"Божий гнев" - читать интересную книгу автора (Крашевский Юзеф Игнацы)

ЧАСТЬ I

I

В царствование Владислава IV его единоутробный брат, князь Карл Фердинанд, епископ вроцлавский, занимал недавно построенный флигель замка, уступленный ему вместе с садом до самой Вислы.

Здесь он помещался вместе со своим маленьким двором, запершись, как в монастыре, в этом здании и саду, за которым любил ухаживать.

Князь Карл вел жизнь суровую, замкнутую, посвященную молитве, хозяйству и уходу за любимыми цветами.

Это была единственная часть замка, куда не ступала нога женщины.

Казалось, что этот образ жизни, к которому князь привык, никогда не изменится, как вдруг пришла весть о кончине короля в Мерече, в Литве, в такое время, когда грозный пожар широким полымем распространялся на Руси, опустошаемой кровавым казацким восстанием, — и эта весть внесла тревогу в спокойный дотоле уголок…

Край остался беззащитным и потерял главу и отца. Можно себе представить, какую тревогу возбуждали известия о поражениях, следовавших одно за другим! Войско рассеяно, гетманы в казацко-татарском плену… гроза все ближе и ближе.

Беглецы с полей битвы и из обозов распространяли переполох… Казалось, приходит день Страшного суда. Одни обвиняли других… а виноваты-то были все.

Дошло до того, что не погребенного еще короля обвиняли в подстрекательстве казаков против шляхты, которая не хотела его слушаться…

"Dies irae!" — раздавалось повсюду.

Толпы разнузданной черни, уже хлебнувшей крови, проникали уже внутрь Речи Посполитой, которой нечем было от них обороняться.

Только имя Иеремии Вишневецкого еще служило щитом. Единственным спасением от разгрома был скорейший выбор короля, который бы взял власть в сильные руки и собрал вокруг себя защитников. Отсрочка грозила гибелью.

Ближайшими к трону были, разумеется, двое братьев короля: экс-кардинал Ян Казимир и епископ вроцлавский Карл Фердинанд. Последний, однако же, казалось, так чуждался честолюбия и так был привержен к своему духовному сану, что никому и в голову не приходило заподозрить его в стремлении к короне. Напротив, Ян Казимир, который в своей жизни хватался за все, и все бросал с отвращением, — при первом известии о кончине брата, от которого унаследовал титул шведского короля, не мог не воспылать сильнейшим желанием добиться короны.

Остается загадкой, кто первый подал епископу вроцлавскому мысль добиваться престола, к которой он сам, быть может, и не пришел бы. У него было мало друзей среди духовных и светских сенаторов; ни с кем он не умел ладить; молчаливый, недоступный, скупой, он никого не привлекал к себе. Возможно, что переписка со шведской родней дала первый толчок.

Как бы то ни было, но, к общему удивлению, распространился слух, что князь-епископ будет добиваться короны. В то же время на берегу Вислы, принадлежавшем князю Карлу, спешно принялись по его приказу за какие-то постройки.

Это было тем удивительнее, что по смерти короля братья должны были поделить между собою дворцы в Краковском предместье и Уяздове, а Карл очень не любил расставаться с деньгами.

В местности, предназначенной для построек, стоял сарай, служивший двору для переодеванья и отдыха при купании в Висле. В нем был устроен кегельбан, а позднее какой-то предприимчивый мещанин выпросил разрешение устроить кабачок, в котором продавал вино, мед и пиво.

Из придворной челяди и панов, которые бывали при дворе, многие, поразгульнее и помоложе, собирались здесь погулять на свободе. В замке нужно было вести себя тихо, смирно, ходить с оглядкой; а здесь они оказывались за стенами и за глазами.

Вдруг, по смерти короля, среди охватившего умы брожения, появились плотники, каменщики, толпа рабочих, под начальством строителя итальянца, и принялись с великим спехом за перестройку сарая.

Никто, не исключая самого строителя, не мог объяснить, для чего предназначается новая постройка. Любопытные, заглядывавшие сюда, видели посередине огромную длинную залу, а по бокам комнаты поменьше. С одного боку пристраивалась огромная кухня, а под одной из комнат закладывался погреб.

Ни для кого не было тайной, что все это устраивалось на средства князя епископа вроцлавского, который сам раза два выходил из своего сада посмотреть постройку и поторопить работы.

Огромная постройка, частью из кирпича, частью из дерева, вскоре была готова; стены выбелены и выкрашены; в большой избе расставили в два ряда столы с лавками; к стенам прибили невзрачные, но многочисленные подсвечники; в боковых комнатах, убранных понаряднее, расставили стулья, столики и буфеты.

Можно было предполагать, что вскоре кто-нибудь откроет здесь гостиницу. И, действительно, вскоре здесь водворился силезец, служивший при княжеском дворе, некий Нитопа, а взятый с кухни канцлера Оссолинского молодой и способный повар Чернушка принялся за стряпню.

Легко было догадаться, что все это устраивается ради привлечения шляхты ввиду предстоящей элекции [1], хотя гостиница стояла так далеко от элекционного поля, что многим шляхтичам было неудобно посещать ее.

До избирательного сейма оставалось еще довольно времени, а в гостинице уже началось оживление, не прекращавшееся до конца выборов. Шли сюда главным образом мазуры, но за ними и другие, так как двери были открыты для всех; Нитопа принимал гостей радушно, кормил, поил и платы не требовал. Кроме него, еще несколько шляхтичей, Высоцкий, Чирский, Нишицкий, заседали здесь, приводили сюда панов-братьев и явно старались склонить их на сторону князя епископа.

По надобности или без надобности — но так как здесь каждый день пахло жареным, а пиво и мед были добрые, то люди тянулись сюда охотно.

Все дивились, что такой скупой пан не жалеет расходов, а Нитопа говорил своим ломаным языком:

— Для Речи Посполитой пан ничего не пожалеет.

Сначала в гостинице было не так много посетителей, хотя пустой она не стояла; но по мере приближения выборов наплыв усиливался, и большая комната часто бывала набита битком. Если кто засыпал на лавке и оставался на ночь, — его не тревожили.

Нитопа заведовал только хозяйственной частью и порядком; Высоцкий же, Чирский и Нишицкий были ораторами и руководили делом.

С ними никто не мог потягаться. Каждый из них имел свои достоинства и ни один, как говорится, не лазил за словом в карман. В случае надобности они помогали друг другу.

Высоцкого можно было назвать их главою; смышленый, речистый, он — хотя и простой шляхтич — был так представителен и так умел показать товар лицом, что каждый считал его за представителя знатного рода и богатого пана, хотя у него не было и клочка земли. Но он так гордо носил голову, выпячивал грудь, закладывал руки за пояс, так умел работать ногами, что стоял ли он, сидел ли, ходил ли, все это выходило по-пански. На людей смотрел свысока и обращаться с собой запросто не позволял. К нему должны были относиться с почтением, хотя никто не сумел бы объяснить, за что? Речь его вовсе не отличалась блеском, но и тут он умел держать себя так, что его считали оратором. Брякал, махал руками, поводил глазами… рычал, покрикивал — и с таким победоносным видом, что убеждал всех. Кроме того, он был огромного роста, так что мог видеть через головы толпы, и если замечал где-нибудь что-нибудь неладное, мигом устремлялся туда.

Внешность помогала его речи.

Чирский, маленький, проворный, шутник, каких было много в то время, которого ставили наравне с сильнейшими тогдашними остряками — Самуилом Лащем и Залишевским, — неугомонный, с вечными гримасами, с торчавшими, как щетина, волосами, с огромным ртом, с округлым брюшком, взял на себя обязанность увеселять всех, а кого нужно — высмеивать.

Остроумие его не отличалось тонкостью; он рубил, как топором, но слушателей своих знал досконально и никогда не давал маху; понимали они его всегда. При случае он повторял чужие слова, но так переплетал их со своими, что они сходили за его выдумку.

Умнейшим и красноречивейшим политиком был Нишицкий. О нем говорили, будто он готовился к духовному званию, но вышел из иезуитской семинарии, решив заняться правом. Немножко богослов, немножко юрист, он не был ни тем, ни другим. Говорил легко, сильно и никогда не сдавался.

Раз начав говорить, он умел заставить себя слушать; а рассердившись, мог часа полтора подряд переливать из пустого в порожнее, повторяя одно и то же на разный лад. В конце концов измученные слушатели восклицали:

— Согласны… согласны…

Эти три благородных пана были в гостинице ежедневно. Если заходил кто-нибудь новый, они завладевали им, кормили, поили, забавляли и не отпускали до тех пор, пока он не давал обещания, что сам будет приходить и других приводить.

Чирский гордился тем, что был родственником каштеляна Холмского; Нишицкий сам имел титул хорунжего Бельзского.

Нитопа был человек по-своему честный; но он не был бы сыном своего века, если б не старался набить себе карман. За кухней и кладовой невозможно было уследить. Мясо исчезало неведомо куда, а погреб опустошался иногда в один день. Бывали дни, когда под вечер приходилось посылать на рынок, чтоб не осрамиться.

Высоцкий, главным образом, налегал на то, что скупость была бы неуместна, и на свой лад убеждал епископа.

— Вы, сударь, должны понимать, что здесь либо пан, либо пропал, либо староста, либо капуцин. Остаться в дураках было бы невесело. Мне самому жаль князя и его денег, но если хочешь быть королем — не скупись!

Однажды осенним вечером в гостинице столпилось больше, чем всегда, народа, и было так шумно, что во дворце князя Карла, отделявшемся от гостиницы только незначительной полосой земли и стеною, наверное, все было слышно.

Не проходило дня, чтобы с арены казацких погромов, с полей позорных поражений, из краев, подпавших под власть пьяной черни, не явился какой-нибудь жалкий беглец, уцелевший среди резни и бежавший из плена. Волосы вставали дыбом у слушателей, когда эти несчастные принимались рассказывать. В этот день всех занимал шляхтич из Полесья, некто Смердовский, рассказывая с раннего утра об ужасах, которых был свидетелем. Некоторые выражали недоверие к его рассказам, но он бил себя в грудь и твердил:

— Провалиться мне на этом самом месте, если все это не святая правда, которую я видел собственными глазами!

Всех возмущали зверства взбунтовавшихся хлопов. В числе прочих, Смердовский один из первых принес известие, что, по словам казаков, покойный король позволил им мстить за несправедливости панам и шляхте.

Находясь в плену у казаков, из которого спасся чудом, он, по его словам, своими ушами слышал это от казацких старшин, и прибавлял, что следует поторопиться с выборами, так как казаки согласятся вступить в переговоры только с королем, с панами же — никогда.

Все были согласны с тем, что король и вождь, разумеется, необходимы.

О Ракочи, хотя он и набивался в короли, никто слышать не хотел; о других кандидатах некогда было думать; оставался только выбор между Яном Казимиром и Карлом.

Трудная задача предстояла тем, которые хлопотали за второго. Его никто не знал.

Зато Казимира знали слишком хорошо!

Тут, в гостинице, его не щадили, и Щирский, всякий раз, когда кто-нибудь упоминал о нем, прыскал со смеху.

— Этот устроит нам штуку, даст тягу, как Валуа, — кричал он, — если, не дай Бог, выбор падет на него! Где же он выдерживал? Монахом был: недолго проносил каптур [2]. Дал ему папа кардинальскую мантию: он ее назад отослал. Снова надел мирское платье — и то уж надоело. Дайте ему корону, ему и она скоро наскучит, — недолго проносит. Кто ж этого не знает? Поляков не любит; немцы да итальянцы его первые друзья, да попугаи, обезьяны, карлики, с которыми он проводит целые дни охотнее, чем с папами сенаторами. Проку от него для Речи Посполитой никакого не будет. А наш князь Карл, как всему свету известно, бережливостью и разумом собрал себе огромные средства, и вот теперь на свой счет снаряжает и посылает войска для обороны границ Речи Посполитой от казаков. У Казимира же гроша нет за душой, живет долгами, дожидайся от него толку!..

Да, впрочем, разве можно их сравнивать, продолжал Чирский с азартом. Князь епископ человек степенный и почтенный, а тот за девками бегает, как молокосос; королева должна была замыкать от него двери своей девичьей.

Все слушали молча, как вдруг какой-то шляхтич, сидевший за кружкой пива с гренками, сказал:

— Помилуй Бог! Не везет нам с нашими королями, с тех пор как Ягеллонов не стало. Француза мы выбрали со страху, чтоб корона не досталась Ракушанину; а тот нам сраму наделал, удрал. Потом явился Стефан с волчьими зубами и начал притеснять, но этот, пожалуй, хоть порядок завел бы, если б не помешала смерть. А после него что было? С французом никто из нас говорить не мог, потому что он нашего языка не знал, а учиться ему не хотел; с Баторием, кто не умел говорить по-латыни, должен был объясняться через канцлера Замойского. Один Бог решил бы, кто собственно правил — Баторий или Замойский? Ну вот выбрали мы Сигизмунда с каплей Ягеллонской крови: о нем говорили, будто он учит молитвы по-польски. Бились мы из-за него, опять-таки чтоб не пустить Ракушанина! Что же вышло? Ракушанин дал ему и первую жену, и вторую, а с ними втерлась неметчина, и дети вышли в немцев.

Вероятно, шляхтич еще долго бы распространялся на эту тему, но Нишицкий перебил его, видя, что в конце концов его речь клонится не в пользу князя Карла.

— Э! — воскликнул он. — Какая польза жаловаться на Провидение и горевать о прошлых неудачах! Что было, того не переменишь. Но теперь perculum inmora; необходимо выбрать короля как можно скорее. А выбирать приходится кого-нибудь из двух. Князя экс-кардинала, который уже велит называть себя шведским королем, мы знаем — за это одно его нужно отвергнуть. Ведь из-за этого титула шведского короля может разгореться война… Пусть же он королевствует в Швеции, а мы единогласно выберем в короли князя Карла. Все говорит за него.

Все молчали, никто не перечил, только глухой гул стоял в комнате. Часть гостей обступила шляхтича, рассказывавшего о зверствах казаков и татар, осыпая его с лихорадочным любопытством новыми вопросами, заставлявшими его рисовать все более страшные и кровавые картины. Вдруг теснившаяся у дверей толпа стала расступаться с каким-то странным жужжанием, и над ней показалась верхушка черепа, покрытого косматыми седыми волосами; в то же время из уст в уста стало переходить имя:

— Бояновский! Бояновский!

Имя это как будто обладало властью налагать молчание, так как все уста сомкнулись, а глаза обратились в ту сторону, где расступавшаяся толпа давала проход вновь прибывшему.

Высоцкий, Чирский, Нишицкий, услыхав это имя, разом сошлись в кучку, как будто почуяли необходимость обороняться общими сила.

Наконец Бояновский, чья седая косматая голова долго одна виднелась над толпою, прошел вперед и очутился на виду у всех. Он казался великаном, а худоба еще более увеличивала его рост. Он был, что называется, кожа да кости, но кости грубые, крепкие, переплетенные сетью мускулов и сухожилий. Обрамлявшая его продолговатое бледное лицо длинная седая борода, такая же растрепанная, как волосы, ниспадала на полуобнаженную грудь.

Мало кто мог смотреть на этого человека, не испытывая беспокойства и тревоги. Глубоко сидевшие под густыми бровями глаза смущали горевшим в них огнем. Правильные резкие, сухие черты лица носили выражение презрения и отваги. Бледные, почти белые тонкие губы были полуоткрыты.

Несмотря на одежду, которую правильнее было бы назвать лохмотьями, вид у Бояновского был величественный. Одежда, вроде епанчи бурого цвета, напоминавшая монашескую рясу без воротника, падала грубыми жесткими складками на ноги в кожаных штиблетах крепленных шнурками. Он был подпоясан шнурком же, скорее веревкой, на которой висели крупные деревянные четки, при ходьбе они стучали с треском, точно кости скелета. В одной руке у него была огромная, здоровенная дубина, на которую он опирался, и глядя на эту руку, легко было догадаться, каким богатырем был этот человек в молодости. Впрочем, и теперь сдавалось, что если б он стиснул покрепче дубину, то из нее бы вода потекла.

Бояновский шел медленно, но не один; под левым локтем у него вертелся маленький человечек, который тяжело дышал и озирался беспокойными глазами; кто он был — слуга, товарищ, ученик Бояновского? — неизвестно; но он следовал за ним неотступно.

Дойдя до середины избы, где было гораздо просторнее, Бояновский остановился и обвел собрание глубоко сидевшими в орбитах глазами.

Всем присутствующим Бояновский был известен, по крайней мере, понаслышке. Хотя в настоящее время память о нем едва ли сохранилась, но тогда если не вся Польша, то значительная часть ее знала Бояновского либо слышала о нем. О его прошлом рассказывали разно: известно было только, что он много каялся в грехах, совершил паломничество в Святую Землю, был в Риме, а теперь ходил по монастырям, известным чудотворными иконами, и призывал людей к покаянию.

Он был красноречив, смел и никого не щадил. Многие интересовались им, хотя и боялись его, особливо паны и шляхта, которых он разносил и бичевал беспощадно. Духовные лица посмирнее часто старались удержать его от бурных выходок и склонить к более мирному настроению, но он выслушивал их, не возражая, а поведения своего не изменял.

Рассказывали о нем, что, услыхав о каком-нибудь публичном соблазне, он непрошенный являлся туда и требовал покаяния. Удавалось ему, и не раз, обратить грешника на путь истины, но чаще на него выпускали собак и швыряли в него каменьями.

Хотя Бояновский выглядел нищим, но ни от кого не принимал подаяния; не отказывался только, если кто-нибудь хотел накормить его голодного. Это угощение, впрочем, недорого стоило хозяину, так как мяса он не ел, а утолял голод только похлебкой, хлебом и молоком.

Товарищ его, которого звали Варша, следил за тем, чтобы он не слишком морил себя постами, и иногда почти насильно заставлял его есть.

Многие считали его чуть ли не святым, и когда он появлялся где-нибудь, матери приводили к нему детей, чтобы он их благословил. Но он отказывался от этой чести, а иногда сердился.

"Я такой же грешник, как и вы, — говорил он нетерпеливо, — вы видите, что я каюсь в своих грехах. Не поможет вам мое благословение и моя молитва; молитесь сами за себя, и Бог вас услышит".

Вторжение Бояновского в гостиницу было непонятно здешним гостям и хозяевам, так как старый странник не бывал в таких шумных собраниях и избегал их. Высоцкий и его товарищи не были ему рады. Не знали, кто его привел сюда.

Между тем полесский шляхтич, рассказывавший о своем бегстве от погрома, вскочил, точно в испуге, увидав Бояновского. Старик искал его глазами, и найдя, устремил на него такой пристальный и тяжелый взгляд, что Смердовский точно окаменел на месте.

Все затихли. Бояновский стукнул о пол своим посохом.

— Говори, — сказал он сильным и глубоким голосом. — Говори! Пусть и я услышу, как Бог карает нас. Говори!

Однако Смердовский, раньше такой речистый, точно лишился языка, и бормотал что-то непонятное. Те, которые слышали его раньше, начали подталкивать его и шептать:

— Да ну же, говори!

Высоцкий, быть может, довольный тем, что Бояновский ничего больше не требует, дал знак Смердовскому, чтобы он слушался. Но Смердовский казался совсем пришибленным.

— Сил моих не хватает, — сказал он слабым голосом, — и то, что видели глаза мои, самому мне начинает казаться сном, а не правдой. Как же другим, которые меня слушают? Кровь лилась и льется рекою, колодцы переполнены трупами, вокруг местечек целые леса посаженных на колья. Никакой дикий зверь так не терзает своих жертв.

Пока шляхтич говорил это дрожащим голосом, старик слушал его молча.

— Разве ты можешь выдумать то, — сказал он, когда тот умолк, — чего бы не выполнила грозная кара Божия? Так оно и есть. Видел ли ты, слышал ли ты, во сне ли тебе приснилось — все это правда, все это было, есть или будет. Велики были грехи наши, и вот наступил день суда и кары Господней. Много лет тому назад предсказывал это пророческий голос Скарги, который все предвидел: плен и неволю, издевательство наших слуг над нами, резню, поджоги и постыдное бегство с полей битвы, и истязания, и реки крови, и вопли, к которым небо остается глухим… потому что грехи наши закрыли его для нас. Бог попустил — удар обрушился. И будет не один день — dies irae, но века гнева Божия, потому что веками копились грехи наши!

Бояновский застонал.

Тогда всю толпу, за минуту перед тем весело болтавшую и пившую, охватило смущение. Голос старца, раздавшийся точно из могилы, его таинственная, загадочная сила потрясли всех до глубины души. Послышались стоны, вздохи… у иных показались слезы.

Старец, устремив глаза вдаль, продолжал:

— Короля собираетесь выбрать; и правда — он нужен нам… но кто же из вас станет слушаться избранника? Избранника? Вы садите его на престол, чтобы глумиться над ним… чтобы он платил вам, чтобы извлечь из него пользу. Добиваетесь должностей якобы для пользы Речи Посполитой, а на самом деле, чтобы получать с них доходы, как с аренды. Жолнеры [3] не слушаются вождей, гетманы ссорятся. В семьях несогласие, на сеймах раздор, в виду неприятеля и битвы непослушание. На войну везете с собой раззолоченные шатры и перины, серебряную посуду… чтоб казакам было, чем поживиться! Даже нашу старую храбрость выгнала из наших сердец эта гнилая распущенность. А пример подается сверху — и не смоет этого одна кровавая баня. Мы видим только начало кары Божией, ее будут нести на себе поколения, она продлится века…

Голос его постепенно замирал и превратился наконец в неясное бормотание. Все были смущены и встревожены.

Нишицкий, который один считал себя способным справиться с таким страшным противником, приблизился к нему и сказал:

— Не отнимайте же у нас мужества, когда оно так необходимо! Бог даст, предостережение Его не пройдет втуне. Улучшение уже замечается; все здесь понимают, какого короля нам нужно, и выберут его единогласно.

Бояновский посмотрел на него долгим взглядом.

— Молитесь и творите покаяние, — сказал он. — Вы ничего не знаете, вы слепы, а похваляетесь, будто сильны. Но эта сила дана только здоровым и неиспорченным народам. Мы уже не властны над собой и гибнем жертвою наших грехов. Не выбрать вам того, кого хотите выбрать, и не достигнет он того, что задумал. Порвались вожжи и возницы мчатся в пропасть. Молитесь и кайтесь! Молитесь и творите покаяние!

Высказав это громким голосом, Бояновский еще раз обвел глазами собрание, но уже не увидел полесского шляхтича. Тот куда-то скрылся.

Старец, постояв немного среди общего тревожного молчания, медленно повернулся и, покрутив усы, направился к двери. Никто не посмел его удерживать; только несколько близ стоявших нагнулись было поцеловать руку благочестивого мужа, но старец быстро спрятал ее, не допуская таких знаков почтения.

Толпа смыкалась за ним, и по углам огромной залы послышался глухой гул, который вскоре превратился в громкий говор. Все вздохнули свободнее, когда Бояновский ушел.

Смердовский, который прятался где-то в углу, снова вынырнул из толпы.

— Благочестивый муж, — заметил вполголоса Нишицкий, не особенно довольный впечатлением, которое оставил старик. — Благочестивый муж, но терпит за тяжкие грехи.

Нишицкий указал рукою на свой лоб.

— Тут у него все перепуталось… смешивает свои грехи с нашими. Бог справедлив и милосерд; то, что мы вытерпели, достаточная кара. Выберем короля, соберемся вокруг него, и пойдем на холопство с прежним рыцарским духом.

Какой-то шляхтич возразил из толпы:

— У нас-то, по старинному обычаю, король был главным гетманом, а где же епископу, который с детства учился только благословлять, браться за оружие, которого он отродясь в руках не держал!

Чирский и Высоцкий разом зашикали на него.

— Вождей, гетманов у нас хватит, — закричал Чирский — королю достаточно мужества, которым князь Карл обладает… Рыцарство у него в крови: пусть только наденет панцирь да шлем, увидите, как он себя покажет.

Это заявление было встречено смехом, но общий говор прекратил спор. Высоцкий велел подавать кушанье и наполнить кубки.