"Дети века" - читать интересную книгу автора (Крашевский Юзеф Игнацы)XIIIТо, что обнаружило нам это письмо, было окутано такой тайной, что даже барон Гельмгольд ни о чем не догадывался, а в Дрыче до такой степени насмехались над несчастным паном Ро-жером, что на него никто не мог смотреть без хохота. Скальский отлично представлял скуку и досаду, даже не признался в неожиданной, правда, дорого купленной удаче, которой еще сам не верил. Только опытный наблюдатель заметил бы по спокойному и серьезному лицу пана Рожера, что и ему жизнь улыбнулась, что судьба его решена или вскоре должна была решиться. Впрочем, все герои этой повести обнаруживали одинаковую почти, скорее озабоченную, нежели счастливую физиономию, усиливаясь уверить себя, что они у цели жизни, но, чувствуя пустыми сердцами, что эта желанная цель не выполнила задачи жизни. Это была скорее победа самолюбия, нежели удовлетворение жажды души и сердца. После торжественного блеска наступали задумчивость и даже сомнение, но человек часто лжет себе самому, лишь бы не сознаться в своей ошибке. Среди этих людей, стоявших у порога мнимого счастья, один Милиус был грустен и задумчив, боролся сам с собою, колебался и под старость вздыхал подобно юноше. Последнее посещение Шурмы заставило его призадуматься; в первые минуты он хотел отыскать немедленно панну Аполлонию и переговорить с нею; потом переменил намерение и целую ночь строил планы; наконец, на третий уже день вечером, когда свет в комнатке панны Аполлонии и звуки фортепьяно убедили, что она дома, Милиус, осмотревшись, чтоб никто не увидел, осторожно отправился к ней. Сердце его сильно билось. Бедняга стыдился самого себя, но постучался у двери. Игра на фортепьяно прекратилась. — Кто там? — Доктор Милиус. Отворила дверь сама раскрасневшаяся хозяйка. — А! Это вы! Вот неожиданный гость! — воскликнула она. Словно вор, Милиус прокрался в комнатку. — Извините, пожалуйста, извините, я пришел просить у вас несколько минут для разговора. — Сделайте одолжение, доктор. У Милиуса как бы дух захватывало. — Извините, панна Аполлония, и не сердитесь, если надоем… — Э, доктор, не стесняйтесь. Не угодно ли садиться. — Нет уж садитесь вы, а мне позвольте постоять, как обвиняемому перед судом, ожидающему приговора. — Вы начинаете, доктор, так, словно вам двадцать лет и вы хотите насмеяться над бедной девушкой. — О, зачем мне не двадцать лет! — вздыхая, сказал доктор. — Увы, мне более чем вдвое, а я хочу говорить с вами серьезно. Но вы не рассердитесь? — Никогда не рассержусь на такого доброго приятеля, — отвечала учительница, смотря ему в глаза и стараясь угадать в чем дело. — Итак, я начинаю. Правда ли, что вы дружески расположены к достойному пану Шурме? — Не спорю, — отвечала, сильно раскрасневшись, хозяйка и уселась на диванчике. — Я давно заметил, что вы расположены к нему, и что он вас любит, — молвил Милиус. — О, доктор… — Но любит только по нынешнему, как теперь любят люди, у которых любовь служит прибавлением к жизни. Мне казалось, — продолжал Милиус, — что обоим вам недостает прочнейшего основания для будущности, а то вы вступили бы в брак и были бы счастливы. Панна Аполлония опустила глаза. — Уважая вас, но зная его, — продолжал доктор, — я старался устранить единственное препятствие, которое, по моему мнению, стояло вам на дороге. Я нашел значительную и прибыльную работу и предложил ее Шурме. Панна Аполлония робко подняла взор, исполненный слез, на собеседника, но не решилась говорить; губы ее дрожали. — И вот, — сказал доктор, понижая голос, — я убедился из решительного с ним разговора — не хотелось бы мне вас огорчить, что у этого человека непомерное честолюбие; что он готов пожертвовать ему всем, и что даже, если б он был богат, на него невозможно рассчитывать. А между тем он любит вас, и вы его. Панна Аполлония, дрожа, приподнялась с дивана. — Неужели, доктор, вы полагаете, что с этим известием принесете мне разочарование? Неужели вы полагаете, что я, как женщина, не знала б этом давно? Да, я любила его, может быть, и теперь еще люблю, как брата, уважаю его и удивляюсь ему, но не заблуждаюсь и не заблуждалась никогда! Вы дали мне доказательство отцовской любви, доктор; но если б спросили меня прежде, я сказала бы вам, что его испытывать не надо, ибо я давно испытала его сердце. И панна Аполлония грустно опустила голову. — Но скажите же мне, — продолжала она, — отчего вы так занялись моей судьбой, будущностью и хотели даже для этого принести жертву? — Потому что и я любил вас, — сказал серьезно и спокойно Милиус. Учительница посмотрела на него почти с испугом. — Вы? Меня? — Что же тут странного? — сказал грустно доктор. — Я старик, это правда, некрасив, может быть, и неприятен, но что же это значит? У меня ведь есть сердце. Но позвольте мне кончить и по отечески высказать остальное. Шурма будет вздыхать, и не женится, а вам нужен покровитель, товарищ жизни, ведь вы одиноки. Пока судьба не принудила вас сделать еще худший выбор, не выберете ли вы старого надоедалу Милиуса, который у ног ваших предлагает вам свою особу? Панна Аполлония подбежала и подала ему руку с чувством признательности. — Я уверена, любезный доктор, что с вами была бы настолько счастлива, насколько можно быть счастливой на земле с таким достойным мужем… Но, нет! С сердцем, исполненным еще мечтаний, желаний, с сердцем бурным, неуспокоившимся, не следует входить под вашу кровлю… Оставьте меня сиротой свободной, бедной, но… — Довольно, Бога ради довольно! — прервал Милиус. — Только не сердитесь!.. — Напротив, я вам благодарна, вы дали мне доказательство уважения и доверия; я плачу, и неужели могла бы сердиться за ваше желание сделать меня счастливой? — Все это прекрасно, — сказал, вздыхая, Милиус. — Однако, признайтесь, вы должны иметь еще какую-нибудь искорку надежды? Вы мечтаете, бедняжка, обратить заблудшего на путь истины? — Нет, — отвечала учительница, — но хочу дать сердцу отдохнуть, и… Здесь слезы навернулись у нее на глазах, и она упала на диван. — Милый доктор, — продолжала она, — позже, со временем, когда я совладаю с собою, и когда вы захотите, я отдам вам эту руку, которая по крайней мере принесет вам чистое пожатие, но теперь, о теперь, не могу! Разве не было бы святотатством давать вам клятву у алтаря, а взором и сердцем стремиться к нему? Мне необходимо прежде вырвать из сердца эти кровавые тернии, и пусть заживет рана. Если я не дам вам любви, потому что она не повторяется в жизни, то принесу глубокое уважение, которое стоит ее, но не теперь. Я больна, я не вылечилась. — Вы отпускаете меня с надеждой и добрым словом, за что я вам очень благодарен, — отозвался Милиус после некоторого молчания. — Но дайте же мне обещание, что все сегодня случившееся останется между нами, что никто не узнает об том. Люди посмеялись бы надо мною. — Кто знает вас так, как я, тот никогда не посмеется, — отвечала панна Аполлония. — Видите ли, я сам себя оценил, я не смел явиться с предложением до тех пор, пока не убедился, что у вас не будет лучшего жениха; я хотел вам дать его. — Вы пристыдили меня своей добротой. Прикрыв горе несколько принужденной веселостью, Милиус засмеялся. — Итак, — сказал он, — вы имеете меня в запасе впредь до приказания. Панна Аполлония снова подала ему руку, но уже говорить н могла, а доктор поспешил распрощаться с нею. Едва успел он выйти на середину рынка, как мальчик из аптек] схватил его за руку. — Ах, я уже целый час бегаю по городу и ищу вас, — сказав он. — Бога ради, поспешите в аптеку! Пан очень болен. — Как? Кто? — Пан Скальский, старый пан Скальский. От рынка было не так далеко до аптеки. Милиус пришел быстрее. Судя по сонливости больного, он боялся паралича, и потому ударил себя по карману, и когда удостоверился, что инструменты с ним, пустился бегом. Внизу, в комнатах аптекаря, светился огонь, на спущенных шторах мелькали тени, в доме слышался стук дверей, крики и возгласы, все говорило о какой-то катастрофе. Растолкав толпу людей, стоявшую у двери, на которую не обратил даже внимания, Милиус вошел в комнату. На диванчике в углу сидел Скальский, запрокинув голову, бледный, желтый, без жизни, рядом стоял Вальтер с ланцетом, тщетно стараясь добыть кровь из остывшего уже тела. Аптекарь после обеда, как обычно, пошел в свой кабинет, задремал, и во время каких-то грез смерть пришла бросить завесу на свет, которого уже не суждено было ему увидеть. Милиус остановился возле него, взял за руку и опустил ее через минуту, потому что она была холодна и начинала костенеть. Он оглянулся вокруг. У ног мертвеца рыдала жена, сын стоял задумчивый, с сухими глазами, а дочь, заломив руки, в драматической позе. Далее весь аптекарский штат с любопытством посматривал на умершего. Доктор Вальтер был бледен, нем, поражен. — Спасения нет никакого, — шепнул Милиус. — Пусть дети уведут мать, чтоб избавить ее от этого зрелища, — все кончено. Пошлите за ксендзами, потому что бедный пан Мартын не существует. Излишним будет описывать эту сцену; минута эта была тяжела для всех домашних, но живой человек, даже и среди этих переходов горя, обязан считаться с прозой жизни. Надо было подумать о похоронах. Панна Идалия плакала, но кто же может знать, по отцу ли или о себе, рассчитывая, что неизбежный траур отсрочит желанную свадьбу. У пана Рожера как у главы дома глаза были сухи, а хлопот слишком много, чтоб иметь время предаваться отчаянию. Одна лишь старая аптекарша рыдала, лишалась чувств, действительно достойна была сожаления. Не успели Скальского снять с дивана, и уже весь город знал о его скоропостижной смерти. Послали в приходский костел позвонить, и когда раздались звуки похоронного колокола, извещая живых, что один из их братьев переселился в вечность, все уже передавали друг другу более или менее верные подробности о последних минутах аптекаря. Для домашних смерть эта была почти предусмотрена, потому что Скальский быстро угасал на их глазах, но посторонние приписывали ее разным причинам. На другой день, под вечер, по старому обычаю, следовало вынести тело в костел, а потом наутро похоронить в фамильном склепе. Ксендз-викарий пошел уговориться с паном Рожером обо всех подробностях. Известно, как различны могут быть похороны человека: гроб и погребение бедняка стоят несколько злотых, а богача иной раз несколько тысяч. Пан Рожер решил, даже не посоветовавшись с матерью, чтоб отец был погребен с возможной пышностью. Здесь дело шло не об отце, но о чести дома. Так как некогда для одного из Туровских костел обили черным сукном, то и теперь приказано было обтянуть его трауром, лампы поставить на всех карнизах, а у гроба зажечь несколько сот свечей. Одним словом, сын заказал все, чем только мог располагать костел. Духовенство было приглашено не только городское, но и из окрестности. В городе по поводу этих необыкновенных похорон шла такая суматоха, что почти приостановилась обыденная жизнь. Некоторые лавки были заперты, плотники работали в костеле, деньги летели во все стороны, ни на какие издержки не обращали внимания. Пригласительные письма разосланы были по всей округе. Редакцией их занимался пан Рожер, и написал гладко, по всем правилам. В городе, однако же, не было ни типографии, ни литографии, а потому переписывал их аптекарский ученик, делая в каждом экземпляре невероятные ошибки. Вынос тела не ознаменовался ничем особенным, но был парадный, и все жители города, не исключая и евреев, сошлись посмотреть на него. Из соседней шляхты приехало немного, и явились только те, которые по нескольку лет забывали платить покойнику за лекарства. В день похорон, когда уже гроб поставлен был на катафалк, и печальное шествие медленно подвигалось от костела к плотине, по дороге на кладбище, случилось непонятное происшествие, подавшее повод к различным толкам. Скальская ехала в экипаже, поскольку была не в состоянии идти, и потому вслед за гробом шли сын и дочь. За ними должны были шествовать почетные лица. Порядок этот установился тотчас по выходе из костела. И вот вдруг непосредственно за паном Рожером и панной Идалией поместился невзрачный старый крестьянин, держа за руку тощую, болезненную девочку. За ними стояла красивая бедно одетая девушка. Пан Рожер, который при всей показной горести, видел все, что делалось вокруг, шепнул кому-то, чтоб устранили оборванцев. Провизор, которому поручено было заведовать церемонией, подошел к старику и довольно грубо сказал ему: — Зачем вы сюда протиснулись? Здесь не ваше место! — Именно здесь мое место, — громко отвечал старик, — мы, после детей, ближайшие родственники покойного. Не знались мы при жизни, но смерть имеет свои права. Это моя внучка. Провизор, предвидя, какое это должно было произвести неприятное впечатление на Скальскаго, настаивал на своем, но старик так громко отвечал и так грозно смотрел, что наконец надо было оставить его в покое. Пан Рожер Скальский принужден был снести это страшное оскорбление, предчувствуя, что из него могут выйти самые неприятные сплетни, но неприлично же делать сцену, остановить процессию, выталкивая нахала. Никто не знал даже фамилии старика, одетого убого, почти нищенски, но который смотрел так гордо и дико, что страшно было подойти к нему. Держа за руку исхудалую девочку, не позволяя выдворить себя с раз занятого места, старик серьезно шел за паном Рожером и панной Идалией до кладбища, и когда опустили гроб в могилу, первый после детей покойника бросил горсть земли на гроб, стал на колени, помолился, потом отер глаза, взял за руку девочку, медленным шагом прошел сквозь толпу и исчез за кладбищенскими воротами. Можно себе представить, как тягостно подействовало это на пана Рожера, который утверждал, что кто-нибудь нарочно, назло, устроил ему эту сцену, что здесь было мщение и т. п. В городе воспользовались появлением старика и сочиняли нелепые басни о прошлом, о происхождении, о связях аптекаря, который, впрочем, слыл шляхтичем. Похороны по крайней мере на неделю дали пищу для различных разговоров, и задели много самолюбий. Скальскому отказали в праве на такую пышность, которой он затмил иных менее состоятельных покойников. Рассчитали издержки, и общий расход довели до баснословной суммы, находя, что лучше было раздать деньги бедным, нежели бросить на аристократическую манифестацию. А сколько раздавалось острот и насмешек! Хотя паны из соседних домов, как, например, из Турова, и не приехали, потому что им неприлично было хоронить простого аптекаря, однако из любопытства приезжали их служащие. Доктор Вальтер в качестве жениха панны Идалии должен был ей сопутствовать, ибо она, будучи принуждена отложить свадьбу, хотела при этом случае показать всем, что он был ее жених. Она шла, опираясь на его руку, давала ему держать шаль, несколько раз падала нарочно, чтоб он ее поддерживал. Надо признать, что в трауре она была прелестна. На другой день после похорон, когда пан Рожер еще не мог справиться с приносимыми счетами, панна Идалия, желая рассеяться и развлечь мать, послала за Вальтером. Ей хотелось знать, как долго приходилось ждать свадьбы по законам приличия, траура и обычая; она так боялась, чтоб старик не ускользнул от нее, что готова была некоторые старосветские обычаи обойти, как гнилые предрассудки. "Так как бала не будет, потому что это не принято, то я не понимаю, какое может иметь отношение траур к свадьбе? Я могла бы повенчаться и потом снова надеть траур", — думала она. Довольно ясно намекнула она об этом матери, которая, заломив руки, умоляла не делать этого, потому что везде смотрели на подобный брак, как на предзнаменование несчастья. Панна Идалия замолчала, а вскоре пришел и доктор Вальтер. Старик был бледнее обыкновенного, серьезнее, задумчив, как-то страшен и таинствен. Невеста льстила себя надеждой, что имела над ним безусловную власть, и так как ей не понравилось дикое выражение на лице жениха, то она и подошла к нему, чтоб развеселить его нежным взором. Но доктор остался мрачным и задумчивым. Тогда панна Идалия увела его в соседнюю комнату для большей свободы разговора. — Мы пережили грустные минуты, — сказала она, — понесли утрату. Поверьте мне, меня печалит еще и то, что вследствие этого свадьба наша должна быть отложена на некоторое время. Как вам кажется? Обязаны ли мы долго дожидаться? Доктор Вальтер медленно поднял глаза. — Не знаю, — отвечал он. — Мне кажется, что грусть по отцу не имеет никакой связи со свадьбой; я всю жизнь буду его оплакивать, но… — Но обыкновенно в подобных случаях, — прервал Вальтер, — ожидают по крайней мере полгода. — Полгода! Полгода! — повторила панна Идалия. — О, это очень долго! Вальтер молчал с минуту. — Я именно хотел поговорить с вами, — сказал он, наконец, — об одном обстоятельстве, которое в связи с этим… — Что такое? — спросила невеста, приближаясь к нему. — Это будет для меня во всех отношениях тяжелое признание. Впоследствии вы узнаете подробности, а теперь могу только сказать, что для разъяснения собственного положения, именно с той целью, чтоб упрочить наш союз, я должен ехать в Варшаву и окончить там старинное, неприятное и угрожающее мне дело! — Дело, вам угрожающее? — воскликнула панна Идалия. — Может быть в суде? — После узнаете, — мрачно отвечал Вальтер. — Но я должна знать теперь же обо всем, что вас касается, — прервала панна Идалия. — А если это невозможно? — спросил Вальтер. Панна Идалия, зашедшая довольно далеко, теперь испугалась, чтоб поставленная дилемма не принудила ее к выбору того, чего бы она совсем не желала. — Если же невозможно, — сказала она тихим голосом, — и я не буду настаивать, потому что вполне доверяю вам. Вальтер посмотрел на нее. — Да, — сказал он, — я должен поехать в Варшаву, и очень может быть, что пробуду там долго. Это не от меня зависит. — Долго? — спросила грустно панна Идалия. — Не знаю. Невеста побледнела. — Есть какие-нибудь препятствия? — спросила она. — Не думаю, а, впрочем, не могу предвидеть. Вальтер с минуту колебался. — Если бы, — прибавил он, помолчав, — вы вместо старого чудака, которого видите перед собою, нашли во мне человека разбитого несчастьем и запятнанного каким-нибудь преступлением? Последние слова он проговорил медленно, выразительно и всматриваясь в лицо невесты. — Преступлением? — спросила тихим голосом и сжимая руки панна Идалия. — Этого быть не может! Какое же вы могли совершить преступление. Вальтер молчал. Панна Идалия смутилась, но раз ухватившись за брак, она не хотела упустить, хотя ей и казалось, что он ускользал от нее. — Если вам свет, люди и Бог простили, то… но нет, этого быть не может!.. Вальтер смотрел на нее. Лицо ее подергивалось… взор блуждал вокруг; она слегка дергала свое платье. — Вы хотите меня оттолкнуть, пугаете… — Нет, — сказал пасмурно Вальтер, — но говорю все потому, что обязан высказаться. Вы всегда имеете время отступить… Панна Идалия, словно ей блеснула неожиданная мысль, с живостью подошла к нему. — Что мне до всего этого? — воскликнула она. — Я хочу только знать, не упрекает ли вас в чем-нибудь совесть? На этот вопрос жених ответил не сразу, словно хотел посоветоваться со своею совестью. — Моя совесть, — сказал он, наконец, — все равно, что гроб, пожравший тело. На него упали каменья, годы поставили на нем свод и задушили все, что в нем было. Я ничего не чувствую на совести. — Значит, ничего на ней и иметь не можете, — прошептала панна Идалия. Доктор прошелся несколько раз по комнате и возвратился к невесте совсем другим человеком. — Если вы боитесь, — сказал он, — чтоб я не отступился, то ошибаетесь. Кому на закате лет показалось что-нибудь лучезарное, тот не спрашивает, молния ли это, чистое ли небо; он стремится. Я обольщен безумной надеждой испить чашу блаженства, которая прежде мне не чудилась, и не покину этой надежды. Теперь я буду биться за вас, хотя сперва вы взяли меня с боя… Я не пущу вас, о нет!.. Глаза его сверкали, и он был так страшен, что панна Идалия даже испугалась и отступила на шаг. — О нет! — воскликнул он. — Вы должны принадлежать мне! Все препятствия преодолеет золото, а я золота не пожалею. Неожиданная пылкость странного доктора почти изменила расположение невесты; ей стало холодно; первый раз пришло ей в голову страшное предположение, что вместо того чтоб быть властительницей, она может сделаться невольницей… Она побледнела, но улыбка прикрыла этот испуг, который дать заметить значило бы обнаружить собственную слабость. Опустив голову, охлаждая платком лицо, в котором чувствовала пламень, панна Идалия прошлась несколько раз по комнате, возвратилась к Вальтеру, подняла голову, вперила в него взор, в силу которого верила, и молча смотрела на него долго-долго, пока Вальтер снова не начал бледнеть, "Нет, — подумала она, — если я буду госпожой, он уже не сможет покинуть меня; как привидение, душила бы я его о сне, ходила бы за ним по целым дням и не давала покою". И, не говоря ни слова, она протянула трепетную руку. Вальтер взял эту руку и пожал; в нем видна была борьба. — Прежде свадьба, потом поезжайте себе по тому делу; я так хочу… — Но брак был бы непрочен… — Будет прочным, потому что… я так хочу, — повторила панна Идалия. На том и кончился разговор. Случилось так, что со времени своего сватовства, доктор Вальтер не видел Лузинского. Молодой человек часто уезжал в Вольку, и хотя по возвращении оттуда несколько раз приходил к нему, но никогда не заставал дома. Вечно подозрительный и обидчивый Валек счел эту случайность каким-то умышленным, рассчитанным отказом и подумал: теперь я сам никогда не пойду к нему! И он сидел то у себя в горенке наверху, то у пани Поз, которая очень любезно принимала его, разрешая даже курить сигару, что никому в мире до тех пор не было разрешено, но чаще проводил время, рассчитывая часы, когда не работал, в лавке у Линки. Это не была любовь к девушке, не было артистическое увлечение к идеальной форме, а весьма обыкновенная, очень гадкая страсть, возраставшая с каждым днем, становившаяся с каждым днем пламеннее, и которая более и более казалась натуральной. Поэт как гений имел право Минотавра питаться такими существами, предназначенными на жертву великим людям. Тысячи примеров оправдывали его в собственных глазах; самым спокойным образом он рассчитывал, что бедная родственница так или иначе должна будет пасть жертвой какого-нибудь более смелого соблазнителя, грубого подмастерья. Поэтому, он полагал, что для нее было бы счастьем, если бы он поиграл с ней, как кот с мышкой, и потом обессмертил в балладе. Говорят о жестокости детей, но и те великие люди, которым кажется, что гением переросли человечество, бывают немилосердны. Валек, выжидая пока осчастливит графиню, счастливил невинную и неосторожную девушку. Просиживал он у нее долго, иногда даже вечерами. Иногда выводил ее в густой переулок под ветвистые липы и нашептывал сладкие речи. Сперва как-то случалось так, что отец никогда его не видел, потом увидел и ничего не сказал, потом взглянул сердито и выругал Линку, вследствие чего устроились свидания помимо отцовского ведома. Заботясь о поведении своего гостя, пани Поз снова, однако ж, послала Ганку на разведку, и проворная служанка так искусно учинила засаду, что отлично видела, как пан Лузинский целовал Линку, а та только смеялась. Донесение это разгневало обладательницу гостиницы "Розы", и она решилась или обратить грешника на путь истины, или немедленно выгнать из дому. Призванный вечером перед грозным судьей, Лузинский отправился к пани Поз; Ганка, Юзька и приказчик были вполне уверены, что подсудимый получит отставку. Действительно, Валек пробыл у хозяйки гораздо долее обыкновенного, вероятно, подробно объясняя свое поведение, но успел так ловко оправдаться, что не только принял тон неприятно повелительный, но вдобавок и пригрозил Ганке, заявляя, что знает о доносе. Среди всех этих мелочных происшествий в городке наступила смерть аптекаря и его похороны. Лузинский ездил смотреть на церемонию. После вышеописанного разговора с панной Идалией Вальтер встретил Лузинского на рынке; доктор возвращался домой, а Валек выходил за город улицей, в которой надеялся встретить Линку. Взглянувши насмешливо на доктора и поклонившись ему как бы в шутку, Лузинский хотел уже пройти мимо, как Вальтер движением руки пригласил его приблизиться. С последнего свидания с ним Валек на него сердился и с улыбкой подал ему руку, как бы желая обезоружить; но Вальтер, казалось, не помнил об этом. Напротив, он заметил, что молодой человек дулся на него. — Что значит, что мы так давно не виделись? — спросил он. — Вы уезжали куда-нибудь? — Нет, — отвечал сухо Лузинский, — несколько раз пытался я навестить вас, но никогда не заставал. Для чего же было мне настойчиво стучаться в постоянно запертую дверь! — Я ни в чем тут не виноват, — отвечал доктор, — вы, пожалуйста, не сердитесь за это. — О, я не сержусь ни на кого, кто делает как ему лучше и удобнее, — отвечал Лузинский, пожимая плечами, — и никогда не мешаюсь в чужие дела. Я хотел только поздравить вас — вас, кто читал мне наставления о неподходящих браках. Вальтер сморщился. — Будьте уверены, — отвечал он, — что как ни кажется странным то, что я делаю, однако оно безопаснее того, что вы замышляли и что, вероятно, расстроилось. Лузинский молчал. — Знаю, — сказал он через несколько времени, — что старшие всегда имеют претензию учить молодежь, хотя и они часто ошибаются. Так уже принято. Мы, действительно, выслушиваем их. — Да, но никогда не хотите послушаться, — сказал доктор, взяв Валека под руку и уводя вперед, — а потом через несколько лет, иногда и раньше является опыт, и вы говорите: "Жаль, что я не послушал старика!" Валек молчал. — Не сердитесь, пожалуйста, что я мешаюсь в ваши дела; после вы узнаете, что знакомство с вашим отцом давало мне на это право. — Но отчего вы никак не расскажете мне об отце? Этим вы сделали бы мне большое одолжение. — Еще не время, — отвечал Вальтер, нахмурившись. — Я даже не должен был говорить вам, что знал его. Мне, собственно, хотелось придать вес моим словам, но все это разбилось о вашу обычную юношескую нерассудительность. Лузинский находил уже в высшей степени несносным Вальтера, который принял покровительственный тон. На лице его появилась насмешливая, гордая, почти презрительная улыбка, и он смотрел свысока на старого доктора. — Мне не хотелось бы огорчать вас, — проговорил он медленно, — но я желал бы сказать, что думаю. Вы потеряли всякое право давать молодежи наставления, потому что сами поступали, как мальчик. Вальтер опустил голову; он чувствовал, что был, действительно, виноват, слаб и смешен. — Точно так же как вы допустили себя увлечь молодостью, так другие, может быть, увлеклись честолюбивыми видами, — продолжал Валек. — Все мы слабы. — Да, все мы слабы, — отозвался глухим голосом Вальтер, — и все бываем наказаны за слабость, ибо ничто в мире не проходит безнаказанно. Оба замолчали. — Хотите быть откровенны со мною, как с другом отца? — спросил доктор. — Можете ли сказать мне, в каком состоянии ваши замыслы и планы? — Не имею причин скрываться перед вами, ибо мы теперь товарищи по греху, — отвечал Валек, — мои планы дозревают; они пока еще отложены, но я не хочу бросать их. — Значит влюблены? — спросил доктор. — Как бы ни была неосновательна эта любовь, она все-таки могла бы оправдать вас. — Нимало не влюблен, — отвечал хвастливо Лузинский. — Особа эта занимает меня, но то не любовь! — Любовь часто обманывает, а расчет всегда, — прервал Вальтер. — Помните об этом. — Оставим этот разговор! Раздосадованный несколько Лузинский хотел вырвать руку и уйти, но Вальтер удержал его. — В чем же дело, в богатстве? — спросил он. — Может быть, потому что это сила нашего века, — отвечал Лузинский. — Надеюсь, что не аристократические связи, потому что они не приведут ни к чему. — Как для кого, — отвечал сухо Валек, — иной умеет владеть этим орудием, другой нет. — Вы человек молодой, не без таланта и не без средств: я ведь знаю, что доктор Милиус поделился с вами. — Отдал лишь то, что следовало мне после его смерти. При этих словах, произнесенных столь нагло, Вальтер устремил удивленный, грустный взгляд на Лузинского и замолчал. — При ваших средствах, — сказал он через минуту, — можно свободно добиться всего на свете. Я ничего не умел, у меня ничего не было, жил я одиноко, подобно вам, а железной волей и неусыпным трудом составил себе состояние. Но этого мало, я приобрел несколько профессий и независимость. Почему же вы, находясь в более выгодных условиях, не могли выработать себе блестящего положения? — Потому, — отвечал Лузинский, — что я не терплю труд, презираю и считаю его противным мнению, несносным и оскорбительным. Труд хорош для тех, которые не чувствуют в себе силы, а мне необходимы — широкое поле, большие средства, свобода движения. — Для того, чтоб дойти до ничтожества! — проговорил Вальтер сердито. — Это нелепое мечтание! — А, вы так думаете! — воскликнул Валек, вырываясь. — Прощайте! Спокойной ночи. И он ушел быстрыми шагами. Вальтер остановился, словно прикованный. Сперва он хотел догнать Валека, потом, как бы подчинясь какой-то необходимости, медленно поворотил домой. Но на его лице долго оставались следы тяжелой скорби. |
||
|