"Андрей Белый" - читать интересную книгу автора (Демин Валерий Никитич)

Глава 5 «КУДА Ж НАМ ПЛЫТЬ?»

Белый знал Минцлову, что называется, сызмальства: встречал в доме друзей отца Танеевых. Дочь известного московского юриста, она была на двадцать лет старше и вроде бы ничем не выделялась среди остальных. Теснейшим образом судьбы Белого и Минцловой переплелись лишь в 1908 года, когда у Анны Рудольфовны неожиданно открылись медиумические способности. Помимо того, она зарекомендовала себя и как предсказатель. По общему и единодушному мнению, внешне она напоминала Е. П. Блаватскую – такая же грузная и апатичная, с магнетически притягивающим, почти что гипнотическим взглядом. Описывая ее, Белый не пожалел красок:

«Болыпеголовая, грузно-нелепая, точно пространством космическим, торичеллиевою своей пустотою огромных масштабов от всех отделенная, – в черном своем балахоне она на мгновение передо мною разрослась; и казалось: ком толстого тела ее – пухнет, давит, наваливается; и – выхватывает: в никуда! lt;… gt; Я помню, бывало, – дверь настежь; и – вваливалась, бултыхаяся в черном мешке (балахоны, носимые ею, казались мешками); просовывалась между нами тяжелая головища; и дыбились желтые космы над нею; и как ни старалась причесываться, торчали, как змеи, клоки над огромнейшим лбиной, безбровым; и щурились маленькие, подслеповатые и жидко-голубые глазенки; а разорви их, – как два колеса: не глаза; и – темнели: казалось, что дна у них нет; вот, бывало, глаза разорвет: и – застынет, напоминая до ужаса каменные изваяния степных скифских баб средь сожженных степей. И казалася каменной бабой средь нас: эти „бабы“, – ей-ей, жутковаты!»

Несмотря на столь нелестную характеристику, Минцлова умела привораживать к себе людей. Она объявляла себя вестницей запредельного мира, подобно Е. П. Блаватской (а в последствии и Е. И. Рерих), имела контакты с таинственными ноосферными посланцами, называемыми Учителями, и уверяла (не без успеха), что выполняет их волю. По их поручению и с их благословения Минцлова якобы должна была создать в России «Царство Духа». Одной из первых жертв гипнотических чар Минцловой в свое время стал Макс Волошин. Он познакомился с ней в Париже в 1903 году, куда Минцлова приехала на Теософский конгресс, и быстро попал под интеллектуальное и психологическое влияние новоявленной пророчицы. Вместе они даже совершили сакральное паломничество в Руанский собор. Минцлова говорила почти на всех европейских языках и, кроме того, в совершенстве владела санскритом, древнегреческим и латынью. Все свободное время она проводила в библиотеках, где знакомилась с такими древними и средневековыми текстами (в особенности герметическими, алхимическими и вообще – эзотерическими), о которых другие даже слыхом не слыхивали.

Периодически Минцлова впадала в беспричинный страх, а несколько невидимых «эфирных людей», живших, как она считала, внутри нее или же вокруг ее тела, начинали наперебой говорить разными голосами. Судя по всему, она являлась либо информационным ретранслятором околоземной ноосферы, либо кандидатом для помещения в психлечебницу. Волошин, чьи руки обладали целительными свойствами (он умел снимать боль, успокаивать припадочных и лечить от многих болезней), неоднократно приводил Минцлову в чувство и вполне отдавал себе отчет, с кем имеет дело. В одном из парижских писем он сообщал: «В Средние века она, конечно же, была бы сожжена на костре, как колдунья, и не без основанья. lt;…gt; Она почти слепа и узнает людей только по ореолам вокруг головы, почти всегда умирает от болезни сердца, живет переводами Оскара Уайльда; нет ни одного человека, который, приблизившись к ней, остался бы вполне тем, чем он был». Не остался равнодушным и сам Макс. Полуслепой, грузной и беспокойной «женщине-вамп» поэт посвятил такие строки:

Безумья и огня венецНад ней горел,И пламень муки,И ясновидящие руки,И глаз невидящих свинец,Лицо готической сивиллы,И строгость щек, и тяжесть век,Шагов ее неровный бег —Всё было полно вещей силы.Её несвязные слова,Ночным мерцающие светом,Звучали зовом и ответом.Таинственная синеваЕё отметила средь живших…lt;… gt;

В 1909 и 1910 годах в оккультные тенета женщины-медиума попали Андрей Белый и Вячеслав Иванов. Последний – даже в большей степени. Потеряв горячо любимую жену Л. Д. Зиновьеву-Аннибал, он оставался вдовцом и, возможно, именно этим и привлекал незамужнюю Анну Минцлову. Да и по возрасту они более подходили друг другу. Хотя, быть может, создав «мистический триумвират» Белый – Иванов – Минцлова, роковая оккультистка рассчитывала, что со временем тройственный союз перерастет в тройственную семью по типу тех, которые постоянно возникали и распадались в разных комбинациях среди посетителей и завсегдатаев ивановской «Башни». А. Белому подобный исход, безусловно, не внушал ничего, кроме отвращения. Вяч. Иванов также думал иначе, но по другой причине: его гораздо больше, чем «дама под пятьдесят», привлекала молодая падчерица Вера Шварсалон, дочь Л. Д. Зиновьевой-Аннибал от первого брака: она-то и стала второй женой «Вячеслава Великолепного».

* * *

Между тем очередная размолвка произошла с Блоком. Еще в январе 1909 года, когда Белый приезжал в Петербург для чтения лекции, друзья вновь встретились в своем любимом ресторане, где и состоялось их вполне лояльное, но бескомпромиссное объяснение. В письме матери, переехавшей с мужем (отчимом Блока) на его новое место службы – в Ревель, Блок так описал свою встречу с Белым: «lt;… gt; Третьего дня мы с ним несколько часов хорошо поговорили. lt;…gt; Установили дружеские личные отношения и вражеские – литературные». Взаимоотношения обоих поэтов, наконец, в полной мере обрели то самое качество, которое по сей день принято обозначать одним словом «дружбавражда».

Но настоящий разрыв между Белым и Блоком произошел спустя два месяца. В начале апреля Белый выслал в подарок Блоку только что вышедшую свою 4-ю «симфонию» «Кубок Метелей», попросив, как и принято в таких случаях, высказать свое мнение. Сам Белый придавал своей последней «симфонии» особое значение, работал над ней долго, шлифовал каждую фразу, искренне считал книгу единственной, чем действительно стоит гордиться. Ответ не заставил себя ждать, но оказался исключительно нелицеприятным. Блок нашел книгу Белого «не только чуждой, но и глубоко враждебной по духу». Заодно добавил: «Более запутанных внутренних отношений у меня нет и не было ни с кем». После этого переписка между поэтами прекратилась сама собой более чем на два года.

Поведение Блока зимой, весной и летом 1908 года оправдывает его тогдашнее психологическое состояние. Еще в январе обозначилась трещина в его отношениях с Волоховой, с ней он встречался все реже и реже, пока после объяснения в Москве уже в июле не расстался навсегда (их роман в общей сложности продолжался почти два года). Но главное в другом: в середине февраля его покинула жена – уехала в гастрольную поездку c труппой Мейерхольда. Через полгода «Дева Радужной Зари» возвратилась беременной от случайной связи. Блок согласился принять ребенка как своего и в середине августа уехал вместе с женой в Шахматово, где они пробыли до начала октября. К тому времени Белый почти завершил работу над следующей книгой стихов, названной «Урна». Летом он жил в имении у Сергея Соловьева, в конце августа десять дней провел у Мережковских на даче под Петербургом. Потом приезжал в Петербург еще раз уже осенью, но с Блоком они тогда не встречались…

Пришло время в очередной раз подводить итоги – жизненные и литературные. Последнее он совместил с программными выступлениями на тему «Настоящее и будущее русской литературы» – сначала лекция в Петербурге в середине января 1908 года, затем статья в февральском номере «Весов» на ту же тему. Главная цель – подчеркнуть преемственность в развитии отечественной поэзии и прозы, раскрыть ее глубокие традиции, восходящие к «Слову о полку Игореве», названному Белым альфой и омегой литературы русской и пророческим Апокалипсисом русского народа. Отсюда же во многом проистекает и народность русской литературы. Он утверждал: «От Пушкина, Лермонтова до Брюсова, Мережковского русская литература была глубоко народна. Она развивалась в иных условиях, нежели литература Запада. Она являлась носительницей религиозных исканий интеллигенции и народа. Более чем всякая иная литература касалась она смысла жизни. Независимо от направлений и школ в ней прозвучала проповедь. Русская литература XIX столетия – сплошной призыв к преображению жизни. Гоголь, Толстой, Достоевский, Некрасов – музыканты слова; но безмерно более они – проповедники; и музыка их слов – лишь средство воздействия».

Без угрожающих символистских «пророчеств» также не обошлось: «Настоящее наше темно, как и прошлое наше темно – искони, искони. Тьма сливается с тьмой, в единую ночь над единой равниной, сплошной, ледяной, гробовой – равниной русской. lt;… gt; Мы, писатели, как теоретики, имеем представление о будущем, но, как художники, говоря о будущем, мы только люди, только ищущие; не проповедующие, а исповедующие. Мы просим только одно: чтобы нам верили».

Постепенно воплощались в жизнь и давно вынашиваемые планы. В конце зимы Белый наконец-то засел за роман, сложившийся в его голове от начала до конца. Название – «Серебряный голубь» (по выходе в свет он обозначится как повесть). А в начале весны вышла в свет 3-я книга его стихов – «Урна». В отличие от предыдущего стихотворного сборника с явно выраженными «некрасовскими мотивами», «Урна», – по выражению самого автора, книга философических раздумий и разочарованных страстей. Три ступени своей поэтической эволюции, обозначившиеся в трех вышедших книгах, А. Белый объясняет так:

«Озаглавливая свою первую книгу стихов „Золото в лазури“, я вовсе не соединял с этой юношеской, во многом несовершенной книгой того символического смысла, который носит ее заглавие: Лазурь – символ высоких посвящений. Золотой треугольник – атрибут Хирама, строителя Соломонова Храма. Что такое лазурь и что такое золото? На это ответят розенкрейцеры. Мир, до срока постигнутый в золоте и лазури, бросает в пропасть того, кто его так постигает, минуя оккультный путь: мир сгорает, рассыпаясь Пеплом; вместе с ним сгорает и постигающий, чтобы восстать из мертвых для деятельного пути.

„Пепел“ – книга самосожжения и смерти: но сама смерть есть только завеса, закрывающая горизонты дальнего, чтоб найти их в ближнем. В „Урне“ я собираю свой собственный пепел, чтобы он не заслонял света моему живому „я“. Мертвое „я“ заключаю в „Урну“, и другое, живое „я“ пробуждается во мне к истинному. Еще „Золото в лазури“ далеко от меня… в будущем. Закатная лазурь запятнана прахом и дымом: и только ночная синева омывает росами прах… К утру, быть может, лазурь очистится»…

Книгу открывают четыре стихотворения, посвященные В. Я. Брюсову. В одном из них, названном «Созидатель», рисуется обобщенный портрет поэта-символиста – преобразователя мира людей и мира идей:

lt;… gt;В строфах – рифмы, в рифмах – мыслиСозидают новый свет…Над душой твоей повислиНовые миры, поэт.Всё лишь символ… Кто ты? Где ты?..Мир – Россия – Петербург —Солнце – дальние планеты…Кто ты? Где ты, демиург?..lt;… gt;

В сборник «Урна» были включены и интимные лирические стихи, подводящие черту под его мучительными и неразделенными чувствами к Любови Дмитриевне. Теперь к нему, наконец, возвращался давным-давно забытый покой, но рана в душе заживала долго:

lt;… gt;Устами жгла давно ли тыДо боли мне уста, давно ли,Вся опрокинувшись в цветыЖелтофиолей, роз, магнолий.И отошла… И смотрит злоВ тенях за пламенной чертою.Омыто белое челоВолной волос, волной златою.Померк воздушный цвет ланит.Сомкнулись царственные веки.И всё твердит, и всё твердит:«Прошла любовь», – мне голос некий.lt;… gt;

В марте 1909 года увидело свет и 1-е издание философского сборника «Вехи», о содержании которого и перипетиях подготовки к изданию ему постоянно сообщал М. О. Гершензон. Не будучи автором самого сборника, где участвовали многие его единомышленники, Белый просто не мог не отреагировать на проблемы, волновавшие его так же, как и других представителей русской интеллигенции. Уже в майском номере «Весов» появилась его статья «Правда о русской интеллигенции: По поводу сборника „Вехи“». На сегодняшний день библиография «Вех» фактически необозрима; тем более интересно познакомиться с мнением Андрея Белого, высоко оценившего коллективный труд своих друзей: «Вышла замечательная книга „Вехи“. Несколько русских интеллигентов сказали горькие слова о себе, о нас; слова их проникнуты живым огнем и любовью к истине; имена участников сборника гарантируют нас от подозрений видеть в их словах выражение какой бы то ни было провокации… lt;…gt;»

Что же это за горькие истины и позорная правда, заставившие встрепенуться всю сколь-нибудь мыслящую Россию? А. Белый предлагает читателям взглянуть на себя в зеркало и убедиться, что авторы-«веховцы» ничего не придумывают. «С русской интеллигенцией в силу положения ее случилось вот какое несчастье: любовь к уравнительной справедливости… lt;…gt; парализовала любовь к истине» (Бердяев). «Интеллигенция не хочет допустить, что в личности заключена живая творческая энергия, и остается глуха ко всему, что к этой проблеме приближается. lt;…gt;» (Булгаков). «Свободны были наши… великие художники, и, естественно, чем подлиннее был талант, тем ненавистнее были ему шоры интеллигентской морали» (Гершензон). «Русская интеллигенция никогда не уважала права, никогда не видела в нем ценности» (Кистяковский). «Отрицая государство, интеллигенция отвергает его мистику не во имя какого-нибудь другого мистического или религиозного начала, а во имя начала рационального и эмпирического» (Струве). «Ценности теоретические, эстетические, религиозные не имеют власти над сердцем русского интеллигента» (Франк). «Средний массовый интеллигент… большей частью не любит своего дела и не знает его. Он – плохой учитель, плохой инженер, плохой журналист. lt;…gt;» (Изгоев).

Положа руку на сердце, следует с сожалением констатировать, что почти за сто лет, прошедших после выхода сборника «Вехи», мало что изменилось: горькая правда, сказанная о российской интеллигенции в начале ХХ века, в полной мере относится и к современной интеллигенции. Такова уж, вероятно, ее подлинная природа, а выводы, к коим пришли «веховцы», следует отнести к разряду «вечных истин». Полностью солидаризировавшись с авторами «Вех», А. Белый посчитал своим долгом взять их под защиту от беспрецедентной и разнузданной критики: «Отношение русской прессы к „Вехам“ унизительно для самой прессы; как будто отрицается основное право писателя: правдиво мыслить. lt;… gt; „Вехи“ подверглись жестокой расправе со стороны русской критики; этой расправе подвергалось все выдающееся, что появлялось в России. Шум, возбужденный „Вехами“, не скоро утихнет; это – показатель того, что книга попала в цель…»

* * *

Между тем судьба неумолимо подводила его к сближению с Асей Тургеневой. Сестер Тургеневых – Анну (Асю), Наталью и Татьяну – он знал давно, с 1905 года, когда они еще девочками впервые приехали в Москву. После скоропостижной смерти отца, Алексея Николаевича Тургенева, мать трех сестер Софья Николаевна вторично вышла замуж за Владимира Константиновича Кампиони, служившего лесничим в Волынской губернии, и постоянно там проживала.[22] Дочери росли под присмотром тети – М. А. Олениной– д'Альгейм, известной камерной певицы, муж которой, тоже известный музыкальный деятель Пьер (Петр Иванович) д'Альгейм (1862–1922) – обосновался в Москве, где организовал очень популярный в начале ХХ века «Дом песни». Покойный отец девушек А. Н. Тургенев приходился двоюродным племянником великому русскому писателю И. С. Тургеневу. В свою очередь, Софья Николаевна (урожденная Бакунина) являлась родной племянницей «отца анархии» Михаила Бакунина, хотя никогда не встречалась со своим знаменитым родственником. Таким образом, Ася Тургенева и ее сестры были двоюродными внучками сразу двух выдающихся деятелей отечественной истории и культуры.

Все три сестры получили разностороннее образование и воспитание. Самой красивой из них считалась старшая Наталья; ее огромные глаза притягивали мужчин как омуты (глаза русалки, скажет А. Белый, – не то ангелица, не то ведьмочка; позже ему самому тоже придется испытать их чары). У нее не было недостатка в завидных ухажерах, многим она вскружила голову, но замуж вышла за журналиста Александра Михайловича Поццо (1882–1941), редактора московского журнала «Северное сияние». На Татьяне после долгого ухаживания женился Сергей Соловьев, а Асе суждено было стать спутницей жизни Андрея Белого.

Отличаясь исключительной скромностью и молчаливостью, она, тем не менее, первой сделала шаг навстречу своей судьбе, предложив Белому позировать для портрета. Глаза восемнадцатилетней девушки с обвисающими пепельными волосами действительно умели заглядывать в душу. И сердце поэта дрогнуло от лучезарной улыбки. «Она мне предстала живою весною, – напишет он незадолго до смерти, – когда оставались мы с нею вдвоем, то охватывало впечатление, будто встретились после долгой разлуки; и будто мы в юном детстве дружили. lt;… gt; И уже поднималась уверенность в первых свиданиях наших, что эта девушка в последующем семилетии станет самой необходимой душой».

Увлечение Асей росло и крепло день ото дня. Первое объяснение произошло во время поездки в последнюю декаду апреля (по старому стилю) в Саввинский монастырь близ Звенигорода. Они отправились туда впятером вместе со старшей сестрой Аси Наташей, ее будущим мужем А. Поццо и ближайшим другом Белого Алексеем Петровским и остановились в монастырской гостинице. Отдав должное церковным службам, Борис и Ася, несмотря на далеко не детский возраст, увлеклись лазаньем по деревьям. На самой вершине одного из них и состоялось их решающее объяснение. Андрей Белый окончательно и бесповоротно решил связать с ней свою судьбу. Спустя четверть века А. Белый заново пережил давнее чувство в 3-м томе своих незавершенных мемуаров:

«Мне запомнился наш разговор – на дереве, свисающем над голубым, чистым прудом, испрысканным солнцем; запомнились и отражения: вниз головой; из зеленого облачка листьев, в мгновенных отвеинах (так!) ветра, – я видел то локоны Аси, то два ее глаза, расширенных, внятно внимающих мне; и запомнился розовый шелк ее кофточки; вдруг ветви прихлынут к лицу: ничего; под ногами – двоился, троился отточенный ствол, расщепляемый легкой рябью; запомнились спины склоненных под нами Наташи и Поццо, сидящих глубоко внизу: на зелененьком бережку. lt;…gt; В деревне мы прожили всего несколько дней; но они отделили меня навсегда от унылого прошлого; собрались мы уехать; но подали счет; оказалось же: заплатить-то и нечем; и пришлось А. Петровскому ехать в Москву за деньгами, оставив две пары „романтиков“ в залог монахам, заведующим гостиницей».

По возвращении в Москву Ася была вынуждена немедленно отправиться на Волынь, чтобы навестить умиравшую бабушку Бакунину, проживавшую у своей дочери (матери Аси). Оттуда новая возлюбленная А. Белого должна была вернуться в Брюссель, дабы закончить школу гравюры. Разлуке предстояло стать испытанием их любви на прочность. Пока что основным связующим звеном становились письма. Белый написал их превеликое множество – одно длиннее другого (иногда писал всю ночь напролет), но, к сожалению, ни одно из них не сохранилось; единственно же, что доказала за эти полтора года сама Ася, – это нелюбовь к эпистолярному жанру.

Проводив суженую, Андрей Белый окунулся в водоворот литературной жизни. Россия широко отмечала 100-летие со дня рождения Гоголя. 26 апреля (по старому стилю) венок на могилу писателя возложили символисты. С пламенной (как всегда!) речью к ним обратился Андрей Белый (основные ее положения были опубликованы в журнале «Весы»). В своем любимом писателе Белый видел предтечу всех новейших течений русской литературы: не только реализма или романтизма, но и символизма. Последний тезис развернуто обосновал:

«lt;…gt;Что за образы? Из каких невозможностей они созданы? Все перемешано в них: цвета, ароматы, звуки. Где есть смелее сравнения, где художественная правда невероятней? Бедные символисты; еще доселе упрекает их критика за „голубые звуки“, но найдите мне у Верлена, Рембо, Бодлера образы, которые были бы столь невероятны по своей смелости, как у Гоголя. Нет, вы не найдете их, а между тем Гоголя читают и не видят, не видят доселе, что нет в словаре у нас слова, чтобы назвать Гоголя; нет у нас способов измерить все возможности, им исчерпанные: мы еще не знаем, что такое Гоголь; и хотя не видим мы его подлинного, все же творчество Гоголя, хотя и суженное нашей убогой восприимчивостью, ближе нам всех писателей русских XIX столетия.

Что за слог! Глаза у него с пением вторгаются в душу, а то вытягиваются клещами, волосы развеваются в бледно-серый туман, вода – в серую пыль; а то вода становится стеклянной рубашкой, отороченной волчьей шерстью – сиянием. На каждой странице, почти в каждой фразе перехождение границ того, что есть какой-то новый мир, вырастающий из души в „океанах благоуханий“ („Майская ночь“), в „потопах радости и света“ („Вий“), в „вихре веселья“ („Вий“). Из этих вихрей, потопов и океанов, когда деревья шепчут свою „пьяную молвь“ („Пропавшая грамота“), когда в экстазе человек, как и птица, летит… „и казалось… вылетит из мира“ („Страшная месть“), рождались песни Гоголя… lt;…gt;»

Между тем на московском литературном фронте назревали знаменательные события. Давний друг Эмилий Метнер, получив небольшой капитал, взялся за организацию нового издательства, дав ему одно из имен античного солнцебога Аполлона – Мусагет (Предводитель муз). К редакционной работе были привлечены друзья-символисты, а свою деятельность издательство «Мусагет» начало с публикации сборника статей А. Белого «Символизм». Автору в кратчайший срок предстояло выполнить колоссальную подготовительную работу. Многие статьи пришлось написать заново, остальные существенно переработать. Одних комментариев к объемистому тому «Символизма» пришлось написать около двухсот страниц. И все это в бешеном темпе. Центральную программную статью «Эмблематика смысла» (объемом почти в сто страниц) А. Белый написал за одну неделю. Сам потом вспоминал:

«lt;…gt; Рассвет заставал за работой меня; отоспавшись до двух, я бросался работать, не выходя даже к чаю в столовую (он мне вносился); а в пять с половиной бежал исполнять свою службу: отсиживать в „Мусагете“ и взбадривать состав сотрудников, чтоб, прибежавши к двенадцати ночи, опять до утра – вычислять и писать. Недели мой кабинет являл странное зрелище: кресла сдвинуты, чтобы очистить пространство ковра; на нем веером два десятка развернутых книг (справки, выписки); между веером, животом в ковер, я часами лежал; и строчил комментарии; рука летала по книгам; работал я с бешенством; первая половина книги мне возвращалася ворохом корректур, а другая – пеклась; в таких условиях надо было дивиться совсем не тому, что так сыро выглядит книга; надо дивиться тому, что и ныне (то есть в начале 30-х годов ХХ столетия. – В. Д.) читают ее, с ней считаясь, хотя бы в полемике; ибо и в таком сыром виде… lt;…gt;»

Чуть позже его всерьез увлекла еще одна, давно волновавшая научная проблема, связанная с сущностью и происхождением языка. На сей раз Белого сподвигло на углубленное осмысление философских вопросов языкознания знакомство с книгой «Мысль и язык», принадлежавшей перу выдающегося русско-украинского мыслителя, культуролога и лингвиста Александра Афанасьевича Потебни (1835–1891). Сама книга увидела свет в Харькове в 1892 году. Но в руки Белого впервые попала, судя по всему, только в 1910-м. Писатель сразу же обнаружил в труде Потебни близкие ему по духу идеи. Вкратце учение Потебни о языке сводится к немногим простым тезисам. 1. Мысль существует лишь на основе языка; в этом неразрывном единстве язык, по существу, оказывается первичным по отношению к мысли (но в таком случае открытым остается вопрос, возможен ли язык – сегодня бы мы сказали «информация» – вне и независимо от человека и человечества; Потебня на этот вопрос не ответил, да и вообще его не ставил). 2. Внутренняя форма слова неотделима от его происхождения, то есть от этимологического значения. 3. Слово с внутренне присущей ему формой – это средство перехода от чувственно-наглядного образа к абстрактному понятию. 4. Мифология, фольклор, литература представляют собой различные знаковосимволические системы, производные от языка (в данной связи миф не существует вне слова).

Андрей Белый высоко оценил главный языковедческий труд А. А. Потебни, назвав его дерзновенным и сравнив со взрывоподобным трактатом Фридриха Ницше о происхождении греческой трагедии. По мнению Белого, Потебня не только один из величайших русских исследователей, но и один из выдающихся европейских лингвистов. Отчетливость мысли сочетается в нем с многосторонностью освещения; дерзновение выводов с серьезной их обоснованностью; богатство и разнообразие мысли тонет в еще большем богатстве фактов. «И, – заключает А. Белый, – если гордостью русской науки считаем мы Менделеевых, Лобачевских, Мечниковых, Пироговых, то отныне к славному ряду имен должны мы присоединить и имя А. А. Потебни».

Творческое осмысление с собственных символистских позиций выдающегося труда Потебни позволило Белому сделать ряд немаловажных выводов, касающихся дальнейшего развития мировой эстетической теории и литературной практики. Особое значение Потебни писатель видит в дальнейшей разработке будущей теории символизма как теории творчества. Как мы помним, символисты исходили из собственного лозунга о примате творчества над познанием. В данной связи учение Потебни о языке и мифологии весомо подкрепляет и другие краеугольные положения символизма и, в частности, о единстве содержания и формы, а также вывод о том, что корни мифического и религиозного творчества таятся в символе: между религией, мифологией и искусством существует имманентная, то есть внутренне присущая им, реальная связь…

* * *

Несмотря на повседневную занятость и постоянную нервотрепку А. Белый продолжал интенсивно работать над «Серебряным голубем». Наибольших результатов удалось достичь летом, уединившись на даче в Дедове у Сергея Соловьева. Федору Сологубу, с которым у него во время последней поездки в Петербург установились очень теплые отношения, подробно рассказывал о своем деревенском житье-бытье, на фоне которого, кстати, и развертывается действие романа «Серебряный голубь»:

«Я живу под Москвой, живу совсем уединенно с товарищем: терраса прямо спускается в некошеный луг; дальше лес; живу с цветами, с книгами, с днями: цветы – белые, красные, желтые; книги – умные, глупые, дни – и золотые, и бирюзовые, и свинцовые – осыпаются дни: лепестками, хрустальными дождями, лучами и мыслями. И вот их нет… забывается время, забываются сроки: если бы так навсегда кануть во все времена и во все пространства! С ужасом думаю – будет зима с мелкими людишками, с истерикой, злобой и клеветой. О если бы не ступать в грязь, называемую нашей литературной средою: нельзя заказать достаточно высоких калош, чтобы они не зачерпнули этой грязи.

В усадьбе, где я живу, есть маленькая, старенькая старушка: она очень начитанна, и иногда от этого делается трудно. Старушка – милая: но когда собирается гром, у нее в глазах просвечивает ужас: тогда она бросает мне вызов; неожиданно оказываешься вовлеченным в „умный“ разговор. Глядишь – уже собралась туча. После грозы старушка улыбается цветам, лучам, пчелам. И мы миримся.

Зори в этом году особенно милые: таких зорь не было вот уже три года. Три года задавила горние сферы душная мгла. И вот ныне в зорях как бы дается вновь обещание… но чего?.. Было время, когда я не пропускал ни одной зари; пять лет я следил за зорями и наконец научился разговаривать с близкими мне по зорям. Душа, что заря: у одного она красная, у другого – тигриная шкура, у иной – матово-жемчуговая. И вот, бывало, отсияет заря – и отсияет, просияв, знакомая душа. Так прежде я умел летать на заре к милым и близким. А потом замутились, разложились для меня зори: посмотришь – трупная шкура; и кровавая лапа бархатная: ляжет заря на сердце, оцарапает сердце: больно и горько. Я полюбил тогда то, что против зари: тусклую, мутную, синюю мглу. Ныне будто очистились зори, и опять „милые голоса“ зовут… Опять ждешь с восторгом и упованием… Но чего же, чего?..

Дорогой Федор Кузьмич, мне было дорого получить от Вас весть. Я рад, что Вы подали голос: мы житейски мало знаем друг друга; мне и ценно, и радостно думать, что между нами есть возможность взаимного приближения. Так мало людей, так много „недотыкомок“ (фантастический персонаж самого известного стихотворения Ф. Сологуба. – В. Д.): так жутко в мире нежитей! А чувствую – приближается время, когда должно же возникнуть единение между теми, в ком есть высокое знамя служения или по крайней мере (как у меня) порыв, попытка… служить знамени. Остаюсь сердечно Вас любящий и глубоко уважающий Борис Бугаев».

Работа над романом шла трудно, но окончание его было уже не за горами, и Белый придавал новому литературному детищу особое значение. Он вынашивал роман долго, детально продумывал фабулу каждой главы, бережно выписывал облик и характеры многочисленных действующих лиц. Сюжет романа нетривиален. В нем рассказывается о законспирированной секте «голубей», избравшей в качестве религиозного поклонения «живорожденного бога», коего, однако, еще только предстояло зачать и произвести на свет. Матерью будущего «бога», по решению вдохновителей секты, должна стать рябая и чувственная «голубица» Матрена, а в качестве потенциального «донора» был избран заезжий «барыч» Петр Дарьяльский.[23] В российскую глубинку его занесло вообще-то совсем по другой причине – он ухаживал за внучкой обедневшей помещицы – Катериной, субтильной особой, читавшей в подлиннике Феокрита, Расина и Дидро. Но чары и сексуальный гипноз молодой сектантки оказались сильней, они быстро и неотвратимо сбили приезжего жениха с истинного пути. Но, когда тот, выполнив основную миссию, попытался вырваться из расставленных сетей, сектанты его попросту убивают.

«Серебряный голубь» навеян личными воспоминаниями. Большинство исследователей творчества А. Белого сходятся на том, что Матрену писатель наделил чертами Любови Дмитриевны Менделеевой-Блок, сознательно придав ей вульгарно-неэстетические черты:

«lt;…gt; Если… люба твоя иная, если когда-то прошелся на ее безбровом лице черный, оспенный зуд, если волосы ее рыжи, груди отвислы, грязны босые ноги и хотя скольконибудь выдается живот, а она все же – твоя люба, – то, что ты в ней искал и нашел, есть святая души отчизна: и ей ты, отчизне ты, заглянул вот в глаза, – и вот ты уже не видишь прежней любы; с тобой беседует твоя душа, и ангел-хранитель над вами снисходит, крылатый. Такую любу не покидай никогда: она насытит твою душу, и ей уже нельзя изменить; в те же часы, как придет вожделенье, и как ты ее увидишь такой, какая она есть, то рябое ее лицо и рыжие космы пробудят в тебе не нежность, а жадность; будет ласка твоя коротка и груба: она насытится вмиг; тогда она, твоя люба, с укоризною будет глядеть на тебя, а ты расплачешься, будто ты и не мужчина, а баба: и вот только тогда приголубит тебя твоя люба, и сердце забьется твое в темном бархате чувств.

lt;…gt; Нет, ни розовый ротик не украшал Матрены Семеновны лица, ни темные дуги бровей не придавали этому лицу особого выраженья; придавали этому лицу особое выраженье крупные красные, влажно оттопыренные и будто любострастьем усмехнувшиеся раз навсегда губы на иссинябелом, рябом, тайным каким-то огнем испепеленном лице; и все-то волос кирпичного цвета клоки вырывались нагло из-под красного с белыми яблоками платка столярихи, повязанного вокруг ее головы (столярихой ее прозвали у нас, хотя и была она всего-то – работницей); все те черты не красу выражали, не девичье сбереженное целомудрие; в колыханье же грудей курносой столярихи, и в толстых с белыми икрами и грязными пятками ногах, и в большом ее животе, и в лбе покатом и хищном, – запечатлелась откровенная срамота; но вот глаза. lt;… gt;

И уже они в горнице: только зеленая там лампадка озаряет светлый лик Спасов, благословляющий хлебы; в их волосах стружки, древесные опилки, щепки; все предметы, что ни есть какие, молчаливо уставились в этот миг на Петра; белое в зеленоватом свете с провалившимися глазами и с блистающими из-под осклабленного рта зубами Матрены Семеновны потное лицо: белое в зеленоватом свете, точно зеленый труп, перед ним сидящей ведьмы лицо; сама к нему лезет, облапила, толстые груди к нему прижимает, – осклабленная звериха. lt;…gt;

И он разрыдался перед вот этой зверихой, как большой, покинутый всеми ребенок, и его голова упадает на колени; а в ней – перемена; уже не звериха она; эти большие родные глаза: уплывают полные слез глаза в его душу; и неизмятое пробушевавшим порывом, а какое-то благоуханное перед ним наклоняется лицо… lt;…gt;»

Безусловно, вовсе не из-за горьких воспоминаний затеял Белый свой первый роман. В центре повествования – судьба России, как ее понимал писатель-символист. Тема, которая красной нитью прошла через все его творчество, в «Серебряном голубе» предстала к тому же и общеизвестным противопоставлением России и Запада (тема, которая получит в произведениях и переписке А. Белого дальнейшее продолжение): «Жить бы в полях, умереть бы в полях, про себя самого повторяя одно духометное слово, которое никто не знает, кроме того, кто получает то слово: а получают его в молчанье. Здесь промеж себя все пьют вино жизни, вино радости новой – думает Петр: здесь самый закат не выжимается в книгу: и здесь закат – тайна; много есть на западе книг; много на Руси несказанных слов. Россия есть то, о что разбивается книга, распыляется знание, да и самая сжигается жизнь; в тот день, когда к России привьется запад, всемирный его охватит пожар: сгорит все, что может сгореть, потому что только из пепельной смерти вылетит райская душенька – Жар-Птица. lt;…gt;

Скольких, скольких в тайне сжигает полевая мечта; о, русское поле, русское поле! Дышишь ты смолами, злаками, зорями: есть где в твоих в просторах, русское поле, задохнуться и умереть. Сколько сынов вскормило ты, русское поле; и прозябли мысли твои, что цветы, в головах непокойных сынов твоих: убегают твои сыны от тебя, Россия, широкий твой забывать простор в краю иноземном; и когда они возвращаются после, кто их узнает! Чужие у них слова, чужие у них глаза; крутят ус по-иному, по-западному; поблескиванье глаз у них не как у всех прочих россиян; но в душе они твои, о, поле: ты их сжигаешь мечты, ты прозябаешь в их мыслях райскими цветами, о, луговая, родная стезя. Не пройдет году, как пойдут бродить по полям, по лесам, по звериным тропам, чтобы умереть в травой поросшей канаве. Будут, будут числом возрастать убегающие в поля!»

Роман «Серебряный голубь» вызвал бурю восторга со стороны друзей и единомышленников. Горячими почитателями нового творения Белого стали Н. А. Бердяев и С. Н. Булгаков. Бердяев написал развернутую рецензию под названием «Русский соблазн», где, в частности, говорил: «В романе А. Белого есть гениальный размах, выход в ширь народной жизни, проникновение в душу России. Силой художественного дара преодолевает А. Белый свой субъективизм и проникает в объективную стихию России. Решительно нужно сказать, что новое русское искусство не создало ничего более значительного. В романе А. Белого чувствуется возврат к традициям великой русской литературы, но на почве завоеваний нового искусства. В „Серебряном голубе“ своеобразно соединяется символизм с реализмом. Белый принадлежит к школе Гоголя и является настоящим продолжателем гоголевской традиции. lt;…gt;»

Булгаков откликнулся письмом: «Я совершенно потрясен Вашей книгой. В ней Вам удалось, нет, дано Вам такое проникновение в народную душу, какого мы не имели еще со времен Достоевского. В ней совершилось чудо художественного ясновидения. Пред Вашим творчеством распахнулись сокровенные тайны народной души в ее натуралистической и, как Вы со всей силой показали, неизбежно демонической стихии. За Вашим романом для меня оживал и Розанов, и становился понятен соблазн петербургских радений, и „глубины сатанинские“ мистического сектантства… lt;…gt;» А вот Сергей Соловьев, послуживший прототипом главного героя «Серебряного голубя», романа не принял. («Что-то между нами стало тяжелое и душное», – написал он другу.) Идеи Белого оказались для него настолько чуждыми, что он даже предложил прервать их дружеские отношения (но так, чтобы никто об этом не знал).

Роман публиковался в журнале «Весы», начиная с мартовского (и до декабрьского) номера по мере представления в редакцию готовых глав. Отдельное издание увидело свет в следующем 1910 году. Андрей Белый намеревался продолжить «Серебряного голубя» и в дальнейшем даже превратить его в трилогию под названием «Восток и Запад». Несмотря на трагическую смерть главного героя, автор придумал замысловатую, но вполне правдоподобную интригу. Схематично она выглядела следующим образом. Предчувствуя гибель, Петр Дарьяльский успел написать и отправить письмо своей бывшей невесте Кате, в котором честно обо всем рассказал. Девушка, убедившись в гибели жениха, затеяла расследование, за него взялся ее родной дядя. С этой целью он отправляется в столицу, дабы для начала посоветоваться со своим давним другом – сенатором Аблеуховым.

Как известно, последний является одним из центральных персонажей романа «Петербург». Противоречия здесь нет: самое знаменитое творение А. Белого по существу и создавалось как 2-я часть «Серебряного голубя», долго так именовалась в переписке Белого, в переговорах с потенциальными издателями и в общении с друзьями. Лишь потом роман постепенно приобрел самостоятельное значение, название его при этом неоднократно менялось, пока Вяч. Иванов не настоял, чтобы роман назывался именно так, каким он и вошел в историю русской литературы. Однако обо всем по порядку…

* * *

В конце января 1910 А. Белый в очередной раз приехал в Северную столицу читать лекции. И тут судьба вновь свела его с Анной Минцловой, проживавшей на «Башне» у Вячеслава Иванова. Она по-прежнему намеревалась создать «мистический триумвират» – Белый – Иванов – Минцлова. Но первый из потенциальных членов с самого начала отнесся к этой идее скептически. На очереди был и второй. Минцлова делала все, чтобы удержать в сфере своего влияния обоих поэтов. Позже Белый признавался: «lt;…gt; Я зажил в атмосфере ее; и она посвящала меня в свои бредни; вот в кратких словах их сюжет: мы-де стоим у преддверия небывалого переворота сознанья; уже появляются личности, регулирующие нравственное возрожденье; но „черные оккультисты“ не дремлют; ею был апробирован и мой бред о масонах; я должен-де вооружиться ее сокровенными знаньями. lt;…gt;» Обладая безусловным «космическим чувством», Андрей Белый, тем не менее, совсем не ощущал то, что виделось самой Минцловой, однако хорошо понимал: в чемто она права, в ее прозрениях и видениях, вне всякого сомнения, что-то есть…

В одном из писем к Белому Минцлова писала (ее обширная переписка сохранилась и частично опубликована): «Ныне свершается великий бой, решительный бой, в сфере иной – в том мире, который особенно близкий Вам, Андрей Белый, – в мире звездном, в астральном свете. lt;… gt; Да… Рубикон перед Вами. Но уже брошен жребий, Вы уже переходите Рубикон, Вы уже за гранью мира. lt;…gt; Еще я не знаю, как это сбудется, но я знаю, что с Вами – Бог, и с Вами свет будет…» Дальнейшая судьба Минцловой столь же загадочна, как и ее «миссия»: она неожиданно исчезла – НАВСЕГДА! Как сказал хорошо знавший ее Бердяев в собственных философских мемуарах: «…Вышла однажды на улицу и больше ее никто и никогда не видел». Высказывались различные предположения об ее исчезновении: монастырь, психбольница, случайная насильственная смерть, самоубийство. Последнее – наиболее вероятно. Оккультисты вообще рассматривают потусторонний мир как часть единой реальности. С их позиций всякую смерть и в любом ее виде вполне можно рассматривать как естественный шаг из мира одной реальности в другой, параллельный. Это просто и безболезненно, подобно переходу из одной комнаты в другую. Поэтому Минцлова, считавшая, что ее миссия на Земле не удалась, совершенно безбоязненно могла расстаться с жизнью. К тому же незадолго до исчезновения она объявляла, что ее «ждет океанская пучина». Свои сложные и вконец запутанные отношения с бесспорно выдающейся оккультисткой А. Белый подытожил следующим образом:

«Читатель, – о фактах тех не могу рассказать ничего я конкретного; все равно: им поверить так трудно; и мне непонятны они; я скажу лишь два слова о том, что она мне сказала, – скажу отвлеченно, обще: сообщила, что „миссия“, ей-де порученная (возжечь к „свету“ сердца, соединив нас для „света“ духовного), ей не исполнена; „миссия“-де провалилась ее, потому что ее неустойчивость и болезненность вместе с растущею атмосферою недоверия к ней среди нас расшатала все „светлое дело“ каких-то неведомых благодетелей человечества, за нею стоящих; а между тем: дала слово она („им“ дала), что возникнет среди нас братство Духа; неисполнение слова-де падает на нее очень тяжко; ее удаляют „они“ навсегда от людей и общений, которые протянулись меж нею; она исчезает-де с того времени навсегда; и ее не увидит никто; и она умоляет нас всех; эти годы ближайшие строго молчать о причинах ее окончательного исчезновения. Я так и не понял, что, собственно, означает исчезновение это: исчезновение – „куда“? В монастырь, в плен, в иные страны? Или же – исчезновенье из жизни? Но что-то подсказало, что на этот раз этот бред не есть „миф“ ее и что мы никогда не увидим ее; бывало: пускает словесные мнения, как змеи бумажные; дергаются под небесами хвостом из мочала они; а теперь я отнесся к словам ее, как к какой-то ужасно, всю душу смущающей тайне ее, про которую мне ничего не известно; известно одно: это – правда».

* * *

В июне 1910 года Ася Тургенева, завершив курс обучения рисованию и графике в Бельгии, вернулась на Волынь к матери и отчиму. Вскоре туда же приехал и А. Белый. Фактически с этого времени они могли считать себя мужем и женой. Но жить вместе решили без совершения церковного обряда. Ася, как и ее старшая сестра Наташа, в принципе не признавала церковного брака, хотя религиозными таинствами, эзотерикой, оккультизмом (а позже и антропософией) интересовались всерьез. Впрочем, жить новоявленным супругам особенно было негде. В Боголюбах в доме лесничего – не протолкнуться от многочисленных приезжих родичей и гостей. Ася, отгородившись занавесками, спала на просторном чердаке, Борису в соседней деревне сняли уютную комнату у чешских поселенцев. По ночам с фонарем он возвращался к своему пристанищу через заповедный дубовый лес, фантастический, как в славянском фольклоре, и наполненный ночными звуками: в лесничестве во множестве водились кабаны, косули и прочая живность (особенно много было шумливых барсуков).

Вместе влюбленные проводили дни и ночи напролет. Но вопрос «где и как жить» действительно превратился в тупиковую проблему. Домой к матери в небольшую комнатенкукабинет возвращаться не имело смысла. Ибо Александра Дмитриевна категорически восстала против женитьбы сына на Асе. Будущая (а фактически – настоящая) сноха не нравилась ей по всем параметрам и прежде всего тем, что становилась потенциальной разлучницей: мать считала, что она уводит от нее сына – единственную опору старости. Ей еще предстояло узнать об отсутствии церковного освящения брака, что только подлило масла в огонь. Природная несдержанность Александры Дмитриевны уже давно приводила к вульгарным скандалам и возрастанию напряженности в отношениях с сыном.

Из создавшейся нетерпимой обстановки виделся один реальный выход – выезд за границу на максимально продолжительный срок, а там – будь что будет. Пока что перед Белым стояла простая задача: по возвращении в Москву снять квартиру, где могли бы остановиться все три сестры Тургеневы, и найти деньги для заграничного путешествия. Заурядные житейские хлопоты совпали с более приятными событиями – возобновлением дружбы с Блоком. Толчком послужило знакомство Белого с только что опубликованным в альманахе «Шиповник» одного из самых знаменитых ныне блоковских циклов «На поле Куликовом». Стихи потрясли Белого – такие мог написать только великий поэт! В гениальных стихах друга А. Белый уловил биение собственного сердца. Да и как же иначе, если ныне ставшая хрестоматийной строка «И вечный бой! Покой нам только снится…» развивала мысль, высказанную более года назад самим Белым (стихотворение «Кольцо», вошедшее в сборник «Урна»):

lt;… gt;Как камень, пущенный из роковой пращи,Браздя юдольный свет,Покоя ищешь ты. Покоя не ищи.Покоя – нет.lt;… gt;

Но не только это. В воспоминаниях Белого позже будет сказано: «lt;…gt; „Куликово поле“ было для меня лейтмотивом последнего и окончательного „да“ между нами. „Куликово поле“ мне раз навсегда показало неслучайность наших с А. А. путей, перекрещивающихся фатально и независимо от нас. lt;…gt; В десятом году я уже задумывался над темою „Петербурга“. И пусть „Петербург“ носит совершенно иной внешний вид, чем „Куликово поле“, однако глубиной – мотив „Петербурга“… lt;…gt; укладывается в строки А. А. „Доспех тяжел, как перед боем, теперь Твой час настал – молись“». Стихи «куликовского цикла», а также статья Блока «О современном состоянии русского символизма», напечатанная в журнале «Аполлон», послужили поводом для возобновления переписки. В конце августа Белый написал Блоку:

«Глубокоуважаемый и снова близкий Саша, прежде всего позволь мне Тебе принести покаяние во всем том, что было между нами. Я уже очень давно (более году) не питаю к Тебе и тени прошлого (смутного). Но как-то странно было об этом говорить Тебе. Да и незачем. Теперь, только что прочитав Твою статью в „Аполлоне“, я почувствовал долг написать Тебе, чтобы выразить Тебе мое глубокое уважение за слова огромного мужества и благородной правды, которой… ведь почти никто не услышит, кроме нескольких лиц, как услышало эту правду несколько лиц в Москве. Сейчас я глубоко взволнован и растроган. Ты нашел слова, которые я уже вот год ищу, все не могу найти: а Ты – сказал не только за себя, но и за всех нас. Еще раз, спасибо Тебе, милый брат: называю Тебя братом, потому что слышу Тебя таким, а вовсе не потому что хочу Тебя видеть, или Тебя слышать. Можешь мне писать и не писать; может во внешнем быть и не быть между нами разрыв – все равно: не для возобновления наших сношений я пишу, а во имя долга. Во имя правды прошу у Тебя прощения в том, в чем бес нас всех попутал. lt;…gt;»

Блок не замедлил с ответом: «Милый и дорогой Боря. Твое письмо, пришедшее с прошлой почтой, глубоко дорого и важно для меня. Хочу и могу верить, что оно восстанавливает нашу связь, которая всегда была более чем личной (в сущности, ведь сверхличное главным образом и мешало личному). Нам не стоит заботиться о встречах и не нужно. Я, как и ты, скажу тебе, что у меня нет определенного желания встретиться. Этой зимой мне было даже как-то неловко при встрече (впрочем, и Тебе). Но внутренно (так!) я давно с Тобой, временами страшно близко, временами – с толпою дум о Тебе и чувств к Тебе. lt;…gt; Также мне хорошо то, что Ты просишь прощения у меня, – но я не принимаю этого. Или – принимаю лишь с тем, что и… Ты меня простишь за то, чего мы никогда не скажем (и не должны сказать) словами, но что я знаю, может быть, лучше Тебя. Есть какая-то великая отрада в том, что есть, за что прощать друг друга; потому что, действительно], то, что было, – было, это не пустое место, это „бес всех нас попутал“».

Вскоре они встретились. 1 ноября 1910 года чуть ли не вся интеллектуальная Москва собралась в особняке М. К. Морозовой на лекцию Андрея Белого «Трагедия творчества у Достоевского». Негде было не то что сесть, но даже и встать. На лекцию специально приехал Александр Блок. На виду у всех друзья обнялись и расцеловались. «Мы стояли среди разгудевшихся, пробирающихся к стульям людей, – вспоминал Белый уже после смерти Блока, – и уже над зеленым столом раздавался звонок председателя; и очки его важно облескивали все собрание, и металася седенькая бородка; А. А., улыбаясь, сказал мне:

– Ну вот, как я рад, что поспел…

– И я рад.

– Знаешь, Боря, я думал, что я опоздаю: ведь я прямо с поезда; ехал, „чтобы“ поспеть (улыбнулся я мысленно: „чтобы“, – то милое „чтобы“, которое я так долго не слышал).

– Сегодня из Шахматова?

– Восемнадцать верст трясся до станции, чтобы… не опоздать: перепачкался глиною; вязко: ведь – оттепель, а ты знаешь, какие дороги у нас…

В это время заметил я очень внимательный, пристальный и как всегда очень-очень сияющий взгляд (изумрудносапфировый) М. К. Морозовой, которой, наверное, рассказали уже, что на лекции – Блок; и теперь пробиралась она, улыбаяся, к нам в своем вечно сияющем платье, слегка наклонив набок голову, крупная и такая хорошая; я представил ей Блока, которого так хорошо она знала уже по рассказам моим, по стихам; и – любила; А. А. с прежней светскостью, в нем проступавшей сквозь вовсе не светский, дорожный, чуть трепанный вид, поцеловал ее руку; и, стоя, выслушивал, улыбаяся и опуская глаза вниз, как будто он пристально вглядывался в кончик носа своего (я опять в нем узнал этот жест, мной подмеченный в первые встречи; и – радовался: все милые, позабытые вновь восставшие жесты)… lt;…gt;»

Но более всего в тот день каждого из присутствующих волновало известие о внезапном уходе из своего яснополянского дома Льва Толстого, о чем накануне сообщали не только все российские газеты, но и крупнейшие телеграфные агентства мира. Белый воспринял эту тревожную весть как личную трагедию. Казалось бы, совсем недавно он писал в стихах, посвященных великому старцу и обращенных к нему:

Ты – великан, годами смятый,Кого когда-то зрел и я —Ты вот бредешь от курной хаты,Клюкою времени грозя.Тебя стремит на склон горбатыйВ поля простертая стезя.Падешь ты, как мороз косматый,На мыслей наших зеленя.lt;… gt;

Теперь же приходилось говорить совсем о другом. Естественно, он не мог не коснуться в докладе взбудоражившей всех новости. Более того, он начал с нее, сравнив трагедию в творчестве Достоевского с трагедией в жизни двух других русских гениев – Гоголя и Льва Толстого – и связав ее с трагедией России и русского народа: «Трагедия творчества или трагедия русского творчества? Всякое ли художественное творчество есть религиозная трагедия или русское творчество, в своем высочайшем и вполне созревшем напряжении, становится трагедией чисто религиозной? Муза, – любимая женщина, становится Матерью-Родиной, как стала она Родиной для Достоевского, для Гоголя, для Толстого. lt;…gt; Как неподвижная глыба многие годы над Европой занесенный Толстой каменел вопросом; но он был великой вершиной русского творчества; и к нему присматривались с боязливым недоумением. И вот каменная глыба тронулась, покатилась; уход Толстого от мира – глухой гром: вопрос разрешился в великую скорбь, ужас и страх за Россию для одних, в благоухающее предвестие, надежду и радость для других. Камень, срываясь и скатываясь, обрастает снегом; лавина растет. И не в Толстом только тут дело. Толстой сидел тридцать лет в тупике: ни взад, ни вперед. Тридцать лет переживал он трагедию творчества. И вот Толстой встал и пошел – тронулся. Как знать, не тронется ли так же и Россия, тоже больная; как бы грохот лавинный чуется нам в движении Толстого: есть тут чего бояться Европе. lt;…gt;»

После печального известия о кончине и похоронах Л. Н. Толстого А. Белый дополнил доклад, сделанный 1 ноября на заседании Религиозно-философского общества, и издал его в виде брошюры под названием «Трагедия творчества. Достоевский и Толстой». В тот ноябрьский приезд в Москву Блок посетил редакцию «Мусагета», что располагалась в двухэтажном особняке на Гоголевском (тогда Пречистенском) бульваре (почти что вровень с памятником Гоголю работы Н. А. Андреева, тогда стоявшего лицом к Арбатской площади). В «Мусагете» Блок договорился об издании полного собрания своих стихотворений. Побывал Блок и на заседании «ритмического кружка», организованного и руководимого А. Белым, и поучаствовал в дискуссии о тонкостях русского пятистопного ямба.

Обедали друзья в знаменитом ресторане Тестова. А. Белый описал совместную трапезу во всех подробностях: «Вот – пустынные помещения ресторана; и вот мы у стойки – пьем водку; пьет много он; в жесте его опрокидывать рюмочку, – обнаруживается „привычка“, какой прежде не было; я смотрю на него, на мешки под глазами, и вспоминаю о слухах (как много он пьет).

Вот и – тестовская „селянка“, а вот – „растягай“ (так!) (мы решили обедать по-тестовски); в серебряном очень холодном ведре – вот бутылка рейнвейна; отхлебываем в разговоре вино; и разговор наш какой-то простой и уютный, но – прочный, значительный по подстилающему молчанию; я высказываю А. А. восхищение перед песнями Вари Паниной; и говорим мы о Пушкине, о цыганах; А. А. мне высказывает очень глубокие домыслы о цыганизме у Пушкина и о том, что банальные представления о „цыганщине“ – просто вздор обывателя.

Я рассказываю А. А. о наметившихся переменах в моей личной жизни; оказывается, что ему все известно уже; мы решаем, что после обеда мы поедем к Тургеневым; в это время является к Тестову Кожебаткин (секретарь издательства „Мусагет“. – В. Д.) с известием: Метнер согласен издать все собрание стихотворений А. А.; начинаются технические разговоры о форме, шрифтах, об обложке, о цвете букв (цвету букв придавал он значение).

Посидевши за кофе, пригубив ликер, до которого был так охоч Кожебаткин, мы едем к Тургеневым.

Подмерзает, снежит, запорашивает; мы – молчим; неповоротное прошлое нас обнимает безликими ликами ночи; и вспоминается давнее пребывание Блока в Москве, когда снился нам сон (и о Ней); убежал этот сон в самогоны времен: в самороды событий; невзглядное, неразглядное время!

– Помнишь, Саша, мы тут проходили когда-то, – показываю ему на Арбатскую площадь, – ты шел в мокрой слякоти и с бутылкою пива на марконетовскую квартиру.

А. А. улыбается:

– Много прошло с той поры. Что Владимир Федорович Марконет?

– Он такой же: и – вспоминает тебя.

– Что-то будет еще?

И мы замолкаем: и были былины, и были грустины, а небылицы – нет, не были!

Закипавший, сквозной беломет закипел из ворот; громко струйки снежистые пораспрыскались средь пречистеньких переулков; вот – Штатный (ныне Кропоткинский переулок. – В. Д.): приехали! Часам к десяти появилися мы у Тургеневых (Аси, Наташи и Тани); и Ася, такая вся маленькая, имеющая до неприличия молоденький вид с вьющимися волосами и в голубом балахончике, на который кокетливо надевала она козью шкурку, горбатясь, как кошка, выглядывает на нас с независимой дикостью; Наташа же принимает, как взрослая, нас; три сестры с любопытством естественным окружают поэта, которого прежде еще полюбили они, о котором так много рассказывал им; он – большой, улыбающийся и спокойный, рассматривает их внимательно; если память не изменяет, – по просьбе Наташи читает стихи. lt;…gt;

Чернорогая тьма накопала в углах чернорогие дыры; и в дырах уселись нездешние (может быть, там Чернодумы, а может быть, кто-нибудь из сестер: вероятней, что – Таня). Наташа и Ася воссели на мягкий диван; и, конечно, Наташа уселася скромно, – так точно, как подобает сидеть взрослой барышне; Ася с ногами: сидит, обвисает кудрями; и – горбится, очень внимательно слушая Блока. Мне радостно видеть такого мне близкого человека, как Блок, у таких близких сердцу, как сестры Тургеневы; из соседней же комнаты, темной – не видно предметов: твердеет меж всеми предметами ночь; точно каменным углем, не воздухом, все пространство наполнено; сказочен, сказочен мне этот вечер!..

А ночью, часам так к двенадцати, Блок провожал меня до дому; мы разговариваем – о Тургеневых; я спрашивал:

– Ну, как понравилась Ася?

– Да, острая она такая: дикая и пронзительная…

Из расспросов не удалось ничего от него мне добиться; и понял я в общем – одно: что он в Асе увидел значительную натуру, но не совсем разобрался в своих впечатлениях о ней; нерешительность эта меня огорчила; я стал объяснять, как близка стала Ася мне:

– Да?

Так сказал он, взглянув; и это „да“ прозвучало, как будто бы он сомневался в словах моих; стал уверять его, что – ручаюсь за отношение к Асе.

– Да? – И – ничего не прибавил.

Зато говорил о „Наташе“, которая очень понравилась. (Наташа нравилась всем! – В. Д.).

У подъезда – простились, решив еще встретиться: в „Мусагете“. lt;…gt;»

* * *

После долгих мытарств А. Белому, наконец-таки удалось уговорить компаньонов из «Мусагета» дать ему ссуду в размере трех тысяч рублей в счет будущих публикаций (главным образом – путевых заметок) и причитающихся за них гонораров. Но всех денег сразу ему не дали, обещали высылать по мере получения обещанных материалов. Это серьезно осложнило жизнь Белого с женой за границей. Решили не сидеть сиднем на одном месте, а попутешествовать по Южной Европе, Северной Африке и Ближнему Востоку. Проводить молодую чету на вокзал, помимо родных и близких, явилась еще и толпа друзей. Бердяев вручил Асе букет алых роз, Кожебаткин Белому – рескрипт, состоящий из нескольких десятков пунктов и предписывающий выполнение множества рутинных редакционных заданий. Но новобрачные (а иначе их и не воспринимали родные и друзья) уже думали исключительно о долгожданном покое, уединении и свободе странствий…

Никакой литературы в дорогу намеренно не взяли. «Единственною книгою будешь мне ты», – сказал Белый жене. Их притягивал Восток, древние исторические памятники и средневековая арабская культура. Потому-то целью почти полугодичного заграничного вояжа стала Сицилия. Миновав Австрию, поезд быстро домчал до Италии. В Венеции путешественники только-то и успели, что прокатиться в гондоле да осмотреть собор Святого Марка. Эстетически утонченная художница, Ася блаженно нежилась в лучах итальянского солнца и посвящала мужа в историю венецианской архитектуры. В других городах почти не задерживались. Флоренция – мимо, в Риме пересадка на другой поезд, в Неаполе – с поезда на пароход, отправлявшийся на Сицилию.

В Палермо тоже особенно не засиделись: дороговизна проживания в гостинице, где когда-то Вагнер заканчивал свою последнюю оперу «Парсифаль», вынудила Белого и Асю искать пристанища поскромнее и уже через неделю переселиться в городок под названием Монреаль. Но и здесь А. Белому не работалось: декабрь на Сицилии напоминал промозглую российскую осень, с той разницей, что дома вообще не отапливались. Так что, промучившись еще неделю и осмотрев главные достопримечательности, русская супружеская пара переплыла Средиземное море в самом узком месте между Европой и Африкой – по древнему пути карфагенских торговых и военных кораблей.

В Тунисе они предпочли остановиться в арабской деревне Радесе, откуда Белый писал Блоку: «Живу в арабской деревушке, ослепительно белой, ослепительно чистой с плоскокрышими, высокими, похожими на башню трехэтажными домиками, с рядом снежно-белых, каменных куполов, прекрасным минаретом, рядом гробниц (Марабу), осененных пальмами, оливками и фиговыми деревьями. Мы живем с Асей в настоящем, арабском доме, одни, занимаем 3 этажа с крохотными, затейливыми, очаровательными комнатушками. lt;…gt; У нас с Асей великолепная плоская крыша, и мы по вечерам подолгу сидим там на ковре, поджав ноги калачиком; а недалеко (20 минут ходьбы) сверкает бирюзовое, Средиземное море. Я превратился в глупого, довольного эпикурейца: собираю ракушки, читаю арабские сказки и говорю глупости Асе. lt;…gt; Но я доволен, счастлив, чувствую, как с каждым днем приливают силы: наконец-то, после 6 безумных лет, состоящих из сплошных страданий, я успокоился. Я беспокоюсь только, что счастье, мне посланное, вдруг… оборвется. Милый Шура, беги Ты от суеты, людей, Петербурга, литераторов: все это – мерзость, жидовство, гниль и безрезультатная истерика. Жизнь может быть прекрасной, а ее портят… люди».

Работалось Белому вовсе не так, как хотелось, и уж во всяком случае не так, как грезилось дома, в России. Одиночества он не ощущал, – напротив, в заповедных и сакральных местах только усилилось его глубокое чувство единения со Вселенной. Сопричастность Мирозданию он перенес на жену, которую, подобно Данте, космизировал в проникновенном стихотворении с кратким названием «Асе» (где перечислены навсегда запомнившиеся им места на Сицилии и в Тунисе):

В безгневном сне, в гнетуще-грустной негеРастворена так странно страсть моя…Пробьет прибой на белопенном бреге,Плеснет в утес соленая струя.Вот небеса, наполнясь, как слезами,Благоуханным блеском вечеров,Блаженными блистают бирюзамиИ – маревом моргающих миров.И снова в ночь чернеют мне чинары.Я прошлым сном страданье утолю:Сицилия… И – страстные гитары…Палермо, Монреаль… Радес… Люблю!..

Прожив в Тунисе чуть более двух месяцев, Белый и Ася через Мальту перебрались в Египет. Капитан грузового судна, взявший их пассажирами, уговаривал понравившихся ему русских ехать с ним до Цейлона или Японии, куда направлялся корабль. И они бы непременно согласились, но деньги давно кончились, а очередной перевод из Москвы ждал их в Каире. В Египте – новые, ни с чем не сравнимые впечатления. На всю жизнь запомнились пирамиды в Гизе, на одну из которых он вместе с Асей совершил восхождение. Ну и конечно же – сфинкс, поразивший писателя в самое сердце. Блоку он писал из Каира 2/15 марта 1911 года:

«Милый Саша! Вчера была для меня незабываемая минута. Я глядел с полчаса, не отрываясь, в глаза сфинксу; из песков над песками глядит сфинкс огромными живыми глазами; и каждую минуту меняется выраженье его чудовищного лица: сначала он был грозный, потом насмешливый, испуганный, грустный, нежный, как ангел, прекрасный. Луна ослепительно горела, освещая пустыню. Черные привиденья феллахов одиноко застывали здесь и там. И надо всем два безумных конуса – пирамиды. Нежно любящий. Б. Бугаев».

Аналогичные впечатления в его письме к матери: «Пишу Тебе, потрясенный Сфинксом. Такого живого, исполненного значением взгляда я еще не видал нигде, никогда. lt;….gt; На голубом небе, прямо из звезд в пустыню летит взор чудовищного сфинкса; и он – не то ангел, не то – зверь, не то прекрасная женщина». Позже в путевых очерках писатель, поведав историю открытия уникального древнеегипетского памятника, еще раз во всех подробностях описал и собственные ощущения, испытанные во время «стояния перед сфинксом»: «В образе выразима предельность: беспредельному выражения нет; образы беспредельного были бы без-образны. lt;… gt; Безобразие беспредельности выше самой красоты. И таков Сфинкс. lt;… gt; Террористический акт над современной душой человека произвел Египет, выбросив нам из веков безумное изваяние Сфинкса. lt;…gt; Сфинкс переходит все человеческие меры: он – отчетливо воплощенная безмерность; и ужасно, что безмерность эта вложена в человекоподобный образ: во-ображена – воображена. lt;… gt; Взглянувши на чуждое выражение сфинксовой головы, мы начинаем чувствовать, как срывается в нас дно человеческой личности: и само в себя в нас проваливается „я“: здесь – окаянство, здесь – мерзость, здесь – гениальная провокация; здесь на безмерном разбит символизм геометрических фигур: как будто на хеопсовом треугольнике наметилось вдруг лицо; как будто бы то лицо стало образом и подобием лиц человеческих; как будто бы прародимый хаос (выделено мной. – В. Д.) мгновенно предстал перед нами после многомиллионного бегства человеческих поколений от его чудовищных стран: мы убегали от прародимого ужаса и тогда, когда были комочками слизи, далее убегали мы, ставши подобием червей, а когда мы стали обезьянами, бездна легла между нами и прародимым. И вот оно, прародимое, нас настигло, заглянуло в глаза сфинксовой головой; красноречивая его немота снова заговорила с нами. lt;…gt;

Кажется нам, будто Сфинкс полетел через время; тяжкие грузы с него свалились в прошедшие времена; все те во впадинах мягко лежавшие тени завуалили нежно просветленное это лицо; успокоенно смотрит на вас луны бирюзовым налетом; неземные глаза исполнились негой, томно темнясь легкой грустью о земном, пережитом. Он останется в памяти вашей ангелом.

Тайны путей, культур и последних судеб человечества, чудесно переходящие друг в друга, во взор сфинксовой головы отпечатались единовременно: эфиопское идиотское лица выраженье с небесной истомой и негой сочетались в их таинственно связующей грусти; и безносая, дикая окаянная голова есть воистину голова крылатого ангела; с пресыщением сочеталось здесь острое любопытство; быстрота с окаменелой мертвенностью ушатого, головного убора, от которого праздно так отвалились куски; бремя безумное лет углубило лица кривые облупины, чтобы ныне младенческая улыбка заиграла весело на тысячелетнем лице.

Более получаса я в песке просидел перед Сфинксом; вместе с ним преодолевал тернистые круги какого-то вечного, искони ведомого пути. Зверь, труп, эфиоп, титан, ангел из облупленного лица на меня смотрели по очереди; но и зверь, и труп, и титан, и ангел единовременно были даны в том лице; зверь, труп, титан, ангел образовали круг его головы, из которого просунулось прародимое время: прародимое время просунулось мне шептать все о том, что его, времени, больше уже не будет; что оно, время, отныне и альфа и омега. Все то было загадано в Сфинксе единовременно; и развертывая во времени те обрывки сфинксового бессмыслия, мне осмысливались мгновенно и пути, и последние судьбы: этот смысл пролетал вихрем; пролетев, ускользал».

На протяжении всего творческого пути Андрея Белого сфинкс являлся для него одним из самых значимых символом, даже – сверхсимволом. Он вполне мог бы назвать гигантское древнее изваяние Царем символов. (Вспомним, что еще весной 1906 года на основании доклада, сделанного «на башне» Вячеслава Иванова, Белый опубликовал статью «Феникс», где вечно возрождающейся огненной птице противостоял сфинкс – носитель более глубокого, но темного, космического Начала.) В главном своем романе Белый и столицу тогдашней России – Петербург – отождествил со сфинксом. (Блок пошел еще дальше, объявив в «Скифах» сфинксом всю Россию):

Россия – Сфинкс. Ликуя и скорбя,И обливаясь черной кровью,Она глядит, глядит, глядит в тебя,И с ненавистью, и с любовью!..

В эпилоге к роману «Петербург» Белый перенес некогда испытанные им впечатления от сакрального общения со сфинксом на одного из главных (анти)героев – Аблеуховамладшего, закончившего свою жизнь в тени египетских пирамид и большого сфинкса:

«Пламень солнца стремителен: багровеет в глазах; отвернешься, и – бешено ударяет в затылок; и пустыня от этого кажется зеленоватой и мертвенной; впрочем – мертвенна жизнь; хорошо здесь навеки остаться – у пустынного берега.

В толстом пробковом шлеме с развитою по ветру вуалью Николай Аполлонович сел на кучу песку; перед ним громадная, трухлявая голова – вот-вот – развалится тысячелетним песчаником; – Николай Аполлонович сидит перед Сфинксом часами.

Николай Аполлонович здесь два года; занимается в булакском музее. „Книгу Мертвых“ и записи Манефона толкуют превратно; для пытливого ока здесь широкий простор; Николай Аполлонович провалился в Египте; и в двадцатом столетии он провидит – Египет, вся культура, – как эта трухлявая голова: все умерло; ничего не осталось».

Но собственный вывод – «все умерло, ничего не осталось» – не был применим к самому Белому. Им двигала жажда жизни, жажда познаний, жажда новых впечатлений. По первоначальным планам молодожены намеревались двинуться дальше вглубь Африки – в Судан (если по суше) или в Гвинею (если по морю) и даже в местность между Того и Либерией, где немецкий этнограф и археолог Лео Фробениус открыл остатки древней цивилизации йоруба, которую многие поспешили связать с Атлантидой. Однако материальные трудности заставили Белого и его спутницу отказаться от широкомасштабных планов, и в начале апреля они отбыли из Египта в Палестину, намереваясь встретить в Иерусалиме Пасху.

Щемящая тоска по Родине нигде и ни на минуту не оставляла А. Белого. Из письма Блоку из Каира от 21 марта (3 апреля) 1911 года: «lt;…gt; Пусть мы разные, но то „психология“, но Русь, будущее, ответственность – не „психология“ вовсе, и как же не радоваться; мы – русские, а Русь – на гребне волны мировых событий. Русь чутко слушает и ее чутко слушают. Я, Ты, мы не покинуты в сокровенном; за нами следят благие силы, не покинут нас, поскольку мы – русские. Тише, скрытнее, медленнее, важнее – вот мое желание. А там, в великом деле собирания Руси, многие встретятся: инок, солдат, чиновник, революционер, скажут, сняв шапки: „За Русь, за Сичь, за козачество, за всех христиан, какие ни есть на свете“… И от поля Куликова по всем полям русским прокатится: „За Русь, за Сичь, за козачество, за всех христиан, какие ни есть на свете“… (Пересказ текста из любимой повести Гоголя „Тарас Бульба“. – В. Д.). Аминь».

Посещение Святых мест только усилило патриотическое настроение Белого. Из Иерусалима на Пасху он отправил Блоку письмо следующего содержания: «Милый Саша! Измученные семью казнями египетскими: 1) блохами, 2) „бакшишом“, 3) грязью, 4) „хамсином“ (ветром пустыни), 5) зубной болью, 6) англичанами и 7) невозможностью выехать за неимением денег, – бежали в обетованную страну. Но как же мы удивились, что Иерусалим несказанен, древен, вечногрядущ, сказочен, что Храм Гроба Господня не то, что можно думать издалека; это – воплотившийся вечный сон. А у Гроба Господня соединенная Церковь (католик и православный). Нас тронул мусульманин в чалме, пришедший поклониться гробу. Не снимая чалмы, он широко перекрестился. Палестина рдеет цветами. Иерусалим бледножелтый, переходящий в блеклое золото. Сидели долго у Соломонова храма. Христос Воскресе! Ура России! Да погибнет европейская погань».

В Россию возвращались на корабле, шедшем из Яффы в Одессу. Оттуда – прямиком в Боголюбы, к Асиной матери и отчиму. В Москве приткнуться было негде. Мать Белого сноху по-прежнему не привечала и в приюте отказывала. Снимать отдельную квартиру было не на что. Наступили тяжелые времена. Жить приходилось в долг, и он катастрофически возрастал с каждым днем. Давным-давно истраченная ссуда, полученная от «Мусагета», оставалась не погашенной. Да и отношения с издательством и возглавлявшим его Э. К. Метнером неожиданно осложнились. Тот категорически отказывался авансировать переиздания книг Белого, требовал только новых и неуклюже вмешивался в его творчество.

В Боголюбах Белого с женой поселили в отдельном двухкомнатном домике, построенном лесничим у самой дороги. Кругом – голое поле, уставленное скирдами, поодаль – дубовая роща. Стены жилища, сплошь увешанные африканскими и арабскими сувенирами (собственно, они были всюду, включая стоявший на полу роскошный кальян и инкрустированную курильницу) живо напоминали о недавнем путешествии. Однако работа над путевыми очерками продвигалась медленно – мешали бесконечные бытовые заботы.

На десять дней Белый отлучился в Москву разведать обстановку и лишь укрепился в своих худших предположениях. В письме жене так обрисовал ситуацию: «lt;…gt; За 9 дней пребывания в Москве превратился в какую-то бесчувственную, измученную куклу; так трудно, так трудно. lt;…gt;» Брюсовский журнал «Весы», в котором московские символисты чувствовали себя так комфортно, прекратил свое существование, а сам Брюсов перебрался в журнал «Русская мысль» под крылышко к известному экономисту и публицисту (в прошлом – «легальному марксисту», а ныне – одному из лидеров кадетов) Петру Бернгардовичу Струве (1870–1944). Здесь же прижился старый добрый друг – всегда готовый помочь С. Н. Булгаков. Он-то и высказал спасительное и разумное со всех точек зрение предложение – написать для «Русской мысли» большой роман и тем самым одним махом решить все денежные проблемы. Так был заложен первый камень в то грандиозное литературное здание, которое в будущем станет одной из самых знаменитых книг ХХ века, названной весомо и кратко – «Петербург»…