"Островитяния. Том третий" - читать интересную книгу автора (Райт Остин Тэппен)

Глава 33 АМЕРИКА. ЛЕТО

В переполненной корзине для деловых бумаг, взывающих к моему вниманию, я увидел письмо и сразу узнал по почерку руку Дорна. Я писал ему однажды, вскорости по приезде в Нью-Йорк, и теперь передо мной лежала первая весточка из Островитянии, которую я покинул полгода назад.

Я отложил письмо с намерением прочесть его, когда рабочий день кончится, не потому, что был так уж занят, а потому, что боялся, что письмо выведет меня из привычного равновесия. До вечера письмо немым укором пролежало во внутреннем кармане моего пиджака; подумать только: мой лучший, мой самый дорогой друг писал мне, а я все откладываю чтение, и поэтому в пансион я возвращался чуть ли не бегом, словно торопясь найти там послание от любимого человека. Впереди был еще ужин, но вот наконец настал момент, когда я заперся в своей комнате, где никто не мог мне помешать. Странный, квадратной формы конверт, плотная, жесткая бумага, черные чернила и крупный, уверенный почерк Дорна, такой, будто он тщательно, как в прописи, выводил каждую букву, — все это тронуло, заставило зазвучать полузабытые струны памяти. Казалось, запертые двери вот-вот распахнутся.

Я позабыл, как трудно рвется островитянская бумага.

В конверт было вложено еще одно письмо, помимо письма Дорна, датированного десятым апреля и прибывшего с одним из отходящих в середине апреля пароходов. Второго числа того же месяца у Дорны родился ребенок, мальчик. Роды проходили трудно, но опасности не было, и восьмого, когда Дорн получил последние известия из Фрайса, оба, мать и младенец, пребывали в добром здравии. Некка собиралась рожать в сентябре и чувствовала себя как нельзя лучше.

Дорн писал обо всех, кого я знал, и к кому был привязан: о Файнах, лорде Дорне, Стеллинах и прочих, добавив, что отсылает вместе со своим и письмо Наттаны, которая не знала, как написать мне, и которая, он был уверен, сама подробно расскажет о себе и вообще о Хисах. Потом он коротко, но полно, так, словно я имел право это знать, отчитался о состоянии всех трех дорновских поместий. На Фэке он ездил сам, холил его и заботился о нем. Политическая ситуация складывалась благоприятно. Никто не предпринимал попыток пересмотреть вопрос, связанный с Договором лорда Моры, страсти по поводу набега в ущелье Ваба улеглись. Британское правительство уведомило германские власти, что любые агрессивные шаги против Островитянии не останутся без ответа. Тем не менее объединенная комиссия продолжает изучать инцидент.

Далее Дорн писал:

Я часто думаю о тебе. Я понимаю, что ты можешь хорошо жить и у себя на родине, и здесь. Поэтому тебе предстоит решить, что же все-таки лучше. Боюсь, как бы ты не предпочел американскую жизнь только потому, что она сносна. Нет ничего труднее, чем выбирать между хорошим и хорошим. Горная и Речная усадьбы — обе ждут тебя. Забыл добавить, что осенние краски в Речной изумительно красивы, а это немаловажно для жителя Новой Англии. Что-то хорошее исчезло из моей жизни после твоего отъезда.

Дорн.

Разумное здание будущего, которое я успел построить, заколебалось. Мне жадно захотелось снова вдохнуть запахи Островитянии… Но Дорн сам остерегал меня от того, чтобы я позволил своим американским привязанностям, равно как и привязанности к нему, слишком сильно влиять на мое решение.

Передо мной лежало еще нераспечатанное письмо Наттаны, читать которое мне вовсе не хотелось. Скорее душой, чем разумом я осуждал попытку девушки написать мне, хоть и понимал, что, получив мой подарок, она не могла не ответить. Ради нее, ради ее чувств я попытался отогнать досаду. Но что-то новое закралось в мое отношение к ней — чувство стыда и сожаления. Мне могло не нравиться, как Алиса относится к историям вроде той, что произошла между мной и Наттаной, однако я не одобрял и противоположную точку зрения, которую, впрочем, представлял себе довольно смутно. Стихия чувственности, со слегка несвежим душком, морем разливалась вокруг, и я успел познакомиться с ней еще до того, как отправился консулом в Островитянию, и вновь ощутил ее прикосновение, когда вернулся; стихия эта питалась из самых разных источников, далеко не всегда чистых, обнаруживаясь в рассказах агентов по найму и молодых стенографисток-хохотушек, богатых дельцов и актрис, коммивояжеров и дам, случайно оказавшихся по соседству в поезде; в мужской хвастливой самоуверенности и в якобы неотразимой мужской страстности; обнаруживалась она и в снисходительном отношении мужчин, словно следовавших традициям какого-то тайного мужского сообщества, к некоторым вещам, пользовавшимся неодобрением у женщин, поскольку сами женщины не пользовались одобрением; она сказывалась в громогласном возмущении женской общественности двойным стандартом — их собственным изобретением, — который, считали они, навязывали им мужчины; эхо ее слышалось в проповедях чистоты и целомудрия, клеймивших вожделения плоти, и во многом, многом другом: в гордом тщеславии, животной грубости, идеалистической утонченности — во всем, что смущало, сбивало с толку и не давало покоя человеку, желавшему внести простоту и ясность в свои мысли. Все же я оставался американцем, и внезапное воспоминание о моих отношениях с Наттаной заставило меня почувствовать внутреннее беспокойство. Я взял ее письмо и явственно ощутил прилив гордости — ведь я держал в руках письмо женщины, принадлежавшей мне, даже я… и все же мне было приятно смешение этих разнородных чувств, и виски заломило от напряжения.

Наконец я начал читать, испытывая некое сладострастное волнение:

Ланг, друг мой!

Я получила машинку для делания стежков на ткани, и она поразила меня, как давно уже ничто не поражало. Вот забавно, что Лангу пришло в голову так удивить меня. Я очень благодарна Лангу за все его хлопоты. Тем более что его подарок удостоился особого голосования в Совете. Конечно, и самой машинке я рада, Ланг поймет почему.

Ее привезли в Нижнюю усадьбу, где я теперь живу, в презабавном на вид ящике с американскими надписями, смысл которых отец объяснял нам. Ему было интересно не меньше, чем мне. Мы вместе открыли ящик, но долго боялись притронуться к машинке — а вдруг сделаем что не так и сломаем ее? Мы нашли инструкции и читали их вместе несколько вечеров подряд, чтобы хорошенько во всем разобраться. Картинки очень помогли. Наконец мы осторожно достали машинку и стали налаживать ее, все время сверяясь с инструкцией. Потом просто долго сидели и смотрели на нее. Престранная вещь, ничего похожего я еще в жизни не видела. Первым делом мы перемотали на «шпульку» нитку с катушки, которая была вложена в ящик. Я, первая, несколько раз нажала на то, что в инструкциях называется «ножной привод». Наконец мы все подготовили и я взяла кусок ткани. Было это уже поздно вечером. Сердце у меня сильно билось. Я сделала то, что написано в инструкции, и на ткани появилось сразу столько стежков, сколько у меня бы никогда не вышло. Мы так волновались оба — лорд Хис и его дочь, Хиса Наттана.

Думаю, машинка очень пригодится. Есть, правда, кое-какие сложности, которые предстоит решить, например подобрать подходящие нитки. Но я уже пробовала ее, чтобы сшить несколько вещей, где не требовалось особой аккуратности, и время она действительно сберегает. Это необычайно важно для меня сейчас, потому что я набрала много-много работы и очень счастлива. Еще я придумала новый способ как красить и теперь шью платье в зеленых тонах, темном и светлом, к июньскому Совету.

Ланг рад будет узнать, что мы с отцом помирились, к полному обоюдному удовольствию. Мы поняли друг друга, хоть и судим о многом по-разному. Он стоит на том, что существует закон, я — что только обычай. Отец сказал, что хочет, чтобы его дети в его доме жили по придуманному им закону, тогда я ответила, что, может быть, оно и так, но уж больно странный закон он изобрел. Тогда отец ответил, что все-таки это закон, а по закону — не по обычаю — те, кто живет дурно, должны наказываться не только самой природой. Я спросила, что же в этом хорошего? Отец ответил, что закон — большая сила и его поневоле будут слушаться. Тогда я сказала, что он, как иностранец, делает из закона божество и приносит ему в жертву своих детей, а у меня другие взгляды и я от них не отступлю. «Пусть так, — сказал он, — но помни о законе». Я отвечала, что закон ни капельки не относится к тому, что я сделала, и лучше подумать, как это сказалось на мне и на остальных, потому что я думаю скорее хорошо, чем плохо. Отец спросил: как по-моему, наказание — это хорошо? Я ответила — нет. «Наказание, — заявил он тогда, — хорошо, потому что оно карает нарушителей закона». — «Отец, — сказала я, — это еще надо доказать». Он заупрямился. Я поняла, что дело безнадежное. Закон действительно стал для него богом, существовал только для него и сам правил им. Отец наказал меня, на месяц заперев дверь в мастерскую, где стоял мой станок. Весь этот месяц я ездила верхом, окрепла, загорела и напридумывала много-много новых платьев. С тех пор мы с ним — лучшие друзья, и я пообещала, что буду жить на его лад, пока я у него в доме.

В Верхней усадьбе закончили строить новое крыло, и скот Эка будет зимовать там первый раз. Я пробыла там еще несколько дней после того, как уехал Ланг, и потом тоже уехала. Наконец-то Эк, Атт и Эттера разобрались, что к чему, и теперь перед ними ясная цель. И работы стало поменьше.

Неттера снова начала играть, а Байн добрый и все понимает. Конечно, ему тяжело жить с женщиной, к которой он испытывает анию, и знать, что он для нее всего лишь друг и что его хозяйство ей совсем неинтересно. Поэтому он старается полюбить ее музыку, а она — дать ему то, чего он хочет, но ей это не под силу. Вряд ли стоит жалеть ее за то, что она целиком ушла в свою музыку, но его мне жаль. Он дорого платит за свою ошибку, женившись на Неттере. Он мог бы довольствоваться и тем, что имеет, но его ания была истинной, хоть и слепой.

Если Ланг хочет узнать еще о машинке или о том, что вообще делается в Островитянии и о чем я могу рассказать, пусть пишет своему всегдашнему другу Наттане.

Письмо развеяло мою досаду. Наттана ни на что не претендовала, ничего не требовала. Единственная из всех, кого я хорошо знал, она никогда не говорила, что хочет моего возвращения. Да, у нее был сильный характер, и она сделала меня богаче. Чувства стыда и раскаяния на поверку оказались ложными.

Той ночью мне приснился смутный, обрывочный сон. Мне снилось, что я не здесь, в комнате нью-йоркского пансиона, а в Островитянии и передо мной стоит вопрос не о том, уезжать ли из Америки, а оставаться или нет в Островитянии. Я был владельцем поместья, впрочем не походившего ни на усадьбу на реке Лей, ни на Горную в ущелье Хейл, ни на какое другое определенное место, но неописуемо прекрасного. У меня была жена, в этой роли менялись Дорна, Наттана и Глэдис, а иногда появлялась и вовсе не знакомая женщина. Был ребенок, мальчик. На мне лежала тяжелая ответственность, я должен был принять решение, и хотя знал, что не приму, никогда не смогу принять его, бессвязно и бесплодно рассуждая, как то бывает в снах, я знал также и то, что все равно уеду — презренный дезертир — ради чего-то сладостного и страстно влекущего — Дорны, Наттаны, Глэдис… ребенка… ребенка, похожего на меня, но смуглого и темноволосого — который походил и на свою мать, и на меня, — пронзительно, невыносимо дорогого и близкого.

На другой день, сидя в конторе наедине с корзинами, переполненными бумагами, ожидающими безотлагательного разбирательства, я обнаружил, что привычное, казавшееся прочным здание моих сосредоточенных на работе мыслей стало похожим на дом, основание которого подмывает поток темных вод. Островитяния пропитала мои чувства — я видел, обонял, осязал ее. Она была в моей крови, как любовь, то и дело вскипающая в жилах, заявляющая о своем существовании, о чем бы человек ни думал и чем бы ни занимался. Но в сугубо деловом мире конторы, в самом центре бурлящего жизнью города, эмоции, вызванные бессвязным сном и двумя письмами, одно из которых содержало всего лишь пересказ новостей и теплое, дружеское слово, а второе — наивное повествование о такой диковине, как швейная машинка, рассказ о спорах с отцом и размышления о замужестве сестры, вряд ли могли кого-то серьезно растрогать. День шел своим чередом, и фундамент невидимого здания обретал прежнюю прочность, а журчание темного потока стало еле слышным.

Процветание фирмы «Ланг и Кº» зиждилось на быстром, аккуратном и методичном осуществлении большого числа мелких и более крупных посреднических операций. Мы выступали посредниками и экспедиторами многих фабрикантов и торговцев, к тому же имея и свой товар, и часто покупали и продавали сами для себя. Сходным образом, хотя и в меньшей степени, мы занимались импортом. Это было старое дело, начатое еще моим дедом, но именно дядюшка Джозеф превратил его в то, чем оно стало сейчас. Однако деятельность дядюшки не ограничивалась фирмой «Ланг и Кº», он был фигурой более крупного масштаба. Он вырос в фирме, она служила ему основным подспорьем, но он участвовал и во многих других предприятиях. К его мнению прислушивались, с ним часто советовались, и у него было множество друзей. Людям, ищущим удачи в бизнесе, нравилось, когда он был рядом и с ними заодно. Бóльшую часть денег приносили ему как раз эти побочные доходы, но фирме «Ланг и Кº» он был предан всей душой и проявлял к ее деятельности неослабевающий интерес. Он не относился, подобно главам некоторых фирм, с пренебрежением к своему детищу, и его глубоко заботило и волновало все, что так или иначе могло отразиться на репутации его компании.

И нас, своих служащих, он воспитывал в духе преданности интересам общего дела. Мы тоже пеклись о тех, в чьих интересах действовали и с кем вели дела, иными словами, как выражался дядюшка, о «правильных людях». Те, кто много лет проработал вместе с ним, знали, каким фирмам он благоволил, а с какими следовало держаться на расстоянии. От этих людей перенимали должный тон и все остальные. Различия в тоне поначалу казались мне ничем не мотивированными, не основанными на каких бы то ни было разумных соображениях. Особенно это проявилось в истории с французом, чей клерк допустил ошибку в расчетах. Решающим фактором, определившим исход дела, была отнюдь не выгода нашей фирмы, все зависело совсем от другого. Не учитывалась и длительность деловых отношений, хотя, казалось бы, она должна была играть свою роль. Постепенно я стал замечать, что «правильные люди» — одни и те же в деловом мире и мире общественном и что оба эти мира, насколько я мог видеть, пересекаются, если не совпадают полностью.

Француз нуждался исключительно в данном товаре. Почему мы должны были ограничивать его права, а не права дядюшкиного приятеля, допустившего просчет? В обоих случаях мы выступали всего лишь как посредники, и большая часть дохода доставалась не нам, а нашим доверителям; однако в одном случае дядюшка Джозеф настаивал на получении прибыли, в другом же — легко упускал ее, хотя, казалось бы, и не мог полностью распоряжаться ею. Я высказался в том духе, что, с точки зрения доверителя, оба варианта равны, после чего дядюшка заявил, что не станет особенно отстаивать интересы того, кто не оставляет за ним права самому выносить суждения в подобных случаях, и его доверителям это хорошо известно! Он ни минуты не сомневался в правильности своих решений. У меня такой уверенности не было. Мне не хватало чего-то, что позволяло дядюшке безапелляционно решать, чьи интересы отстаивать. Его деловое окружение восхищалось им. Иногда это походило на инстинкт, особую, хитрую уловку в некой игре, позволявшую дядюшке определять, кто чего стоит в бизнесе.

Здесь царили все та же зависть, мелкие интриги, пристрастия и антипатии, что и в жизни общества, с которой я мало-помалу знакомился. Линии поведения были зыбкими, и любой обладающий достаточным состоянием и определенными качествами мог, используя свой капитал, настойчивость или просто везение, проникнуть в привилегированные круги, будь то деловые или чисто общественные. Дядюшка твердо верил, что в бизнесе, в отличие от общественной жизни, царит демократия, но мне начинало казаться, что разницы между обеими сферами нет и что в общественной жизни демократии даже больше, по крайней мере среди людей, уверенных в своем положении. Им демократия давалась легко, они не допускали ошибок. Какие же качества требовались, чтобы проникнуть внутрь делового мира? Я попробовал мысленно сформулировать их для себя, но передо мной вырастала загадка, которую я не в силах был разрешить, и чем больше я бился над ней, тем больше запутывался.

Покровительство дядюшки тем не менее усиливало во мне чувство, что я «свой», и это подкреплялось отношением ко мне со стороны. Стоило мне упомянуть одному из наших клерков, с которым я иногда завтракал, что уик-энд я провел у Джефсонов, как он тут же замкнулся и в поведении его появилась незнакомая до сих пор угодливость. До этого момента между нами существовали непринужденные приятельские отношения, теперь же словно некая сила воздвигла между нами невидимый барьер неравенства. С тех пор меня преследовало искушение — вести себя так же, как вела себя моя кузина Агнесса, за что дядюшка упрекал ее.

И именно дядюшка Джозеф был отчасти виновен в заносчивости, столь затруднявшей мне теперь общение с сослуживцами и знакомыми. Он настоятельно требовал, чтобы я как можно чаще появлялся на людях и рассказывал ему о тех, с кем встречаюсь и как сам веду себя с ними. Круг моих знакомств ширился, и дядюшка, забрав меня из Нью-Йорка, отвез в свой загородный дом на Лонг-Айленде, неподалеку от Хантингтона, — старый, уютный, ухоженный. Я приобрел автомобиль и уже редкий вечер проводил в одиночестве.


Подходил к концу жаркий летний день накануне уик-энда. Мы с дядюшкой сидели на широкой веранде, выходившей на лужайку, в дальнем конце которой виднелся ряд густо посаженных деревьев, скрывавших дорогу. Темнело, и высокие уличные фонари уже зажглись, однако я подвинул свое кресло так, чтобы деревья заслоняли их. На столике между нами стояли стаканы виски с содовой и льдом, причем два последних компонента явно преобладали. Этажом выше находилась просторная комната с низким потолком и широкой, удобной кроватью; в ней по утрам было прохладно.

Огонек дядюшкиной сигары ярко вспыхнул.

— Можно задать тебе один вопрос? — сказал он. Непривычное начало.

— Разумеется, дядюшка Джозеф.

— Помнишь девушку, с которой ты встречался зимой, — мисс Хантер? Что ты знаешь о ее отце? Я недавно слышал о нем.

— Почти ничего.

— Он был довольно видным человеком, где-то в Сиракузах по-моему. Вел там хорошее дело. Жена его то ли из Огайо, то ли из Индианы. Сиракузы пришлись ей не по вкусу, и они перебрались в Нью-Йорк, где мистер Хантер открыл новое дело. Роджер Пендлтон помнит его: красивый мужчина, но почти все время нуждавшийся в деньгах. Поначалу все у него шло прекрасно, только вот жена любила пожить на широкую ногу, что ж, тогда она была яркой женщиной. И вот дела пошли хуже. Бедняга надорвался на работе и умер. Лучше бы уж он оставался в Сиракузах… Думаю, тебе интересно было это узнать, раз уж она сама тебе не рассказывала.

Прежде всего меня поразило, что дядюшка позаботился все это разведать и что он полагал эти сведения важными. Вряд ли он мог более ясно дать мне понять, что мистер Хантер был неудачником, его жена — транжиркой, оба они — людьми не нашего круга и соответственно знакомство с их дочерью нежелательно.

— Мисс Хантер мало говорила о своих родителях, — ответил я.

— Вы по-прежнему встречаетесь?

— Нет. Она уехала в мае к своим родственникам в Вермонт, но, — добавил я, хоть мне и не хотелось говорить это дядюшке, — осенью она скорей всего вернется, и тогда мы снова будем видеться. Пока я был в Островитянии, я писал ей едва ли не каждый месяц, и она отвечала мне. Недавно я отправил ей два письма и она прислала ответ.

— Значит, это серьезно?

Я даже не сразу понял вопрос.

— У меня никогда не было мысли просить ее руки.

— Надеюсь, нет и сейчас.

— Не знаю… но она мне нравится.

— Ну что ж, это не страшно. Только не увлекайся сразу многими. Побереги свои симпатии для мужской компании.

— Почему, дядюшка Джозеф?

— Потише, потише! — произнес дядюшка, почти не видимый в темноте. — У женщины в жизни два назначения. Первое — быть женой. В таком случае, если ты подберешь хорошую пару, это можно считать поистине Божией милостью.

— А какое второе, дядюшка?

— Позволять им дурачить себя! Но ничего нет для мужчины более ценного, чем хорошая жена. Такой была твоя тетушка…

Он умолк. Ания и апия, подумал я. Но ания подменялась слащавой сентиментальностью, апия вырождалась в простую похоть.

— Я никогда не видел тетушку Бетси, — вежливо ответил я.

— Она была слишком хороша для меня.

Он говорил с таким актерским пафосом, что я подумал, уж не подшучивает ли он надо мной, но нет — после небольшой паузы он продолжал искренним тоном:

— Тебе и вправду следует жениться, Джон, пора. Тебе уже тридцать. Понимаю, женитьба сейчас дорогое удовольствие. Может, ты боишься, что у тебя не хватит средств? Но, когда придет время и твоя избранница, как любая благоразумная женщина, потребует определенных гарантий, обратись ко мне, и я постараюсь помочь.

Он резко умолк, затем спросил:

— Надеюсь, никаких препятствий нет?

— Каких именно препятствий, дядюшка?

— Надеюсь, ты не женился на какой-нибудь из тамошних туземок, которая вдруг объявится здесь и начнет тебя шантажировать?

— Нет, я до сих пор холостяк.

— Человек я не сентиментальный, — сказал дядюшка, — но думаю, мужчина вряд ли женится, если хоть немного не влюблен, какую бы удачную пару он ни подыскал. Мне случалось видеть такие браки — полнейший крах. Но вот что я скажу: мужчине, особенно молодому, гораздо лучше, когда он женат, разумеется, если он найдет достойную избранницу, проявив при этом столько же здравого смысла и проницательности, сколько и в остальных делах. Я хочу, чтобы ты женился и устроил свою семейную жизнь так же успешно, как все, за что ты брался после возвращения. Если у тебя уже есть на примете невеста и дело только в деньгах, можешь на меня рассчитывать, хотя я в любом случае собираюсь основательно повысить тебе жалованье. Все мои дети в том или ином смысле меня разочаровали. Ты — мой племянник. Отец мало чем может тебе помочь, зато я могу!

— Спасибо, спасибо, дядюшка Джозеф! — воскликнул я, тронутый чувством, с которым он говорил, и благодарный за то ощущение уверенности в себе, которое внушили мне его слова… И все же я колебался и, чтобы восполнить некоторый недостаток благодарности и того, что мне надлежало произнести, встал и горячо пожал руку дядюшки.

— Прошу вас только — не поднимайте мне жалованье, пока не будете абсолютно уверены, что польза, которую я приношу фирме, достойна надбавки. В деньгах я пока не стеснен, мне они не нужны.

— Прекрасно, прекрасно, — ответил дядюшка, потихоньку высвобождая руку, — но и глупить тоже не стоит. Если хочешь, чтобы я считал тебя своим сыном, никогда не произноси при мне такого.

Его последние слова поразили меня, и я долго ломал голову над тем, что же, собственно, он имел в виду. Если считать сказанное мною искренним, он мог оскорбиться, что я отвергаю его дары; если — лицемерием, позой, как, вероятно, ему показалось, он должен был презирать меня; но я не мог объяснить ему, что своими словами хотел отвратить жесточайшую несправедливость: дядюшкино презрение для меня мало что значило, но я боялся причинить ему боль… Так я раздумывал и постепенно все сильнее ощущал неуверенность в самом себе, поскольку предложения дядюшки казались мне тем соблазнительнее, чем больше я думал о них. Принимать их или нет, однако, было уже другое дело, — в любом случае не раньше чем по истечении года, когда я окончательно сделаю выбор между Америкой и Островитянией и не буду перед дядюшкой в долгу.


Время шло быстро — как всегда, когда человек чем-то занят да вдобавок пребывает в ожидании. Укороченные на летний период дни в конторе были по-прежнему полны дел, и по вечерам, на досуге, скучать не приходилось. Я даже не заметил, как настал август, — близился полагающийся мне двухнедельный отпуск. В промежутках между составлением деловых писем я разработал план и, ни минуты не медля, отбыл в Бостон, с нетерпением предвкушая домашний покой и уют.

Филип взял отпуск так, чтобы по срокам он совпадал с моим, и, встретившись в Бостоне, мы отправились к нему домой, в Кейп-Код, где я собирался провести по меньшей мере неделю и повидаться с семьей. Старше меня на семь лет, брат был ниже ростом, более худощав; ни единой морщинки на сухом, костистом лице с тонкими чертами и ясным, открытым взглядом светло-голубых глаз, светившихся честью и добротой. В юности он мечтал стать министром, весьма смутно представляя, что это такое, но, как бы то ни было, мечтам его не суждено было сбыться, и он решил пойти в юристы и уже вполне сознательно и целенаправленно закончил Школу правоведения. С консервативной, бостонской, точки зрения, карьера его сложилась успешно, хотя он был далеко не так богат, как дядюшка Джозеф и его друзья.

И вот мы сидели рядом на обтянутых зеленым плюшем сиденьях американского поезда, впервые за то время, что я вернулся из Островитянии. На лице Филипа было знакомое располагающее выражение вдумчивой и тактичной доброжелательности.

Стоял жаркий субботний полдень, и главы семейств, подобно Филипу обремененные трудами и заботами, ехали за город навестить жен и детей. Некоторые дружески и уважительно приветствовали его по имени, и он отвечал им своей широкой, светлой улыбкой.

Мы заговорили о делах семейных. В переполненном вагоне пахло потом и едким угольным дымом. Поезд проследовал Дорчестер, Квинсиз, Брайентриз, Броктон и Мидлборо, и мне остро припомнилось, как в свое время, мальчиком, а затем юношей, я проделывал тот же путь, отправляясь на каникулы в Кейп; покидая скучный, пыльный, душный город, надо было пройти сквозь своеобразное чистилище, прежде чем становилось привольнее и легче дышать: за окном мелькали дюны, сосновые перелески, болотца, летние домики и, наконец, море. Однако я не спешил делиться впечатлениями с Филипом, поскольку знал, что, даже испытывая то же, он все равно не упустит возможности произнести хвалебное слово в адрес городской цивилизации. Слушая брата, я ждал, когда же кончатся муки чистилища, но ожидаемое чувство раскрепощения почему-то не приходило.

Филип сказал, что мать с отцом остановились в скромной гостинице в нескольких милях от его коттеджа, чтобы быть ближе к ним с Мэри, внукам и ко мне на то время, что я проведу в Кейпе. Позже подъедет Алиса, и все семья будет в сборе. Мэри собирается устроить пару пикников. Филип-младший учился ходить под парусом и, наслушавшись рассказов о том, что дядя Джон в этом разбирается, настроился брать у меня уроки. Ему шел четырнадцатый год, а Фейс исполнилось десять. Отношения с ровесницами у нее не ладились, и девочка переживала из-за этого. Вместе с Мэри они пробовали различные подходы.

— Как замечательно, — воскликнул он, — что ты наконец выбрался навестить нас. Подумать только — ты уже полгода как вернулся, а нам ни разу не удалось по-настоящему переговорить!

Они ничего не знали о моих впечатлениях от жизни в Островитянии, а ведь это, должно быть, так интересно. Были вещи, о которых он особо хотел меня порасспросить, и у Мэри тоже имелись ко мне вопросы.

Соседи у них были исключительно замечательные люди, среди них профессор Бедлоу с кафедры английского языка в Гарварде, с женой, Роберт Хауэрд, врач, интересующийся социологией, тоже с супругой. Их общество и беседа доставят мне истинное удовольствие.

— Но прежде, — сказал Филип, — расскажи мне о себе, Джон.

И он устремил на меня свой ясный, бесхитростный взгляд, в котором сквозило плохо скрываемое восторженное любопытство.

— Как дядюшка? Видел кого-нибудь из Джефсонов?

Отвечая на его вопросы, я сказал ему все, что, как мне казалось, могло его заинтересовать, зная, что брат обязательно передаст мои слова маме. Семейное чувство, или, правильней будет сказать, чувство семьи, было сильно в ней и в брате. Оба всегда с жадностью выслушивали новости о родственниках, которых никогда не видели и с которыми даже не переписывались. Родственники существовали для них как некая особая часть человечества.

Когда родственная информация с обеих сторон была исчерпана, Филип спросил, нравится ли мне жизнь нью-йоркского бизнесмена, и я не сразу нашелся что ответить.

— Работа слишком умственная, — сказал я наконец.

— Что, уже снова затосковал по простой жизни? — рассмеялся Филип.

— Я ни по чему не затосковал, — ответил я.

— В нашей семье, — продолжал Филип, — две ветви: интеллектуалы и антиинтеллектуалы. Дедушка, дядя Джозеф и Агнесса — антиинтеллектуалы. Это вовсе не значит, что они менее интеллигентны, чем остальные. Думаю, и Алиса ближе к ним. Отец, ты и я, как мне всегда казалось, относимся к интеллектуалам. У отца и у дядюшки были равные шансы продолжить дело деда, но вместо этого отец поступил в колледж и уже с самого начала вступил на иной путь. Дядюшка Джозеф считает отца неудачником, а отец, хоть и полагает, что дядюшка отверг все лучшее в жизни, втайне ему завидует… Мы все желаем тебе успехов в бизнесе, но я частенько думал: а по душе ли он тебе? Когда же ты сказал про «слишком умственную» работу… нет, я по-прежнему считаю тебя одним из нас, Джон!

— Не знаю, кто я, — ответил я, — если вообще принадлежу к одной из ветвей. Просто работа требует напряжения всех моих умственных сил.

— Дело тут не в интеллигентности, — возразил брат, — а в том, что тебя больше интересует: интеллектуальные проблемы, идеи, знания или же нечто материальное.

— Не знаю, Филип.

Разговор продолжался, и временами казалось — Филип хочет, чтобы я сделал выбор, причислил себя к той или иной «партии».

День стоял жаркий, душный, и мы с величайшим облегчением вышли наконец из поезда после долгого пути. Смеркалось, и, после духоты вагона, воздух на станции мгновенно освежил и придал нам новые силы. Когда состав укатил, пройдя перед нами грохочущей чередой похожих на игрушечные вагонов, глубокая тишина воцарилась кругом.

Мэри бросилась нам навстречу, с ней были Филип-младший и Фейс. Мэри была в простеньком хлопчатобумажном платье, лицо и руки покрывал загар. Она была ровесницей Филипа, худощавая, как и он, двигалась по-молодому, легко; она не то чтобы поблекла, но как-то высохла за прошедшее время, а выражением глаз стала еще больше походить на мужа.

Ах, как она рада меня видеть, ну просто замечательно! Она быстро поцеловала меня, но не успел я ответить ей тем же, как она уже выговаривала Фейс, крепко схватившейся за материнскую руку и пребывавшей в крайнем смущении. Затем, одарив Филипа лучезарной улыбкой, Мэри сказала, что «папа и мама» — имелись в виду наши родители — собирались заглянуть после ужина, что она купила в деревне двух цыплят к воскресному обеду, кстати, и в воскресенье они тоже собирались заглянуть, как бы не запамятовать, а Джон первый раз у них, — все же как она рада меня видеть! — и она надеется, что после Нью-Йорка их жизнь не покажется мне слишком простой, что выгляжу я прекрасно, что нам пора идти, нет, все-таки Джон очень неплохо выглядит, и она надеется, что Филип не забыл зайти к Пирсам, и что ей так хочется услышать все-все про Островитянию!

С той же энергией она разместила нас во взятом напрокат автомобиле, и мы поехали по уходящей вдаль песчаной дороге. Росшие по обочинам сосны источали влажный вечерний запах смолы. Пахло морем.

Домик был новый. Стоял он на небольшом холме над укромной бухтой, позади высились сосны. К северу и к югу вдоль фестончато вырезанного берега, тоже на взгорках, виднелись похожие домики. Вместе с домом Филип приобрел десять акров земли. Сразу за домом располагалась конюшня для верховой лошади, где стояли и дрожки, а на берегу, на красивом песчаном пляже, — купальные кабинки.

Домик был неоштукатуренный. Большая комната, куда вы сразу же попадали, служила одновременно и гостиной, и детской, и библиотекой, и комнатой для музицирования — словом, всем, кроме кухни и столовой. Наверху находились спальни и оборудованная по последнему слову техники ванная. Спальни были большие, и потому их было всего несколько.

— Пока Алиса еще не приехала, ты можешь занять свободную комнату, — сказала Мэри, — ну а потом устроим тебя вместе с маленьким Филом. Видишь, как все просто. Летом мы стараемся жить попроще. Мы оба решили, что штукатурка лишит дом простоты и безыскусности.

— Он не проще, чем те, к которым я привык в Островитянии.

— Ты должен мне все про это рассказать. Не беспокойся, переоденешься попозже. Спускайся сразу.

Я слышал, как она о чем-то говорит с Филипом в соседней комнате, как бродят внизу дети, звенит посуда на кухне. Над письменным столом зажглась электрическая лампа. Предметы личной гигиены наличествовали в полном наборе. Но мне недоставало уединенности, я не хотел, чтобы меня слышали, не хотелось слышать чужие звуки и голоса. В этом доме я ощущал себя как в клетке. Стены островитянских домов были толще. Кроме тех моментов, когда хозяйствовали совместно, как то случилось в Верхней усадьбе, каждый в своей комнате жил словно в отдельном доме. Обстановка здесь тоже сводилась к минимуму и была даже, пожалуй, более сподручной, удобной, однако недостаток уединенности сводил на нет все остальные достоинства. Чужие жизни назойливо вторгались в вашу своими звуками…


Вечером того же дня в экипаже, принадлежавшем гостинице, где они остановились, приехали родители. В окружении сыновей — Филипа и Джона — и жены старшего они сидели на веранде. Внуки наверху уже спали. Встреча получилась немногословной, однако объединяющая нас теплая, глубокая привязанность казалась почти осязаемой. Столь сильного чувства Островитяния изменить не могла. Основной новостью и соответственно предметом общей беседы вначале стало мое пребывание в Нью-Йорке. От меня потребовали отчет по всей форме, и я переживал из-за того, что он может не удовлетворить моих слушателей. Бóльшую часть рассказа я уделил отношению дядюшки Джозефа и его обещаниям. Разумеется, об этом не следовало бы говорить, но сидящие рядом со мной имели право знать все.

Сыновнее чувство подсказывало мне, что родителей больше всего интересует, во-первых, надежным ли было мое финансовое будущее, и, во-вторых, доволен ли я работой. Насчет первого успокоить их не составило труда, что же до второго, то я не придумал ничего лучшего, чем описать свой рабочий день, добавив, что работа всецело поглощает меня. Доволен ли я на самом деле и буду ли доволен впредь — этим вопросом я пока не задавался. Дабы дополнить картину, я пересказал несколько сложившихся в процессе работы ситуаций, чувствуя, как постепенно краснею, настолько внимательно, затаив дыхание, они слушали меня. Наконец я не выдержал и замолчал.

— Как странно видеть тебя бизнесменом, — сказала мама.

— С удовольствием бы еще посидела и послушала, — сказала Мэри, — но тогда утром вы останетесь без завтрака.

Отец спросил Филипа про книгу и вышел взглянуть на нее.

— Джон, — сказал брат, — ты должен ответить мне на многие вопросы, которые уже давно меня мучат. Ты — первый бизнесмен из Нью-Йорка, оказавшийся в моей власти. Так что ответь по совести: как ты думаешь, справедливы ли все те обвинения против большого бизнеса, которые теперь можно услышать на каждом шагу?

Я щедро поделился с ним своими скудными знаниями.

Родители ушли. На веранде снова появилась Мэри и, усевшись поудобнее, сказала:

— Теперь, — причем в голосе ее слышалось «Уф, наконец-то!», — теперь я могу спокойно поговорить с Джоном.

— Наверное, уже поздновато, — заметил Филип.

— Мне не хочется спать, да и Джону, по-моему, тоже, — ответила Мэри едва ли не умоляющим тоном.

— Конечно, Мэри, с удовольствием. Сна у меня ни в одном глазу.

— Завтра будет не до разговоров, — сказала она. — Кухарка совсем взбеленилась, жалуется, что на нее навалили столько работы, как будто она раньше не знала. Прости, Джон, но ты — свой человек, и я от тебя ничего не скрываю. Придется мне помочь ей и сходить за мороженым. Папа и мама будут завтра к обеду, а днем мне нужно съездить в клуб узнать программу мероприятий на будущую неделю. Вечером мы все собираемся на ужин к Бедлоу, и еще у меня стирка.

— Тем более… — начал было Филип.

— Милый, — откликнулась Мэри, — сегодня тоже был сумасшедший день, и лучше всего сейчас переключиться на что-нибудь совсем, совсем другое.

— Ты безнадежна, — вздохнул брат.

— Нет, я не безнадежна, Филип! Но уж точно стану такой, если не буду позволять себе хоть ненадолго расслабиться.

— Думаю, тебе лучше всего лечь и хорошенько выспаться.

— Я не хочу ложиться! Расскажи мне об Островитянии, Джон! Надеюсь, там-то хоть женщинам живется полегче?

Я сказал, что проблем с кухаркой в Островитянии просто не может быть, так же как там нет клубов, куда нужно ездить узнавать о мероприятиях, а продукты не приходится привозить издалека. Мэри слушала, пропуская то, что я говорю, через собственный опыт. Разговор стал конкретнее и, похоже, не собирался скоро заканчиваться.

Филип был явно недоволен.

— Всего за одну ночь не обсудить, — нервно вмешался он.

— Я хочу знать все до мельчайших подробностей, — заявила Мэри.

— Цельного представления у тебя так и так не сложится.

— Сложится, если Джон задержится еще ненадолго, — ответила Мэри и тут же спросила, как у островитянок обстоят дела со стиркой. Я сказал, что стирают они реже, одежда у них проще, и к тому же они ее не гладят. А что до самой стирки, то она мало чем отличается…

— Мэри, — сказал брат, — уже начало первого!

— Что ж, — отозвалась Мэри, — мой господин и повелитель призывает меня, и я обязана повиноваться. Сдается мне, что женщины в Островитянии работают не меньше нашего, но это не стоит им таких усилий.

— Знаешь, Филип, — сказал я, — а ведь у Мэри сложилось цельное представление.

Мэри встала, и Филип обнял ее за плечи.

— Завтра продолжим, — сказала на прощание Мэри и вышла вслед за мужем, выключая по пути свет.

Оставшись один, я внезапно подумал о других различиях, и сердце мое учащенно забилось. В Островитянии родители, у которых двое сыновей, причем один женатый, вели бы совместное хозяйство, объединенные алией. Там отец не стал бы, подобно моему, ворчать и принимать в штыки то, чем занимается его сын, мать — поняла бы своего ребенка, и, собравшись вместе в счастливом семейном кругу, равно заинтересованные в одном и том же, мы не спеша вели бы беседу, не чувствуя никаких преград и барьеров. Там — работа моей жены не отличалась бы столь резко от моей. Наттана справлялась с тележкой для перевозки камня не хуже любого мужчины. Ее братья помогали Эттере на кухне.

Филип и Мэри сами создали себе разделение труда. Мэри распоряжалась воскресными делами, что отнимало у нее весь день, в то время как Филип приглядывал за детьми, которые до того целую неделю были под присмотром матери. Но воскресенье являлось исключением. На протяжении всей недели заботы мужа и жены почти не соприкасались.

Купаясь перед обедом, минут пять мы с Филипом обсуждали эту проблему. Мэри, запыхавшаяся, присоединилась к нам. Филип сказал, что хочет, чтобы и она искупалась. Одна из обязанностей, которую ей следовало исполнять неукоснительно, состояла в том, что она — его жена.

Мэри заявила, что было бы прелестно, если бы муж и жена могли выполнять какую-либо работу вместе, но конкретных идей у нее на этот счет не появилось. Она пыталась реально представить это себе, но обобщения ей явно не давались.

— В целом, — подытожил Филип, — я думаю, что у нас все устроено наилучшим образом. Я специалист в своей области и зарабатываю деньги, а у Мэри — свои заботы.

— Мне приходится так много всего делать, что я уж точно не специалист ни в чем, — сказала Мэри.

— Ты специалист в очень многих вещах, Мэри. Жизнь сложна, и человек, который ни в чем не разбирается, просто не выживет. Если бы мы с Мэри половину своего времени занимались не своим делом, то это дело и наполовину не делалось бы так хорошо, как сейчас.

— Я ни в чем не разбираюсь! — воскликнула Мэри. — А мне хотелось бы. Я все время об этом думаю.

— Разбираешься, Мэри… разборчивей жены не найдешь.

— Ну разве это дело, милый.

— Будь жизнь несколько проще… — начал я, но Филип не дал мне договорить.

— Софизмы, — категорично произнес он. — Величайшее счастье человека в том, чтобы стать специалистом в какой-то области и достичь в ней совершенства. Так называемая простая жизнь не позволяет ему до конца развить свои способности. Человеку приходится разбрасываться.

— Мы изо всех сил стараемся быть проще, но у нас ничего не получается, — добавила Мэри. — Неужели тебе действительно хочется быть юристом — и только, Филип? Кругом много других занятий, которые могли бы получаться у тебя не хуже.

— Миссис Ланг! — крикнула появившаяся на берегу кухарка.

— Надо идти, — сказал Мэри. — Что ж, если ты счастлив, я тоже довольна.

Покинув нас, она поспешно, прямо в купальнике, поднялась по песчаному склону.

— Мэри действительно специалист, — сказал Филип, глядя ей вслед. — Поневоле станешь специалистом, когда приходится заботиться о стольких вещах сразу. Главная ее проблема в том, о чем она сама сказала: она слишком много думает. Ей недостаточно хлопотать по дому, растить детей, ей хочется чего-то еще. Она постоянно ищет какого-то занятия помимо прочих, но времени на все не хватает. Ты заинтриговал ее своими рассказами, но, я думаю, Островитяния — совсем не для Мэри. Какое побочное занятие могла бы она там найти, чтобы отвлечься от хозяйства и детей?

Я рассказал ему об Эттере, бок о бок работавшей вместе с братьями, принимавшей участие в семейных советах, к голосу которой прислушивались, да и значила она не меньше их в едином хозяйстве Верхней усадьбы.

— Для тех троих твоя работа юриста и ее хлопоты по дому — одно и то же.

— Ну, мы уже выросли из пеленок, — сказал Филип.

— И этот рост был сознательным?

— Таковы законы эволюции.

— Только не для Островитянии.

Филип рассмеялся:

— Не слишком-то увлекайся бреднями об опрощении, Джон. Порок, типичный для интеллигента. Возможно, тебе жилось там и неплохо, как любому, кто, захотев сменить обстановку, уезжает на ферму и живет там, но сам при этом не фермер.

— По-твоему, это порок, — сказал я. — А может быть, это естественная реакция человека, который инстинктивно чувствует, что все окружающее его полно разного рода излишеств и ненормально?

— Попробуй займись фермерством, и очень скоро ты сам убедишься, что такая жизнь не сахар.

— А что — бизнес? Юриспруденция?

— Лучшая жизнь — та, что дает человеку как можно полнее раскрыть свои возможности. Конечно, неплохо живется и на ферме, где хозяйство ведется современно, по-научному.

— Островитяне вряд ли назвали бы свои принципы ведения хозяйства научными, но все это слова. Они развили искусство жить на земле до очень высокой степени.

— А тебе не кажется, что они люди ограниченные, узкие и их мало что интересует?

— Нет, не кажется.

— Да, наверное, я все же ошибался, и ты не интеллектуал.

— Хотелось бы надеяться, что я не укладываюсь в твою классификацию, Филип.

— Тут человек не властен.

— А почему бы не сочетать в себе оба начала?

— Так устроена жизнь. С одной стороны, ей нужны юристы, ученые, мыслители, а с другой — рабочие и бизнесмены. Наша цивилизация и есть плод подобного разделения.

— Откуда ты знаешь, что это разделение не результат беспорядочного, случайного роста?

— Я верю в прогресс, Джон.

Его светлые глаза блеснули почти зло. Продолжать разговор не имело смысла. В голове у меня творилось что-то непонятное; беседа наша вдруг представилась тропинкой, уводящей в некий нереальный мир.

Увы, подобных стычек с Филипом не удавалось избегать и в дальнейшем. Весь вечер у Бедлоу мы только и делали, что спорили. Кроме хозяина и его жены, а также доктора Хауэрда с супругой была приглашена мисс Хайд, чтобы уравнять число мужчин и женщин. Поначалу беседа текла неторопливо, однако неожиданно Филип, с горящими глазами, вновь принялся отстаивать свою теорию разделения. Несколько минут присутствующие развлекались, выясняя, к какой категории относится каждый. Филип открыто заявил, что он — интеллектуал.

— Думаю, я тоже, — сказала мисс Хайд.

— А я нет, хотя так хотела бы, — сказала Мэри.

— Я, наверное, тоже, — произнес Бедлоу.

— Разумеется, — подключилась его жена, — еще какой.

— Ну а начет тебя? — спросил Бедлоу.

— Я тоже! — ответила миссис Бедлоу, даже как бы с некоторой досадой. — Мы все интеллектуалы. — И вопросительно взглянула на меня.

Филип не дал мне и рта раскрыть:

— Джон тоже, хотя и считает, что нет. Он у нас бизнесмен. А вы что скажете, доктор Хауэрд?

— Я — ученый, вынужденный работать, чтобы зарабатывать на жизнь.

— Быть ученым — высшее проявление интеллектуализма, — сказал Филип.

— Куда же отнести художников? — спросила миссис Хауэрд.

— К существам низшего порядка, — откликнулся мистер Бедлоу, и все дружно рассмеялись.

Задав разговору определенное направление, Филип выдвинул вопрос: считать ли цивилизацию следствием разделения или υice υersa.[1] Все оживленно включились в обсуждение. Немного погодя Филип вскользь упомянул об Островитянии и попросил меня высказаться на этот счет. Я же просто стал описывать то, что мне довелось увидеть. Меня то и дело прерывали, задавая самые разные вопросы. Кое-кто высказывался весьма дельно… Под конец Филип, как искушенный юрист, подвел краткое резюме с широкими обобщениями: человечество, безусловно, находится в состоянии прогресса, развития, стремится к достижению определенных целей; каждый, по мере сил, вносит свой небольшой вклад в это движение вперед; в наиболее развитых центрах цивилизации люди овладевают новыми навыками, разрабатывают новые технологии, совершенствуют свой образ мыслей — и все это, в каждой отдельной области, способствует прогрессу в целом, развивается в его русле; отсюда и критерий различения цивилизованной и нецивилизованной личности, а именно разнообразие или, напротив, его отсутствие в жизни людей. И что может быть прекраснее, чем жить в наши дни!

Мэри, Филип и я возвращались домой по тропинке, вьющейся среди дюн и огибавшей песчаные берега небольших бухт. Молодой месяц то показывался, то исчезал за верхушками сосен.

В ответ на вопрос Мэри я сказал, что мне очень понравился вечер и я даже не особенно стремлюсь разбираться почему.

— Восхитительный вечер, — тут же подхватил Филип, — хотя говорить пришлось почти исключительно одному мне!

— Ты прекрасно вел беседу, — сказала Мэри приятным, спокойным, молодым голосом. — Не знаю, однако, договорились ли мы до чего-то определенного.

— Думаю, да. Я проверил свою идею. Конечно, из любого правила есть исключения, но в целом, если судить широко, она верна. К тому же она объясняет причины развития цивилизации, состоящие в том, что цивилизация открывает перед людьми все более широкие возможности. Что ты думаешь об этом, Джон?

— Я видел места, где твоя идея не приживается, а цивилизация не ведет к разделению и узкой специализации.

— Но если взять в качестве примера развитые цивилизованные страны, а не полуварварские, отсталые?

— Джон терпеть не может, когда его пытаются втиснуть в тот или иной разряд, — вмешалась Мэри. — Я буду говорить за него, потому что бедняга Джон не понимает хода твоей мысли.

— Хорошо, тогда каков ход его мыслей?

— Его, как мне кажется, больше интересуют конкретные факты и чувства.

— Джон, — со смехом сказал Филип, — похоже, Мэри готова зачислить тебя в антиинтеллектуалы.

— Правда, Мэри? — спросил я.

— Я? Ну уж!

Она задумалась, отвернувшись к блеклой, голубой слюдой отливающей глади бухты.

— Мне вообще не по душе все эти классификации. Взгляните лучше, какая дивная ночь. Я прекрасно провела время, все было так ново, но теперь я устала. Почему ты вечно носишься со своими теориями и классификациями, Филип?

Брат ответил не сразу. Последние слова жены больно укололи его, я это почувствовал.

— Я зашел слишком далеко, Мэри? — спросил он.

— Ах, нет, Филип, милый!

— Это всего лишь попытка как-то упорядочить окружающее, — мягко ответил Филип. — Если во мне есть такая потребность… По крайней мере, мне никуда не деться от этих мыслей…

— Я понимаю тебя, милый, — прервала его Мэри. — Мы все думаем об этом, и мы все в растерянности, просто ты не хочешь подчиняться бездумно, как большинство, и жаловаться… Извини, я вовсе не собиралась тебя критиковать.

— Успокойся, дорогая! Но я должен разобраться во всем до конца. Сама жизнь толкает меня на это. А ты что думаешь, Джон?

— В твоей развитой цивилизации много непонятного, много противоречащих друг другу законов, враждующих сил. Всякий, кто смотрит на вещи реально, как ты, и умен, как ты, естественно, начинает задумываться, ищет ответа и старается уложить все противоречия в некую систему.

— Именно! — сказал Филип. — А обнаружив систему, наконец познаешь истину.

— Да, если ты обнаружил ее! Но сегодня вечером ты обнаружил, что просто придумал свою систему. Твои обобщения ловко подогнаны одно к другому, однако все они спорны.

— А не лучше ли, — быстро сказала Мэри, — если ты обратишься к собственным взглядам и попробуешь свести концы с концами? Филип всего лишь проверял, правильна ли его идея.

— Мне бы хотелось, — продолжал я, чувствуя, что начинаю горячиться, — чтобы люди избавились от этой мании — все укладывать в систему. Я хочу, чтобы мы поменьше умствовали и больше чувствовали!

— Ты эпикуреец, — сказал Филип, — и размышления твои ведут к гедонизму! Откуда эта тяга к чувственному, желание повернуть историю вспять?

— Оттого, что мы слишком много думаем, и чем дальше развивается цивилизация, тем больше мы полагаемся на мысль, а не на чувство. Оно уже не в состоянии соперничать с нашим интеллектом. От этого мы все такие издерганные и неуравновешенные!

— Нет! — почти крикнул Филип. — То, что тебе, Джон (а ты, уж прости меня, самый настоящий материалист и гедонист), кажется неуравновешенностью, как раз и есть уравновешенность высшего порядка — плод развития, тяга к лучшему.

— Филип! — начал я, но брат прервал меня:

— Чувства — вещь второстепенная. Я же хочу составить себе ясное понятие о мире.

— Ладно, — сказала Мэри, о которой мы совсем позабыли, и голос ее раздался неожиданно, прохладный и мягкий, как лунный свет. — Меня ужасно интересует, какие чувства питает ко мне Филип, каковы и мои чувства к нему, но сейчас, пожалуй, еще больше — что вы чувствуете по отношению друг к другу.

Нам обоим ее вмешательство было неприятно, поскольку отвлекало от главной темы.

— Разумеется, меня тоже интересуют мои чувства к тебе, — сказал Филип, — но суть в том, что я пытался доказать…

— Что Джон слишком чувствительный, да, по-моему, и ты тоже, — сказала Мэри, — и все из-за каких-то идей. Зачем портить такой замечательный вечер!

Мы вынуждены были замолчать, но я не сомневался, что каждый мысленно продолжал спор. Я думал о том, что способность чувствовать у современного человека не только отстает от его мыслительных способностей, более того — сверхинтеллектуализм извращает чувства, умерщвляет их… Мои собственные в тот вечер были тому примером, и от путаницы мыслей и чувств у меня разболелась голова. Мэри, единственная сохранившая спокойствие, поскольку спор не затронул ее, поступила правильно, помирив нас и прекратив бесполезную дискуссию. Я хотел сказать ей об этом, сказать, что она — истинная островитянка, но, подумав о реакции Филипа, решил промолчать.

Неделя шла своим чередом. В доме было много книг, и мы много говорили о них. Оба, Филип и Мэри, любили читать, но как Мэри удавалось ознакомиться с тем, что крылось под переплетами, не знаю, поскольку большую часть времени она проводила переставляя книги с места на место и вытирая с них пыль. Филип постоянно подкладывал мне один том за другим, говоря, что вот это я обязательно должен прочесть, но глаза мои бесцельно скользили по строчкам — чтение не давало пищи ни сердцу, ни уму. Слишком половинчато рассматривались поднятые в этих книгах вопросы, слишком много было в них смутных, отвлеченных рассуждений. Филип считал, что Островитяния и мои занятия бизнесом отучили меня воспринимать серьезную литературу. Чем я теперь пробавляюсь — беллетристикой? Я ответил, что Островитяния научила меня узнавать вещи из первых рук.

Мы плавали под парусом, купались и непрестанно ссорились. Филип стал раздражать меня своими приступами сварливости, чуть только речь заходила о том, что Мэри называла «какими-то там идеями», в конечном же счете я все серьезнее и чаще задумывался об Островитянии и о том, что пережитое там стало еще реальнее с тех пор, как я вернулся.

Нет, отпуск решительно не удался. Мне хотелось чего-то более существенного, чем возможность с приятностью поразмять мышцы и вести бесконечные разговоры, которые всегда заканчивались сумбурно и ни к чему не вели. И как бы ни было сильно чувство привязанности, которое я испытывал к брату, Мэри, их детям, к родителям и Алисе, я не находил ему должного выражения. Сосновые рощи и море сами по себе были замечательны, но рассудительный голос Филипа не давал насладиться их красотой. Поэтому, как только представился неожиданный повод уехать, я незамедлительно воспользовался им.