения на графа Витте (по дымовой трубе спущен был в печь с крыши разрывной снаряд) началась ликвидация боевых дружин «истинно русских союзов». Всесильный тогда граф Витте, не сумев добиться от царя разрешения на ликвидацию вообще всех «союзнических обществ», все же получил право ликвидировать боевые дружины этих организаций. Несмотря на упорное противодействие влиятельных черносотенцев, графу Витте удалось при помощи департамента полиции разоружить боевые дружины «Союза русского народа», «Союза активной борьбы с революцией и анархией», московского «Союза хоругвеносцев». Отчаявшись в возможности добиться легального существования, Грингмут созвал в Москве монархический съезд и создал на нем «Нелегальную каморру народной расправы». Почетным председателем ее был выбран сам Грингмут, а главным атаманом — известный Юскевич-Красковский, прославившийся впоследствии организацией убийств Герценштейна, Иоллоса и других еврейских деятелей»{206}. Сей «научный» труд Бориса Алмазова мы приводим в конспективном виде, ибо в газете он печатался подвалами и с продолжениями. Но изложить его содержание было необходимо, чтобы представлять, что же вкладывала «Молва» в свое предположение: «преступление совершено представителями «Каморры народной расправы». Удивительно тонко и грациозно буржуазная «Молва» напомнила читателям, что хотя Моисей Маркович и душил потихоньку «прогрессивную» печать, но при этом он все-таки оставался евреем и, хотя бы таким образом, находился в одном с сотрудниками «Молвы» лагере… Надо ли удивляться, что на следующий день большевистская «Петроградская правда» почти дословно повторила статейку «Молвы»: «Нам еще памятны угрозы террора по отношению к представителям Советской власти, исходившие из уст наиболее авторитетных вождей правых эсеров на их партийных собраниях, угрозы, опубликованные в их партийной прессе. На страницах «Петроградской правды» были опубликованы и подметные письма с угрозами убийства, рассылавшиеся советским деятелям «Каморрой народной расправы». Итак… Большевики колебались, кем объявить убийцу Володарского. Желание видеть его черносотенцем явно преобладало в первые дни. «Соединенное собрание на 24 июня сего года активных работников Совета Штаба Красной Армии и представителей организации большевиков и левых эсеров постановило считать недопустимым освобождение явных погромщиков Еремеева и матроса Смирнова, что дает нашим черносотенным бандам возможность вести агитацию среди рабочих района, будто виновниками ареста являются наши местные работники, с которыми якобы даже там, в Верхах, не желают считаться. А посему требуем от комиссии по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией впредь ни в коем случае не отпускать арестованных в Обуховском районе без нашего на то разрешения… Начальник штаба П. Обухов»{207}. Однако черносотенцев — и такое бывает в сенгилейском тумане! — взял под защиту сам Моисей Соломонович Урицкий. Утренний выпуск «Молвы» 21 июня не на шутку разгневал его. Да и как не разгневаться, если Моисей Соломонович уже две недели назад доложил, что дело «Каморры» раскрыто и все наиболее активные члены ее арестованы… И вот, пожалуйста, — какая-то газетенка намекает, будто это «Каморра» и убила Моисея Марковича. Днем сотрудники Петроградской ЧК ворвались в редакцию и немножко разгромили ее. Перепуганному редактору чекисты объявили, что, по-видимому, он сам участвовал в убийстве, коли начал готовить материалы траурного выпуска, когда Моисей Маркович Володарский был еще жив. Тогда-то и возникла необходимость произвести убийцу Володарского в эсеры. Был изобретен воистину большевистский гибрид эсера-черносотенца… На том самом траурном заседании Петросовета, где Григорий Евсеевич Зиновьев долго витийствовал, что «пролетариат Петрограда особенной, интимной любовью любит своего Володарского», он сказал и об убийце Володарского. «Да… Может быть, это был одиночка… Одиночка, в жилах которого течет кровь генерала Галифе и Корнилова, а не кровь рабочего класса»{208}. Сходно выразился и Лев Давидович Троцкий, заявивший, что «убийца — несчастный, темный человек, начитавшийся с.-р. газет». Нетрудно заметить, что вожди большевиков как бы извиняют убийцу, перенося его вину то на генералов Галифе и Корнилова, то на эсеровские газеты. А нарком просвещения даже жалостливую повесть написал об убийце… «Володарского, преданного трибуна, рыцаря без страха из ордена пролетариата… сразила рабочая рука. Его убийца был маленький, болезненный рабочий, большой идеалист. Годами этот тихий человек со впалой грудью мечтал о том, чтобы послужить революции своего класса, послужить подвигом и, если понадобится, умереть мученической смертью. И вот пришли интеллигенты, побывавшие на каторге, заслуженные, так сказать, с грудью, увешанной революционными орденами… И эти интеллигенты, пользуясь доверием маленького рабочего со впалой грудью, говорят ему: «Ты хочешь совершить подвиг во имя твоего класса, ты готов на мученическую смерть. Пойди же и убей Володарского»{209}. Подобное отношение бесполезно пытаться объяснить лозунгом — они убивают личности, мы убьем классы! — под которым хоронили Володарского… Мы сталкиваемся тут с совершенно несвойственным большевикам великодушием, которое ничем иным кроме воздействия сенгилейского тумана объяснить невозможно и которое страшнее любой жестокости… Липким от крови мраком сенгилейского тумана затягивает подробности убийства Моисея Марковича Володарского… Кто убил его — так и осталось неизвестным. В большевистских газетах писали, что его убила буржуазия. И были почти ритуальные похороны. Если бы Моисей Маркович не был столь самовлюблен, умирая, он мог бы радоваться — его жизнь приносилась большевиками на алтарь революции. Словно из библейских времен, выкатилась на улицы Петрограда погребальная колесница с телом нового Моисея, под колеса которой и поспешил другой Моисей (Урицкий) бросить жизни арестованных им русских людей… В дни похорон газеты писали: «Сила Володарского была в его непримиримости, доходящей до маниакальности…» «Володарский в мрачном восторге фанатизма убил свое сердце…» «Счастливый человек — ему было все ясно. Отсюда твердость, сила, упрямство прозелита, только что усвоившего чужую истину». Но странно… Пышные и помпезные похороны Володарского оказываются при ближайшем рассмотрении какими-то вырожденческо-жалкими… «Володарский лежит в наглухо заколоченном гробу, обитом красной материей. К самому гробу булавочкой пришпилена бумажка, на которой наскоро написано красным карандашом: «Дорогому товарищу Володарскому от партийных рабочих Невской заставы». Возле гроба, поставленного на возвышение, небольшая группа серых людей, которые в театре обычно изображают простонародье»{210}. «Гроб выставлен в Екатерининском зале Таврического дворца. Стены задрапированы красными знаменами в таком количестве, что оторопь берет. Это те знамена, которые пронесли 23 марта прошлого года, когда хоронили жертв революции». «Троица. Пахнет березой. Дождь. Пролетарии под зонтиками. Председатель коммуны с непокрытой головой. Рядом с ним нервный интеллигент, средних лет, в пенсне и кожаной куртке. По внешности напоминает Троцкого. Это Свердлов. Несут знамена, оставшиеся от Первого мая. В хвосте процессии — две девицы в шляпках и с винтовками через плечо»{211}. Хоронили Володарского 23 июня на Марсовом поле, рядом с могилой жертв Февральской революции. Шпалерами стояли революционные полки, матросские отряды, красногвардейцы. Накануне, 22 июня 1918 года в шесть часов утра, в Москве, во дворе Александровского юнкерского училища, латыши расстреляли 37-летнего «адмирала» Щастного. Хоронили Володарского в наглухо заколоченном гробу. В половине седьмого вечера начались речи. Все требовали возмездия убийцам — эсерам. В восемь еще говорили. Требовали. Дождь кончился. И трудно, трудно, читая описания похорон, отделаться от впечатления, что в наглухо заколоченном гробу большевики зарывали в землю не только тело Моисея Марковича Гольдштейна, а то, о чем хотелось скорее позабыть… |
||
|