"Интервью: Беседы с К. Родли" - читать интересную книгу автора (Линч Дэвид)2. От «Невесты» до «Бабушки» В мире Линча с фрустрацией, подозрением или страхом часто ассоциируются образовательные учреждения, устоявшиеся методы обучения, тексты и даже отдельные буквы. По всем свидетельствам, сам он никогда не отличался прилежанием, и, когда встал вопрос об аттестате, Дэвида защищал Бушнелл Килер, ссылаясь на его очевидную для всех художественую одаренность. Пегги Риви, первая жена Линча, думает, что ему скорее всего было скучно учиться: - Он был нерадивым учеником, но его любили. Симпатичный парень, состоял в студенческой организации. Он по-своему привлекал и никогда не числился в принципиальных аутсайдерах. В 1964 году Линч поступил на дневное отделение Бостонской школы при Музее искусств, но через год бросил учебу, чтобы поехать на три года в Европу вместе с другом и коллегой по художественному цеху Джеком Фиском (ныне художником-постановщиком и режиссером). А когда этот вояж резко прервался всего через пятнадцать дней, Линч вернулся в Александрию, в дом Бушнелла Килера. Родители больше не давали ему денег, и ему пришлось обеспечивать себя самому. С этой целью он помогал отделывать килеровский дом, причем, по воспоминаниям Тоби, отдался процессу с избытком энтузиазма: - Он начал с ванной на втором этаже и взял дюймовую кисть. Такую маленькую кисточку! И провел Но только в 1965 году, когда Линч поступил в Пенсильванскую академию изящных искусств в Филадельфии, ситуация стала радикально меняться на всех фронтах. Филадельфия стала тем местом, которое оказало на Линча и его творчество сильное и продолжительное влияние. Вдобавок он встретил Пегги Риви, они вместе учились в Академии. Они поженились в 1967-м, а их дочь Дженнифер родилась в апреле следующего года. Начиная с этого момента обстоятельства вынудили Линча исполнять роль молодого отца, который понимал, что теперь склонность к богемной жизни ему нужно сочетать с запросами семьи - эта тема потом проявилась в «Голове-ластик». Но Риви впоследствии скажет: - Он был, конечно, нерадивым отцом, но все равно очень любящим. Да и вообще - я ведь уже была беременна, когда мы поженились. Мы оба были не слишком сознательными родителями. Изменился и живописный стиль Линча. Когда он только переступил порог Академии, то создавал композиции, оперируя яркими цветами. Но вдруг его живопись в одночасье начала демонстрировать все симптомы болезненного воображения. Риви вспоминает: - Не знаю, по какой причине, но он стал рисовать довольно мрачные вещи. Большие черные холсты. Первый назывался «Невеста» и, по мнению Риви, был прорывом. - Знаю, что это прозвучит жутко, но там было нарисовано что-то вроде абстрактной фигуры невесты, которая делает аборт сама себе. Но рисунок совершенно не был отвратительным. Он был тревожным, будоражащим и отлично нарисованным. Но самая значимая трансформация в творчестве Линча в период Академии была уже не за горами - его обращение от живописи к рисованным фильмам. Результатом стала его первая короткометражка «Алфавит», в которой сам процесс зубрения алфавита был представлен как нечто пагубное. И утверждение Линча о том, что позже в жизни он был вынужден «научиться говорить», - вовсе не дымовая завеса, а реальный факт. - Мы с Дэвидом были вместе в тот период его жизни, когда он не владел речью, - рассказывает Риви. - Он не говорил так, как это делает большинство художников. Он скорее производил шум, размахивал руками и свистел, как будто ветер. В «Алфавите» передана эта его фрустрация от того, что мысли надо выражать словами. Это фильм о том аде, где пребывает человек невербальной природы. Возможно, именно поэтому Линч, когда уже обратился к кино, особенно внимательно относился к языку, равно как и к специфическим, зачастую крайне эксцентричным способам выражения, присущим его персонажам. Довольно часто он самозабвенно работал с особенностями голоса конкретного актера. У него был отлично развит слух на ритм беседы и на все ее звуковые нюансы: в «Бабушке», своей второй короткометражке, он сократил (хотя можно сказать, что расширил) все диалоги до состояния чистого звукового эффекта. Если обратить внимание на то, что Изабелла Росселлини называла «отвращением» к словам (они ведь такие «неточные»), становится ясно, что взаимоотношения Линча с языком -это даже не комплекс, а уникальная черта для современного кино. - Он нашел способ заставить слова работать на него, -заключает Риви, - он использует их не как речь. Он пишет ими картину. Слова у него имеют текстуру, апеллируют к ощущениям. Он очень поэтичен. Какие-нибудь курсы типа художественных есть в каждой школе. И к сожалению — а я уверен, что так происходит повсюду в мире, — там действует принцип «те, кто умеет, — творят, а те, кто не умеет, — учат других». Это не всегда так, но то, что там задают, — не вдохновляет, и все вещи, которые вас просят сделать, — тоже. Чаще они только ограничивают. И довольно скоро свободный участок в вашем мозгу, готовый к развитию, закупоривается и вас парализует. Я и так знал, что ученье — вред, но не знал, насколько сильно мне это навредит. Не знаю, потому что переход к режиссуре был скорее диктатом судьбы, чем сознательным решением. Понимаете, это так Нет, я начал ходить туда еще в старшей школе, по субботам. И не как студент, я там посещал только занятия по рисованию. А потом снял студию в подсобке у знакомых отца Тоби. Мы делили ее с Джеком Фиском, а потом нам там стало тесно и мы нашли другую. И прежде чем закончить учебу, сменили три студии. Отличные были студии, подходящие. Мы там очень много написали картин. А потом я уехал на год в Бостонскую школу при Музее искусств. Ну, Джек подался в Куперовский союз науки и искусства в Нью-Йорке, но большой пользы из этого не из-влек, а я поехал в Бостонскую школу при Музее искусств. Да нет, со школой было все в порядке, но школа — она ведь как дом, проблема не в ней, а в людях. Меня это место вообще ни капли не воодушевляло. Даже наоборот — только обломало, потому что я на него массу надежд возлагал. Вот мы и отправились в Европу. Один из дядюшек Тоби купил нам самые дешевые билеты, с уговором, что мы за это присмотрим за девчонками. В нашу обязанность входило только проследить, чтобы группа девчонок действительно села в самолет. Ну, что-то вроде богатых наследниц. Я сидел рядом с одной, из Чикаго, так ее отец был владельцем сети кинотеатров и все такое! И отправил ее путешествовать по Европе. А тогда это было еще не принято — так запросто взять и смотаться в Европу. Да и сама Европа выглядела более странно. Что-то такое было разлито в воздухе, какие-то остатки девятнадцатого века еще чувствовались. И тогда, и через десять лет, когда я снимал там «Человека-слона». Но недавно Фредди Фрэнсис мне сказал, что этих мест, где мы снимали, — их больше не существует. Мы уже не смогли бы снять в Англии подобное кино на натуре. Викторианский Лондон в линчевском стиле. Энтони Хопкинс, индустриальные пейзажи и мясо. «Человек-слон», 1980 Ну, сын Лайонела Файнингера был одним из преподавателей Бостонской школы. И у них был выход на Кокошку. Они устроили мне протекцию, и я мог приехать в его школу с рекомендательным письмом. Очень странно, потому что на тот момент я вовсе не был бешеным поклонником его живописи. Но на самом деле теперь я понимаю, что это именно тот парень, которым я восхищаюсь чуть ли не больше всех. Так что если бы оно срослось, было бы здорово. Ну, мне тогда было девятнадцать, и в моей голове роились мысли, которые вовсе не были моими, я их заимствовал у других. Мы с Джеком направились в Зальцбург, я вез с собой папку с образцами работ. Она весила навскидку килограммов семь. А еще я послал вперед чемодан с малярными красками, которые очень любил. Они шпаклевку напоминали, но при этом были крайне дешевы. И будто бы двойной густоты. Я не был уверен, что найду такие в Европе, вот и послал туда чемодан, набитый всеми этими штуками. А в Зальцбурге как раз вышел в прокат фильм «Звуки музыки», и мы отправились посмотреть, как там изображены те места, куда мы как раз направлялись. Но на самом деле там все выглядело очень, ну то есть крайне странно. Абсолютно неживописно и так опрятно... Но пахло хорошо — там повсюду сосны росли, а я люблю запах хвои, — и замок там был. Только Кокошки не было. Так что в ту же секунду, как мы прибыли туда, путешествие потеряло всякий смысл, а остальное было просто следствием. Ну, тогда был просто такой неудачный момент. Я вернулся в Виргинию, потому что больше было некуда. Родители переехали в Калифорнию, в Уолнат-Крик, так что, когда я вернулся из Европы, идти мне было некуда и я остановился у Тоби Килера. И содержания меня лишили. У нас с родителями был уговор, что, пока я учусь, они будут помогать мне деньгами. А так как я заявил, что школу посещать больше не собираюсь, то и деньги, соответственно, получать перестал. Так что я получил работу у дяди Тоби в строительной фирме, я должен был там копировать чертежи. Но у меня была одна проблема — я совершенно не в состоянии рано вставать. Я мог работать только по ночам. Поэтому меня отовсюду увольняли. А там работа начиналась в восемь утра, а я совершенно разбитым себя чувствовал, если рано вставал, понимаете. Это точно. Я мог проспать шестнадцать часов! Но потом пару дней бодрствовал. Когда меня уволили из строительной фирмы, я пошел работать в багетную мастерскую к одному парню, Микеланджело Алока, пока он тоже меня не уволил. Я дал маху — поцарапал раму, и Микеланджело меня уволил. Но потом пожалел и снова нанял меня уборщиком. Но Бушнелл Килер, мой отец и еще пара художников в округе сговорились всячески отравлять мне существование, я только недавно узнал эту историю в подробностях. Я обычно заходил к Бушнеллу выпить кофе, ну и поболтать заодно. Но он начинал втирать мне, что сильно занят и что мне пора, и все в таком духе. А затевалось это для того, чтобы убедить меня пойти в художественную школу, совместными усилиями к этому подтолкнуть. Они желали мне добра, а я чувствовал себя несчастным. Чистые и свежие европейские мечты. Джули Эндрюс и ее армия в «Звуках музыки» (1965) Ну, Джек Фиск там учился и рассказывал мне, когда приезжал, какое это отличное место. Именно это я и хотел услышать. Я подал заявление, и, как я узнал только недавно, Бушнелл им звонил и хлопотал за меня. Говорил, что я талантливый. В отличие от Бостонской школы при Музее искусств, где были серьезные художники, но их было недостаточно и сама атмосфера была неправильная, в Филадельфии были художники отличные. И все вдохновляли друг друга, мне там было хорошо. Это бы не сработало. В таком возрасте обычно очень силен дух противоречия. И я думаю, человека как раз можно так хитро запутать, чтобы он думал, будто сам принял решение. Это эффективный способ. Да, как раз в это время. Моя первая оригинальная идея, по-видимому, пришла мне в голову на мосту. Это было сочетание страха и надежды. Эти два чувства всегда сражаются друг с другом. И особенно повлиял переход через мост. Я повторял про себя: «Я не в Филадельфии... я не в Филадельфии... я не в Филадельфии». Когда я продвинулся чуть дальше середины моста, то оказался в Филадельфии. Одна из моих картин. Не помню, какая именно, она была почти черная. Там еще была фигура в центре холста. Я помню, где тогда был, — в той фантастической комнате в Пенсильванской академии искусств. В этом здании было очень приятно находиться, там полно прекрасных помещений. Хорошо пахнет, и люди хорошие. Комната была огромная, и в ней выгородили отдельные клетушки для работы. Так что там были посторонние, музыка играла и каждый был предоставлен сам себе. Можно было прийти туда поработать в любое время дня и ночи. Я рассматривал фигуру на холсте, когда услышал легкое дуновение и заметил едва уловимое движение. Мне захотелось, чтобы изображение действительно пошевелилось, понимаете, ну хоть немножко. Вот так оно и случилось. Я помню наш разговор с тем парнем, Брюсом Самуэльсоном. Мы собирались вместе сделать рисованный фильм. Я делал механических людей, много, а он — такую мясную живопись. Однажды я собрал электрическую картину-скульптуру: кидаешь в отверстие шарикоподшипник, он катится по направляющим и по очереди замыкает кучу контактов — сначала спичка чиркает по коробку и поджигает петарду, потом у женщины открывается рот, загорается красная лампочка, и женщина кричит, как раз когда петарда взрывается. Я еще сделал серию «механических женщин» — женщины превращались в пишущие машинки, и так далее. Мы с Брюсом собирались сделать такое мясо-механическое нечто. Не больно-то получалось, но в моей голове засела идея движущихся картинок. Хотя я был полный ноль по части кино и фотографии. Я считал, что камера «шестнадцать миллиметров» — это просто модель такая, и удивлялся, что стоимость у этих камер разная, когда звонил узнавать про цены. В итоге я купил самую дешевую в магазинчике «Фоторама» в Филадельфии. Это была не то чтобы какая-то вшивая лавка, просто лавка, где продавали камеры. Не самая лучшая, может быть. Но не хочу сказать о ней ничего плохого — люди там были прекрасные. У них была шестнадцатимиллиметровая камера с пружинным взводом. Я спросил: «А отдельные кадры она делает?» Мне ответили, что да, — ну, я ее так и использовал. Еще я спросил, как осветить плоскую поверхность, а они сказали, что очень просто, — берешь два источника, один справа, другой слева, наставляешь на объект под углом сорок пять градусов, и свет отражается в объектив. Ну, и я ответил: «Отлично, теперь надо, чтобы я мог это держать ровно». Мне дали комнату в старом отеле, который купила Академия. Первые три этажа там были заняты, зато остальные пустовали, и там стояли эти латунные койки, еще. были отличные коврики и красивые лампы в коридорах. Студенты могли подняться наверх на этом странном, очень тихом лифте и работать там. Я затащил из коридора комод, водрузил наверх камеру и закрепил. У камеры не было зеркального видоискателя, а мне надо было обозначить границы кадра. Я использовал для этого батарею, стены, частично окно и все остальное, что там было. Я начал рисовать в этом кадре анимацию длительностью одну минуту. И еще построил в той же комнате рельефный экран из трех манекенов — попросил Джека Фиска сделать с меня гипсовые слепки, составил три меня вместе, и получился экран. Потом мне надо было собрать из конструктора такую штуковину поверх проектора, чтобы мотать проявленную пленку, сначала вверх до потолка, потом обратно вниз, чтобы пленка крутилась непрерывно, закольцевать ее. Ну а потом я подвесил свой скульптурный экран и отодвинул проектор назад до такой точки, чтобы часть изображения проецировалась на экран, а остальное исчезало. И вся эта конструкция получилась действительно здорово. Это было одновременно изображение, и скульптура, и шоу, но в то же время у меня был фильм. Там гасили свет на десять минут в час, и в это время все было видно. И такая отличная вещь обошлась всего в двести долларов. Но мне это казалось гигантской суммой. В итоге я назвал эту композицию «Шестерых тошнит». А еще у меня был там включенный магнитофон с закольцованной записью гудящей сирены. Я получил на заключительной годовой выставке первый приз, разделив его с отличным художником Ноэлем Махаффи. Денежный кризис победил. И как живописное произведение эта вещь была неправильной. Но она работала, поэтому мне было интересно. Но там был еще один студент, X. Бартон Вассерман. Ему не нравится, когда я дразню его миллионщиком, но у него было достаточно денег и он предложил мне тысячу долларов — а для меня это была умопомрачительная сумма, — чтобы я сделал такую же штуку для него. Он бы купил проектор и прикрепил к полу рядом со своим стулом, и тогда ему достаточно было бы нажать на кнопку проектора и установить экран, чтобы эта штука включилась. А когда проектор выключен, экран выглядел бы просто как скульптурная композиция. И я сказал: «Фантастика!» Я был так воодушевлен, что вернулся в «Фотораму» и купил за четыреста пятьдесят долларов из этой тысячи подержанную камеру «Болекс». Ее бывший владелец, доктор, как будто никогда не вынимал ее из красивого кожаного чехла — так она выглядела. Объективы, механизм, масса всяких маленьких дополнительных устройств... Отличная, просто превосходная камера, понимаете. Я некоторое время потратил, чтобы научиться ею пользоваться, и начал делать конструкцию для Барта. Думаю, месяца два я над ней корпел. Когда я закончил, то отнес пленку в лабораторию, чтобы на следующий день вернуться и забрать ее. А когда пришел домой, сразу в дверях развернулся и достал пленку — хотел посмотреть на свет, что там вышло. И насколько я помню, там даже не было межкадровых полос, на этой пленке! Просто одно засвеченное пятно! Что-то вроде изображения там было, но оно тянулось как ириска, понимаете, просто растягивалось! Я продолжал рассматривать пленку, но она была целиком испорчена. У камеры был сломан грейфер, и пленка просто свободно проматывалась, на ней не получалось отдельных кадров. Вы, наверное, думаете, что любой на моем месте расстроился бы. Но я был почти счастлив. Не знаю почему. Так что я позвонил Барту и сказал: «Барт, вместо фильма вышла катастрофа. Камера была сломана, и все, что я наснимал, пошло коту под хвост». А он ответил: «Не волнуйся, Дэвид, возьми остаток денег и сделай для меня что-нибудь другое. Все равно что». Конец истории. А к тому времени я уже начал думать, как объединить живую съемку с анимацией. У меня возникла идея, и я сделал «Алфавит». Он шел четыре минуты. Тогда родилась моя дочь Дженнифер, и я записал ее плач на репортерский магнитофон «Ухер», который был сломан. Я не знал, что он неисправен, но ее плач и все остальное, что я записывал, — это была просто фантастика. А самое удивительное в том, что эти бракованные звуки мне как раз понравились. И в лаборатории с меня из-за этой поломки не стали брать деньги за обработку пленки, так что повезло мне два раза. Вот так получилось, что я стал снимать «Бабушку». А счастлив я был тогда, стоя в дверях, потому что какой-то частью сознания, кажется, ощущал, что, если б я сделал тот фильм для Барта, возможно, этим бы все и кончилось. Но поскольку вместо него я снял «Алфавит», а такого фильма было достаточно, чтобы привлечь внимание Американского киноинститута, я решил написать заявку на грант. А вот какой-нибудь другой фильм для этого не годился бы. Я просто знал это. Как раз из-за этого оно Племяннице моей жены Пегги однажды приснился кошмар, и она во сне начала читать алфавит жутко сдавленным голосом, будто ее пытали. Вот примерно из такого повода зародилась идея «Алфавита». А остальное как-то подсознательно вышло. Поймите, я никогда ничего не проговариваю. Художникам не надо говорить. Любая идея выражена на другом языке, глубоко внутри. Мне никогда не нужно было вытаскивать ее наружу. И вещи были чище, и, понимаете, они таким образом становились лучше. У меня не было необходимости что-либо оценивать. Я мог просто выпустить это наружу. Именно потому все эти разговоры вокруг смыслов совершенно ничего не значат. Это пугающий процесс. Вам что-то навязывают. Учиться необходимо, но все равно неприятно. Мне при-шло в голову, что учеба могла бы стать процессом радостным, но вместо этого она похожа на кошмар, от нее людям снятся дурные сны. Так что «Алфавит» — это небольшой кошмар о том страхе, который связан с учебой. Именно. И еще чтобы отказаться от обычного телесного цвета. Смотришь на него, и сразу хочется что-то с ним сделать. А то он слишком реальный. Фильм «Шестерых тошнит» не был по-настоящему жестоким, но все-таки шокировал, весьма бесхитростно причем. «Алфавит» можно толковать по-разному. Но так мы завязнем в интерпретациях. А меня они никогда по-настоящему не волновали. Тут возможна простая догадка: девочку отравили, это у нее такая реакция или что-то в этом роде. Да, но он там довольно простецкий. Как я уже рассказывал, большинство звуковых эффектов я записывал на репортерский магнитофон, а он к тому же оказался неисправен. Я собрал все, что получилось, и отправился с этим материалом в лабораторию, которая называлась «Кэлвин де Френ» («Calvin de Frenes»). У них была студия, цех звукозаписи и съемочный отдел. Я массе разных технических примочек научился сперва в «Фотораме», а потом у «Кэлвина». Тамошние сотрудники фантастически мне помогли. Я ходил туда, задавал вопросы, и они мне отвечали. А если не знали, что ответить, то советовали, у кого еще спросить. Одним из сотрудников лаборатории был Херб Кардуэлл, первый оператор «Головы-ластик». Он научил меня, что есть три вида света: рисующий, заполнение и верхний свет, или контровой. Я не использовал никаких приемов в «Алфавите», но уже научился, когда снимал «Бабушку». Другой парень, Боб Коллум, один представлял собой весь звукоцех. Когда вы видите в кадре всякое оборудование сороковых и пятидесятых — эту текстурированную под кожу краску, черные эмалированные шкалы — огромные, точные счетчики, знаете, такие реально минималистичные и качественные... и по-настоящему У меня прямо дыхание перехватило. Я чуть с ума не сошел. Понимаете, я решил, что он спихнет меня на какого-то идиота, и чуть не умер от расстройства. А он сказал: «Вот, познакомься». Я поворачиваюсь — а там стоит этот парень, ростом под метр восемьдесят, худой как щепка, и у него на голове такая стрижка... я не знаю — даже не то чтобы под машинку, а просто охламонская! И вот он встает с улыбкой во весь рот и шагает прямо ко мне. А Боб говорит: «Вот, это Алан Сплет». Я пожал ему руку, и клянусь, я слышал, как у него кости в ладони с хрустом сдвинулись! Ну, я едва не чокнулся, понимаете. Но как бы то ни было, вот так мы и познакомились с Элом и с тех пор работали вместе. Ну, я тогда совсем подсел на фильмы. И в дело снова вступил Бушнелл Килер. Он сказал, что его шурин работает в Национальном фонде поощрения искусств и там есть новая структура, которая называется Американский киноинститут, так вот они дают гранты режиссерам. И добавил, что все, что от меня нужно, — подать на рассмотрение сценарий и представить свой предыдущий фильм. И представляете, я отреагировал как настоящий охламон. Мне в одно ухо влетело, из другого сразу вылетело, и я даже пальцем не пошевелил. Но в итоге до меня все-таки дошло, и я написал сценарий «Бабушки». Да. Не знаю, сколько там было страниц, но это был не обычный сценарий. Скорее некая Я жил в Филадельфии, женился на Пегги, у нас родилась дочка Дженнифер. И мы жили в доме аж из двенадцати комнат! Три этажа, тридцать семь окон, и огромных! Бывший особняк. С огромным подвалом и каминами, которые можно было топить углем. Высокие потолки, лестницы спереди и сзади. Главная спальня была восемь на восемь метров. И эти хоромы стоили мне три с половиной тысячи долларов. За целый дом! Можете себе представить, что там был за район! Местность была характерная — фабрики, копоть, рельсы, закусочные, странные типы и очень темные вечера. У тамошних персонажей на лбу написаны сценарии, я видел там очень колоритные детали — пластиковые занавески, которые заклеены пластырем, разбитые окна, заткнутые тряпьем. Маленькая девочка умоляет папу пойти домой, а он так и сидит на тротуаре, парни выбрасывают кого-то из машины, которая уже тронулась с места. Все, что душе угодно. Мы бедно жили, а город был пропитан страхом. Ребенка могли застрелить прямо на улице, и контур его тела, обведенный мелом, оставался на тротуаре еще дней пять. Нас дважды грабили, один раз стреляли в окно, а другой — украли машину. Первый раз дом взломали на третий день после того, как мы туда переехали, но у меня был меч — отец Пегги подарил. Не знаю, какой он был эпохи, но держал я его под кроватью. И тут я просыпаюсь, вижу лицо Пегги в сантиметре от моего, с выражением такого ужаса, который, надеюсь, я больше не увижу на человеческом лице никогда. «В доме кто-то есть!» Я подскочил, натянул майку задом наперед, схватил этот меч и начал орать: «Убирайтесь отсюда к чертовой матери!» А потом выбежал на лестницу с мечом наперевес, продолжая орать. Грабители оторопели, потому что ведь этот дом так долго пустовал и они привыкли в него лазить. До них дошло, что кто-то тут теперь поселился, и они убежали. Проблема решилась сама собой. Соседей я, конечно, разбудил своим ором, но они наверняка подумали, что это я выгоняю из дома Пегги! Я говорю людям: от внешней угрозы нас тогда защищали только эти кирпичи. Но с тем же успехом они могли быть картонными. Это постоянное ощущение крайней степени опасности... и страх был очень силен. Кругом насилие, ненависть и разруха. Но этот город оказал самое большое влияние на всю мою жизнь. И случилось это в нужное время. Происходившее вокруг пугало меня, более того — возбуждало. Если просто соорудить новую стальную коробку на пустом месте, поначалу с ней не будет происходить ничего особенного. Она даже может неплохо смотреться, но это будет скучное место. А потом природа начинает работать над постройкой и довольно скоро превратит ее в фантастическую вещь. Для меня все началось в Филадельфии, потому что я был уже достаточно взрослый и атмосфера там была подходящая, так что все случилось само собой. Это была атмосфера распада, но фантастически красивого. Она прямо плодила образы. Когда на вещи одновременно воздействуют химия и природа, результат просто потрясающий, такого не добиться до тех пор, пока человек и природа не начнут действовать вместе. Было тяжело. Я зарабатывал, печатая открытки, а Пегги сидела с Дженнифер. Мрачный был период. Я весь день занимался этими открытками и только потом живописью, понимаете? Я помню, что это было какое-то муторное время года. Промозгло, дождливо, и я уже не надеялся на грант. А потом вдруг получил письмо, что первый этап конкурса закончился и я буду участвовать во втором. Но, кроме меня, там участвовали Стен Брэкидж и Брюс Коннер — их имена тогда уже были на слуху. Они были старше меня и уже успели многое сделать. Они были как бы крутые, независимые, авангардные, продвинутые режиссеры, понимаете? И я сказал себе: «Забудь, это нереально!» Так что я и думать забыл про это. Уходя на работу, я всегда говорил Пегги: «Звони, только если случится что-нибудь из ряда вон, ну и я тебе позвоню, если у меня такое случится». И в итоге мы никогда не созванивались! Пока в один прекрасный день не раздался ее звонок, я взял трубку, и моя жизнь с того момента изменилась. Джордж Стивенс-младший и Тони Веллани — главные боссы Американского киноинститута — мне звонили. Что-бы сообщить, что дают мне грант. Они сказали: «У вас будет бюджет семь тысяч двести долларов (нет, как сейчас помню, семь тысяч сто девятнадцать), а за пять тысяч не сможете снять?» Как будто я мог отказаться! Я сказал: «Ну конечно!» Я наконец-то стартовал, понимаете, и меня просто распирало от счастья! С каждым такое когда-нибудь происходит. Но по-настоящему оценить подобное везение можно, только находясь действительно в отчаянном положении. Нет! Больше ни разу. Этот был единственный. Не то чтобы подобные вещи невозможны, это другое. Я же действительно думал, что ничего подобного никогда не случится, — а оно взяло и случилось. Вот что было круто. Возможно, я попытался бы снять «Бабушку», но это потребовало бы от меня больших усилий. Самое лучшее в этой истории с грантом — что благодаря ей я оказался в такой точке, где имелся канал для выхода моей работы на свет. За каждым проектом, которым они занимаются, имеется солидная база. Если ты просто парень, снимающий свой фильм в подвале, то тебе довольно сложно показать его публике, а потом получить возможность работать над следующим. Но если ты действительно любишь свое дело, то сможешь. Просто жалко, если для этого приходится долго биться головой о стену. Нет, я о нем потом и не вспоминал. Но из-за сценария мне пришлось спрашивать себя, есть ли в нем история — по крайней мере в той степени, в какой мне надо. 1ак что сценарий — вещь полезная. Но если бы сценарий был совершенен, его можно было бы выпускать вместо фильма! Достаточно было бы просто его прочесть. А этого недостаточно. Дороти Макгиннис печатала со мной открытки, ее я взял на роль бабушки. И еще коллеги из школы искусств, Боб Чедвик и Вирджиния Тейтленд, они жили вместе. И соседский ребенок, Ричард Уайт. Не то чтобы я его увидел и написал под него историю, но я ввел его в действие почти сразу, как только нашел. Так что все актеры были из моего ближайшего окружения. Я же все должен был делать сам. И Пегги мне очень помогала. Была моей правой рукой фактически. А остатки пленки я использовал на съемку моей дочери Дженнифер, которая ползала по лаборатории. Но в тот день, когда я красил черной краской третий этаж, прямо перед нашим домом застрелили ребенка. Сейчас и в Лос-Анджелесе ад кромешный, но такого страха, который пережил в Филадельфии, я больше никогда не испытывал. Он был слишком близко, и я был очень уязвим. Все получалось как-то само собой. Я думаю, благодаря здравому смыслу. Вам нужно выполнить определенную задачу от сих до сих, и вы видите логический путь, как это осуществить. А когда каждый день просматриваешь отснятый материал, очень быстро учишься. Не знаю, как часто мы занимались пересъемкой, но в «Голове-ластик» мы переделали массу всего. Учились. Первый блин выходит комом, хотя думаешь, что все выйдет отлично. А потом просто научаешься чему-то совершенно новому и возвращаешься к прежнему материалу, чтобы использовать там этот прием. У моего друга Ронни Калбертсона была группа, называлась Я вообще не вылезал оттуда! Мы целиком погрузились в сочинительство и запись. У них там не было ре-вера, а я хотел свист с реверберацией, поэтому становился в одном конце вентиляционной трубы, а Эл в другом конце и записывал мой свист! Только для того, чтобы получить эхо. Мы изобретали всякие трюки, какие только могли, с тем примитивным оборудованием, которое было в нашем распоряжении. Но мы преодолели все трудности и использовали материал по максимуму, и в итоге записали четыре очень насыщенных трека с эффектами. Я помню тот вечер, когда Алан сказал: «Давай наконец послушаем все, что вышло, от начала до конца». А то мы так до сих пор ничего и не слушали, только записывали. И вот мы отслушали все подряд, и это был лучший звук, который я когда-либо слышал. Просто феерия. Нас прямо трясло, такой был эффект. Алан был волшебник. Да, без остатка, а «Кэлвин де Френ» платили ему зарплату. Потом ко мне пришел Боб Коллум. Алан тоже там был, но, хоть они и были лучшие друзья, молчал, потому что работал на Боба. Боб сказал: «Дэвид, есть дело. Мы тебе ничего не говорили, вам с Элом можно было использовать все помещения, и ты нам очень нравишься, мы тебя уважаем и сделаем для тебя все, что в наших силах. Но у нас есть два варианта. Первое — это почасовая оплата. А другой — оплата по факту. Я собираюсь в главный офис договариваться, можно сэкономить от двух тысяч долларов и более». И Боб убедил их брать с меня оплату по факту. То есть минимум. Изначально мой бюджет составлял семь тысяч двести долларов. Из Вашингтона приехал на поезде Тони Вел-лани, посмотрел почти готовый фильм и убедил киноинститут выделить мне еще две тысячи двести, так что денег хватало ровно на то, чтобы закончить фильм. Но если бы они начислили мне почасовую оплату, это стало бы Да, это так. Но режиссеры крайне редко встречаются и разговаривают друг с другом. Поэтому они просто не в курсе, кто из них чем занят. Я понимаю, что должно быть взаимодействие между режиссером и звукорежиссером. Оно необходимо. Но в какой степени нужно с ним все это обсуждать? То же самое с музыкой и со съемкой. С каждой технической составляющей фильма. Они могут быть сделаны просто шикарно, однако если не соответствуют задачам фильма, то все эти по отдельности великолепные куски будут выламываться. Так что мне кажется, главное — настроить людей на общую волну и просто продолжать двигаться в общем направлении, чтобы каждая часть соответствовала целому, подходила к этому миру. С Аланом мы именно по этому принципу работали. Никаких правил. Мы просто чувствовали, как надо. Ну да, если записывать реальный звук, это одно. Но можно отталкиваться от другой отправной точки и найти следующий уровень звука, который наращивает интенсивность ощущений этого ребенка. Это поиск звуков, которые подходят к изображению, и в то же время не подходят. Это просто посторонние звуки, но они дополняют эмоции или развивают чувства. Я помню, что один из этих звуков — когда рвут простыню, — это запись удара клюшкой для гольфа по мячу, пущенная задом наперед. А, ну это случилась одна странная вещь. Я сделал лица белыми, но в лаборатории были не в курсе. И сгустили цвета, пытаясь добиться максимально телесного то-на. Это была республиканская лаборатория или что-то вроде того! Вот они и попытались нормализовать изображение! Они забабахали красного по максимуму. Так что если у меня где-то на белом был оттенок розового, то у них это место стало по-настоящему розовым. А рты стали такими красными, как только возможно. И мне понравилось, как это выглядит. Но я ничего никому не сказал. И они, понятное дело, везде пытались вернуть лицам телесный цвет, поэтому там везде он получился одинаковый. Вот откуда эта краснота везде. Ну он просто... пытается уснуть. Вернуться ко сну... Безуспешно. Там ведь что произошло: у него там в конце есть бобовое зерно, но я уже испортил все бобы, которые использовал на съемках. Надо было сделать еще один и потом водрузить ему на голову. Но я в итоге просто нарисовал. Я хотел сделать небольшие отростки по бокам, но сам его рисовал, и он получился слишком плоский. Думаю, да. И еще, понимаете, история сама диктует мне, каким образом ее снимать. Но это происходит на бессознательном уровне. Просто берешь и снимаешь: вот это надо снять таким образом, тут другим, а там третьим. Я не знаю, Крис. Это... ну... типа мир маленького мальчика такой. Так он его воспринимает. И я думаю, родители, ну понимаете, они должны двигаться определенным образом. Время от времени они перестают двигаться нормально. Они совершают какие-то телодвижения, и вы не можете понять, чем они заняты. Выходит смешно, понимаете? Вы никак не можете сообразить, в чем дело. Да. Для «Алфавита» и «Бабушки» я выкрасил свой дом изнутри черной краской. Я думаю об этом как о своего рода пропорции: взял сколько-то черного — значит, можешь использовать сколько-то цвета. Тут можно даже математическую формулу вывести. Вот что я пытался осуществить. В «Бабушке» я наметил некоторые места мелом, так чтобы стали видны углы между потолком и стенами, дверные косяки и тому подобное. Мне нравится цвет, но только чтобы он не оттягивал слишком много внимания, не мешал проникнуть глубже — это я уже не люблю. А некоторые сюжеты требуют цвета, такие как «Синий бархат». Я даже не представлял себе этот фильм черно-белым. О да, они его видели. Хотя мы с ними никогда этого не обсуждали, я уверен, они часто думали об истоках этого материала. «Бедняжка Дэвид», ну вы понимаете. Потому что все это сильно отличается от моего собственного детства. Но на самом деле мы ведь восприимчивы к массе вещей, которые происходят и вне нашего собственного дома. Идеи — странная субстанция, они вдруг входят в твое сознание, и ты не знаешь, откуда они взялись и где обитали до того, как тебе явились. Они могут что-то означать, а могут и просто стать материалом для работы. Не знаю. Идеи — это вообще лучшее, что с нами случается. Они где-то существуют все разом, а ты сидишь, и вдруг тебя осеняет. Какая-то мысль в один момент становится для тебя очевидной, а вместе с ней происходит всплеск энтузиазма, и ты влюбляешься в свою идею. Это невероятно — когда ты породил идею, а кто-то дал тебе под нее деньги, чтобы ты превратил ее в фильм. Но ты должен быть верен идеям, потому что они содержат больше, чем поначалу представляется. Они похожи на подарок, и, даже если ты не понимаешь их значения на сто процентов, но следуешь им, они будут реализовываться на разных уровнях. Но если слишком сильно начнешь менять их, они могут вообще не прозвучать. Выйдет простое сотрясение воздуха. Я верю в правоту одной песни Понятия не имею. Самое простое было бы сказать, что это связано с моим отцом и лесом. Но ведь есть масса людей, у которых родители копались в саду, но ничего подобного в их произведениях нет. Не знаю. Мне нравятся кучи земли, в самом деле нравятся. Когда я снимал «Голову-ластик», мы с Пегги и Дженнифер жили в отдельном доме в приличном месте, но это жилье было довольно дешевое. Там стоял круглый деревянный обеденный стол. В свой день рождения Пегги уехала по какой-то надобности, а мы с Дженнифер стали носить в дом землю, ведрами. Насыпали метровую гору земли прямо на обеденном столе, прорыли в ней канавки, установили маленькие абстрактные фигурки из глины. И Пегги, благослови ее Господь, была в восторге от всего этого, когда вернулась. Так что мы так и оставили все там на несколько месяцев. И поверхность стола разъело, потому что начались органические процессы. Когда мы наконец все убрали, покрытие изрядно скукожилось. Было похоже на натуральную инкрустацию. Не знаю, откуда у меня эта тяга. Кучи земли время от времени возникают в моих картинах, но я никогда этого не анализировал. Это просто повторяющийся мотив, и всякий раз мне кажется, что я открыл его заново. Совершенно не помня, что уже делал это раньше. А мне говорят: «Дэвид, у тебя уже десять раз были эти кучи земли!» И я такой: «Даже не знаю теперь — использовать их, не использовать...» Стоит задуматься — и ничего уже не знаешь. Генри (Джек Нэнс) перед ящиком с землей в фильме «Голова-ластик» (1976) Бабушки — дело такое... У меня было две потрясающих — нет, даже фантастических — бабушки! И два фантастических дедушки. И они были очень близки между собой. Но фильм на этом не основывался, я уверен, что нет. Тут сработала внутренняя логика повествования — персонаж нуждался именно в таком вымышленном друге. Бабушки — они известные озорницы. Они дают тебе поблажки, любовь их — без каких-либо претензий или ожиданий. Именно это ребенок и выдумал, понимаете? Ну, есть причина. Разрушение происходит от неправильных мыслей. Начинается разложение... Нет. Между съемками «Алфавита» и «Бабушки» прошло довольно много времени. И когда я передал Барту копию «Алфавита» в личное пользование, как раз в этом промежутке времени, то решил, что мы, ну, квиты. А мой отец как раз дал мне денег на то, чтобы закончить «Алфавит », потому что я опять остался на мели. Да. Идеи начали складываться в нечто общее. Я не думал о каком-то сюжете всерьез. Он возник неожиданно—я вдруг увидел, что у меня есть вроде как начало, середина и конец. И сам поразился, как так вышло. Но я ничего не планировал. И как там оно развивалось, я точно не помню. Не знаю, каким образом я придумал эту историю. Это был первый раз, когда я подал сценарий на рассмотрение, и кто-то должен был его прочесть, и оценить, а потом решить, готов ли его финансировать. Нужно представлять себе, как это происходит в Голливуде. Человек пишет сценарий, отдает его на читку, и вокруг начинаются какие-то процессы: тот, кому вы отдали, хочет понять, о чем, собственно, там у вас речь. И масса сюжетов по ходу разжевывается просто в ноль. Вашу вещь берут и читают десять человек. И для каждого ее надо упростить. И на тот момент, когда все они закончат читать, в сценарии не остается вообще ничего неопределенного, никакой абстракции, ничего из того, что было первоначально задумано. В сценарий Если вы книгу напишете, ее прочтет ваш редактор или еще кто, но тут все гораздо адекватнее, без особой за-организованности. Больше возможностей, необязательно все досконально объяснять. Когда они видят в тексте ка-кой-то неординарный момент, говорят: «Нормально, пойдет», или: «Все в порядке, прекрасная неоднозначность», или что-нибудь в таком духе. Да, но только не у себя в голове. Сознательно я никаких шагов к индустрии не делал — я приехал в Лос-Анджелес только потому, что у Американского киноинститута там был этот центр. И еще это вышло потому, что Тони Веллани побывал в Филадельфии и посмотрел «Бабушку». Он сказал две вещи: «Я возвращаюсь, чтобы поговорить с Джорджем Стивенсом, и собираюсь добыть денег, чтобы вы могли закончить этот фильм». А потом добавил: «Вам нужно приехать в Центр в Лос-Анджеле-се, и я позабочусь о том, чтобы это стало возможным». Еще он сказал, что хочет, чтобы Алан Сплет возглавил звукоцех. Да, поездка удалась. Отличная была поездка. Сплошная, да. Но я слегка подпортил себе кровь всякими мыслями, что ничего у меня не выйдет, а Тони, мол, просто меня подразнил. А потом — получите, распишитесь! Все прошло успешно. Тони выдал мне программу на первый год, и я помню то единственное фото, которое я к ней прикрепил. На фото были «стипендиаты», они сидели в комнате, а в камине горел огонь. Я не уверен, но вроде бы некоторые из них были в свитерах. Я подумал про себя — ну надо же, в Калифорнии носят свитера! Там, наверное, холодает по вечерам, и они надевают их, чтобы согреться, — так я себе воображал. И подумал — какой прекрасный климат, днем тепло, а вечером прохладно — достаточно прохладно, чтобы свитер надеть! Мне такое место подойдет. И мы все отправились в Калифорнию. Алан Сплет уехал месяцем раньше. Официально Эл считался слепым. Ну то есть как-то видеть он мог, но водить машину права не имел. В Филадельфии у него был «паккард», но водил его друг Боб, а сам Алан ездил пассажиром. Он просил, чтобы Боб вел по самой бровке, левыми колесами по дороге, а правыми по обочине. Этот «паккард» был тяжелой машиной, с амортизаторами, как у грузовиков, очень сложной конструкции. Алану просто нравилось, как они сглаживают ухабы, и чем ухабистей дорога, тем лучше. Эл умер в прошлом году. От рака. Он боролся три года, благослови его Господь. Я любил Алана, понимаете, он был моим близким другом. Было здорово работать с ним над звуком, потому что он был таким увлеченным и таким одаренным и работоспособным товарищем. В первую очередь яркий свет. И еще разнообразные ощущения, витающие в воздухе. Но, как и везде, там все постоянно меняется. Чтобы принять Лос-Анджелес, нужно больше усилий, чем для любого другого города. Потому что он такой разнородный и у каждого района своя атмосфера. Что я по-настоящему люблю, так это ездить там на машине, и время от времени — особенно вечерами — можно поймать едва уловимую атмосферу великого кинематографического прошлого. Там всё вокруг — вроде живого свидетельства тех дней. Даже хочется пожить в те годы. Думаю, если бы такая возможность была, только там в прошлом я и хотел бы оказаться. Может, современники свою эпоху не ценили, но это было невероятное место на заре кинематографа. Испортилось все, наверное, уже в пятидесятые или в шестидесятые. Ну, как я уже говорил, в этом городе очень много света. Конечно, Лос-Анджелес становится более опасным, но когда я первый раз приехал сюда из Филадельфии, то почувствовал, что страх испарился, просто исчез. Довольно занятно возвращаться мыслями в прошлое — и понимать, насколько напряженной была моя жизнь в Филадельфии. По сравнению с ней Лос-Анджелес был как мечта. Помню, бензин стоил двадцать три — двадцать пять центов за галлон. У меня был «фольксваген», и мне хватало трех баксов, чтобы наполнить бак. Солнце грело мне спину, машина была заправлена под завязку, и я мог себе это позволить. Я мог пойти в магазин и все купить. Я этого добился. После того как у меня не было вообще Нет. Снимать можно везде. И я не привязан к определенной студии. Благодаря всем этим странным способам связи ты можешь сидеть в лесу, общаться со своим агентом и делать кучу дел за компьютером. Это действительно важно. Жить в таком месте, где по-настоящему нормально себя чувствуешь. Это не мой дом, но я провел здесь больше времени, чем в любом другом месте. И мне действительно нравится чувствовать здесь отзвуки прошлого. Сновидческого, киношного прошлого. Да, в семидесятом. А «Голову-ластик» я стал снимать в июне семьдесят второго, хотя подготовку начал еще в семьдесят первом. |
||
|