"Туннель к центру Земли" - читать интересную книгу автора (Уилсон Кевин)

2. ВСПЫХНУТЬ И СГОРЕТЬ

Я считаю шаги, потому что моя жизнь тосклива и беспросветна. Каждый день я тащусь на фабрику, переставляя ноги одну за другой и присваивая каждому шагу порядковый номер. Это успокаивает меня, примиряет с невыносимостью жизни. От квартиры, которую снимаем мы с братом, до фабрики — всего семь тысяч сорок пять шагов. Всякий раз я выбираю новый маршрут, пытаюсь шагать более размашисто или, напротив, снижаю темп, укорачивая шаг. Это игра — пусть жалкая и странная — делает меня немного счастливее. Упорядоченность придает смысл течению времени. Игра занимает мои мысли, удерживает от взрыва, прогоняя горькие назойливые думы, прежде чем я оказываюсь в очереди перед воротами, а затем в сортировочной, где восемь часов подряд сверху дождем сыплются буквы.

Я работаю сортировщиком на головной фабрике, производящей таблички для скраббла фирмы «Харсбро инкорпорейтед». В каждом из пяти громадных цехов сто сортировщиков копошатся в груде деревянных табличек, которые скатываются вниз по специальному желобу. Несколько раз в смену загораются синие огни, звучит сирена. Тогда рабочие встают с колен и слушают клацанье тысяч А, Ж и Р — словно тысячи машинисток одновременно ударяют по клавишам. Я ползаю на коленках посреди алфавита в поисках буквы Й. Работа как работа, ничего захватывающего.

В любой набор скраббла кладут букву Й — гипотетическую возможность для йоги, йоты и йодля. Другими словами, на каждую сотню прочих букв приходится только одна Й, и прежде чем мне удается набрать с десяток, приходится перелопатить тысячи табличек. Сортировщики получают жалкую почасовую плату плюс крохотную премию за каждую букву, поэтому неудивительно, что я не испытываю к своей работе теплых чувств. Я сортирую Й почти три года — с тех пор, как мне исполнилось двадцать, — и хотя неплохо освоил эту операцию, всякий раз, когда касаюсь подушечками пальцев деревянных табличек с А, Е и К, я мечтаю их собирать.


Сегодня я нашел пятьдесят три Й, вчера было сорок, позавчера — шестьдесят три. Как и большинство опытных сортировщиков, я умею находить Й на ощупь, словно слепой, читающий алфавит Брайля. Самый простой способ — перевернув табличку, отбросить ее в сторону. Сортировщики передвигаются быстро, успевая перелопатить на одном месте несколько пригоршней букв.

Новенькая, которая приступила к работе два дня назад и сейчас собирает пробелы, разочарованно подбрасывает вверх горсть табличек. Рядом с ней парень с красными глазами и двухдневной щетиной занят поисками брака — табличек без букв. Эти двое постоянно дерутся за добычу, приходя домой с синяками и пустыми карманами.

Заканчивается смена, и мы выстраиваемся в ряд. Женщина, собирающая Р, остается стоять на коленях с зареванным лицом. Я подхожу к ней, и она протягивает мне пригоршню Ь.

— Они совсем такие же, Леонард, — всхлипывает она. — Если не присматриваться.

Целую смену она собирала не ту букву, и как только это доходит до сортировщика, отвечающего за Ь, он с широкой ухмылкой бросается к ней, но не успевает — женщина швыряет горсть табличек в общую кучу, и он с воплем ныряет за ними.

Я отмечаю пропуск, сдаю таблички и начинаю отсчет шагов от фабрики до дома.

Семь тысяч триста восемьдесят три.


Я снимаю квартирку прямо над кондитерской. Владелица кондитерской Хейди убирает волосы с проседью в тугой высокий пучок, а ее мягкое лицо не умеет хмуриться. Вместе с дочерью она живет в комнатах на задах кондитерской, а квартиру наверху сдает за сотню мне с братом.

Мы живем здесь третий месяц, медленно осваиваемся на новом месте, привыкая к вездесущим парам корицы и жженого сахара, которые проникают сквозь пол.

Я захожу в кондитерскую и покупаю на доллар лимонных леденцов и на четверть мятного драже для брата. Когда расплачиваюсь, из кухни появляется восемнадцатилетняя дочь Хейди Джоан с подносом шоколадного печенья.

Блестящие черные волосы падают на плечи, карамельно-карие глаза сияют. Джоан ловит мой взгляд, ее губы трогает легкая улыбка — и вот улыбка становится шире, словно расползаясь во всех направлениях сразу. Джоан дает мне откусить печенье. Во рту вкус ореха пекан, шоколада, карамели и пальцев Джоан. Она так красива, что я готов часами стоять и смотреть на нее, но кондитерскую наполняет шумная толпа. Рабочие с соседней фабрики спешат подсластить жизнь ежедневной дозой сладостей. Я преодолеваю пятнадцать ступеней и прикладываю ухо к двери. Слышно, как в гостиной «плавает» Калеб.

Брат ничком лежит на полу — на узкой доске, зажатой между креслами, — и тренирует гребки, привязав к запястьям груз. Руки взлетают над головой, пальцы плотно сжаты. Под бледной, почти прозрачной кожей с силой работают мышцы.

Заметив меня, Калеб перестает грести и улыбается. Подушечки пальцев сводит от усталости, и я устраиваюсь на диване, готовясь провалиться в сон. Калеб привстает, отжимаясь от пола коленями и руками, и своим лбом упирается в мой.

Ему шестнадцать. Калеб ходит в школу в восьми кварталах отсюда, а еще он лучший пловец в команде. До четырех брат с товарищами занят в Молодежной христианской организации. Я прихожу часа через полтора после него, и к тому времени квартира успевает пропахнуть хлоркой. Чтобы плыть еще быстрее, брат сбрил брови и волосы. Когда Калеб смотрит на меня так пристально — бледно-голубые глаза, красные прожилки от хлорки на белках, — он похож на тюленьего белька.

— Угадай, за сколько шагов я сегодня добрался до дома, — начинаю я.

Мы играем в эту игру каждый день.

— Ну, не знаю… за миллиард, — отвечает брат.

— Меньше.

— За два шага.

— Больше.

— За тысячу.

— Больше.

— За сто тысяч.

— Меньше.

— Пять.

— Больше.

— Десять.

— Меньше.

— Семь.

— Больше.

— Восемь.

— Меньше.

— Семь тысяч триста восемьдесят… четыре.

— Почти… семь тысяч триста восемьдесят три.

— А внутри кондитерской ты считал?

— Нет.

— Вот видишь.

Калеб устраивается на ковре рядом с диваном, отвернувшись от меня и вытянув руки вдоль тела ладонями вверх. Я лежу на спине, рука, свисающая с дивана, рассеянно чертит круги на шелушащейся от хлорки коже. Отсюда мне хорошо видны шрамы на его запястьях — новая кожица успела нарасти на месте глубоких ран.

С тех пор как три года назад наши родители погибли, Калеб трижды пытался покончить жизнь самоубийством. В последний раз он полоснул запястья швейцарским армейским ножом, прыгнул в бассейн и поплыл стометровку вольным стилем, оставляя на воде кровавый след. Калеб вышел из больницы через три недели. Доктора уверяли, что ему ничего не угрожает, но за будущее они не поручатся. Брат не выглядел несчастным, скорее, неуравновешенным, но мне от этого было не легче.

Иногда, сортируя таблички, я ощущаю, как по позвоночнику пробегает холодок — мысль о Калебе. Что мешает ему сделать это еще раз? Даже если я не буду спускать с брата глаз, я не властен над тем, что сильнее его.


Три года назад наши родители взорвались. Не знаю, каким еще словом это назвать. Однажды вечером, возвращаясь домой в пустом вагоне метро, они спонтанно воспламенились. Когда спустя некоторое время тела обнаружил охранник, они обуглились до половины.

Это был первый зафиксированный в истории случай двойного самопроизвольного возгорания, о чем все, кому не лень, упорно твердили всю следующую неделю. Рассказ об их смерти стал основой часового фильма из серии «Удивительное и необъяснимое», но я не смотрел. Ужасно потерять обоих родителей сразу, еще страшнее, когда ты не можешь объяснить, отчего они умерли. Обычно я отвечаю, что они сгорели в пожаре или погибли при взрыве газа.

Как бы то ни было, родителей не вернуть, и я смирился с потерей. С чем я не в силах смириться, так это с неизвестностью — я устал ждать, когда подобное случится со мной. Устал гадать, является ли самопроизвольное возгорание наследственным, и болезнь ждет своего часа. Возможно, мои шансы — как при синдроме Хантингтона — пятьдесят на пятьдесят, и я узнаю, что меня ждет, когда постарею. Буду спокойно сортировать таблички, внезапно кровь прильет к щекам, и сердце перестанет биться в ожидании взрыва. Ночами я вскакиваю, а потом тихо лежу, прислушиваясь, не раздастся ли шипение или хлопок, как при электрическом разряде. Иногда я забираюсь на пожарную лестницу, и мне чудится, что я взмываю в небо и взрываюсь, словно фейерверк, окрашивая небо всеми цветами радуги.

Я сижу на пожарной лестнице, запивая молоком шоколадные драже, и смотрю, как луна пробивается сквозь тучи. Прикидываю, сколько шагов в переулке за кондитерской. Продолжая считать шаги, слышу, как по лестнице карабкается Джоан. Она приходит сюда вот уже две недели. Ночью Джоан еще красивее: черные волосы почти неразличимы во тьме, и бледное лицо словно парит в воздухе. Мы сидим, свесив ноги вниз, голова Джоан лежит на моем плече. От нее пахнет потом, жженым сахаром и тем особенным десертом, который готовят на огне, вишневым фламбе.

Я рассказываю Джоан о работе, о том, за сколько шагов добираюсь от фабрики до дома. Слушая меня, она выдергивает несколько волосинок и задумчиво посасывает прядку. Странная привычка, и когда я спрашиваю о ней, Джоан накручивает волосы мне на палец и с улыбкой предлагает попробовать. Я подношу прядку к глазам и осторожно кладу в рот. Она сладкая, словно бечевка, покрытая глазурью. Джоан говорит, это из-за работы в кондитерской — сахарная пыль оседает на волосах. Я высасываю сладость и кладу прядку в карман.

Я спрашиваю Джоан, нравится ли ей проводить столько времени в кондитерской. Она работает там с детства, пропуская школу, лишаясь развлечений, к которым обычно неравнодушны девушки. Однако Джоан отвечает, что работа ей нравится, и когда-нибудь она унаследует кондитерскую от матери.

— Это то немногое, что я умею делать. Любая работа накладывает отпечаток.

Я спохватываюсь, что пора ложиться, даже если остаток ночи я снова проведу без сна. Джоан целует меня — быстрый язычок скользит по моим передним зубам — и начинает спускаться вниз. Двадцать четыре ступеньки, и она скрывается в доме. Лицо пылает. Некоторое время после ее ухода я сижу на пожарной лестнице, изо всех сил пытаясь не взорваться.


Чтобы осознать потенциальную значимость буквы Й, нельзя забывать, что, кроме банальных слов вроде йода и йогурта, существуют заковыристые йол и йомен. Работая, я все время думаю об этом, пытаясь внушить себе, что Й — нечто куда более значимое, чем просто одиннадцатая буква алфавита. Оправдать упорство — до фантомных болей в пальцах, мешающих спать по ночам, — с которым я ищу эту букву, успевшую впечататься в подушечки пальцев.


Сегодня я украл табличку с буквой. Й, опять Й, снова мимо — и вот, наконец, пальцы нашли Д. Зажав букву между большим и указательным пальцами, я ощупал ее. Палец следовал за изящным изгибом, как автомобиль ползет по извилистой горной дороге. Я взял ее для Джоан. За Д последуют Ж, О, А и Н, пока я не выложу перед Джоан ее имя. Я осмотрелся — женщина, собирающая Д, откинула волосы, упавшие на глаза, — и быстро сунул табличку в карман.

Многие сборщики крадут таблички. Некоторые со временем набирают столько, что вполне могут позволить себе сыграть в скраббл дома, разлиновав кусок картона.

В конце смены я опускаю руку в карман, а по дороге к приемщику осторожно сую табличку под язык. Табличка все еще там, когда я выхожу на улицу. Она остается там, пока я считаю шаги, думая о Джоан, пряча Джоан во рту.


Ночью, пытаясь не взорваться, прислушиваясь к размеренному дыханию брата, я на разные лады представляю то, что случилось с родителями.

Иногда я вижу это так: возвращаясь после ужина в ресторане, похода в кино и молочного коктейля, они сидят рядом в пустом вагоне метро. Отец грубит матери, понимая, что не должен, но не в силах сдержаться. В ответ мать называет его подонком, мерзавцем, ну, что-то в этом роде. Отец отодвигается от нее, сдерживаясь, чтобы не сказать того, о чем впоследствии пожалеет. Обоих переполняет гнев, обидные слова готовы сорваться с губ. Лицо у отца багровеет, как бывает, когда, разобрав какой-нибудь прибор, он понимает, что не сможет собрать его. Голова болит, в желудке огонь, но отец решает, что это от жирной пищи. Мать, от злости готовую разорвать отца, бросает в жар, но она уверена, что это адреналин. Температура в вагоне повышается, становится трудно дышать. Глаза родителей встречаются, и внезапно они понимают, что совсем не любят друг друга, и меньше всего на свете им хочется выйти из вагона на одной остановке. И тут они взрываются.


Я возвращаюсь домой — семь тысяч девятьсот пятьдесят четыре шага — и вижу Калеба и Джоан, сидящих перед кондитерской. Брат что-то взволнованно говорит Джоан, размахивая руками и раскачиваясь на пятках. Джоан слушает, хмурится, но тут они замечают меня и вскакивают. Калеб хватает меня за руку и тащит внутрь. Джоан следует за нами.

Втроем мы втискиваемся между диванных ручек и пускаем по рукам упаковку разноцветной жвачки.

— Это было в новостях, Леонард, — говорит Калеб. — Смотри.

Он делает звук громче.

Прошлой ночью жительница Кантона, штат Огайо, спонтанно самовоспламенилась. Утром соседи обнаружили горку пепла и неповрежденные конечности рядом с шезлонгом. Потолок сильно обгорел, зато газету на полу пламя даже не подпалило, а шезлонг повредило лишь частично.

Эксперт по паранормальным явлениям наглядно демонстрирует репортерам, как жертва взрывается изнутри. Он зажигает свечу из свиного жира, объясняя, как сгорает после взрыва телесный жир, оставляя пепел мельче, чем из крематория.

Калеб прилип к крошечному экрану.

— Совсем как мама и папа, — говорит он, ни к кому не обращаясь.

Джоан спрашивает меня, о чем это он. Я не могу удовлетворить ее любопытство, по крайней мере сейчас.

Встаю и ухожу, на ходу считая шаги. За спиной звучат шаги Джоан — их я тоже плюсую.

Ночью она лежит рядом, и я рассказываю ей о спонтанных возгораниях. Моя рука скользит по груди и животу Джоан, отмечая разность и одинаковость наших тел. Она мягкая и теплая, мое тело напряжено и зажато.

Джоан гладит мою веснушчатую кожу и замечает, что я дрожу. Тогда она обнимает меня за пояс, прижимается покрепче, и я начинаю говорить.

Самыми частыми жертвами спонтанных возгораний становятся одинокие женщины — семьдесят пять процентов всех известных случаев. Некоторые винят во всем полтергейст, порождающих огонь духов, бродящих по городам в поисках обреченных душ. В маленьком индийском городе Лакнау власти были вынуждены учредить специальный фонд помощи пострадавшим от нашествия «огненных духов».

Я рассказываю Джоан, что, перемещая внутренние органы, люди сами могут вызвать электрический разряд у себя в животе. Этот факт документально подтвержден экспедицией Блэра под названием «Кольцо огня» в Индонезию в начале шестнадцатого века.

Я высказываю предположение, что, возможно, люди взрываются, потому что перемещают свои внутренние органы, не догадываясь об этом. Сидишь себе, ни о чем не подозревая, внезапный сдвиг внутри — и ты взлетаешь на воздух.

Я говорю и говорю, умудряясь ни словом не обмолвиться о том, как боюсь взорваться прямо сейчас, когда ее мягкие губы так близко, и я не хочу, чтобы она уходила.


Иногда я представляю это по-другому: родители возвращаются домой после на редкость удачного вечера. Их лица сияют в лунном свете, отец выглядит лет на десять моложе. В пустом вагоне метро они начинают целоваться, шепчут нежные слова, льнут друг к другу, пока окна вагона не начинает заволакивать паром. Родители счастливы и влюблены, но тут сила трения их тел воспламеняет пространство между ними, и они вспыхивают. Они не сводят друг с друга глаз, но пламя ослепляет; дым от пепла, в который мгновенно обращаются два тела, смешивается и поднимается к потолку.


Сегодня я спрятал букву Ж, вернее, целых три Ж. Не самая чуждая мне буква — иногда пальцы, занятые поиском Й, угадывают в очертаниях Ж смутный завиток Й — вот я и решаю прихватить сразу три штуки. Я задумал сделать Джоан браслет из табличек, чтобы полированная деревянная поверхность скользила по запястью, когда Джоан поднимет руку коснуться моего лица.

Загораются синие огни, воет сирена, и когда сверху начинают дождем сыпать таблички, я протягиваю руку, и таблички скользят между пальцами.

Сегодня я нашел всего двадцать девять Й. Неужели кто-то специально их прячет? Если тебе случится перейти кому-нибудь дорогу, жди неприятностей — твои таблички неизменно будут закидываться в самые дальние углы. Однажды тощий верзила, который собирал С и не вынимал изо рта лакричной резинки, заставляя меня гадать, остались ли у него во рту зубы, сбил с ног сборщика П. Целую неделю после этого верзила бродил по цеху, потрясая полупустым мешком в тщетных поисках С.

Перед концом работы я обшариваю углы, но ничего не нахожу. Похоже, сегодня просто не мой день. Когда звенит звонок, означающий конец смены, я засовываю буквы под язык. Подходя к столу приемщика, случайно ловлю в зеркале свое перекошенное отражение: рот растянут и искривлен. Я вспыхиваю, душа уходит в пятки, ноги немеют. Выплюнув две таблички в мешок (если что, скажу, сунул их туда по ошибке), я еще крепче прижимаю третью языком, затем выдавливаю слабую улыбку и начинаю считать шаги.


Я подхожу к дому, насчитав семь тысяч триста двенадцать шагов. Джоан ждет у входа. Кондитерская закрыта, свет потушен, и при взгляде на лицо Джоан я сразу понимаю, что вряд ли обрадуюсь ее словам. Несчастный случай на тренировке в бассейне, Калеб в больнице, с ним осталась Хейди.

У меня подгибаются колени, я опираюсь на плечо Джоан, и она отводит меня в больницу. Я цепляюсь за ее ладонь, ноги заплетаются, мне трудно считать — невозможно понять, где кончается один шаг и начинается другой.

Калеб сидит очень прямо, грудь еле заметно опускается и поднимается. Куда девалась его спокойная, чуть светящаяся бледность? Брат белый как мел или простыня. Хейди возвращается в кондитерскую, Джоан остается за дверью палаты. Посасывая прядку волос, она караулит проходящих мимо сестер, чтобы расспросить о состоянии Калеба. Только из вечерних новостей я узнаю, что брат сделал еще одну попытку.

На тренировке, привязав груз к лодыжкам и запястьям, Калеб подходит к бортику и вместе с остальными прыгает в бассейн. Пока его товарищи плещутся, поднимая тучи брызг, Калеб на четвертой дорожке тихо опускается на дно, прижав колени к телу. Из-за шума и гама тренер не сразу замечает его под водой. Калеб проводит на дне всего несколько минут. Врачи говорят, что на этот раз все обошлось. Вялое, словно набальзамированный труп, тело брата источает стерильный запах хлорки.

Я провожу пальцем по едва различимым полоскам, где должны быть брови, и он закрывает глаза. Калеба не отпускают домой, он нестабилен, врачи пытаются облегчить его состояние. Я хочу заговорить с ним, но на губах брата появляется кривая ухмылка. Возможно, все и затевается ради этих крошечных мгновений, когда ему кажется, что мир вокруг теплеет и расплывается.

Я не знаю, что сказать, поэтому просто подношу руку брата к лицу, вдыхая запах хлорки. Перед моим уходом Калеб просит прощения, говорит, чтобы я за него не боялся.

— Кажется, я опять сморозил глупость, — мягко извиняется он. — Прости, что так вышло.

И хотя я не могу с этим смириться, я все равно буду ждать его из больницы и радоваться его возвращению. И мы будем вместе, когда он снова попытается, и ничего с этим не поделать.


Ночью я просыпаюсь в своей спальне, не помня, как добрался от больницы до дома и сколько шагов это заняло. Словно их не было вовсе, словно я перенесся сюда по воздуху. Джоан лежит рядом, ее прохладная рука прижата к моему горящему лбу. Я сажусь на кровати, упираюсь спиной в подголовник, и Джоан убирает руку. Снаружи непроглядная темень, в комнате только мы — и то, что внутри нас. Я не выдерживаю и начинаю рассказывать Джоан о родителях, о взрыве.

Однажды я тоже взорвусь — буду идти по улице, считая шаги, и внезапно выжгу в тротуаре огненный круг. Голова горит и кружится. Я не хочу думать о шагах, буквах, запахе сигар и хлорки, ни о чем таком. Сейчас я взорвусь, словно воздушный шар. Клочья меня тихо опустятся на землю, а воздух вырвется наружу и развеется в атмосфере.

Джоан теснее прижимается ко мне, я прячу разгоряченное лицо в ее волосах и жду наступления утра.


Утро наступает, но Джоан все еще здесь. Ее присутствие, ее близость заставляют меня на время забыть о том, что давно пора вставать. Такое со мной впервые, раньше я никогда не прогуливал работу. И в мыслях не было. А теперь, вместо того чтобы сортировать таблички, я лежу в постели с Джоан, словно на свете нет ничего нормальнее.

Солнечные лучи будят ее, на губах полусонной Джоан появляется улыбка. Говорить незачем и не о чем, поэтому мы просто улыбаемся. Нас окутывает теплый аромат корицы, поднимающийся снизу. А ведь Джоан давно должна быть внизу, с матерью!

— Ты все еще здесь? — удивляюсь я. — Не боишься опоздать на работу?

Она забирается сверху, вдавливая меня в матрац.

— Могу задать тебе тот же вопрос.

Я отвечаю, что не обязан пропадать на работе с утра до ночи, что фабрика — еще не вся жизнь. Неожиданно я понимаю, что так оно и есть, что я прекрасно обойдусь без фабрики.

— А я прекрасно обойдусь без стряпни. Захочу — останусь тут на весь день.

Мы смеемся и поворачиваемся к окну, за которым медленно встает солнце.

Ближе к вечеру нам надоедает валяться, мы одеваемся и сходим вниз, где Хейди кормит нас булочками с корицей. Затем Джоан повязывает фартук и становится к прилавку. Следующую ночь мы проведем вместе, это ясно без слов. Я выхожу на улицу и начинаю считать шаги, но иду я не к фабрике, а совсем в другую сторону.


От кондитерской до цветочного магазина, где я покупаю дюжину ярко-оранжевых тюльпанов, пять тысяч сорок три шага. От автобусной остановки до кладбища — еще три тысячи восемьдесят восемь. Я кладу по шесть цветков по сторонам большой могилы. На простом камне только имена и даты. Я закрываю глаза, подушечки пальцев гладят впечатанные в мрамор буквы, каждая грань — само совершенство.

Я вспоминаю, как мы жили вчетвером, в старом доме, далеко от фабрик и фабричного дыма. Вот мы сидим за большим столом, пьем, едим, болтаем и смеемся. Больше я не помню ничего. Памяти нечем подпитываться, и постепенно она рассеивается. С каждым днем мне все труднее даются воспоминания о том, что было до фабрики.

Иногда я грущу оттого, что после смерти родителей нам с братом пришлось несладко.

Временами мне хочется рассердиться на родителей — и у меня получается, — но длится это недолго. Откуда им было знать, каким странным способом нас разлучат? Да и к чему гадать? В жизни, впервые за долгое время, что-то меняется, и меняется к лучшему. Я улыбаюсь, внезапно понимая, что готов принять все, принять с благодарностью, как это легкое, почти неразличимое покалывание в подушечках пальцев.


Мне не хочется верить в бессмысленность родительской драмы, и тогда я представляю их — мужчину и женщину, иногда ссорившихся, но всегда любивших друг друга. Вот они возвращаются домой после прекрасного ужина и вполне заурядного фильма. Садятся в пустой вагон, болтают, смеются, держат друг друга за руки. В подземке становится жарко, окна запотевают. Отец смотрит на мать — ее лицо пылает, дыхание учащается, словно у роженицы. Яркая вспышка, выброс пламени, и мать в последний раз видит отца. Он держит ее за руки, притягивая себя к центру пламени, и накрывает ее тело своим. Они взрываются и мгновенно истлевают. Иногда просто невозможно поступить иначе.


Сегодня я ухожу с фабрики.


Около двух часов дня я запускаю руки в груду табличек и набиваю ими заплечный мешок, пока буквы не начинают переваливаться через край и стукаться об пол. На выходе из сортировочной я говорю мастеру, что мне нужно в туалет. Он даже глаз не поднимает.

Я медленно иду по коридору, а когда мастер скрывается из виду, набираю скорость. И вот стол приемщика уже неясно маячит позади, а крик охранника теряется за спиной.

Я выбегаю на улицу, спускаюсь по лестнице и мчусь по направлению к кондитерской, к Джоан, хотя еще не знаю об этом. Сейчас я просто бегу — одна нога вслед другой — и понимаю, что ни за что на свете не остановлюсь и не приторможу. Я бегу так быстро, что цифры в голове не успевают за ногами.