"Мир от Гарпа" - читать интересную книгу автора (Ирвинг Джон)

5 В ГОРОДЕ, ГДЕ УМЕР МАРК АВРЕЛИЙ

Когда Дженни привезла Гарпа в Европу, он был лучше подготовлен к уединенной писательской жизни, чем большинство его сверстников. Он прекрасно себя чувствовал в своем воображаемом мире; в конце концов, его воспитала женщина, для которой уединенный образ жизни был совершенно естественным. Прошли годы, прежде чем Гарп обнаружил, что у него совсем нет друзей, причем Дженни Филдз не видела в этом абсолютно ничего странного. Ведь и у нее был всего один друг, Эрни Холм, причем их отношения носили весьма сдержанный старомодный характер.

Дженни и Гарп перепробовали с дюжину пансионов во всех районах Вены, прежде чем нашли подходящую квартиру. Эта идея принадлежала мистеру Тинчу; он полагал, что надо по очереди пожить во всех частях города, а уж потом со знанием дела выбирать себе жилье. Однако краткие остановки в пансионах больше подходили самому Тинчу, который посетил Вену летом 1913 года; но Дженни с Гарпом прибыли в этот город летом шестьдесят первого, и им скоро надоело перетаскивать пишущие машинки из одного пансиона в другой. Но именно в это время Гарп набрался впечатлений, которые впоследствии легли в основу его первой получившей известность повести „Пансион Грильпарцер“. До приезда в Вену Гарп понятия не имел, что такое пансион, однако быстро уяснил, что это явно хуже гостиницы: пансион всегда меньше и невзрачнее, да и завтраком там кормят далеко не всегда. Одним словом, от пансиона можно было ожидать чего угодно. Дженни и Гарпу попадались чистенькие, удобные и приветливые заведения, но сплошь и рядом они натыкались на откровенное убожество.

Им не потребовалось много времени, чтобы выбрать район, примыкающий к Рингштрассе, длинной улице, опоясывающей самый центр старого города. В этой части Вены было практически все необходимое, к тому же Дженни, не знавшей ни слова по-немецки, здесь было намного легче — это был самый космополитичный район города, если, разумеется, это определение вообще применимо к Вене.

Гарпу очень нравилось опекать свою мать; три года изучения немецкого в Стиринге давали ему явное преимущество, и он чувствовал себя главой семьи.

— Мам, попробуй этот шницель, — авторитетно советовал он.

— А может, заказать этот „кальбснирен“? Что бы это ни было, у него занятное название, — заметила Дженни.

— Это телячьи почки, — пояснял Гарп. — Ты любишь почки?

— Не знаю, — призналась Дженни. — Наверное, нет.

Когда они наконец обосновались в собственной квартире, Гарп взял на себя всю заботу о покупках. Дженни восемнадцать лет питалась в столовой Стиринга и в результате совершенно не умела готовить, а теперь к тому же не могла прочесть ни одного кулинарного рецепта. Именно в Вене Гарп понял, какое удовольствие доставляет ему приготовление пищи. Но больше всего в Европе ему понравились туалеты. Живя в пансионах, Гарп обнаружил, что туалет — это крохотная комнатка, в которой нет ничего, кроме унитаза; с его точки зрения, первая толковая вещь, с которой он столкнулся в Европе. Он писал Хелен: „Это они здорово придумали — ходить на горшок в одном месте, а чистить зубы в другом“. Разумеется, туалет тоже будет фигурировать в его рассказе „Пансион Грильпарцер“.

Надо сказать, что первое время Гарп совсем ничего не писал. Он обладал редкой целеустремленностью (во всяком случае, для восемнадцатилетнего юноши), просто на него свалилось слишком много впечатлений. Если прибавить к этому новые обязанности, то легко понять, как он был занят; на протяжении нескольких месяцев его хватало лишь на письма Хелен. Новая жизнь мешала ему сосредоточиться, а без этого он не мог написать ни строчки, невзирая на все попытки сесть за письменный стол.

Сначала он попытался сочинить рассказ об одной семье; однако все придуманное сводилось к тому, что члены этой семьи жили дружно и интересно. Но этого было явно недостаточно.


Дженни и Гарп сняли квартиру с высокими потолками и обоями кремового цвета на втором этаже старого дома на Швиндгассе, маленькой улочке в Четвертом районе. Теперь они жили в двух шагах от Принц-Ойгенштрассе, Шварценбергплац и Верхнего и Нижнего Бельведеров. Гарп со временем обошел все художественные музеи города, а Дженни ограничилась посещением Верхнего Бельведера. Сын объяснил ей, что там экспонируются лишь картины девятнадцатого и двадцатого веков, но Дженни объявила, что этих двух веков ей вполне хватит. Гарп попытался уговорить ее хотя бы прогуляться через парк до Нижнего Бельведера и посмотреть на коллекцию барокко, но Дженни решительно покачала головой; она прослушала в Стиринге несколько курсов по истории искусства и считала себя достаточно подкованной в этой области.

— Ну а Брюгельс, мама? — не успокаивался Гарп. — Тебе надо всего-навсего сесть на „штрассенбан“[17], проехать по кольцу и сойти на Мариахильферштрассе. Как раз напротив трамвайной остановки увидишь большое здание. Это и есть Художественно-исторический музей.

— Но ведь до Бельведера я могу дойти пешком, — возразила Дженни. — Зачем же мне ехать куда-то на трамвае?

Пешком можно было дойти также до церкви Святого Карла, а немного вверх по Аргентиниерштрассе располагалось несколько элегантных посольских зданий. Прямо напротив их квартиры на Швиндгассе находилось болгарское посольство. По словам Дженни, она предпочитала не удаляться от дома. В соседнем квартале было небольшое кафе; иногда она посещала его и читала там газеты на английском языке. Она никогда не ходила в рестораны без Гарпа, а дома ела только то, что он стряпал. Она была всецело поглощена идеей что-нибудь написать — на этом этапе в большей степени, чем Гарп.

— У меня сейчас нет времени заниматься туризмом, — однажды заявила она сыну. — Но ты-то как раз должен впитывать в себя культуру. Самое время для тебя.

„Впитывать и в-в-впитывать“ — именно такое наставление дал им Тинч. Дженни считала, это Гарп должен ходить по музеям; что касается ее, то она чувствовала, что впитала уже вполне достаточно и настало время поведать миру свои мысли. Дженни Филдз шел сорок второй год. Ей казалось, самое важное в жизни у нее позади, и ей оставалось только писать.

Гарп дал ей свернутый листок бумаги и велел всегда носить его в сумочке. На листке был написан их адрес на случай, если она заблудится: Швиндгассе, 15/2, Вена IV. Гарпу пришлось долго разучивать с ней этот адрес — она никак не могла освоить произношение. — Швиндгассе-фюнфцейнцвай! Тьфу! Ну и словечко! — возмущалась Дженни.

— Еще раз, — требовал Гарп. — Ты что, хочешь раз и навсегда потеряться?

Итак, днем Гарп бродил по городу и присматривал места, куда можно сводить Дженни вечером, когда она оторвется от письменного стола; в каком-нибудь кафе, за кружкой пива или стаканом вина, он подробно описывал ей прошедший день. Дженни вежливо слушала. И от вина и от пива ее клонило в сон. Затем они где-нибудь плотно ужинали, и Гарп отвозил Дженни домой на „штрассенбане“; он никогда не пользовался такси, так как досконально изучил все трамвайные маршруты, чем очень гордился. Иногда по утрам Гарп ходил на рынок; в такие дни он рано возвращался домой и весь вечер проводил у плиты. Дженни ничего не имела против; ей было решительно все равно, где обедать: дома или в ресторане.

— Вот это „гумпольдскирхнер“, — рекламировал Гарп бутылку вина. — Очень хорошо идет с „швайнебратен“, то бишь жареной свининой.

— Какие смешные слова, — удивлялась Дженни.

Впоследствии, характеризуя ее литературный стиль, Гарп писал: „Моя мать с трудом изъяснялась на английском, понятно, что у нее не было ни малейшего желания связываться еще и с немецким“.


Дженни Филдз каждый день добросовестно садилась за пишущую машинку, но как писать — не имела понятия. Хотя она и писала в физическом смысле слова, но то, что получалось, явно не удовлетворяло ее. Тогда она стала вспоминать прочитанные книги, пытаясь понять, чем они отличались от ее первых набросков. Свою книгу Дженни начала очень просто: „Я родилась…“, ну и так далее. „Родители хотели, чтобы я училась в Уэлсли; однако…“ „И вот я решила, что мне нужен ребенок, мой собственный. И тогда я им обзавелась. Это произошло так…“ За свою жизнь Дженни прочитала много хороших книг и отдавала себе отчет, что те читались как-то совсем по-другому, а вот почему — этого она уразуметь не могла. Она частенько посылала Гарпа в те немногие книжные магазины, где продавались книги на английском языке. Она пыталась понять, с чего начинают другие писатели. Довольно скоро ее труд вырос до трехсот с лишним страниц, и все равно у нее было ощущение, что, в сущности, к своей книге она и не приступала.

Впрочем, Гарпа в свои творческие искания Дженни не посвящала; во всяком случае, сын видел ее всегда в хорошем настроении, правда, она совсем перестала о нем заботиться. Дженни Филдз твердо верила — у всего есть свое начало и свой конец. Взять хотя бы учебу Гарпа или ее собственную. Или полеты сержанта Гарпа. Ее любовь к сыну отнюдь не уменьшилась, но она чувствовала: ему больше не нужна ее опека; она довела Гарпа до некоего рубежа, и теперь он волен жить по своему разумению. Не могла же она водить его всю жизнь за ручку. Им славно жилось вместе; по правде сказать, ей и в голову не приходило, что когда-нибудь они расстанутся. Но в Вене, по ее мнению, Гарп должен был сам себя занимать. Что он и делал.

Его рассказ о жизни одной дружной семьи так и не двигался с места; ему только удалось придумать им интересное занятие. Отец — глава семьи — был инспектором общественных заведений, и вся семья дружно ему помогала. Они ездили по всей Австрии, проверяя рестораны, отели и пансионы и присваивая им соответствующие разряды „А“, „В“ и „С“. Такая работа пришлась бы по вкусу и самому Гарпу. В Австрии, где столько туристов, подобная градация и возможность повышения или понижения разряда очень важны. Правда, Гарп никак не мог сообразить, кому и для чего. Словом, пока он только придумал семью, имеющую завидную работу. Они ездили все вместе, выискивали недостатки и ставили оценку. Ну а что дальше? Писать письма Хелен было гораздо легче.

Весь конец лета и начало осени Гарп в одиночестве знакомился с Веной, исходив и изъездив ее вдоль и поперек. Он писал Хелен: „Одна из черт юности — ощущение, что вокруг нет никого, кто бы походил на тебя и мог бы понять. Вена еще больше усиливает это чувство, здесь и в самом деле нет человека, похожего на меня“.

Его впечатления были верны, по крайней мере, статистически. В то время в Вене насчитывалось немного людей одного с ним возраста. В 1943 году родилось совсем мало венцев; но что еще важнее — низкая рождаемость в период между 1938 годом (начало нацистской оккупации) и 1945-м (год окончания войны). И хотя на удивление много младенцев появилось в результате изнасилований, венцы не хотели заводить детей вплоть до 1955 года, когда кончилась русская оккупация. В общей сложности Вена прожила под иноземцами семнадцать лет. Неудивительно, что большинству ее жителей все эти годы не очень-то улыбалось обременять себя потомством. В результате Гарп жил в городе, где молодой человек его лет выглядел едва ли не белой вороной. Наверное, поэтому он так быстро повзрослел. И еще Вена вызывала в нем странное чувство: это был музей, хранивший предметы материальной культуры умершего города, заметил он в одном из писем Хелен.

Нельзя, однако, сказать, что Гарп писал это в осуждение. Ему нравилось бродить по огромному музею. „Живой город устроил бы меня меньше, — писал он позже. — Вена лежала передо мной бездыханная, я смотрел на нее, думал и смотрел, смотрел без конца. В живом городе я никогда не смог бы столько заметить. Живые города слишком непоседливы“.

Словом, все теплые месяцы Т. С. Гарп провел, изучая Вену, засыпая письмами Хелен Холм и обустраивая быт матери. Ее обычная тяга к уединению усугубилась неизбежным писательским одиночеством. „Моя мама-писатель“, — иронически называл ее Гарп в бесчисленных письмах Хелен. И все же он завидовал ей, потому что она что-то писала. Он же чувствовал, что его рассказ как бы застрял в нем. Он мог бы сочинить для придуманной семьи одно приключение за другим. Но что толку? Куда это их приведет? В еще один ресторан разряда „В“, где десерт так плох, что о разряде „А“ не приходится и мечтать? Или в еще один второразрядный отель, летящий в пропасть разряда „С“ столь же неотвратимо, сколь неистребим запах плесени у него в вестибюле? Допустим, кто-то из семьи инспектора зайдет в ресторан класса „А“. А дальше что? Ну, изобразит он каких-нибудь сумасшедших или даже убийц, прячущихся в одном из пансионов, но как они вмонтируются в общий замысел? Общего-то замысла у него как раз и не было.

Однажды он увидел на перроне вокзала четверых циркачей из Венгрии или Югославии, которые выгружали из вагона свой нехитрый скарб. И попытался втиснуть их в свой рассказ. С ними был медведь, который ездил на мотоцикле вокруг автостоянки. Подошли несколько человек, один из циркачей ходил на руках, собирая у зрителей деньги за представление в миску, балансирующую у него на подошвах; время от времени он падал, впрочем, и медведь падал со своего мотоцикла.

В конце концов у мотоцикла заглох мотор. Двум другим участникам труппы не удалось показать свои номера; только они хотели сменить медведя и ходившего на руках артиста, появились полицейские и потребовали оформить множество бумаг. Это было долгое и нудное дело, и толпа, если, конечно, можно так назвать горстку зрителей, разошлась. Гарп ушел последним, и не потому, что это жалкое представление жалкого цирка так уж его заинтересовало, — ему захотелось вставить их в свой рассказ. Увы, ничего толкового в голову не приходило. Уходя с вокзала, он слышал, как медведь блюет у него за спиной.

Спустя несколько недель все достижения Гарпа по-прежнему ограничивались одним названием: „Австрийское Туристическое бюро“. Название ему тоже не нравилось. Гарп плюнул на сочинительство и вновь переключился на туризм.

Но вскоре похолодало, и Гарпу надоело болтаться по городу; к тому же ему показалось, что Хелен стала редко отвечать на письма; он корил ее за лень, хотя и понимал, дело не в Хелен, а в том, что он слишком много ей пишет. Она была гораздо более занята, чем он. Хелен поступила сразу на второй курс колледжа, и ей приходилось нести двойную учебную нагрузку. У Хелен и Гарпа было одно общее в годы юности — что бы они ни делали, впечатление было такое, будто они мчатся как на пожар. „Оставь бедняжку Хелен в покое, — советовала ему Дженни. — Я думала, ты собираешься писать кроме писем что-то еще“. Но Гарпу не улыбалась перспектива — под одной крышей соревноваться с матерью, кто больше накатает страниц.

Ее пишущая машинка не умолкала ни на минуту; Дженни Филдз сомнений не ведала. Гарп боялся, что этот размеренный стук поставит крест на его литературной карьере еще до того, как он напишет первый рассказ. „Моя мать не знала в работе пауз для возвращения к написанному“, — как-то записал он.

К ноябрю книга Дженни выросла до шестисот страниц, но ощущение, что по-настоящему она еще не приступала к ней, так и не покидало ее. Ну а у Гарпа даже не было темы. С воображением, как видно, дело иметь труднее, чем с памятью.

„Прорыв“, как он назвал это в письме Хелен, случился одним холодным снежным днем в Музее истории Вены. Этот музей был всего в нескольких минутах ходьбы от Швиндгассе; он все откладывал его посещение, зная, что может зайти туда в любой день. Дженни его опередила. Этот музей удостоился чести оказаться в числе двух или трех достопримечательностей, которые она пожелала осмотреть. Разумеется, лишь потому, что он находился на противоположной стороне Карлсплац, а стало быть, как выражалась Дженни, „по соседству“.

Описывая музей Гарпу, она упомянула о некоей „писательской“ комнате; имя писателя она забыла. Идея иметь в музее комнату писателя показалась ей весьма интересной.

— Это что, в самом деле жилая комната, мам? — спросил Гарп.

— Да, целая комната, — подтвердила Дженни. — Они перенесли туда всю мебель этого писателя, а может, и стены с полом. Я, правда, не понимаю, как это им удалось.

— А я не понимаю, зачем вообще им это понадобилось, — возразил Гарп. — Надо же, перенести в музей целую комнату!

— По-моему, это спальня, — сказала Дженни, — кажется, он там и писал.

Гарп вытаращил глаза. По его мнению, это было просто непристойно. А что, зубная щетка писателя тоже выставлена на всеобщее обозрение? А ночной горшок?

Комната оказалась вполне обычной спальней, только кровать была слишком маленькой — почти детской. Да и письменный стол размерами не отличался. Во всяком случае, ни стол, ни кровать не говорили о значительности писателя. Мебель была темного дерева, все предметы выглядели достаточно хрупкими; и Гарп решил, что комната матери куда лучше подходит для сочинительства. Имя писателя, чью комнату столь бережно хранили в Музее истории Вены, было Франц Грильпарцер; о таком писателе Гарп и не слыхал.

Франц Грильпарцер умер в 1872 году; это был австрийский поэт и драматург, и за пределами Австрии имя его мало кому известно. Он принадлежал к тем писателям девятнадцатого века, чья известность ненамного пережила их самих; Гарп будет потом утверждать, что Грильпарцер и не заслуживал того, чтобы память о нем пережила девятнадцатый век. Ни поэзия, ни драматургия не интересовали Гарпа, но он все-таки пошел в библиотеку и прочитал одну из лучших его повестей „Бедный скрипач“. Сперва он подумал, что не может по достоинству оценить этот шедевр — трехгодичного курса немецкого языка для этого, наверное, мало; во всяком случае, по-немецки он произвел на Гарпа удручающее впечатление. Тогда он откопал в какой-то книжной лавчонке на Габсбургергассе английский перевод этого рассказа; впечатление было столь же удручающим.

По мнению Гарпа, знаменитое произведение Грильпарцера представляло собой глупенькую мелодраму; кроме того, повесть была плохо построена и отличалась крайней сентиментальностью. Она слегка напомнила ему русские повести девятнадцатого века, где главным героем был романтически настроенный недотепа, начисто лишенный жизненной хватки. Но Достоевский, думал Гарп, мог хотя бы вызвать у читателя сочувствие к этим бедолагам, Грильпарцер же просто наводил скуку своей слезливой тягомотиной.

В этой же лавке Гарп увидел английский перевод „Мыслей Марка Аврелия“; он читал Марка Аврелия в Стиринге, на уроках латыни, но на английском она ему не попадалась. Владелец лавки сказал, что Марк Аврелий умер в Вене. И Гарп купил „Мысли“.

„В жизни человека, — писал Марк Аврелий, — отпущенное ему время — всего лишь миг, его существование — вечная суета, его разум — тусклый свет свечи, его тело — добыча червей, его душа — бурное море, жребий его темен, слава преходяща. Стало быть, тело его — текущие воды; а душа — только сны и химеры“. Гарп почему-то решил, что Марк Аврелий написал эти строки именно в Вене.

Мрачные размышления Марка Аврелия, несомненно, есть тема серьезной литературы, думал Гарп; разница между Грильпарцером и Достоевским заключалась вовсе не в теме. Дело в уме и вкусе, подытожил он, в том, что делает творение автора произведением искусства. Эта весьма банальная мысль, как ни странно, вдохновила его. Спустя много лет Гарп прочел в предисловии к книге Грильпарцера, что тот был „впечатлительным, противоречивым, временами параноидальным, часто впадающим в депрессию, эксцентричным меланхоликом; одним словом, сложным и вместе с тем современным человеком“.

„Может, оно и так, — писал Гарп. — Но ко всему прочему он был еще и на редкость скверным писателем“.

Убедившись в том, что Франц Грильпарцер „плохой“ писатель, юный Гарп вдруг поверил в себя как в художника, не написав, в сущности, еще ни строчки. Наверное, в жизни каждого писателя бывает момент, когда ему насущно необходимо доказать себе несостоятельность какого-нибудь собрата по перу. Гарп как бы применил к бедному Грильпарцеру свой борцовский опыт. Наблюдая за поединком, где сражался его противник, и подметив его слабости, Гарп уверился, что сам он выступит лучше. Он и Дженни заставил прочитать „Бедного скрипача“. Это был едва ли не единственный случай, когда ему захотелось узнать ее мнение о прочитанной книге.

— Чушь, — вынесла свой приговор Дженни. — Примитивно. Сентиментально. Слащаво.

И оба пришли в бурный восторг.

— Мне его комната не понравилась, — сказала Дженни. — Совсем не похожа на кабинет писателя.

— Ну, по-моему, это не принципиально, — вставил Гарп.

— Слишком она тесная, — настаивала Дженни. — И темная. К тому же там такой беспорядок.

Гарп заглянул в комнату матери. На кровати и на комоде были разбросаны страницы ее невероятно длинной запутанной рукописи. Листки были прилеплены даже к настенному зеркалу, так что почти не оставалось места, чтобы смотреться. И он подумал, что ее комната тоже не очень-то похожа на кабинет писателя, но промолчал.

Он послал Хелен длинное, самодовольное письмо, в котором цитировал Марка Аврелия и топтал Франца Грильпарцера. „Франц Грильпарцер умер в 1872 году. Умер раз и навсегда, — писал Гарп. — Знают его только в Вене; он вроде дешевого местного вина, сразу портится, стоит его вывезти подальше“. Письмо было чем-то вроде разминки. Гимнастика перед ответственной встречей. Возможно, Хелен это поняла. Гарп напечатал его на машинке, и оно ему самому так понравилось, что он оставил себе оригинал, а Хелен послал копию. „Я чувствую себя чем-то вроде библиотеки, — пеняла ему Хелен. — Такое впечатление, что я для тебя картотечный ящик для аннотаций“.

Он не знал, искренни ли ее жалобы. Но ее проблемы, в общем-то, мало волновали его, и он не стал развивать эту тему. В ответ только сообщил, что завтра садится писать. Он был уверен, что задуманный им рассказ ей понравится. Возможно, сама Хелен не была в этом столь уверена, но беспокойства своего не показывала; она с головой ушла в университетские занятия, проглатывала курс за курсом втрое быстрее однокашников. Заканчивался первый семестр, во втором она будет уже третьекурсницей. Целеустремленность и честолюбие молодого писателя не отталкивали ее, она сама настойчиво двигалась к цели и способна была оценить настойчивость других. В общем, ей нравилось, что Гарп ей пишет; она тоже была честолюбива, а его письма — она постоянно внушала ему это — были прекрасно написаны.

В Вене Дженни и Гарп вовсю издевались над несчастным Грильпарцером. К немалому удивлению, они обнаруживали по всему городу все новые и новые названия, связанные с его именем. Тут был и переулок Грильпарцера, и одноименное кафе; но венцом всему оказался торт, увиденный в одной кондитерской: он назывался „Грильпарцерторт“! Как и следовало ожидать, он был слишком приторный. Теперь, готовя матери завтрак, Гарп стал спрашивать, как ей сварить яйца — всмятку или „а-ля Грильпарцер“. А однажды в Шёнбруннском зоопарке они увидели очень уж нескладную антилопу с тощими и грязными боками; она грустно стояла одна в узком загаженном загончике. Гарп тут же окрестил ее: „гну Грильпарцера“.

В свою очередь, Дженни как-то повинилась Гарпу, что допустила „грильпарцерство“: неожиданно вставила в роман сцену, которая действует на нервы, как вой сирены. Это была сцена кровопускания в бостонском кинотеатре. „В кинозале, — писала Дженни Филдз, — какой-то солдат, пожираемый похотью, стал ко мне приставать“.

— Да, мам, эта сцена в самом деле никуда не годится, — согласился Гарп.

По мнению Дженни, „грильпарцерством“ здесь было словосочетание „пожираемый похотью“.

— Но это так и было, — оправдывалась Дженни. — Это была похоть чистой воды.

— Уж лучше сказать „распаляемый похотью“, — предложил Гарп.

— Фу, — сказала Дженни. — Еще одно „грильпарцерство“.

Проблемой была сама похоть, а не то, как ее описать. Разговорились о похоти. Гарп признался в своей страсти к Куши Перси и изложил ей слегка отретушированную версию их „первой брачной ночи“. Дженни это не понравилось.

— А как же Хелен? — спросила она. — К ней ты тоже испытываешь нечто подобное?

Гарп сознался и в этом грехе.

— Какой ужас! — воскликнула Дженни. Ей самой эти чувства были незнакомы, и она не могла себе представить, как это Гарп может смешивать похоть с любовью.

„Тело — текущие воды“, — не совсем к месту процитировал Гарп Марка Аврелия; мать только покачала головой. Они обедали в ресторане, где все было ярко-красного цвета, по соседству с Блутгассе.

— Кровавый переулок, — перевел Гарп, крайне довольный своими знаниями немецкого языка.

— Перестань переводить все подряд, — сказала Дженни. — Я совсем не хочу все знать.

На ее вкус в зале было чересчур много красного и слишком дорогая еда. К тому же их очень медленно обслуживали, и они возвращались домой позже, чем обычно. Вечер был очень холодный, а веселые огни Кёрнтнерштрассе согреть их при всем желании не могли.

— Давай возьмем такси, — предложила Дженни. Но Гарп, верный себе, заявил, что через пять кварталов трамвайная остановка.

— Черт бы побрал твои „штрассенбаны“, — пробурчала Дженни.

Было ясно, что тема „похоти“ безнадежно испортила ей вечер.

Первый район сверкал традиционной рождественской безвкусицей; между взметнувшимися ввысь шпилями Святого Стефана и массивным зданием оперы расположились семь кварталов, состоящих исключительно из магазинов, баров и отелей; идя зимой по этим кварталам, можно было спутать Вену с любым другим американским или европейским городом.

— Как-нибудь выберемся в оперу, мам, — сказал Гарп. Они жили в Вене уже полгода и еще ни разу не были в опере: Дженни не любила поздно ложиться спать.

— Сходи один, — ответила она сыну.

Впереди на тротуаре стояли три женщины в длинных меховых шубах: у одной была муфта из того же меха. Время от времени она подносила муфту ко рту и дышала в нее, чтобы согреть руки. На нее было приятно смотреть, а вот подругам женщины явно недоставало ее элегантности; они напоминали дешевые рождественские украшения. Дженни очень понравилась муфта.

— Вот что мне нужно, — заявила она. — Где бы мне достать такую? — она махнула рукой в сторону женщин; Гарп не понял, что именно она имела в виду.

Он прекрасно знал, что это проститутки.

Когда проститутки увидели Дженни, идущую в сопровождении Гарпа, они не сразу поняли, что это за пара. Красивый юноша вел под руку скромно одетую привлекательную женщину, по возрасту годившуюся ему в матери; но Дженни держалась весьма официально, и в разговоре у них чувствовалось какое-то напряжение, даже неловкость. По крайней мере, так это выглядело со стороны, из чего проститутки сделали вывод, что Дженни не может быть матерью Гарпа. Тут Дженни махнула в их сторону, чем сильно их рассердила; они решили, что Дженни того же поля ягода, что и они, незаконно вторглась на их территорию и только что подцепила клиента, состоятельного по виду и явно готового поразвлечься, который мог бы достаться им самим.

В Вене проституция существовала легально, правда, под строгим контролем. У проституток было что-то вроде профсоюза; все они имели учетные карточки и периодически проходили медицинское обследование. Только самым привлекательным разрешалось работать на фешенебельных улицах Первого района. Чем дальше от центра, тем они старше или страшнее, а чаще всего и то и другое; и, разумеется, дешевле. Считалось, что в каждом районе установлены свои цены. Увидев Дженни с Гарпом, проститутки выстроились на тротуаре, загородив им путь. Они быстро определили, что Дженни не тянет на высшую категорию и, вероятнее всего, работает самостоятельно, что тоже незаконно. Так или иначе, ее ожидают серьезные неприятности, уж об этом-то они позаботятся.

По правде говоря, большинство людей никогда не приняли бы Дженни за проститутку, но по внешнему виду было трудно определить, к какому классу общества она принадлежит. Дженни столько лет не снимала платья медсестры, что, приехав в Вену, встала в тупик: что же ей носить? Идя с Гарпом на прогулку, она часто одевалась слишком шикарно, возможно, компенсируя этим старый халат, в котором сидела за машинкой. Она не умела покупать одежду, да и все вещи в чужом городе казались ей чуть-чуть странными. Не имея своего стиля, она просто покупала все самое дорогое; в конце концов, деньги у нее были, а вот желания ходить по магазинам и выбирать наряды — никакого. Поэтому она всегда была расфуфырена, особенно по сравнению с Гарпом, и, случайно обратив на них внимание, вы вряд ли сказали бы, что это мать и сын. Гарп и в Вене остался верен пиджаку, галстуку и удобным брюкам. В этом классическом городском костюме человека среднего достатка он мог смешаться с любой толпой.

— Спроси, пожалуйста, эту женщину, где она купила свою муфту, — сказала ему Дженни, с удивлением заметив, что троица, выстроившись в шеренгу, двинулась им навстречу.

— Это проститутки, мама, — шепнул ей Гарп.

Дженни Филдз остолбенела. Женщина с муфтой довольно грубо заговорила с ней. Разумеется, Дженни не поняла ни слова и вопросительно взглянула на Гарпа, ожидая перевода. Женщина продолжала обвинительную речь; а Дженни, в свою очередь, не отрывала глаз от сына.

— Моя мать хотела бы спросить вас, где вы купили эту прелестную муфту, — произнес наконец Гарп, тщательно выговаривая немецкие слова.

— Ой, это иностранцы! — воскликнула одна из них.

— Боже, это его мать! — сказала другая.

Женщина с муфтой, тотчас умолкнув, уставилась на Дженни; Дженни перевела взгляд с Гарпа на муфту. Одна из проституток была совсем еще молоденькая девушка с очень высокой прической, усеянной золотыми и серебряными звездочками; на щеке у нее красовалась татуировка в виде зеленой звезды, а на верхней губе — маленький шрам, почти незаметный, так что с первого взгляда трудно было понять, что за неправильность у нее в лице; что-то не так, это ясно, — но что именно, сразу не скажешь. Зато с фигурой у нее был полный порядок: высокая, стройная, словом, не отвести глаз. Во всяком случае, Дженни, оторвавшись от муфты, устремила взгляд на нее.

— Спроси, сколько ей лет, — сказала она Гарпу.

— Их бин восемнадцать, — ответила девушка. — Я по-вашему хорошо говорю.

— Надо же, как и моему сыну, — сказала Дженни, толкнув Гарпа локтем.

Разумеется, ей и в голову не могло прийти, что они приняли ее за свою. Спустя какое-то время Гарп объяснил ей это, чем привел в ярость. Гневалась она исключительно на себя.

— Это все из-за одежды! — бушевала Дженни. — Я совершенно не умею одеваться!

И с того дня Дженни Филдз уже не расставалась со своей униформой, словно заступила на вечное дежурство, но вернуться к своей профессии ей никогда больше не пришлось.

— Можно мне взглянуть на вашу муфту? — спросила Дженни у ее хозяйки; Дженни думала, что они все се понимают, но понимала только молодая девушка. Гарп перевел ее просьбу, женщина неохотно стянула муфту, и в воздухе разлился аромат духов, исходивший из теплого гнездышка, где только что покоились ее узкие, унизанные кольцами руки.

У третьей проститутки на лбу была большая оспина, похожая на отпечаток персиковой косточки. Если не считать этого изъяна и маленького пухлого рта, похожего на ротик закормленного ребенка, она была вполне аппетитна. Гарп решил, что ей двадцать с хвостиком; скорее всего, у нее была огромная грудь, но ее черная шуба не позволяла сказать это наверняка.

А вот обладательница муфты, по мнению Гарпа, была просто красавицей. Ее удлиненное лицо носило отпечаток неизбывной грусти. Ее тело, думал Гарп, должно быть прозрачным, как у русалки. Рот был неподвижен. Только по глазам и обнаженным рукам Гарп смог определить, что она была не моложе матери, а то и старше.

— Это подарок, — сказала она, имея в виду муфту. — Гарнитур — шуба и муфта.

Сшиты они были из отливающего серебром меха.

— Мех настоящий, — сказала молодая проститутка; ее старшая подруга, судя по всему, служила ей образцом для подражания.

— Муфту, разумеется, более дешевую, можно купить где угодно. Хотя бы у Стефа, — посоветовала женщина с оспиной на каком-то малопонятном жаргоне, указывая вверх по Кёрнтнерштрассе. Но Дженни даже не взглянула в указанном направлении, а Гарп лишь рассеянно кивнул, не отрывая глаз от длинных, унизанных кольцами пальцев старшей проститутки.

— У меня замерзли руки, — тихо сказала она; Гарп взял муфту из рук Дженни и вернул хозяйке. Дженни все пребывала в каком-то оцепенении.

— Давай поговорим с ней, — сказала она наконец. — Я хочу расспросить ее об этом.

— О чем „об этом“? — спросил Гарп.

— О чем мы только что говорили, — ответила Дженни. — Я хочу разузнать у нее все о похоти.

Две старшие проститутки вопросительно посмотрели на свою образованную подругу, но та явно не успевала за разговором.

— Мам, на улице холодно, — жалобно проговорил Гарп. — И к тому же поздно. Пойдем домой, а?

— Скажи ей, что мы хотим просто посидеть и поговорить где-нибудь в тепле, — настаивала Дженни. — Я думаю, она не откажется заработать деньги таким способом?

— Наверное, — простонал Гарп. — Мам, уверяю тебя, она-то как раз и понятия не имеет о похоти. Они вообще, наверное, ничего не чувствуют.

— А я хочу, чтобы они мне рассказали о мужской похоти, — твердо заявила Дженни. — О вашей похоти. Об этом-то она должна иметь представление.

— Ради Бога, мама! — воскликнул Гарп.

— Was macht's?[18] — спросила его молоденькая проститутка. — Что происходит? Она хочет купить муфту?

— Да нет, — махнул рукой Гарп. — Она вас хочет купить.

Та, что постарше, потеряла дар речи; ее подруга с оспиной рассмеялась.

— Нет-нет, — поспешно разъяснил Гарп. — Просто поговорить. Моя мать хотела бы задать вам несколько вопросов, только и всего.

— Холодно, — заявила проститутка, недоверчиво глядя на них.

— Может, где-нибудь посидим? — предложил Гарп. — В любом месте, на ваш выбор.

— Спроси у нее насчет цены, — подсказала Дженни.

— Пятьсот шиллингов, — ответила проститутка. — Обычная цена.

Гарп объяснил Дженни, что это около двадцати долларов. Прожив больше года в Австрии, Дженни Филдз так и не выучила ни немецких цифр, ни денежной системы.

— Двадцать долларов за то, чтобы поговорить? — удивилась Дженни.

— Да нет, мам, — сказал Гарп, — это обычная плата за ее работу.

Дженни задумалась. Много это или мало за „ее работу“? Трудно сказать.

— Скажи ей, что мы ей заплатим десять долларов, — решила она наконец. Но проститутку явно одолевали сомнения; казалось, просто поговорить ей труднее, чем заниматься своей обычной работой. Нерешительность ее, правда, объяснялась не только финансовыми соображениями: Гарп и Дженни не вызывали у нее доверия. Она стала выяснять у подруги, англичане они или американцы. Узнав, что американцы, она, видимо, успокоилась.

— Среди англичан много извращенцев, — откровенно сказала она Гарпу. — А американцы, как правило, люди нормальные.

— Я же говорю, мы просто хотим с вами поговорить, — в который раз пытался убедить ее Гарп, видя, однако, что проститутка все еще опасается чего-то из ряда вон выходящего, может, даже кровосмешения.

— Ладно, пусть будет двести пятьдесят шиллингов, — решилась наконец дама с норковой муфтой. — И кофе за ваш счет.

Все трое отправились в одно маленькое кафе, где местные проститутки грелись в холодную погоду. В нем был крохотный бар с малюсенькими столиками; телефон здесь звонил непрерывно, но посетителей почти не было, лишь несколько мужчин молча толклись возле вешалки, разглядывая сидевших внутри женщин. Существовало неписаное правило, согласно которому женщин нельзя было „снимать“, пока они находятся в этом баре; он был для них чем-то вроде зоны отдыха.

— Спроси у нее, сколько ей лет, — сказала Дженни Гарпу.

Услышав от Гарпа вопрос, их собеседница закрыла глаза и мягко покачала головой.

— Ну ладно, — не стала настаивать Дженни, — спроси тогда, почему, как ей кажется, она нравится мужчинам.

Гарп вытаращил глаза.

— Но тебе-то она нравится? — спросила Дженни.

Гарп ответил утвердительно.

— Ну и что же в ней есть такого, что тебя привлекает? — развивала свою мысль Дженни. — Я не имею в виду половые признаки, то есть я хочу сказать, что еще в ней притягивает? Может, она будоражит воображение, будит мысль? Может, у нее имеется что-то вроде ауры?

— Послушай, мам, заплати эти двести пятьдесят шиллингов мне, и я отвечу на все твои вопросы, — устало произнес Гарп.

— Не умничай, — отпарировала Дженни. — Лучше спроси, не унижает ли ее, что она вызывает такое желание и должна это желание удовлетворять. Или она считает, что это унижает мужчин?

Чтобы это перевести, Гарпу пришлось изрядно попотеть. Вопрос заставил женщину глубоко задуматься; впрочем, не исключено, что она не поняла либо сам вопрос, либо немецкий Гарпа.

— Не знаю, — ответила она после долгого раздумья.

— У меня есть еще вопросы, — не унималась Дженни.

Разговор в том же духе продолжался около часа. Наконец проститутка сказала, что ей пора идти работать. По Дженни трудно было сказать, удовлетворена ли она или, напротив, разочарована отсутствием точных ответов. Судя по виду, она буквально сгорала от любопытства. Что же касается Гарпа, то он ни одной женщины не желал сильнее, чем эту проститутку.

— Ты ее хочешь? — вдруг спросила Дженни; это было так неожиданно, что он не смог соврать.

— Я вот что имею в виду: после того как ты разглядел ее, поговорил с ней — ты в самом деле хотел бы заняться с ней сексом?

— Конечно, хотел бы, мам, — сказал Гарп, чувствуя себя вполне несчастным. Дженни, надо сказать, ни на йоту не продвинулась в разгадке похоти.

— Ну хорошо, — сказала она, вручила ему 250 шиллингов, гонорар ее собеседницы, и еще 500 шиллингов сверх того. — Делай что хочешь, — прибавила она. — Как я вижу, ты без этого не можешь обойтись. Впрочем, ты уже взрослый. Но, пожалуйста, отвези меня сначала домой.

Проститутка внимательно следила за тем, как деньги переходили из рук в руки; и опытным глазом безошибочно определила, на сколько превышают полученные Гарпом деньги оговоренную сумму.

— Послушай, — сказала она Гарпу, дотронувшись до его руки холодными, как кольца на них, пальцами. — Я не против, чтобы твоя мать наняла меня для тебя. Но только чтобы ее с нами не было. Я не потерплю, чтобы она наблюдала за нами. Я все же католичка. Если вы хотите развлечься таким манером, обращайтесь к Тине.

Интересно, кто такая Тина, подумал Гарп; он содрогнулся, представив себе, что Тина позволяла делать с собой все.

— Я сейчас повезу ее домой, — сказал он красивой проститутке. — И возвращаться не собираюсь.

Но она только улыбнулась, и Гарп испугался, что его член прорвет его карман, набитый шиллингами. Он заметил, что один из ее безукоризненных зубов, только один, но, правда, самый заметный верхний резец, был золотым.

В такси (на этот раз Гарп все же отступил от своих правил) он подробно объяснил матери, как организована проституция в Вене. То, что проституция здесь легальна, Дженни не удивило; напротив, она удивилась, услыхав, что во многих местах это занятие запрещено.

— Почему? — спросила она. — Разве не может женщина употребить свое тело, как ей хочется? А если кто-то готов платить за это, что же — одной пакостной сделкой больше. Кстати, двадцать долларов — это дорого?

— Да нет, нормальная цена, — сказал Гарп. — Красивые обычно стоят дороже.

— Ты, я вижу, большой специалист! — возмутилась она, слегка ударив его по щеке. Но тут же извинилась — она никогда в жизни не поднимала на него руки. Просто это непонятная и непобедимая похоть выводила ее из себя.

Добравшись до своей квартиры на Швиндгассе, Гарп героическим усилием воли заставил себя остаться дома; более того, он сейчас же лег и заснул раньше Дженни, которая долго перебирала страницы рукописи в своей расхристанной комнате. Ее голову сверлила какая-то мысль, но она никак не могла найти для нее точные слова.

В ту ночь Гарпу снились проститутки; он уже имел дело в Вене с двумя или тремя — но еще ни разу не „снимал“ никого в Первом районе. На следующий вечер, рано поужинав на Швиндгассе, он отправился искать женщину с серебристой муфтой.

Она работала под именем Шарлотта. Увидев его, она не удивилась. Шарлотта была достаточно опытна и сразу поняла, что Гарп у нее на крючке. Она тщательно следила за собой, и ее возраст выдавали разве лишь вены на узких руках. Когда она совсем разделась, Гарп окончательно убедился, что лет ей много. Он заметил растяжки у нее на животе и груди, и она объяснила, что у нее был ребенок, который умер много лет назад. Даже разрешила Гарпу потрогать шрам от кесарева сечения.

Побыв с Шарлоттой четыре раза за стандартную „перворайонную“ плату, он столкнулся с ней субботним утром на рынке Нашмаркт. Она покупала там фрукты. Голова у нее была обмотана шарфом, наверное, волосы не очень чистые. Челка от испарины прилипла ко лбу, который при дневном свете казался совсем белым. На лице никакой краски, одета в американские джинсы, кроссовки и длинный свободный свитер с высоким мягким воротником. Гарп не узнал бы ее, если бы не кольца на руках, выбиравших фрукты.

Она не хотела ни видеть его, ни разговаривать, но он успел сказать ей, что сам готовит еду для себя и матери и сам ходит за покупками. Это ее рассмешило. Недовольство от встречи с клиентом в нерабочее время прошло, и к ней вернулось хорошее настроение. Гарп тогда не знал, что сыну ее было бы столько же лет, сколько ему. Возможно, поэтому Шарлотту заинтересовала его жизнь с матерью.

— Ну как продвигается у твоей матери роман? — спрашивала она его время от времени.

— Все пыхтит, — отвечал Гарп. — Застряла на проблеме похоти.

Однако Шарлотта позволяла ему подшучивать над матерью только до определенной границы.

Гарп, робея перед Шарлоттой, так и не решился признаться ей, что и он пробует писать; боялся, вдруг она усмехнется и скажет, что у него молоко на губах не обсохло. Иногда он и сам так думал. Да и говорить, в сущности, было не о чем. Он пока придумал только название повести: „Пансион Грильпарцер“, и оно ему наконец-то понравилось. Заголовок помог ограничить сюжет. У него было теперь точное место действия, где будут развиваться события. Это, в свою очередь, диктовало персонажей: кроме семьи инспектора, ими будут люди, живущие в маленьком унылом пансионе (имя Франца Грильпарцера мог носить только маленький, унылый пансион, и обязательно в Вене). Среди них актеры бродячего цирка, очень посредственного, которым негде больше остановиться. Ни в одно приличное место их не пустили бы.

Его воображение, хоть и медленно, но заработало, и, по мнению Гарпа, в правильном направлении. Он оказался прав, но пока еще не был готов положить свой замысел на бумагу. И даже изложить в письме Хелен. Он заметил, чем чаще он пишет Хелен, тем меньше его хватает на чисто сочинительскую работу. Обсуждать сюжет с матерью — пустая трата времени: воображение всегда было ее слабым местом. И, конечно, глупо говорить об этом с Шарлоттой.

Гарп часто встречался с ней по субботам на рынке Нашмаркт. Они вместе делали покупки, иногда заходили перекусить в сербский ресторанчик неподалеку от Штадтпарка. И Шарлотта всегда платила сама за себя. Как-то во время такого завтрака Гарп ей признался, что ему трудно выкраивать деньги, чтобы платить за свидания, ведь от матери приходится скрывать, на что уходят такие суммы. Шарлотта рассердилась: она не любила говорить о делах в нерабочее время. Впрочем, она рассердилась бы сильнее, если бы узнала, что он стал пользоваться услугами более дешевых ее коллег и потому реже видится с ней. Расценки Шестого района были гораздо ниже, так что легче утаить от матери свидания с проститутками.

Шарлотта была весьма невысокого мнения о „девочках“, работавших по более низким расценкам. Как-то она сказала Гарпу, что бросит свою работу при первых же признаках расставания со своим шикарным районом. Она никогда не станет искать клиентов среди непривилегированного класса. По ее словам, она скопила приличный капитал; если что, уедет в Мюнхен, где никто не знает о ее прошлом, и выйдет замуж за молодого врача, который будет заботиться о ней до самой ее смерти. Шарлотте не надо было убеждать Гарпа, что она всегда нравилась мужчинам моложе ее, но самому Гарпу решительно не понравилось, что ее последним выбором будет врач. Возможно, именно это юношеское открытие, что профессия врача так притягательна для женщин, повлекло за собой целую галерею малоприятных последователей Гиппократа, рассеянных по страницам романов Гарпа. Тенденция эта проявилась на более позднем этапе его творчества. Во всяком случае, в „Пансионе Грильпарцер“ врача еще нет. В этой повести и о смерти говорится совсем мало. Правда, закончится она смертями. В самом начале есть только сон о смерти. Зато это был всем снам сон, и он подарил его бабушке — самой старой героине повести, потому что именно ей предстояло умереть первой…

„ПАНСИОН ГРИЛЬПАРЦЕР“

„Мой папа работал инспектором в Австрийском Туристическом бюро. Как-то раз, когда он собирался в очередное турне в качестве тайного агента бюро, мама предложила ему взять с собой нас. И с тех пор мы с мамой и братом стали путешествовать вместе с отцом, выявляя случаи плохого обслуживания, невкусно приготовленной пищи, невытертой пыли и всякие другие недостатки в работе австрийских ресторанов, гостиниц и пансионов. Мы выдумывали всевозможные каверзы, имитируя типичные причуды иностранцев: заказывали обед с некоторыми отклонениями от меню, указывали часы, в которые нам было бы желательно принять ванну, спрашивали аспирин или интересовались, как доехать до зоопарка. Словом, изображали собой воспитанных и вместе с тем беспокойных клиентов. А на обратном пути в машине сообщали папе итоги нашего дотошного расследования.

— Парикмахерская у них по утрам всегда закрыта, — скажет, бывало, мама. — Но они мне дали адреса нескольких ближайших цирюлен. Так что все в порядке, если, конечно, у них дамский парикмахер в проспекте не значится.

— В том-то и дело, что значится, — скажет папа и сделает отметку в огромном блокноте.

Машину всегда вел я. И я же сообщал обо всех грехах, связанных с парковкой.

— Машина стояла в гараже, — докладываю я. — Мы поручили ее швейцару, а когда взяли из гаража, на счетчике оказалось на четырнадцать километров больше.

— Об этом надо сообщить администратору, — и папа опять открывает блокнот.

— Еще у них труба в ванной течет, — добавляю я.

— И дверь уборной заедает, — говорит мой брат Робо.

— У тебя вечно с уборной сложности, — откликается мама.

— Это отель „С“? — спрашиваю я.

— Боюсь, он все еще числится в классе „В“, — отвечает папа.

Какое-то время мы едем молча. Перевод в низшую категорию — самое серьезное наказание, которое мы можем наложить. Но такие решения нельзя принимать, не взвесив все „за“ и „против“.

— Мне кажется, достаточно написать письмо администратору» — предлагает мама. — Не слишком любезное, конечно, но и не очень резкое. Просто изложить факты.

— Да, ты знаешь, он произвел на меня довольно приятное впечатление, — говорит папа. Он никогда не упускал случая побеседовать с администраторами.

— Не забудь упомянуть, что они катались на нашей машине, — говорю я. — Это серьезный проступок.

— И яйца были тухлые, — добавляет Робо. Ему тогда не было еще десяти лет, и его замечания не принимались всерьез.

Мы превратились в более суровых критиков после того, как умер дедушка, оставив нам в наследство бабушку, которая тоже стала участницей наших поездок.

Джоанна, дама томная и капризная, всю жизнь путешествовала классом „А“, папе же по долгу службы приходилось в основном ездить по заведениям „В“ и „С“ — именно такие отели и пансионы больше всего привлекают туристов. Чуть больше нам везло с ресторанами: кто не имеет возможности ночевать в первоклассной гостинице, все-таки не хочет лишать себя удовольствия пообедать в хорошем ресторане.

— Я не потерплю, чтобы на мне испытывали сомнительную еду! — заявила нам Джоанна. — Какое престранное занятие, я вам скажу! Вас, наверное, приводят в восторг эти ваши бесплатные путешествия, но подумайте только, какую страшную цену за это приходится платить: все время тревожиться о том, как и где придется провести ночь! У американцев, может, и вызывает умиление то, что у нас еще есть номера без ванн и туалетов, но мне, старой женщине, совсем не кажется умилительным всякий раз выходить в общий коридор только затем, чтобы умыться и сходить в уборную! И если бы только это! Ведь в два счета можно подцепить какую-нибудь заразу — и не только через пищу. Если постель покажется мне подозрительной, обещаю вам, что и не подумаю ложиться спать! А дети — они ведь еще маленькие и впечатлительные. А знаете какая публика встречается в некоторых заведениях? Как уберечь их от дурного влияния?

Папа с мамой лишь кивали головой, не говоря ни слова.

— Сбавь скорость! — строго скомандовала мне бабушка. — Ты ведь еще совсем ребенок и любишь повоображать. — Я сбавил скорость.

— Вена… — вздохнула бабушка. — В Вене я всегда останавливалась в отеле „Амбассадор“…

— Джоанна, „Амбассадор“ мы проверять не будем, — сказал папа.

— Да уж, куда там… — протянула бабушка. — Я полагаю, у нас по плану не значится ни одной гостиницы класса „А“?

— Вообще-то, у нас по плану класс „В“, — признался папа. — В основном.

— Ты хочешь сказать, на нашем маршруте есть все-таки одно заведение класса „А“? — с надеждой в голосе спросила бабушка.

— Нет, — ответил папа, — будет одно класса „С“.

— Вот здорово! — воскликнул Робо. — В классе „С“ бывают драки!

— Надо полагать, — заметила бабушка.

— Это всего лишь пансион класса „С“. Очень маленький, — подчеркнул папа, как будто размер мог служить каким-либо оправданием.

— И они подали заявку на класс „В“, — уточнила мама.

— Да, но в их адрес есть жалобы, — заметил я.

— Само собой разумеется, — сказала Джоанна.

— На этих, как их, животных, — добавил я. Мама выразительно на меня посмотрела.

— Животные? — забеспокоилась Джоанна.

— Подозрение на животных, — поправила меня мама.

— Ты бы лучше помолчал, — вставил папа.

— Прекрасно! — воскликнула бабушка. — Подозрение на животных! Это значит — повсюду на коврах шерсть?! В каждом углу нагажено?! Да знаете ли вы, что моя астма ни минуты не позволит мне находиться в комнате, где до этого была кошка?

— Жаловались не на кошек, — заметил я. Мама изо всех сил ткнула меня локтем.

— Неужто собаки? — с ужасом спросила бабушка. — Бешеные собаки! Набрасываются на вас и кусают по дороге в уборную!

— Нет, не собаки, — сказал я.

— Медведи! — воскликнул Робо, но мама тут же поправила его:

— С медведями пока еще не все ясно.

— Ну, это чепуха! — сказала Джоанна.

— Конечно, чепуха! — согласился папа. — Как это может в пансионе очутиться медведь?

— В Туристическое бюро пришла жалоба именно на медведя. В бюро, естественно, решили, что медведь кому-то померещился, но потом его якобы снова видели и прислали еще одну жалобу, — пояснил я.

Папа сурово посмотрел на меня в зеркало, но я исходил из того, что, раз уж нам предстоит участвовать в этом расследовании, пусть бабушка будет готова к самому худшему.

— Это, наверное, не настоящий медведь… — в голосе Робо явно слышалось разочарование.

— Человек в медвежьей шкуре! — воскликнула Джоанна. — Какое неслыханное извращение, подумать только! Этакий зверюга, рыскающий повсюду в шкуре медведя! Зачем, спрашивается? Я уверена, это какой-нибудь проходимец, переодетый медведем, вот увидите! Едем туда немедленно. Если уж суждено пожить в классе „С“, надо с этим покончить как можно скорее.

— Но мы не забронировали номера на ночь, — возразила мама.

— Нельзя все-таки лишать людей возможности показать себя с лучшей стороны, — поддержал ее папа.

— А я уверена, нет никакой надобности заказывать заблаговременно номер в гостинице, где проживает личность, обряженная медведем, — заявила Джоанна. — Там всегда должны быть свободные номера. Наверняка посетители то и дело умирают от страха или, хуже того, от увечий, которые причиняет этот безумец в медвежьей шкуре!

— А может, это настоящий медведь, — сказал Робо. Разговор принимал такой оборот, что настоящий медведь казался куда менее опасным, чем этот бабушкин маньяк.

Я очень тихо подкатил к едва освещенному перекрестку, образованному двумя улочками — Планкен и Сейлергассе. Нам предстояло провести ночь в пансионе класса „С“, претендующем на более высокий статус.

— Негде припарковаться, — сообщил я папе, который уже делал соответствующую запись в блокноте.

Я поставил машину во второй ряд. Прильнув к окнам машины, мы вглядывались в невысокое четырехэтажное здание с вывеской „Пансион Грильпарцер“, втиснутое между кондитерской лавкой и табачным киоском.

— Ну что? Никаких медведей не видно, — сказал папа.

— Надеюсь, и никаких подозрительных личностей тоже, — сказала бабушка.

— Они ночью являются, — прошептал Робо, с опаской озираясь по сторонам.

В вестибюле нас встретил администратор пансиона, представившийся герром Теобальдом.

— Три поколения путешествуют вместе! — радостно воскликнул он, сразу же насторожив бабушку. — Как в старые добрые времена, — добавил он, уже прямо обращаясь к бабушке. — Да… как все переменилось! Кругом одни разводы, молодежь, видите ли, не хочет жить вместе с родителями. А у нас как раз семейный пансион! Жаль, что вы не заказали номера загодя, я бы мог поселить вас как можно ближе.

— Но мы не привыкли спать в одной комнате, — заявила ему бабушка.

— Ну конечно! — воскликнул герр Теобальд. — Я хотел лишь сказать, что, к сожалению, не смогу подобрать вам соседние номера.

Такой поворот явно встревожил бабушку.

— И как же далеко мы будем друг от друга? — спросила она.

— У меня всего два свободных номера. Один из них достаточно большой, туда мы поселим ребят с родителями.

— А где будет мой номер? — холодно спросила Джоанна.

— Ваш как раз напротив уборной! — радостно сообщил ей Теобальд, словно это был плюс.

Пошли смотреть номера, бабушка с надменным видом шагала рядом с папой в хвосте процессии и тихонечко говорила:

— Да, не так я представляла свою жизнь на пенсии. Надо же, напротив уборной, лежи и слушай все, что там происходит!

— Эти два номера совсем разные, — говорил между тем Теобальд. — Но мебель в них вся моя, семейная.

В это действительно можно было поверить. Внушительных размеров комната, в которой мне предстояло ночевать вместе с Робо и родителями, являла собой причудливое собрание разношерстных предметов, даже ручки у всех туалетных столиков были разные. С другой стороны, краны у раковины были медные, а переднюю спинку кровати украшала резьба. Я взглянул на папу — он уже прикидывал в уме содержание будущей записи в своем огромном блокноте.

— Ты это успеешь сделать потом, — сказала ему Джоанна. — А где же мой номер?

Верные долгу, мы всей семьей двинулись за Теобальдом и бабушкой по длинному извилистому коридору, причем папа не преминул подсчитать число шагов до туалета. Ковровая дорожка в коридоре была совсем тонкой, землистого цвета. На стенах висели старые фотографии каких-то конькобежцев — лезвия коньков у них были почему-то загнуты кверху и напоминали туфли придворного шута или же полозья старинных саней.

Забежав далеко вперед, Робо вскоре возвестил нам, что обнаружил наконец туалет.

Бабушкин номер был весь заставлен фарфором и полированной мебелью. Немного отдавало плесенью. Занавески на окнах были сырые, а по центру кровати, словно шерсть на спине у собаки, вздымался весьма подозрительный рубец — как будто на кровати лежал тощий покойник, заботливо укрытый от лишних глаз покрывалом.

Когда наконец Теобальд, пошатываясь, словно раненый, которому только что сообщили, что он будет жить, вышел из комнаты, бабушка, хранившая все это время гробовое молчание, поинтересовалась у папы:

— На каком же основании „Пансион Грильпарцер“ надеется получить класс „В“?

— Это, безо всяких сомнений, класс „С“, — сказал папа.

— Всегда им был и будет, — добавил я.

— Я бы сказала, класс „Е“ или даже „F“, — заключила бабушка.

В слабоосвещенном кафе мужчина без галстука распевал венгерскую песню.

— Это вовсе не означает, что он венгр, — заверил бабушку папа, но она с ним не согласилась.

— У него на это не так уж мало шансов, — заметила она.

Выпить чашечку кофе или чая она отказалась. Робо съел пирожное, утверждая, что оно очень вкусное. Мы с мамой закурили сигарету (она пыталась бросить курить, я пробовал начать, поэтому мы выкурили сигарету на двоих).

— Это замечательный человек, — говорил папе герр Теобальд, показывая на певца. — Он поет песни чуть ли не на всех языках мира.

— По крайней мере, на венгерском, — заметила бабушка, но все же улыбнулась.

Невысокого роста мужчина, выбритый, но с характерным дымчато-синеватым оттенком щетины на худощавом лице сказал что-то, обратившись к бабушке. На нем была свежая белая рубашка (правда, пожелтевшая от времени и стирки), костюмные брюки и совершенно не подходивший по цвету френч.

— Что вы сказали? — переспросила его бабушка.

— Я сказал, что рассказываю сны, — сообщил ей мужчина.

— Рассказываете сны? То есть вы хотите сказать, что видите сны?

— Вижу? Конечно, но еще и рассказываю, — загадочно произнес мужчина. Певец перестал петь.

— Любой сон, какой пожелаете, — сказал певец. — Только намекните, он вам его и расскажет.

— Я решительно не хочу знать никаких снов, — заявила бабушка, неодобрительно скосив глаза на пышный куст темных волос, выбивавшихся из расстегнутого ворота рубашки певца. Она явно не желала иметь дела с этим чудаком.

— Я вижу, вы настоящая леди, — сказал бабушке рассказчик снов. — Вы вряд ли принимаете всерьез всякий сон, какой может присниться.

— Конечно, — согласилась бабушка, бросив на папу укоризненный взгляд за то, что он опять поставил ее в дурацкое положение.

— Но я знаю один сон… — протянул рассказчик снов и смежил веки. Певец придвинул вперед стул, очутившись вдруг совсем рядом с нами. Робо устроился у папы на коленях, хотя давно уже вышел из ясельного возраста.

— В огромном замке, — начал рассказчик снов, — спала на кровати женщина, рядом с ней спал ее муж. Вдруг среди ночи она проснулась, сон сняло как рукой; что ее разбудило, она не могла понять. Но интуитивно почувствовала, что муж ее тоже проснулся, и тоже внезапно.

— Надеюсь, ваш сон можно слушать ребенку, ха-ха-ха! — воскликнул герр Теобальд, но никто даже и не взглянул на него. Бабушка сидела на стуле с высокой спинкой, поджав ноги; руки она сложила на коленях и не сводила с них глаз. Мама держала папину руку в своей. Я сидел рядом с рассказчиком снов, от его френча разило запахами зоопарка. Тем временем он продолжал:

— Женщина и ее муж лежали, прислушиваясь к звукам, нарушавшим тишину ночи. Они снимали этот замок, и он им был не очень знаком. Звуки доносились из внутреннего двора, который никогда не запирался. Селяне любили бродить в окрестностях замка, а их детям не возбранялось кататься на огромных воротах. Что же разбудило их?

— Медведи? — прошептал Робо, но папа прижал к его губам кончик пальца.

— Это были лошади, — продолжал рассказчик снов. Старая Джоанна — она сидела, закрыв глаза и склонив голову, — казалось, вздрогнула на своем жестком стуле. — Они услышали дыхание и топот лошадей, стоявших на месте. Мужчина приподнял голову и дотронулся рукой до жены. „Лошади“, — сказал он.

Женщина встала с постели и подошла к окну, выходившему во внутренний двор. Она могла бы и сегодня поклясться, что двор был полон всадников на лошадях. Но что это были за всадники! Все в рыцарских доспехах! Забрала у шлемов опущены, от этого в приглушенных голосах слышались металлические нотки. Слова трудно было различить, точно они передавались радиостанцией, которую глушили. Лошади беспокойно переминались с ноги на ногу, и тяжелые доспехи рыцарей звякали в ночной тишине.

Когда-то во дворе замка был фонтан, теперь от него осталась лишь старая высохшая чаша. Вдруг женщина увидела, что из чаши бьет вода! Она плескалась через истертый край, и лошади жадно пили ее. Рыцари настороженно вглядывались в темные окна, будто знали, что они незваные гости в замке, у этого источника воды, — ведь это был лишь привал. А предстоял им неблизкий путь…

В лунном свете женщина видела, как сверкали их огромные щиты. Отойдя от окна, она легла в постель и какое-то время лежала неподвижно.

„Что там?“ — спросил ее муж.

„Лошади“, — ответила она.

„Я так и думал, — сказал он. — Они съедят наши цветы“.

„Кто построил этот замок?“ — спросила она.

„Карл Великий“, — ответил он. Сон уже снова начал одолевать его.

Женщина же лежала без сна, вслушиваясь в звуки журчащей воды, которые, казалось, были слышны теперь во всем замке, в каждой водосточной трубе, точно вода вливалась в старый фонтан отовсюду, из всех источников. И снова были слышны странные приглушенные голоса рыцарей Карла Великого, говоривших на своем мертвом языке! Голоса навеяли на женщину мысли о далеком и страшном восьмом веке, древних таинственных франках, и ее охватил вдруг непонятный ужас. А лошади все пили и пили воду… Женщина долго не могла уснуть в ту ночь, ожидая, когда же наконец рыцари покинут замок. Она почему-то не боялась нападения, была уверена, что им предстоят дальние странствия и они лишь остановились передохнуть там, где когда-то бывали. Женщина знала, покуда бьет фонтан, нельзя нарушать ни покоя, ни тишины замка. Засыпая, она чувствовала — рыцари Карла Великого все еще здесь. Наутро муж спросил ее: „Ты слышала, как шумела вода?“

„Да, конечно, слышала“. Но чаша фонтана, естественно, была сухой, и из окна видно, что все цветы целы — а ведь известно, что лошади едят цветы.

„Смотри, — сказал муж, когда они вышли во двор, — ни следов копыт, ни лошадиного навоза. Нам, наверное, во сне привиделись эти лошади“.

Женщина не стала говорить мужу, что были еще рыцари и что двоим не может присниться одинаковый сон. Не напомнила она ему и о том, что он, заядлый курильщик, не чувствует даже запаха кипящего супа и где уж ему уловить сейчас легкий конский дух, все еще разлитый в чистейшем воздухе.

Она еще два раза — во сне ли, наяву — видела рыцарей, пока они жили в замке, но муж больше не просыпался вместе с ней. Это всегда случалось внезапно. Однажды, проснувшись, она ощутила на языке кисловатый металлический привкус старого железа, как будто лизнула меч, кольчугу пли панцирь… Это опять были они! Уже наступили холода, и от воды в фонтане поднимался густой пар, окутывавший рыцарей, а лошади их были все белые от инея. В следующий раз рыцарей стало заметно меньше; что было причиной тому — холода или кровавые сражения? В последнее их появление лошади были совсем отощавшие, а от рыцарей, казалось, остались одни доспехи. Морды лошадей были скованы льдом, и они (а может, и рыцари) тяжело дышали.

— Ее муж, — продолжал рассказчик снов, — вскоре умрет от простуды. Но она этого тогда не знала.

Бабушка подняла взгляд и вдруг ударила рассказчика по лицу. Робо весь сжался на коленях у папы. Мама схватила бабушку за руку. Оттолкнув стул, певец вскочил на ноги — не то испугался, не то приготовился драться. Рассказчик снов между тем кивнул бабушке, встал со стула и вышел из полуосвещенного кафе, как будто между ними был некий договор и он его выполнил, хотя радости это не принесло ни ему, ни ей. Папа тем временем делал какие-то пометки в своем огромном блокноте.

— Ну что, по-моему, неплохой рассказик, а? Ха-ха-ха! — воскликнул герр Теобальд и взъерошил Робо волосы, чего тот терпеть не мог.

— Герр Теобальд, — сказала мама, не выпуская бабушкину Руку, — мой отец умер от простуды…

— О, черт! — сокрушенно воскликнул герр Теобальд. — Простите, майне фрау! — обратился он к бабушке, но старая Джоанна даже не удостоила его взглядом.

Мы взяли бабушку обедать в ресторан первой категории, но она едва притронулась к еде.

— Этот тип — цыган, я знаю! — сообщила она нам. — Чертово отродье, венгр проклятый!

— Ну будет тебе, — сказала мама. — Не мог же он знать о папе…

— Он знает гораздо больше, чем ты! — оборвала ее бабушка.

— Шницель просто превосходный, — сказал папа, делая пометку в блокноте. — „Гумпольдскирхнер“ прекрасно с ним идет.

— Телячьи почки тоже очень вкусные, — сказал я.

— Яйца не тухлые, — доложил Робо.

Все это время бабушка упорно хранила молчание, которое нарушила, лишь когда мы вернулись в „Пансион Грильпарцер“ и обнаружили, что дверь уборной не достает до пола чуть ли не на полметра, как в американских туалетах-кабинках или в кабаках из вестернов.

— Хорошо, что я сходила в уборную в ресторане, — сказала бабушка. — Как это отвратительно! Я постараюсь не ходить туда ночью — не хочу, чтобы всякий, кому вздумается, глазел на мои ноги!

Когда мы вернулись в наш номер, папа сказал:

— А ведь Джоанна действительно жила как-то в замке. Однажды, как мне кажется, они с дедушкой снимали какой-то замок.

— Да, еще до того, как я родилась, — сказала мама. — Они останавливались в замке Шлосс Катцельсдорф. Я даже видела фотографии.

— Вот почему сон этого венгра так ее расстроил.

— Кто-то катается по коридору на велосипеде, — сказал Робо. — Я видел колесо, оно прокатилось прямо под нашей дверью.

— Робо, иди спать, — велела мама.

— Оно еще пропищало — „фюйть-фюйть“… — изобразил Робо.

— Мальчики, спокойной ночи, — сказал папа.

— Если тебе можно разговаривать, то почему нам нельзя? — спросил я.

— Ну тогда говорите между собой, а я разговариваю с мамой.

— Я хочу спать, — сказала мама. — Давайте лучше прекратим разговоры.

Мы попытались заснуть и, может быть, даже заснули. Вдруг я услышал под ухом шепот брата. Робо хотел в туалет.

— Ты же знаешь, где он, — пробормотал я.

Робо вышел из номера, оставив дверь приоткрытой. Я слышал, как он идет по коридору, ведя рукой по стене. Неожиданно он вернулся.

— В туалете кто-то есть! — сообщил он.

— Ну так подожди, пока освободится, — сказал я.

— Там темно, но под дверью все видно. Там кто-то есть — сидит в темноте!

— Я тоже предпочитаю сидеть в темноте, — сказал я. Но Робо не унимался. Ему очень хотелось сказать мне, что он увидел.

— Под дверью туалета вместо ног — руки! — ошарашил он меня.

— Руки?

— Да, там, где бывают ноги, рядом с унитазом!

— Робо, убирайся к черту! — разозлился я.

— Ну, пожалуйста, пойдем посмотрим… — жалобно тянул он, и в конце концов мы пошли вместе. В туалете никого не было.

— Ушел, — разочарованно сказал Робо.

— И непременно на руках! — ехидно заметил я. — Ну давай писай, я тебя подожду.

Робо зашел в туалет и уныло пописал в темноте. Когда мы были почти что у дверей нашего номера, нам встретился темноволосый, очень высокий мужчина, такой же смуглый и одетый примерно так же, как и злополучный рассказчик снов, рассердивший бабушку. Мужчина подмигнул нам и улыбнулся. Я не мог не заметить, что шел он на руках…

— Видишь? — шепнул мне Робо. Мы вошли в номер и закрыли дверь.

— Что там такое? — спросила мама.

— Какой-то тип разгуливает на руках, — ответил я.

— Писает на руках! — воскликнул Робо.

— Класс „С“, — пробормотал во сне папа; ему часто снилось, будто он делает пометки в своем огромном блокноте.

— Давайте обсудим этот интересный факт утром, — сказала мама.

— Это, наверное, акробат. Он решил показать тебе представление, потому что ты еще маленький, — сказал я Робо.

— А как он узнал, что я маленький, когда сидел в туалете?

— Ложитесь спать, — шепотом проворчала мама.

И тут в противоположном конце коридора раздался ужасный вопль. Это был вопль бабушки.

Мама накинула свой красивый зеленый халат, папа — купальный махровый, не забыв нацепить очки, я поверх пижамы напялил брюки. Первым в коридор выбежал, конечно же, Робо. Дверь уборной обозначалась широкой полосой света, из-за нее неслись пронзительные вопли бабушки.

— Мы здесь! — крикнул я ей.

— Что случилось? — испуганно спросила мама.

Мы все собрались возле двери, под которой виднелись лиловые бабушкины тапочки и ее фарфоровой белизны лодыжки. Крики прекратились.

— Я лежала в постели и услышала шепот… — пролепетала бабушка.

— Это были мы с Робо, — сказал я.

— Когда вроде бы все стихло, я пошла в уборную. Зашла тихонько и не стала включать свет. Вдруг слышу шум и гляжу — колесо!

— Колесо?! — изумленно спросил папа.

— Колесо прокатилось несколько раз за дверью, — настаивала бабушка. — То подъедет к двери, то отъедет и снова подъедет.

Папа сделал несколько вращательных движений пальцами у головы, как бы изображая колесо, и выразительно посмотрел на маму:

— Кое у кого, по-моему, не хватает колесиков… — сказал он шепотом, но мама окинула его суровым взглядом.

— Я включила свет, — сказала бабушка, — и колесо укатилось.

— Я же говорил: в коридоре катались на велосипеде! — закричал Робо.

— Помолчи, Робо, — велел папа.

— Это был не велосипед, — настаивала бабушка. — Там было только одно колесо!

Папа отчаянно покрутил пальцами у головы.

— У нее точно не хватает колесика, — прошипел он маме, и она отвесила ему звонкую пощечину, задев при этом очки, съехавшие от удара набок.

— И вдруг кто-то подошел и посмотрел под дверь, — продолжала бабушка. — Вот тогда я и закричала!

— Кто-то? — спросил папа.

— Я видела его руки — мужские. У него еще волосы на пальцах. Его руки были на ковре, прямо под дверью. Я уверена, он снизу подглядывал за мной!

— Бабушка, я думаю, он просто стоял на руках, — сказал я.

— Не дерзи! — одернула меня мама.

— Но мы видели одного человека в коридоре, он шел на руках! — воскликнул Робо.

— Никого ты не видел, — сказал папа.

— Мы действительно его видели, — вставил я.

— Мы же всех разбудим! — опомнилась мама.

В уборной зашумела вода, дверь открылась и оттуда вышла, точнее вывалилась, бабушка. Мало что напоминало в ней прежнюю степенную даму. На бабушке был халат, из-под которого выглядывали еще два халата, шея неестественно вытянулась, лицо все белое от толстого слоя крема. Она была очень похожа на потревоженную гусыню.

— Это ужасный человек, он связан с нечистой силой, — пролепетала она. — Кругом ужасное колдовство!

— Кто связан с нечистой силой? Тот, кто подглядывал за тобой? — спросила мама.

— Тот, кто рассказал мой сон! — проговорила бабушка, и по ее белому от крема лицу скатилась слезинка. — Это был мой сон, а он всем его рассказал. Ума не приложу, как он мог проведать о нем. Это мой сон — лошади и рыцари Карла Великого. Я, только я одна должна его знать. Я видела этот сон еще до твоего рождения, — прошипела она маме. — А этот гадкий, ужасный колдун растрезвонил о нем, как о каком-то странном происшествии. Я даже твоему отцу не рассказала его целиком, и я до сих пор не уверена, сон ли это. И вот теперь еще эти подозрительные личности на руках, с волосатыми пальцами и какие-то чертовы колеса… Я хочу, чтобы мальчики спали вместе со мной!

Так бабушка очутилась в нашем большом семейном номере — на почтительном расстоянии от туалета, вместе со мной и Робо. Она дремала, устроившись на маминой и папиной подушках, в темноте белело ее лицо, как будто в комнате поселилось привидение. Робо лежал с открытыми глазами и наблюдал за ней. Мне кажется, бабушке неважно спалось в ту ночь. Может быть, ей снился все тот же сон — предвестник смерти, снова чудились озябшие рыцари Карла Великого в своих странных железных доспехах, скованных морозом и покрытых инеем.

Скоро оказалось, что и мне надо в туалет; Робо своими круглыми блестящими глазами проводил меня до двери.

В уборной явно кто-то был; этот кто-то сидел там без света. Возле стены стоял одноколесный велосипед. Видно, уборную занял его хозяин, почему-то он снова и снова спускал воду. Словно ребенок, которому доставляет удовольствие дергать за ручку и слушать, как журчит вода.

Я заглянул в щель под дверью, рук я там ничьих не увидел. На меня, несомненно, смотрели ноги, точнее подошвы, потому что ноги до пола не доставали. А еще точнее — огромные бурые лапы, переходившие в короткие мохнатые голени. Это, несомненно, были лапы медведя, только без когтей. У медведей когти не втягиваются, как у кошек, так что их нельзя не заметить. Значит, за дверью сидит медведь. Может, это домашний медведь или, по крайней мере, — раз умеет ходить в уборную — дрессированный. Ибо шедший от него запах не оставлял сомнений: это не человек в медвежьей шкуре, а медведь. Живой медведь.

Я попятился назад и прижался к двери бывшего бабушкиного номера, за которой, как оказалось, в предвкушении дальнейшего развития событий притаился папа. Он вдруг рывком распахнул дверь, и я упал внутрь, до смерти испугав нас обоих. Мама села в кровати и натянула на голову пуховое одеяло.

— Попался! — крикнул папа, прыгая на меня сверху. Пол в комнате зашатался, велосипед медведя соскользнул со стены и упал прямо на дверь уборной, откуда неожиданно вывалился сам медведь. Он споткнулся о велосипед, рванулся вперед, стараясь удержать равновесие. И встревоженно посмотрел в открытую дверь на сидевшего на мне папу.

— Ф-р-р! — прорычал медведь, схватив велосипед передними лапами. Папа поспешил захлопнуть перед его носом дверь.

В коридоре раздался женский голос:

— Дюна, где ты?

— Ф-р-р! — ответил медведь. Мы с папой услышали шаги женщины и снова ее голос:

— Дюна, опять тренируешься? Ты все время тренируешься! Ведь на это есть день… — Медведь промолчал. Папа открыл дверь.

— Не пускай больше никого, — не стягивая с головы одеяла, сказала мама.

Посреди коридора стояла привлекательная, но уже немолодая женщина. Она подошла к медведю, который теперь балансировал на месте на своем одноколесном велосипеде, одной лапой схватившись за плечо женщины. На ней была шляпка ярко-красного цвета в виде тюрбана и длинное платье, обернутое вокруг тела и похожее на штору. На ее высокой груди красовалось ожерелье: нанизанные на нитку медвежьи когти; сережки касались плеч — одно задрапировано платьем-шторой, на другом, обнаженном, чернела соблазнительная родинка, на которую мы с папой тут же уставились.

— Добрый вечер, — сказала она папе. — Извините, что мы вас потревожили. Я запретила Дюне тренироваться по ночам, но он так любит работать!

Медведь что-то проворчал и покатил от нее на своем велосипеде. Он очень умело держал равновесие, но не отличался особым вниманием: проезжая по коридору, задел фотографии конькобежцев на стене, и женщина, откланявшись папе, поспешила за ним.

— Дюна, Дюна, — звала она его, поправляя на ходу перекошенные фотографии.

— „Дюна“ по-венгерски значит „Дунай“, — объяснил мне папа. — Надо же, назвать медведя в честь нашего милого Дуная!

Моих родителей, как ни странно, удивляло, что и венгры могут любить свои реки.

— Этот медведь, он что, настоящий? — спросила мама.

Она все еще пряталась под одеялом, и я предоставил папе возможность просветить ее на этот счет.

Завтра утром герру Теобальду придется давать объяснения всем этим чудесам. А пока, что я мог сказать маме?

Я пересек коридор и вошел в уборную. Постарался там не задерживаться: очень уж смрадно было после медведя, и, кроме того, мне всюду чудилась медвежья шерсть. Но это уж была моя привередливость, медведь оказался аккуратистом, во всяком случае, большего от медведей трудно ожидать.

— Я видел медведя, — шепнул я, вернувшись в номер, но Робо, забравшись в постель к бабушке, уже спал. Старая Джоанна, однако, бодрствовала.

— …С каждым разом было все меньше и меньше рыцарей, — продолжила она рассказывать сон. — В последний раз всего девять. И у них был такой голодный вид. Они, наверное, съели всех лошадей. Было так холодно… Конечно же, я хотела им помочь! Но ведь нас тогда еще на свете не было! Как я могла им помочь, если я еще не родилась? Я знала, что они умирают. Когда они пришли в последний раз, фонтан уже замерз. Они дробили лед на куски своими мечами и длинными копьями. Затем развели огонь и поставили на него котел со льдом. Из вещевых мешков вынули кости и бросили их в закипевшую воду. Бульон у них получился, наверное, совсем жидкий, ведь кости были обглоданы начисто. Не знаю, чьи это были кости. Думаю, кроликов, а может, оленя или кабана. Или тех лошадей? Надеюсь, — голос у бабушки дрогнул, — не их боевых товарищей…

— Спи, бабушка, — сказал я.

— А медведя ты не бойся, — сказала она…“


„А что же дальше? — соображал Гарп. — Куда повернутся события?“ Он не совсем понимал, что происходит в его рассказе. Гарп был прирожденный рассказчик, придумывал эпизоды один за другим, и все они были связаны внутренней логикой. Но в чем же соль этого рассказа? Этот сон, эти жалкие циркачи, что с ними станется? Все должно быть увязано, подчинено какой-то общей идее. И все должно получить естественное объяснение. Какой конец смог бы сроднить всех его персонажей, сделать их обитателями одного мира? Гарп чувствовал, что ему не хватает знаний, во всяком случае пока. Он полагался на свою интуицию; она уверенно вела его до последней строчки. И вдруг осеклась. Интуиция говорила: нужны новые знания, без них за перо лучше не браться.

Гарп был мудрее и старше своих девятнадцати лет. Но отнюдь не за счет образования или жизненного опыта. Кроме интуиции у него была целеустремленность; он был терпелив и любил много, напряженно работать. Это, да еще грамматика, которой обучил его Тинч, — вот пока и весь актив Гарпа. Он находился сейчас под сильнейшим влиянием двух фактов: во-первых, его мать действительно верит, что он способен написать роман, и во-вторых, самые важные отношения на сегодняшний день были у него с проституткой.

Гарп внял своей интуиции, отложил писание „Пансиона Грильпарцер“. Всему свое время. Ему явно недостает знания еще какой-то стороны жизни, значит, надо вглядываться в Вену и впитывать все новое. Вена много еще таила в себе для Гарпа. Так же, как и жизнь. Он немало узнал, наблюдая Шарлотту, мысленно регистрируя все, что делала мать. Но по молодости лет он не мог осмыслить и оценить этот опыт. Ему не хватало мировоззрения, понятия о взаимозависимости всех и вся, собственного видения мира. Все это придет, то и дело говорил себе Гарп, точно опять начались тренировки перед очередными соревнованиями: бег на короткие дистанции, „верёвочка“, поднятие тяжестей — бессмысленные, но такие необходимые занятия!

Даже у Шарлотты было мировоззрение, думал он, и, конечно, у матери. Гарп не обладал ее незыблемой верой в себя, которая помогла ей создать абсолютно ясный образ мира, „мира от Дженни Филдз“. Но он знал: на все нужно время, и фантазия родит свой мир — „мир от Гарпа“, опираясь, разумеется, на зримый, осязаемый, реальный мир. И он, этот мир, не сегодня-завтра протянет ему руку помощи.