"Бедствие века. Коммунизм, нацизм и уникальность Катастрофы" - читать интересную книгу автора (Безансон Ален)

Глава пятая ПАМЯТЬ

Теперь я хотел бы попытаться сопоставить, главным образом с религиозной точки зрения, то, как работает память в отношении нацизма и коммунизма. До сих пор я занимался этим лишь с политической точки зрения. Между тем, важность этих двух явлений, как я уже сказал, мобилизует религиозное сознание. Диапазон различных религиозных взглядов здесь столь же широк, сколь и диапазон взглядов политических, но эти множества не совпадают.

Я рассмотрю язычество (под которым понимаю то, что лишено или лишилось связей с библейскими корнями), иудейство и христианство. Можно сразу констатировать, что внутри каждой из этих категорий находится место различным и даже противоположным взглядам.

«Языческое» забвение коммунизма

Возьмем пример Китая. В центре философских и религиозных традиций (тесно связанных друг с другом) расположен безличный Космос, в норме и в идеале управляемый гармонией, но подверженный беспорядку или даже кратковременному возвращению в хаос. Китайская история больше, чем европейская, ознаменована крайне бурными катаклизмами, способными уничтожить половину населения. Еще в XIX веке Тайпинское восстание прямо или косвенно привело к гибели 70 миллионов китайцев. Эта катастрофа аналогична тому, что случилось во времена Мао Цзэдуна. В обоих случаях харизматический вождь и партия, доведенная до фанатизма синкретической доктриной, включающей чуждые традициям элементы (в прошлом веке — христианские, в нашем — марксистские), столкнули китайский порядок в бездонный хаос.

Люди соотносят эти исторические и политические катастрофы со стихийными бедствиями: наводнениями, землетрясениями, неурожаями, но прихоти сотрясающими китайскую землю. Возникает впечатление (хотя, может быть, это лишь впечатление постороннего наблюдателя), что как только положение улучшается, животы наполняются, удовольствия возвращаются, а предприниматели вновь принимаются за дела и обогащаются — ткань общества немедленно вступает почти в биологический процесс затягивания ран, а вновь обретенная динамика жизни делает излишней работу памяти. Более того, режим, откровенно оставшийся коммунистическим, по-прежнему контролирует информацию о прошлом. Со стороны можно сказать, что постоянство космоса по обе стороны этих пертурбаций заглушает чувство истории и придает летописи поступь сводок погоды с их регулярной цикличностью, нарушаемой бурями.

Христианское забвение коммуны

Теоретически христианский мир, глядя на то, чем завершилась коммунистическая авантюра, должен бы испытывать озабоченность, даже ответственность. Именно в христианском мире расправляла крылья идея истории, устремленной ко всеобщему спасению, оттачивалось чаяние окончательного освобождения, всеобщего очищения, торжества добра. Никогда, однако, извращение этих идей не влекло за собой столько неправедности, никогда грех не переполнял так землю. Было о чем подумать. Тем не менее христианский мир не только забыл, но по велению своих пастырей еще и счел это забвение благочестивым.

Честно говоря, христианские и тем более «постхристианские» массы реагировали так же, как «языческие»; они мало-помалу отдаляются от христианства, а крещение их, как это было всегда, остается по своему характеру более или менее внешним. Коммунизм тянулся так долго, что его стали воспринимать как ледниковый период, как вечную суровую зиму. Теперь климат потеплел, снова вышло солнышко, и о коммунизме больше не думают, отдавшись повседневным заботам. Следует, однако, отметить забвение, свойственное именно христианам. Точнее, два противоположных его вида.

Первый коренится в первооснове христианской веры, особенно в ее отношении к злу и греху. С одной стороны, христиане научены тому, что они грешники; что грех, первородный и личный, присутствует в жизни человека наряду с добром изначально, а сегодня — более чем когда-либо; что само христианство началось с распятия Иисуса Христа, то есть с того события, когда человеческое сообщество сотворило наибольшее вообразимое зло, предав на смерть Единственного, Кто был без греха, когда между пятницей и воскресеньем Само Слово Божие было побеждено; что, с другой стороны, силой этого события они прощены, примирены, хотя вновь и вовеки подвержены греху. Этот христианский тип фамильярности как со злом, так и с добром приводит к тому, что христиане не слишком удивляются ни тому ни другому, всегда готовы к гpexy и прощению и уверены, что нет такой вины, которая не была бы прощена с помощью покаяния. В этом случае забвение естественно следует за прощением.

Наряду с этим добродетельным забвением (или вместо него) может существовать и другое, далеко не праведное. Обычно прощение дается лишь тогда, когда его испрашивают у Бога и у жертвы, лишь тогда, когда виновный предварительно признал свою вину и попросил прощения. Если эти условия не выполнены, а прощение все-таки дается в одностороннем порядке, то оно наверняка окажется не имеющим силы и станет еще одним грехом. Это чересчур легкое прощение может исходить из некоего нравственного высокомерия, которое запросто сбрасывает со счетов правосудие и справедливость, позволяя своему носителю кичиться великодушием. Может оно исходить и из простой лени, пасующей перед изучением фактов, из недостатка мужества перед требованиями справедливости либо из нежелания осознать свое активное или пассивное соучастие с теми, кого прощаешь особенно легко, потому что одновременно и себе даешь отпущение грехов без исповеди. Кажется, никто не готовит публичную церемонию покаяния в этих грехах.

Невероятная амнистия преступлений коммунизма, по-моему, чаще всего порождена этим вторым типом забвения. Хотя при коммунизме было больше мучеников за веру, чем в любую другую эпоху истории Церкви, мы не видим ни спешки, ни усердия в составлении мартиролога.

Коммунизм рос за счет массового отступничества христиан. Нельзя быть уверенным, что это отступничество, а тем более всяческие компромиссы и уступки рассматриваются как действительная вина. Их обычно считают простительными заблуждениями и зачастую усматривают за ними благие намерения. Причина проста: христиане еще не до конца очистились от коммунистических идей, которые в их умах смешаны с гуманистическими и посредством этих последних угнездились среди мирян и духовенства. В скрытых и бессознательных формах, действуя окольными путями вышеописанных «еретических» уклонов, эти идеи по-прежнему активны. Еще и сегодня мы слышим разговоры о «третьем пути» между капитализмом и социализмом. Мы до сих пор не осознали, что, подводя наш мир под концепцию «капитализма» мы уже принимаем дихотомическую картину мира, навязанную идеологией, которая нам, как мы считаем, столь чужда. Сохранение таких навыков мышления — еще одна причина забвения. Воистину некоторая часть христианского мира все еще ясно не сознает, о чем именно полагалось бы помнить.

Еврейское забвение коммунизма

Сказанное о христианах можно отнести и к евреям — кроме, разумеется, того, что относится к сути веры. Коммунизм — не еврейское изобретение. Его истоки легче обнаружить в христианстве, чем в иудействе, которое в этом отношении лишь последовало за христианством. Но многие евреи стали приверженцами коммунизма, как только он возник в середине XIX века, и затем были с ним связаны так же ревностно, с той же нерушимой убежденностью, порывая со своей общиной, историей и верой так же, как порывали со всем своим христиане.

В этой авантюре евреи сыграли важную, но не главную роль. В 1917 г. большинство российских евреев не пошло за большевиками. Они были такими же жертвами большевиков, как и все прочие. Те же, кто был в партии, долго занимали в ней первостепенные места, по по мере того, как расцветал антисемитизм, все больше отодвигались на второй план. Тем не менее такие фигуры, как Ягода и Каганович (и многие другие в России и Восточной Европе), могут соперничать с самыми чудовищными преступниками нашего века. Так что и здесь уместны память и покаяние, по крайней мере если считать, что эти евреи-отступники все-таки оставались евреями. Пока что среди евреев так же распространены амнезия и забвение и так же спокойна совесть, как и среди христиан.

Еврейская память о нацизме

Затрагивая эту тему, на мой взгляд, следует подчеркнуть нечто, на что редко обращают внимание. Известно, что с тех пор, как еврейский народ, обретя равноправие в конце XVIII века, вернулся в общую историю Запада, он (или по крайней мере некоторые его члены) принимал участие во всех добрых или злых делах, затеянных народами, с которыми он смешался. Евреев встречаешь в успешной или бедственной истории философской и общественной мысли, политической, социальной и экономической жизни. За исключением, разумеется, нацизма. В этом деле, столь исключительно устремленном к злу (в нашем веке сравниться с ним в этом может только коммунизм), евреи — жертвы, а не виновники. Библейские пророки сочли бы это великой милостью, ибо они учили, что такому страшному греху следует предпочесть смерть. Евреи были избавлены от соблазна, в который люди из числа «народов» впали во множестве. С этой точки зрения, они справедливо чувствуют себя невинными и непричастными.

Еврейскую память о нацизме обостряют два сопутствующих фактора. Нацизм, изначально провозглашавший себя врагом демократии в то время как коммунизм изображал себя ее вершиной, — в силу этого стал тем отрицательным полюсом, по отношению к которому самоопределяется всемирное движение за демократию, ускоренно развивающееся, начиная с 1945 года. Более того, поскольку нацизм был зачислен в крайне правые движения — левые по контрасту являли себя его противоположностью. Во Франции, где во время оккупации были и компромиссы, и соучастие, где после капитуляции был установлен фашиствующий режим, левые заинтересованы в захвате монополии на «антифашизм», отождествленный, согласно коммунистическому «писанию», с антинацизмом. И, значит, они заинтересованы в том, чтобы заполучить на свою сторону еврейское общественное мнение, набивая цену памяти о нацизме, в результате чего евреи попадают скорее в сферу интересов левых, чем в ту, где лежат интересы еврейской общины.

Еврейскую память по нраву беспокоят идейные течения непосредственно оскорбляющие ее. «Негативизм» [отрицание Катастрофы] — крайний тип таких течений. Он настолько выходит за всякие рамки истины и исторического здравого смысла, что ею поддерживают лишь несколько отдельных личностей, не имеют ни малейшего интеллектуального авторитета. Неприятно, что во Франции это течение запрещено законом, принятым к тому же под покровительством коммунистов. Дискуссию не следует в законодательном порядке избавлять от вопроса об истине. Иначе те, кто отрицает надежно удостоверенные факты, могут жаловаться и даже похваляться, что их лишают свободы мысли, а значит, избегать позора, на который свобода мысли их обрекает.

Банализация Катастрофы — другая причина горечи. В повседневной речи слово «геноцид» приобрело расширительное значение, доходящее до злоупотреблений. Его применяют к любым притеснениям, серьезным и несерьезным, и скоро мы дождемся, что геноцидом назовут резню морского котика или охоту на китов.

Люди уничтожают друг друга с тех пор, как стали достаточно многочисленными, чтобы воевать. По античным законам войны, всех взятых в плен мужчин, способных носить оружие, предавали смерти, а женщин и детей отдавали в рабство. Согласно сегодняшнему словоупотреблению, Троянская война или Пунические войны — это геноцид. Еврипид в «Троянках», Фукидид, рассказывавший о наказании мелийцев, описывали факты геноцида. Средневековый немецкий «Дранг нах Остен» привел к исчезновению нескольких славянских и балтийских народов, живших между Эльбой и Одером. В межплеменных африканских войнах сегодня, когда современное оружие заменило дротики, за несколько месяцев погибает миллион человек. Кто помнит о скифах, сарматах, аварах, печенегах, хазарах — народах:, некогда славных, а ныне пропавших без следа?

Массовое убийство — еще не геноцид. В правовом словоупотреблении, которое ратифицировано международной конвенцией, геноцид — «методическое уничтожение этнической группы» Это определение хромает: многие вышеупомянутые массовые убийства подходят под это определение; с другой стороны, если усомниться в том, что евреи — «этническая группа» (т. е. исходить из нацистской концепции), то Катастрофа не войдет в эту категорию!

Чтобы остаться в рамках исторического здравого смысла и в границах XX века, я предлагаю договориться о том, что геноцид в прямом смысле слова, в отличие от обычного массового убийства, требует следующею критерия: нужно, чтобы резня совершалась умышленно, а умысел возник в рамках идеологии, имеющей целью уничтожить часть человечества во имя торжества идеологической концепции добра. Замысел уничтожения должен охватывать всю намеченную к уничтожению группу, даже если он не доведен до конца из-за материальной невозможности или изменения политики. Единственным известным прецедентом могла бы считаться Вандея, которая, согласно приказам Конвента, должна была быть «уничтожена» целиком. Карье писал: «Во имя человечества я очищаю землю свободы от этих чудовищ» И действительно, зону уничтожения очистили от населения на четверть, что близко к достижениям XX века.

Применяя этот критерий, мы прежде всего выделим нацистское истребление евреев и цыган, «чистый» геноцид; к нему следует присоединить уничтожение инвалидов, от которых Гитлер избавился накануне войны. Я присоединяю сюда также украинский геноцид 1932–1933 гг., который напоминает вандейский тем, что совершался, когда крестьяне уже прекратили всякое сопротивление, и был прерван, когда политическую цель сочли достигнутой. Прибавим также армянский геноцид 1915 г. и камбоджийский. Все эти случаи геноцида были заранее запланированы и держались в глубокой тайне. Тайна не устояла: где — перед военным поражением, «де — перед падением виновного в геноциде режима. Однако, к примеру, тайна украинского геноцида едва-едва раскрыта и даже сейчас далеко не полностью документирована. Обычно считают, что тогда погибли 5–6 миллионов человек. Можно полагать, что были и другие случаи геноцида, о которых мы не слышали ничего.

Армянский геноцид, хотя и совершенно несомненный, все-таки еще напоминает «классическое» массовое убийство. Младотурки намеревались превратить свою страну в государство-нацию но якобинскому образцу и, чтобы осуществить ее единство, мобилизовали башибузуков — по старому имперскому рецепту, уже испробованному несколько раз, в частности в 1895 г. на тех же армянах. Этот рецепт был унаследован от безжалостных правил древней войны. Японцы в Китае делали то же самое. Но украинский и еврейский геноциды основаны исключительно на идеологическом замысле, и это их объединяет. Целью первого было распространить и усовершенствовать коммунистический контроль, ликвидируя тот потенциал сопротивления, который представляло собой национальное чувство украинского народа или просто само его существование. Как только цель была достигнута, исчезла и необходимость (ради замысла в целом) и даже желание «ликвидировать» остаток населения. Накануне смерти Сталин размышлял о возможном повторении этой операции. Еврейский геноцид, основанный на замысле воссоздания расовой чистоты, предполагал истребление всех евреев без исключения. В этом он напоминал традиционные массовые убийства, в особенности армянский геноцид, где трупы женщин и детей нагромождались курганами, или, если брать недавнее время, уничтожение тутси в Руанде, которое организовали хуту. Есть в нем, однако, и отличие.

В самом деле, огромное большинство евреев — и не только евреев — сознает непреодолимое различие между тем, что случилось с ними, и тем, что пережили другие народы. Это неискоренимое, но неясное сознание — источник непрестанно встающих вопросов, на которые нет однозначных ответов.

Многие мыслители-евреи, и не из последних, начиная с Раймона Арона, Бориса Суварина и Ханны Арендт, выносили беспристрастное суждение о двух ужасах нашего века, окинув их невозмутимым взглядом. В недавней, исполненной благородства статье Энн Эпплбаум A dearth of Freeling (New Criterion, New York, vol. 115, № 2, Oct. 1996) заведомо отвергается мнение тех, кто считает, будто евреи, эгоистически замкнувшиеся на своем горе, бесчувственны к чужим несчастьям. Анни Крижель в одном из своих последних перед смертью текстов стремилась напомнить, что в отношении сталинизма некоторым евреям не стоит чересчур культивировать легенду о «фундаментальной невинности жертв» (Uantisemitismc de Staline. // «Les nouveaux Cahiers», № 120, 1995, p.55).

Однако я не думаю, что у кого-то из вышеназванных дух справедливости подавлял чувство отличия. Чтобы оно совсем изгладилось, надо пройти до конца дорожку ассимиляции. Подобная точка зрения идет рука об руку с усталостью от иудейства и с желанием, пусть понятным, избавиться от неприятностей, связанных с принадлежностью к нему. В контексте полного обмирщения действительно трудно основывать эту принадлежность на чем бы то ни было. Если не чувствуешь себя ни в коей мере связанным многочисленными обязательствами, накладываемыми Торой, то зачем навсегда оставаться запертым в ее «загоне»? Стоит ли претендовать на принадлежность к нации, оставаясь бесчувственным к призыву сионизма и зная, какие разрушения принес национализм за последние два века? Однако если существует урок истории, услышанный в положительном смысле, то он состоит в том, что еврейская самобытность, даже когда ее легитимность больше не существует де-юре, самыми удивительными путями продолжает существовать де-факто. Ничто не могло изгладить эту печать, даже усилия тех, кто хотел от нее избавиться. Хочешь не хочешь, а род человеческий по-прежнему делится на евреев и гоев.

Второй взгляд на Катастрофу, к несчастью, довольно распространен, особенно во Франции. Ей придают абсолютную уникальность, возмущенно осуждая и считая надругательством любую попытку провести параллель с другими историческими событиями. Но из этого определения уникальности исключены метафизические или, точнее, религиозные аспекты — в него входят лишь материальные обстоятельства: газовые камеры, индустрия смерти, истребление детей, замысел уничтожения целого народа. Эти обстоятельства действительно ни с чем не сравнимы, и нацистское истребление создает уникальную картину. Но и всякое другое историческое событие, рассматриваемое само по себе, уникально и неповторимо. Если взять другие современные примеры истребления, то мы увидим, что отдельные жуткие элементы еврейской Катастрофы в них встречаются, а другие — нет, зато в них входят некоторые элементы, которых в той не было. Уникальны все они, как уникальна для каждой матери смерть ее ребенка. И у каждого умирающего ребенка есть мать.

Главное нежелательное последствие такого подхода состоит в том, что он создает ложное представление об иудействе: будто, вопреки Библии и Талмуду, жизнь одного человека не равноценна жизни другого, а одно преступление — не равносильно другому, аналогичному. Он заставляет думать, что евреи пристрастны в своих суждениях и вносят в историческое сознание своего рода «состязание жертв», в котором все категории равны, но одна — «ровнее» других. Разумеется, такой подход способен вызвать раздражение среди народов, которые страдали не меньше, хотя по-иному. Они могут от своего имени высказать протест Шейлока: разве у нас не такие же, как у вас, чувства и страсти, разве мы не истекаем кровью, когда нас ранят, разве мы не умираем, когда нас убивают, разве мы не люди, как и вы?

Ваг к чему приходят, когда религиозный аспект отодвигают в сторону: начинают думать, что существенное отличие евреев от всех остальных основано на материальных элементах или нравственных качествах. Избранность и привилегии оказываются там, где их нет, там, где их нельзя признать законными, зато правда об избранности и привилегиях остается в пренебрежении там, где она на месте — как дарованный и действительно уникальный плод завета, который был заключен с Богом и от которого, как всегда учил иудаизм, евреи полностью зависят.

Эта правомерность в принципе признана за пределами еврейского мира — в мире христианском, который, несмотря на нередкие уклонения от истины, всегда признавал предшествующий ему Ветхий завет действующим и нормативным. Но если какое-то идейное течение желает строить еврейское бытие за рамками тех особых отношений, которые связывают их народ с Богом Авраама и Моисея, то какой смысл может найти в Катастрофе нееврейский мир, когда то же самое течение утверждает, что она не имеет никакого смысла и представляет собой чистое отрицание? Извне она начинает напоминать странное повторение христианства, но без смерти Невинного и невинных, за которую в каком-то смысле ответственно все человечество и которая несет в себе искупление и примирение. Ставить в центр сознания отрицательный факт, самый отрицательный, какой только можно вообразить, абсолютное зло, и не полагать конечной победы добра — это значит угнездить в сознании разъедающую боль, неутешную и мстительную по отношению ко всему миру, ибо — опять-таки по аналогии со Христом — виновен весь мир.

Опасно также отходить от особого призвания Израиля — призвания священства на службе остального человечества. В иудействе есть традиция, согласно которой присутствие евреев среди народов благословенно для народов. Что будет, если это присутствие станет носителем вселенского обвинения?

Почему это течение стало особенно шумным именно во Франции, где оно наверняка не так представительно, как само оно утверждает? Наполеон дал евреям конфессиональный статус в рамках общего права и отказал им в особом гражданском статусе. В той части французского иудейства, которая оторвалась от религии, но в своей почти полной ассимиляции и несомненном патриотизме сохранила инстинкт «отличия», была очень сильна тенденция связывать это «отличие» со смертоносной несправедливостью, носителем которой был нацизм, а жертвой — евреи, и с нарушением своих прав режимом Виши, отдавшим их на растерзание; а затем концентрическими кругами, расширять обвинение в соучастии до бесконечности.

Эту тенденцию укрепляет обмирщенная атмосфера французского интеллектуальною мира, который, утратив из виду богословие, считает Библию и породивший ее народ элементом культуры — на тех же основаниях, что греческую философию и римское право. «Еврейский народ, — пишет Франсуа Фюре в письме к Эрнсту Нольге, — неотделим от классической древности и от христианства (…). Мучая его, стремясь его уничтожить, нацисты убивают европейскую цивилизацию» (Commentaire, № 80,1997–1998, р.805). Это совершенно верно, но недостаточно, даже с точки зрения обмирщенной истории. В конце концов, европейская культура развивалась самостоятельно, опираясь на исчезнувшую Грецию и павший Рим и отодвинув в сторону еврейский народ, Священное Писание которою, как утверждалось, стало исключительным наследием христианства. Однако весь вопрос в том, какое значение имеет народ, долго отверженный, но тем не менее находившийся рядом, затем «принятый», но «не способный ассимилироваться», и какое значение имеет предпринятое на него наступление. Культурологическими средствами тайну Израиля не решить. Не более, кстати, чем тайну христианства. Блестящая историография от Сент-Бева до Морраса через Ренана (который рассматривал и иудейство, и христианство) апологетически излагает цивилизаторский вклад христианства, считая при этом общепринятым, что вопрос о ею истинности окончательно решен отрицательно. Можно задаваться вопросом, нет ли в замысле Морраса распространять католичество без христианской веры своего рода бессознательной параллели с этим бескровным иудейством, вдобавок разъедаемым утратой своего стержня.

Прошлое на множестве примеров показывает, что христианское антииудейство было тем более острым, чем более невежественными в самых основаниях своей веры были те круги, из которых оно исходило. Добрый Санчо Панса излагал свое исповедание веры в двух пунктах: поклонение Пречистой Деве и ненависть к евреям. Но, когда вера исчезла, антисемитизм расцвел пышным цветом. и вера, пусть даже искаженная, перестала служить хоть каким-то тормозом. В довоенной антисемитской литературе не встретишь хорошего еврея: самый симпатичный, самый праведный поневоле несет в себе разрушительный вирус, враждебный христианскому народу. Более того, вся европейская история была перестроена вокруг всемирного еврейского заговора. И вот совсем недавно, в год процесса Мориса Папона, мы слышали высказывания, которые позволяли думать, что вокруг де Голля антисемитизм был таким же злобным, как вокруг Петена; что главная ось истории Франции от св. Людовика до Зимнего велодрома [на Зимний велодром согнали жертв крупнейшей парижской облавы времен оккупации] — ненависть к евреям. Я только что прочел роман, смысл которого, как мне кажется, состоит в том, что не может быть «хорошего гоя» тем более хорошего христианина, так как, если его немножко поскрести, обнаружишь антисемитскую ненависть и ростки готовности поставлять живой товар в газовые камеры. Эти эмоции, отлитые в вывернутую наизнанку форму вчерашнего антисемитизма, исходят, по-моему, из кругов, подобных тем, которые его порождали, причем с тем же незнанием не только чужой, но и своей собственной религии, и с тем же националистическим ожесточением, подменяющим религию. С риском, как остроумно написал Ален Финкслькро, разделить общественное мнение на «натравленных и затравленных».

Я не хочу заходить слишком далеко, проводя параллель, которая быстро могла бы стать несправедливой. Объективно говоря, евреи бесконечно больше претерпели от гоев, чем наоборот. Антихристианство евреев не столь несовместимо с иудейской верой, как несовместимо с христианской верой антииудейство христиан, немедленно порождающее внутреннее противоречие. К тому же подобную позицию можно некоторым образом рассматривать как первый шаг к возвращению в Сион после века обмирщения. Если, с одной стороны, это порожденное страстью убеждение можно рассматривать как способ уйти от истинного иудейства, оставаясь при этом евреем, то с другой — он возвращает к одному из самых фундаментальных предписаний иудейства: не покидать свою общину.

Государство Израиль было создано, чтобы быть общей родиной евреев — сохранивших свою веру и избавившихся от нее, но равно желающих жить в условиях свободы и безопасности. Прибывающих из Европы евреев, безусловно, прежде всего объединяло то, что их всех хотели истребить. Поэтому Катастрофа возводилась в принцип легитимности как перед всеми народами, которые несли свою часть ответственности за нее, так и перед евреями, отошедшими от Торы, для которых библейская легитимность стала чисто внешним принципом. Но «религию Катастрофы» невозможно примешать к библейской религии, она не может ее подменить, не приводя к идолопоклонству и не обостряя неприязнь между евреями и народами, не подчиняющимися ветхозаветному закону.

Третий подход состоит в том, чтобы ставить перед собой вопросы о Катастрофе, углубляясь в отношения еврейского народа с Богом его праотцов. Нельзя оставить в стороне основанную на вере убежденность, что еврейский народ претерпел за дело Божие. Таковы бремя и цена избранности со времен заключения завета. Перед лицом нацизма, этого концентрированного идолопоклонства и кощунства, еврейский народ боролся и свидетельствовал Его Именем. Однако невозможно измерить, какой соблазн заключен в этом событии и насколько трудно мыслить об этом богословски.

Еврейский народ существует только как партнер завета с Богом, Который дал ему обетования: «Ибо часть Господа народ Его; Иаков наследственный удел Его. Он нашел его в пустыне, в степи печальной и дикой; ограждал его, смотрел за ним, хранил его, как зеницу ока Своего. Как орел вызывает гнездо свое, носится над птенцами своими, распростирает крылья свои, берет их и носит их на перьях своих…» (Втор 32,9–11). В Библии два десятка аналогичных текстов. И именно та часть народа, которая особенно пылко верила в эти обетования: набожные общины Центральной и Восточной Европы, — приняла на себя главную тяжесть Катастрофы. Меньше всего пострадала сравнительно неверующая часть — та, которая перед войной, вопреки мнению большинства раввинов, осмелилась задумать и осуществить сионистскую утопию; и та, совсем неверующая часть, которая во время войны успешно боролась против нацистской военной машины в рамках самого фанатического коммунизма.

Иудаизм не знает той фамильярности со злом, того признания постоянства и повторяемости зла, которые были внесены в христианский мир догматом о первородном грехе. Этот догмат в его форме, данной апостолом Павлом, не был принят израильскими мудрецами, И так же не была принята диалектика греха и милости, возможной победы зла и твердого чаяния победы добра. Еврейский автор сирийского Откровения, известною как «Откровение Варуха», все это прямо отвергает: «Адам провинился лишь сам но себе, и каждый из нас стал Адамом своей собственной жизни» (цит. по: Ephranm Uhrbach. Les Sages d'Israel. Paris, Cerf-Verdier, 1996, p.440). Почему же тогда погибали праведники, причем погибали в первую очередь?

В Катастрофе каждый погибал в одиночку, как отдельная личность. Мы знаем, что перед лицом «молчания Бога» немало было тех, кто молился, кто сохранил или даже обрел веру. Немало было и тех, кто ее утратил. Богословские размышления о Катастрофе насыщенны и многообразны. Одни раввины признают за ней коренное сходство с другими бедствиями, которые обрушивались на Израиль с древних времен. Другие предаются размышлениям о таинственных апориях Книги Иова. Третьи предполагают таинственную связь Катастрофы с восстановлением Израиля в Земле Обетованной. Эмиль Факенхейм, похоже, склоняется к богословию «смерти Бога» Ганс Йонас, крупный специалист по гнозису, предлагает неубедительный, кажется, и для него самого гностический миф о бессилии Бога и Его уходе от дел мира сего. Этим размышлениям не видно конца, они не обретают взаимного согласия — посмотрим, как они будут развиваться дальше. Вероятно, именно этот труд богословской разработки, каковы бы ни были конечные выводы, сможет снять противоречия и трудности, создаваемые первыми двумя подходами, и принести удовлетворение не только философу или богослову, но и историку, забота которого — не пренебречь ни одним фактом.

Христианская память о нацизме

В то время как коммунизм чрезвычайно мало волнует христиан, воспоминание о нацизме никогда не оставляет их в покое, терзает их совесть и приводит к далеко идущим последствиям.

Если социалистический гуманизм предрасположил христианское сознание к коммунизму, то к фашизму, в Германии — к нацизму, ею подталкивала соседняя ветвь того же романтического ствола: общинный, органический идеал, незаметно преобразованный в «этнический» Берлинский архиепископ кардинал Фаульхабер, упорно сопротивлявшийся Гитлеру, гем не менее в одной проповеди 1933 г. неосторожно заметил, что «Церковь не возражает ни против стремления сохранить национальные черты народа как можно более чистыми, ни против того, чтобы его национальный дух поощряли, подчеркивая кровные связи, освящающие его единство» Он не подозревал, как мрачно ему вскоре отзовутся эти слова.

Немецкие христианские Церкви сопротивлялись по-разному. Меньшинство, скорее протестантское, нежели католическое, полностью отдалось тенденции «германского христианства». Большинство немецких христиан с переменным успехом старалось спасти что можно, смягчить режим, защитить людей. И, наконец, малая доля (такая малая, как при любом тоталитарном режиме) противостояла, иногда ценой жизни.

После крушения нацистского режима не было амнистии. Преступники предстали перед судом и были осуждены. Вся Германия была привлечена к гигантскому суду совести, призвана отвергнуть то, что в ее истории, философской и общественной мысли подготовило национальную катастрофу. Она расплачивалась своего рода исторжением немецкой души и закатом ее творческих способностей. Достойно восхищения то, как этот обесчещенный, потерявший своих восточных соотечественников народ воспротивился отчаянию и вновь взялся за работу, принимая наказание. Быстрый подъем Германии после 1945 г. и долгий застой России после 1991-го, безусловно, связаны с наконец-то обретенным смирением первой и гордыней второй.

Нацизм уничтожил немало христиан: в одной только Польше — три миллиона, столько же, сколько евреев. Он был полон решимости в удобное время уничтожить и Церковь как таковую. Тем не менее христианская память о нацизме сосредоточилась не на общем уничтожении и не на преследованиях Церкви, но исключительно на судьбе евреев и ответственности Церквей в общем комплексе событий, связанных с «окончательным решением еврейского вопроса».

Католическая Церковь, подвергшаяся резким нападкам на этой почве, представила доказательства в свою пользу. Иезуит о. Пьер Бле, историк, эрудиция которого известна и общепризнанна среди его коллег; недавно собрал эти доказательства в труде, опирающемся на документы из ватиканских архивов (Pierre Biet, S.J. Pie XII el la Seconde Guerre Mondiale d'apres les archives du Vatican. Paris, Рсггіл, 1997): из всех институтов, существовавших под нацистским господством, больше всего евреев спасла Церковь. О. Бле оценивает их число в 800 тысяч. Энциклика Папы ІІия XI Mit brennender Sorge (март 1937) открыто осуждает расизм и всяческое идолопоклонство, будь то поклонение расе, крови или нации. Молчание, в котором упрекают Пия XIII, может объясняться осторожностью и заботой о наибольшей эффективности: например, не вызвать еще более смертоносной реакции нацистов, как это случилось в Голландии после протеста епископов; спасти церковную ткань и дипломатическую сеть, позволявшие кое-как действовать в Германии на основе конкордата и несколько лучше — в еще не оккупированных странах-сателлитах: Венгрии и Словакии; не заниматься систематическим ослаблением Германии перед лицом советской угрозы, которую Папа справедливо считал в долгосрочной перспективе еще более опасной для всего человечества, чем нацизм. Молчание Ватикана объясняется также тем, что трудно было поверить в редкие просачивавшиеся сведения о главном нацистском секрете, потому что, как и в глазах лидеров западных союзников, они выглядели невероятно. Эта защитная речь о. Бле, к которой следует прислушаться, тем не менее оставляет нерешенными два вопроса.

Во-первых, стиль деятельности Церкви в пользу евреев обнаруживал, что их рассматривали как жертв, которым следует нести помощь в силу общего долга человечности и любви. Церковь чувствовала себя такой же чуждой им, как они себя — чуждыми ей, и признавала эту симметрию. Она не считала, что нацизм, нападая на еврейский народ, тем самым нападает на христианство и его по-прежнему живой корень; что, когда он нападал на Церковь, происходили не два разных преступления, два кощунства, но одно и то же. Пресловутое молчание Пия XII, которое не было таким абсолютным, как об этом говорят, каковы бы ни были его осторожные, возможно, оправданные мотивы — кто может судить об этом полвека спустя? — в силу своей весомости окрашено более драматически, чем такое же молчание политических лидеров западных держав, которые считали евреев — даже тоща, когда стремились их защитить, — гражданами иностранного происхождения. Пий XII, в отличие от своею позднейшего преемника Иоанна Павла И, не мог считать евреев «старшими братьями» в единой вере.

Пий XI твердо осудил теоретический маркионизм в своей энциклике 1937 г., однако не нашел уместным прямо упомянуть эту древнюю ересь. Но в то же время он не называет и евреев, не произносит этою слова, и его молчание кажется мне поразительнее молчания Пия XII, потому что тогда в Риме, в еще суверенном государстве, он был свободен. Теоретическое осуждение не помешало позднейшим отклонениям на практике. Точнее, нацистское преступление внезапно обнаруживало фактуру скрытого маркионизма, упакованного в обычное церковное богословие об отношениях евреев и христиан. Евреи — выживший реликт, свидетель vetus Israel («ветхого Израиля»), утративший силу и лишенный своего наследия, которое полностью досталось verus Israel («истинному Израилю»). Таким образом, евреи не имеют к христианам никакого отношения, кроме как в силу древней памятливости: они достойны похвалы за приготовление пришествия Христа и виноваты, что Он был не узнан и распят. Значит, евреям причиталось лишь милосердие общего порядка, при этом двусмысленное, ибо никто другой из чуждых Церкви не заслуживал ни этой хвалы, ни этой хулы. Эту двусмысленность испытывали христиане во время войны, склоняясь то в одну сторону, то в другую.

Во-вторых, под влиянием этого богословского отчуждения от еврейского народа Церковь или, по крайней мере, ее служители были заражены идеологической ложью.

Первым ложным шагом было заключение конкордата с гитлеровским режимом — результат изъяна в политическом анализе. Нацистский режим был понят как особо тяжелая форма диктаторскою, деспотического, тиранического режима. За свою более чем тысячелетнюю историю Церковь набрала богатый опыт жизни при таких режимах. Она не заметила вовремя абсолютную новизну нацизма — даже по сравнению с итальянским фашизмом, с которым Ватикан вполне законно подписал конкордат, гарантировавший Церкви временный modus vivendi. Но конкордат с Германией связывал Церковь, ничем не связывая нацистский режим. Церковь была вынуждена придерживаться чрезвычайной умеренности из страха утратить последние клочки повседневно попираемого договора.

Первый ложный шаг повлек за собой второй, еще более серьезный. Церковь оказалась вынужденной всерьез принимать навязанную нацизмом картину мира. В документах нунциатур приходилось признавать как нечто естественное реальность «расового вопроса» и различие арийцев и неарийцев.

В таких случаях есть общее правило. Первая линия обороны, которую нужно занять и держать до конца в поединке с идеологическим режимом, — это безоговорочный отказ от предлагаемой им картины реальности. Бели пойти навстречу и согласиться, что в этой картине есть «доля истины», например, допустить, что существуют арийцы и неарийцы и, следовательно, существует «еврейский вопрос», все пропало: волей начинает управлять извращенный интеллект. Остается лишь возможность просить «арийцев» решать этот «вопрос» «человечно» «Доля истины» в идеологии сосредоточивает в себе всю силу соблазна — именно тут берут начало вся ложь и фальсификация. Это правило действительно для любой идеологии, в особенности для коммунистической. Как только принимаешь картину реальности, разделенную на социализм и капитализм, остается только симметрично умолять оба «лагеря» следовать общим принципам нравственности или прямо признать за «лагерем социализма» принципиальное превосходство, поскольку он покончил с «эксплуатацией».

Твердое «нет», отказ от дискуссии — вот что должно быть противопоставлено с первою шага. Иначе утрачивается верность логике, которая нарушается на каждом следующем шагу, преподносящемся через вводное слово «следовательно» Версальский договор унизил Германию, следовательно, она должна принять такие-то меры, чтобы решить еврейский вопрос, следовательно… — и так далее вплоть до тот, что незаметным зигзагом логики приходит окончательному решению еврейскою вопроса» Рабочие подвергаются эксплуатации, следовательно, нужно произвести реви нощно, следовательно… и т. д. Надо избегать «доли истины», пойму что ее с виду совершенно неоспоримая истинность включена в передовую логическую систему.

Если можно, глядя назад с достаточного исторического отдаления, измерять интеллектуальное сопротивление нацизму и коммунизму, то склоняешься к выводу, что сопротивление христиан, оставшихся таковыми и не поддавшихся никаким соблазнам и компромиссам. было основано скорее на высокой нравственности, нежели на интеллектуальной проницательности. Среди редких аналитиков самого острого периода, примерно, скажем, между 1935 и 1950 гг… (Орвелл, Кестлер, Суварин, Арон), находить сравнительно мало христианских мыслителей. Конечно, богословская твердость не дала померкнуть интеллекту Маритена, Журне, Гастона Фсссара, Карла Барта (но у этого последнего — только в отношении нацизма). Слишком многим инстинктивная религиозность, напротив, помешала правильно мыслить. Вера и любовь не понесли ущерба, но были заведомо парализованы посторонними примесями к вероучению, робостью и недостаточностью интеллектуального труда.

При том, что коммунистическая политика запугивания преуспевала и суд совести над коммунизмом был отложен на многие десятилетия (а по существу и до сих пор не начался), полное поражение нацизма и широкая огласка его преступлений привели к тому, что нравственное и богословское осознание происшедшего началось в Церкви сразу после войны.

Кардинал Ратцингер в 1996 г. говорил об этом: «Важно, что Катастрофа была организована не христианами и не во имя Христа, но антихристианами и как фаза, предшествующая истреблению христиан, — однако туг же добавил: — Но это никак не отменяет того факта, что виновниками были люди крещеные. Даже если СС была организацией преступников-атеистов и даже если среди них не было христиан, тем не менее они были крещены. Христианский антисемитизм в известной мере подготовил почву, и этого нельзя отрицать (…). Это воистину побуждение к постоянному суду совести» (Cardinal Ratzinger Le Se de la terre. Paris, Flammarion-Cerf, 1997, p.242)[3]. Важный момент этого заявления — то, с какой серьезностью рассматривается таинство крещения. Кардинал не считает, что разрыв с верой и христианской религией освобождает преступников от их принадлежности к христианству. Их отступничество не изглаживает их крещения, и, следовательно, Церковь, к которой они в определенной мере объективно принадлежат, не отказывается от своей ответственности. Если мир так чувствителен к еврейству человека, который не считает себя к нему принадлежащим (например при коммунизме), то он вправе так же относиться к христианству крещеного отступника.

Эту ответственность Церковь берет на себя главным образом в своем вероучительстве. В римском документе 1998 г. признано, что древнейшая антииудейская доля ее предания подготовила почву для антисемитизма, который сам но себе чужд Церкви (документ комиссии по религиозным отношениям с иудейством от 16 марта 1998 г. подписанный председателем комиссии кардиналом Эдвардом Идрисом Кассиди). Нa мой взгляд, это правильная постановка вопроса. Церковь ответственна не столько за грехи своих членов, сколько за вероучение, которое она им преподала и которое недостаточно уберегло их от пагубных подтасовок исторических обстоятельств. Среди всех видов деятельности Церкви вероучительство является ведущим. Живо требуя от Церкви отчета, такие люди, как главный раввин Франции Жакоб Каплан или Жюль Исаак, оказали ей великую услугу. Известно, что начиная с Зеелисбергской конференции вплоть до 2-го Ватиканского собора и после него, с переменным успехом, но их требование удовлетворялось. «Вероучительство презрения» больше не имеет хождения.

Но суд совести на этом не остановился. Мало-помалу отношения с евреями, первоначально рассматривавшиеся как восстановление мира с внешним партнером, углублялись, включив отношение Церкви к себе самой. Ей пришлось подвергнуть испытанию свое собственное предание, свое собственное толкование Писания. Было обнаружено, что в том сумраке, который окружал статус евреев и иудейства после пришествия Мессии, размножились учения либо ложные, либо неполные, нестерпимые последствия которых теперь испытывала Церковь. Ответвления этих учений расползлись во всех направлениях по всему достоянию Церкви, и это вынуждало к усилиям восстановить равновесие. Эта задача выполнена еще не до конца. Возможно, она приведет к такому же значительному богословскому событию, какими были в свое время Никейский и Халкидонский соборы.

Уникальность Катастрофы

Длинные аналитические построения, составляющие настоящий очерк, были необходимы, но явно совершенно недостаточны, чтобы дать хотя бы начало ответа на исходно поставленный вопрос: как надо понимать уникальность Катастрофы?

Работа христианской памяти о нацизме в своем непосредственно богословском аспекте естественно приходит к признанию уникальности Катастрофы.

Во время войны и сразу после нее можно было слышать, что бедствие, обрушившееся на евреев, подтверждает проклятие, павшее на народ-«богоубийцу» Трудно высказать большую низость. Но как только приписываешь Израилю грех «богоубийства» (нелепый и отвергнутый еще в Тридентском катехизисе), на первый план тут же выходит другой образ: Отрок, Муж Скорбей из Книги Исаии, в Котором евреи всегда видели образ Израиля, а христиане — Христа. Эта аналогия отныне толкуется во славу избранного народа. Более того, она обосновывает уникальность Катастрофы одним-единственным критерием — уникальностью жертвы. Богословская точка зрения рассеивает всякую возможность спутать Катастрофу с обычной массовой резней, или, точнее говоря, в гигантской гекатомбе нашего века еврейская Катастрофа занимает особое место и имеет особое значение.

В Римской империи не было ничего банальнее, чем смертная казнь через распятие. После восстания Спартака кресты были расставлены вдоль всей Аппиевои дороги, от Рима до Камнаньи. Иудейские войны Тита и Адриана завершились воздвижением тысяч крестов. Сами иудеи, когда их степень суверенности давала им такое право, прибегали к этому способу смертной казни. Так, по рассказу Иосифа Флавия, царь Александр Япнай распял 800 евреев прямо в центре Иерусалима. Христос был распят между двумя разбойниками, о которых в Евангелии говорится, что они страдали дольше его, так что пришлось перебить им ноги, чтобы они умерли до начала субботы. Тем не менее христиане считают, что не может быть сравнения между Страстями Господними и обычными казнями, потому что, как бы ужасны ни были мучения людей, они не позволяют вообразить муки очеловечившегося Бога, а сила этих мук может быть измерена лишь но отношению к Промыслу Божиему о творении. Аналогичным образом эта несоизмеримость ставит в особое положение народ, получивший избранность и остающийся инструментом этого Промысла, народ, частью которого является Мессия Израилев.

Следовательно, христиане располагают логичной богословской схемой Катастрофы, воздающей должное и евреям, чувствующим свое отличие, и христианским и нехристианским народам, пережившим сопоставимые или точно такие же испытания. Между теми и другими не может быть «состязания в жертвах». Не смешиваясь и не разделяясь, жертвы равно ставятся в общий хор невинных страдальцев, единых в солидарности богословскою порядка, еще не получившей своего определения.

Действительно, то, что христианам представляется вершиной долгих трудов искупления, евреям, конечно, может представляться чистым соблазном. Некоторые евреи отвергли слово «Холокост», поскольку, описывая жертвоприношение, оно не годится для того, чтобы назвать этот интенсивный пароксизм зла, и предпочли нейтральное слово «Шоах» — «Катастрофа» Христиане могли бы принять слово «Холокост», потому что их Мессия пережил его и подвел ему итоги именно как жертвоприношению. Следовательно, взаимное непонимание вокруг этого события не опирается ни на недоразумение, ни на злую волю, но связано с самыми корнями иудейской и христианской веры. Христиане считают, что в пределах познаваемого они наделены ключом к нему Но этот ключ имеет ценность только в пределах их веры. Евреи его отвергают, и христиане не понимают, почему. Таким образом, вопрос об уникальности Катастрофы не может найти решения полного и общепринятого. Остается ясно понять и принять эту неразрешимость.