"Чудо-юдо, Агнешка и апельсин" - читать интересную книгу автора (Ожоговская Ганна)

Глава XVII

На второй день праздников трюк выкинула погода — ранним утром над городом неожиданно разразилась гроза, после которой ярче зазеленели газоны и кусты. Стало видно, что вот-вот лопнут почки.

После обеда все трое отправились в кино.

«Белый каньон» им очень понравился, и, хотя каждый воспринял фильм по-своему, все трое единодушно сошлись во мнении, что картина «мировая». Михал даже выразил желание посмотреть ее второй раз.

Агнешку мчит скакун, точь-в-точь такой, как мустанг в «Белом каньоне». Она едва удерживается в седле! Михал ясно представляет себе ужас девочки, хотя лица ее и не видно. Они оба с Витеком мчатся вслед за ней, но кони их не могут сравниться со скакуном Агнешки.

Скорее! Скорее! Если они не догонят, если не остановят закусившего удила мустанга, он сбросит Агнешку на камни, на острые скалы, по которым, звеня подковами, мчатся три скакуна. И тогда верная смерть.

— Держись! Держись за гриву! — изо всех сил кричит Михал, но чувствует, что злой рок против них, и какая-то тяжесть вдруг наваливается на его плечи и стаскивает с седла. — Держись! — хрипит он из последних сил и… открывает глаза.

— Михась! Михась! Да проснись же ты наконец! — тормошит его склонившаяся над постелью мать. — Тебе что-то приснилось? Проснись, сынок!

Но вот теперь Михалу действительно кажется, что он грезит. Откуда здесь взялась мама? Каким образом она оказалась в комнате? Ведь еще совсем рано. Во всей квартире тишина, а дядины часы, которые он повесил над своей постелью, показывают всего пять утра.

— Кто тебе открыл дверь? — спрашивает Михал, хлопая глазами.

— Спите как убитые! — Мать снимает пальто и туфли. Туфли, как видно, ей не по ноге, и она с видимым облегчением сует ноги в дядины тапочки. — Я стучала, стучала. Потом какая-то девочка из комнаты учительницы открыла мне дверь. А где дядя? Он не ночевал?

— Нет, — отвечает Михал: пусть-ка она немного поволнуется.

— Боже мой! Наверно, опять загулял с дружками? А ведь обещал прекратить! Вот беда! И чего только водка не делает с людьми! — вполголоса запричитала мать.

— Водка тут ни при чем. Дядя не виноват.

— Как это — ни при чем? Где ж его тогда носит? На работу еще рано. Да ты и сам сказал, что он не приходил ночевать.

— Не приходил, потому что уехал на экскурсию. В Чехословакию.

— В Чехо… Чехословакию? — изумленно спрашивает мать. — Когда?

— В среду, — проговорил он нарочито безразличным тоном и даже прикрыл глаза, словно собираясь снова уснуть.

На минуту воцарилась тишина. Как видно, известие это явилось для матери полной неожиданностью, но она тут же принялась торопливо, хотя все еще вполголоса рассказывать:

— Я хотела приехать еще до праздников — меня будто подмывало: поезжай и поезжай! Но ты же сам знаешь: работы дома по горло, хотя не могу пожаловаться — «он» помогает мне теперь во всем. После того случая его будто подменили…

— После какого случая? — перебивает ее Михал.

— Ну, после того, как он попал под трамвай. Почти сразу после твоего отъезда. Разве дядя тебе не говорил? Я ему писала. Ну, да он, наверно, не хотел тебя расстраивать. Вот уж когда мне досталось! Несколько месяцев он вообще не работал. А сейчас устроился сторожем на складе недалеко от дома. Люди добрые помогли. И сам вроде переменился: не пьет. По дому, по хозяйству, в огороде все делает — не узнать человека.

Михала будто чем кольнуло.

— А кролики? — буркнул он.

— Что там кроликов вспоминать! — Мать махнула рукой. — Нет больше кроликов. Тяжкая эта зима была для меня, ох, тяжкая! Одна радость, что ты здесь, у дяди…

— …нахлебником, — вставил он.

— Почему нахлебником? Он мне родной брат, я у него одна сестра. Было время, я ему помогла, теперь — он мне. Он тогда сам сразу написал, чтобы я о тебе не беспокоилась и все расходы он возьмет на себя. И даже нам несколько раз денег присылал. Он хороший брат… А теперь нам полегче стало, намного легче…

Она сказала «легче», а вздохнула тяжело, горько. Михал это подметил.

— …А чтобы ты на праздники приехал, «он» не захотел. Сколько я его уговаривала, объясняла и малышки тоже, даже плакали. А «он»: «Нет! И нет! Или он, или я»! — и весь сказ.

— «Или он, или я»! — мстительно повторил Михал, представив себе пустые, а может, и вовсе сломанные кроличьи клетки.

— Грозился напиться, если ты приедешь. И напился бы после ссоры с тобой. А уж без ссоры бы не обошлось. Так что сам видишь, какое веселье получилось бы на этих праздниках. После больницы он теперь хромает — одна нога короче стала. Вот он и стыдится… Мне не говорил, но я сама знаю: языка твоего боится. А ты бы, уж конечно, не выдержал… Он бы потом запил и опять остался бы без работы. А страдал бы кто? Ты не маленький — сам понимаешь…

— Понимаю, понимаю, — повторил Михал язвительно, даже не пытаясь ни во что вникнуть. — Ладно, мать, праздники у тебя прошли спокойно, и на этом точка.

— Где уж там спокойно! — вздохнула она. — Я все о тебе думала. И сны каждую ночь плохие видела… Была бы я спокойна, разве помчалась бы сюда в ночь, без сна, чтобы тебя повидать? Мне сегодня надо еще в вечернюю смену на завод поспеть.

— Не надо было приезжать, — с непримиримой жестокостью произносит Михал. — Чего было ехать?

Она только сейчас заметила, только сейчас до сознания ее дошло, как он с ней разговаривает: тон и смысл его слов.

— Михал, что с тобой?… Я думала, это ты со сна такой чудной, но ведь ты вроде бы уже совсем проснулся? Что с тобой? Не заболел ли, часом, сынок? — И, опять встревоженная, она протягивает руку к его лбу.

— Здоров я, — отстраняется Михал.

— А как праздники провел? Наверно, Петровские приглашали тебя в гости?… Ты же здесь один… без дяди остался…

— Ну и что?… Больно я им нужен! На праздники… — произносит он с многозначительной интонацией в голосе.

Мать этого не замечает.

— Ну, они хоть угостили тебя? Дядя всегда у них…

— При чем тут дядя? — Михал даже подскакивает на кровати. — Что я, нищий, что ли? Не нужны мне ничьи подачки! Ничего мне не надо! Никого! Никого! Понятно?

После этого взрыва Михал поворачивается на бок и закрывает рукой лицо: ему больно видеть побледневшее, испуганное лицо матери. Всего несколько месяцев он не видел ее, а как она изменилась! Похудела, осунулась, сгорбилась.

Как она сейчас поступит? Окликнет его? Соберется и уйдет? При этой мысли сердце у него сжимается от боли. «Нет, пусть уж лучше она сердится… Только бы не уходила…»

Слышится шорох. Михал отнимает от лица руку, готовый вскочить с кровати и загородить матери дорогу к двери.

Она подходит к окну и тяжело опускается на табурет. Кладет руки на подоконник, роняет на них голову. Видно, что она очень устала. Всю ночь не сомкнула глаз. На праздники у нее тоже не было ни минуты отдыха. Михал хорошо знает до предела заполненные всякой домашней работой «праздничные» дни матери!

А теперь вообще в ночь на завод! Две ночи без сна, дорога туда и обратно затем только, чтобы убедиться, что с ним ничего не случилось, чтобы провести с ним несколько часов…

«Сын! Сынок!» — долетает откуда-то эхо материнских слов, услышанных им после пробуждения. А может быть, это она сама вновь повторяет их?

Нет. Михал напрасно напрягает слух. С улицы доносится лишь воркование голубей. Может быть, она заснула?

Осторожно, стараясь не шуметь, он встает и подходит к окну. Поднимает мать на руки — какая она легкая, кажется, похудела еще больше! — и укладывает ее на дядину кровать. Пусть отдохнет. До поезда еще несколько часов. Он приносит одеяло. Утро прохладное — пусть согреется. Заботливо, со всей нежностью, на какую он только способен, Михал укрывает мать… и вдруг худые руки обвивают его шею, а горячее, заплаканное лицо прижимается к его щеке…

Когда несколько часов спустя мать открывает глаза, она видит сына снующим вокруг стола. Он накрыл уже его к завтраку, красиво разложил на тарелках все, что было в доме и что привезла она. «Где он взял скатерть?» У брата она никогда не видела скатерти! Загадка разъясняется, когда в слегка приоткрытых дверях появляется девочка, та самая, которая утром впустила ее в квартиру. Она подает Михалу сахарницу.

— Михал, я принесу примулу, — шепчет она, — поставим ее посередине.

— Зачем? Ее же не едят?

— Зато красиво!

— Ладно, давай сюда свою примулу!

Михал замечает, что мать открыла глаза.

— Мама, вставай, завтрак готов.

«Неужели это тот же Михал?» Тот и совсем не тот. Возмужал. Стал серьезнее. Но не это главное. Что же в нем все-таки изменилось? Что?… Во время завтрака, и потом по пути на вокзал, и даже у окна в поезде, который вот-вот тронется, мать внимательно всматривается в сына и уже в который раз все спрашивает:

— Скажи правду, сынок, как тебе живется здесь, у дяди?

— Ну что ты заладила одно и то же? — не выдерживает Михал. — Я же сказал. Нормально, и точка!

— Ты стал у меня совсем столичный житель! — замечает мать, окидывая его изучающим взглядом.

— А что я, хуже других? Старый мой костюм давно вышел из моды. Адью-мусью! А этот мне больше идет, правда? Я думал, это ты деньги присылала… вот и купил. Но я все дяде отдам, не беспокойся… Железно!

Мама еще что-то говорит, но поезд уже тронулся. Михал бежит за вагоном и кричит:

— Не забудь: двести злотых — только для тебя! Только! Смотри не вздумай тратить на что-нибудь другое…

Мама, наверно, уже не слышит его, но внезапный блеск ожесточения в его глазах, взмах крепко сжатых кулаков лучше всяких слов говорят ей: это все тот же, прежний Михал, — порывистый, угловатый, резкий, но, как и прежде, любящий ее, готовый встать на ее защиту, не дать никому в обиду, позаботиться, чтобы она, думая о других, не забывала и о себе.