"Дети века" - читать интересную книгу автора (Крашевский Юзеф Игнацы)ЧАСТЬ IIВо многих странах существует обычай посещать кладбище в различные времена года, более удобные, нежели первые числа ноября, когда мы именно совершаем поминовение. Дождь, грязь, холод сами по себе располагают уже человека к грусти, которую кладбище превращает в настоящий сплин, так что редко кто, придя на дорогую ему могилу, останется подольше, а помолится наскоро и снова возвращается в ту колею жизни, среди которой забывают о смерти. Напрасно наши кладбища украшаются цветами и зеленью, напрасно летом манят прохладною тенью деревьев, — воспоминание о смерти отгоняет от них народ, который не сумел бы прожить с мыслью о могиле. Редко также весною, летом и раннею осенью встречается путник, который искал бы на кладбище, поросшим бурьяном, памятника и воспоминаний прошлого. А есть на свете прекрасные кладбища, которые можно назвать садами умерших. Таково именно католическое кладбище в В…, лежащее у большой дороги, усаженное роскошными деревьями и богатое красивыми памятниками. Оно, конечно, не так содержится, как Кампо-Санто в Неаполе, или кладбище отца Лашеза в Париже и многие другие Божия нивы на свете; но превосходные цветы, густая тень, пахучие кустарники, березы и ели, удачно сгруппированные по воле случая, делали его прелестным убежищем. Два пригорка разнообразят довольно обширное пространство, на одном из них стоит часовня простой архитектуры, виднеющаяся далеко среди густых деревьев. В главной аллее, ведущей к ней, сгруппировываются красивейшие памятники, с потрескавшимися камнями, ангелами, гениями, гасящими факелы, надписями. Остальные памятники рассеяны среди берез, сосен, дубов, составлявших некогда лес, и среди вновь посаженных кустарников и забытых и одичавших цветов. За несколькими едва заметными дорожками тянется кладбище убогих, — лес деревянных крестов и массы желтых или покрытых дерном могил, над которыми скорбь не имела средства поставить даже маленького креста, а положены только камни для приметы… Кое-где виднеются фундаменты роскошных мавзолеев, заложенных на широкую ногу и покрытых временно соломою, гниющею уже лет двадцать. Пылкое в первые минуты горе остыло, и памятник остался в проекте, а непогода уничтожала начатое. С надгробных камней говорят набожность, суета, гордость, истинное горе и пустая риторика. Нельзя не улыбнуться невольно при виде широковещательных титулов над горстью позабытого праха. Редко где старые памятники старательно поддерживаются; блестят только новые; а на старых обломались кирпичи, и мхом заросли надписи. Хотя кладбищенские ворота, у которых стоял порядочный домик сторожа, не были заперты, однако туда редко заходили любопытные. Старый Еремей, живший здесь с семейством, очень хорошо знал, что на кладбище никто не приходит без цели, и, услыхав скрип калитки, выходил, будучи уверен, что увидит человека, который ищет для кого-то места успокоения. Были для него вакационные месяцы, в продолжение которых он плел корзинки, без боязни, что кто-нибудь помешает этому занятию; но зато в другую пору ему было очень много дела. Летом он имел больше свободы, и с семейством проводил время в садике, отделенном от кладбища колышками, и в котором росли овощи и цветы. Еремей охотно принимал на себя обязанность смотреть за некоторыми могилами; но ему не предстояло большой заботы, ибо не было почти примера, чтоб родственники приезжали навещать покойников, особенно по истечении нескольких лет. Однажды, в июле месяце, под вечер, заскрипела кладбищенская калитка. Еремей, не ожидавший в тот день гостей, выглянул из-за угла и с удивлением увидел средних лет мужчину, который тихо и как бы робко пробрался на кладбище. Хотя сторож, по случаю похорон, перезнакомился со всем почти городом, и не было обывателя, которого он не мог бы назвать по имени, — однако описываемого господина, казалось ему, он никогда не видел. Пришедший этот был средних лет, с печальным, увядшим лицом, но черты его отличались красотою и благородством. Костюм его, как и лицо, не слишком обличал его характер, ибо не поражал ни щеголеватостью, ни пренебрежением. Незнакомец, как нарочно, старался не обращать на себя внимания наружностью; шел он тихою поступью, рассчитывая, может быть, что проберется незаметно. Но старый лысый Еремей удержал его взором и поклоном на пороге; хотя он и не сказал ни слова, однако, глаза спрашивали, зачем путник отворил калитку и нарушил спокойствие усопших? Нельзя было миновать сторожа, не поклонившись, не промолвив слова. Взор Еремея явно говорил, что он имел право спросить о причине прихода. Незнакомец с минуту колебался, обдумывая — идти ли без спросу, сказать ли пару слов, или дать на водку, — принял вид равнодушного путешественника, заложил руки за спину и стал рассматривать тенистую рощу. Но потом поспешно вынул злотый и вежливо всунул его в руку Еремея. Последний поклонился в пояс, и подарок, предназначавшийся, может быть, для замены разговора, напротив, послужил к этому поводом. — Благодарю вас, — отозвался Еремей. — Может быть, вы ищете какой-нибудь могилы? Я здесь сорок лет сторожем при кладбище и очень хорошо помню, кто где похоронен. Если могу служить… Незнакомец поблагодарил наклонением головы. — Нет, я только так, — сказал он, — я зашел мимоходом, из любопытства… Не беспокойтесь. Еремей больше не навязывался, но, поклонившись еще раз, остался позади и не садился снова на камень, показывая тем, что готов был бы служить проводником к могилам. Но незнакомец быстрыми шагами пошел по аллее, потом остановился перед несколькими памятниками прочесть надписи и наконец, своротив на какую-то боковую тропинку, исчез от взоров сторожа. "Какой-нибудь меланхолик, — пробормотал Еремей, пожимая плечами, — пришел помечтать о суете мира, ну и пусть себе мечтает. Лишь бы он не сделал так, как один, лет двадцать назад, — пришел и застрелился на могиле возлюбленной. Но нет, это не молодой уже человек и подобной глупости не сделает". Впрочем, наклонившись под ветвями, он посмотрел вслед незнакомцу и увидел, что тот медленно направлялся к могилам убогих и вскоре скрылся из виду. В эту самую минуту за кладбищенскою оградою раздались два голоса. Кто-то смеялся… Еремей начал прислушиваться. — Уверяю тебя, что он вошел на кладбище, — сказал чистый и приятный голос. — Что ж ему здесь делать? — возразил другой, несколько охриплый, дрожащий, но молодой еще голос. — Кто же знает и кто же поймет его? Он прибавляет еще одну загадку к числу тех, которыми угощает нас со времени прибытия. Шляется, как вампир, по кладбищам. Теперь уже любопытные наши дамы, конечно, сделают из него героя романа. Охриплый голос расхохотался. — Я скорее счел бы его беглецом или скрывающимся преступником. В лице его ничего нет благородного, а, пожалуй, видна тревога человека, который боится быть узнанным и схваченным. — Ха-ха! — отозвался первый голос. — Если бы я не знал тебя, пан Лузинский, и начал бы разгадывать тебя по лицу, то нашел бы вещи не лучше тех, какие ты видишь в этом бедном человеке. Еремей, который невольно слышал этот разговор, происходивший громко и близко, взглянул за калитку и узнал известных ему, но редко встречаемых людей — архитектора Шурму и Валека Лузинского, докторского воспитанника. Шурма был плотный, широкоплечий господин, брюнет, с большим лбом, с блестящими глазами, довольно красивый собою. Валек Лузинский, будучи одинакового с ним роста, во всем остальном представлял разительную противоположность: был тощий, желтый, согнутый, и на искривленных устах его выражалась гордая и злая насмешка. Легко было узнать в нем одно из тех обделенных судьбою существ, которые, вместо того чтобы бороться с нею, предпочитают жаловаться на нее, ничего не делать и проклинать себя. В чертах лица его выражалась живость ума, глаза блестели болезненным огнем возбужденного, но неудовлетворенного интеллекта, а весь вид его производил отталкивающее, неприятное впечатление. Костюм тоже говорил не слишком в пользу Валека, ибо платье его было в пятнах, во многих местах разорвано и находилось в крайнем пренебрежении. Оба эти господина, возвращаясь с прогулки, остановились у ворот кладбища; Валек оперся на отраду и зевал. — Ну, что скажешь ты, — обратился он к товарищу, — если бы мы из оригинальности пошли прогуляться в тени кладбища?.. Кто знает, может быть, это была бы приятная прогулка. Не имея родных, вероятно, я не скоро буду иметь случай осмотреть здешние памятники, а между тем могут встретиться любопытные. А? Шурма странно улыбнулся. — Почему же и нет, — отвечал он, — пойдем. Мне интересно видеть, как отлит и уставлен памятник графини Туровской, исполненный по моему рисунку. Валек толкнул калитку, которая сильно заскрипела, и с презрительной миной избалованного мальчика, присущею ему везде, а в особенности там, где он полагал, что на него смотрели, вошел, осматриваясь с насмешливою улыбкою. При виде подобной наглости, столь неприличной среди могильной тишины, Еремей нахмурил уже брови, но его обезоружила приветливая улыбка Шурмы, который полез уже в карман. Выразительное это движение предвещало подарок, а потому сторож поклонился и не протестовал против невежливости, которая казалась ему тем страннее, что второй господин вел себя весьма прилично. И он вопросительно посмотрел на Шурму, который, подав монету, счел обязанностью проговорить: — Можно ли нам здесь прогуляться?.. — Сделайте одолжение, — отвечал Еремей. — Может быть, я могу указать вам какой-нибудь памятник? Засвистев какую-то песенку, Валек пошел было вперед, заложив руки в карманы. Шурма воротился и спросил: — Да. Скажите мне, где памятник старой графини Туровской? — Не доходя часовни, по правой стороне, — сказал сторож, собираясь идти вслед за ним. — В таком случае я сам найду его и узнаю, ибо делал для него план. Садись себе, старичок, и не беспокойся. И Шурма догнал Валека, который уже остановился перед каким-то памятником и смеялся тихим злым смехом. — Посмотри, пожалуйста, и прочти, — сказал он. Впрочем, где же не высказываются люди со всею своею смешною глупостью! Ха-ха-ха! И, прищурив глаза, он присматривался к довольно красивому памятнику из песчаника, вроде готической часовни, над входом в который написано было золочеными буквами: "Склеп семейства Скальских". — Каково! — продолжал с живостью Валек. — Семейство Скальских! Ведь подумаешь, то это какой-нибудь старинный дворянский или вельможний род, происходящий от двенадцати воевод по крайней мере. Посмотри, на боковой стене золочеными буквами изображена печаль и увековечена смерть пана Ражанно Скальского, который был сперва цирюльником, а потом аптекарем, и хватил себе герб Корвина в то время, как должен был бы изобразить на своем гербе клизопомпу. Как их интересовало поставить памятник непременно на главной аллее, чтоб пристроиться рядом с Туровскими, графами Чилийскими и князьями Радзивилами. Ручаюсь, что они много переплатили за эти несколько аршин земли, много интриговали, чтоб купить ее, и значительно издержались на готическую часовню, на цветные окна, на бронзовые буквы, мрамор и украшения. Шурма пожал плечами. — Ты зол и больше ничего, — отвечал архитектор. — А я здесь не вижу ничего, кроме благочестивой жертвы в память покойников, которым пожелали отдать последнюю дань уважения. — Наивный ты человек, если думаешь, что здесь дело шло о покойниках, — прервал Валек, — главное здесь в тщеславии и хвастовстве достатком. — Положим и так, но кому же это вредит, кроме самих Скальских, которые делаются смешными? — сказал архитектор и хотел идти дальше. Валек все еще стоял у памятника и насмехался. — Довольно и того, что стоят наряду с панами и вельможами, ха-ха-ха! Не отвечая ни слова, Шурма шел дальше, посматривая на памятники, и, казалось, искал того, который интересовал его. Валек немилосердно смеялся над всеми. — Решительно ничего нового! — воскликнул он. — Все одно и то же — обломанные колонны, греческие саркофаги, готические чернильницы, ангелы, не похожие на людей, урны, а надписей даже читать не стоит! — Ты готов насмехаться над всем, — проговорил Шурма, — ведь здесь, если бы и сочинить что-нибудь новое, то некому исполнить, а, наконец, многим и средств не хватает. Как же иначе? — Ты ко всему равнодушен, а я хочу видеть смысл в каждой вещи, — отвечал Лузинский. — Человек везде человек, и даже сюда, на ложе смерти, несет с собою свои слабости, тщеславие, гордость, и самые надписи говорят здесь о людской глупости. — А ты, любезнейший, разве лучше? — спросил Шурма. — Может быть, — отвечал Валек, — не знаю, как будет дальше, но теперь, судя о других, я хватаюсь за бока. — Дай Бог, чтоб другие, при суждении о тебе, не хватались за голову, — отвечал архитектор. — По мне, судить о жизни легко, но управлять собственною ладьею чрезвычайно трудно. — Не надобно слишком и управлять, — сказал Валек, — пустить по течению, пускай себе плывет за водою. — Это значило бы отречься от воли, ума и самообладания; кто находится в подобном настроении, тот должен надеть рясу, поступить в монахи, в эту жизнь самоотречения и покорности, в которой по крайней мере ладья не попадает в водоворот и не потерпит крушения. Лузинский улыбнулся. — Любопытно бы знать, — сказал он вдруг, — кто этот наш загадочный господин? Говоря это, он наклонился, и сквозь деревья увидел незнакомца, который, опустив голову, стоял среди могил, убогих, давно уже поросших травою. Шурма, тоже человек любопытный, последовал примеру товарища. Несколько раз незнакомец наклонился, словно вырывал растения, потом оперся о дерево и задумался. — Надобно быть крайне недогадливым, чтоб не понять нашего незнакомца! — воскликнул Валек. — Этот таинственный человек должен быть родом из нашего города… Эврика! И он рассмеялся, потирая руки. Шурма молчал. — А что, по-твоему, я не угадал? — спросил Лузинский. — Не знаю, — отвечал архитектор, — а может быть, он жил здесь некогда и похоронил кого-нибудь. — Конечно. Есть, однако же, для быстрого соображения еще одно данное, — прибавил Валек, — связи-то он имел не слишком-то важные — с теми, кого хоронят без мрамора и золотых надписей, а следовательно, это — жалкое создание, обыкновенный доробкович [1] и наш брат, пан Шурма. — Не отвергаю в тебе быстроты соображения, — сказал архитектор с улыбкою, — но почему же это не может быть знатный господин, который отыскивает могилу верного слуги? А? Валек покачал головою. — Слишком исключительное положение! Это бывает только в нравственных повестях и на литографиях из времен Шатобриана. — Почему же не может встретиться у нас? — Человек этот возбуждает во мне огромное, неудержимое любопытство, — прибавил Валек. — Он окутывается таинственностью, бродит по кладбищу, ни с кем не сближается, не вступает даже в разговоры. Подозрительно… — А вот и мой памятник! — прервал архитектор. — Ну и что же? Удовлетворено ли твое артистическое чувство исполнением плана? Понял ли исполнитель автора? Шурма нахмурился и молчал. — Не надобно и спрашивать; я на твоем лице читаю полнейшее фиаско, — продолжал Валек. — Вероятно, наследники графини нашли рисунок не совсем удобным, памятник не слишком высоким, чтоб мог господствовать над кладбищем плебеев, недостаточно позолоты… — Не знаю, кто и для чего изменил, но я сам не узнаю своего рисунка, — сказал Шурма со вздохом. — Не скажу, чтоб он выиграл от этого, — но что же делать? И архитектор отвернулся от памятника. Валек Лузинский между тем, не обращая внимания на важность места, вынул сигару и закурил ее с злостною улыбкою при мысли о том, что приятель его обманут в своих ожиданиях. — Ты недоволен, любезнейший, — проговорил он, — но это послужит тебе уроком, чтоб ты никогда не поверял ни рисунков, ни идей вашим доморощенным ремесленникам. У нас иначе и быть не может, все это бездарно, не искусно… — Ты совершенно прав, Валек, — прервал его Шурма, — но это такое общее правило, что, кажется, оба мы с тобою не исключения. Валек скривился; ему казалось, что он один составлял исключение. — Пойдем домой, — продолжал Шурма, — здесь больше нечего рассматривать, а незнакомец, пожалуй, еще подумает, что мы следим за ним. Надобно уважить его, по крайней мере в торжественные минуты скорби. — А я скажу тебе, — молвил, рассмеявшись Валек, — что для меня истинное наслаждение посмеяться над человеком именно в то время, когда он делается мягче и когда в него вонзается каждая моя насмешка. Разве стоит жалеть людей? Ха-ха-ха! — Я не сентиментален, — отвечал Шурма, — но твоя напускная злость и очерствелость сердца, любезнейший, возбуждают во мне сожаление. Если бы ты не был так молод, это служило бы признаком болезни рассудка. Глаза Валека заблистали диким пламенем, но он не отвечал ни слова. — Ты целый век жалуешься на людей, — продолжал архитектор, — а ты разве лучше их? — Потому что они меня сделали таким. Шурма пожал плечами. — Ребячество! Болезненная фантазия! — сказал он строго. — В твоем сиротском положении никто не был счастливее тебя, и ты не имеешь ни малейшего права жаловаться. У тебя был покровитель, ни в чем ты не имел недостатка, тебя даже баловали… Между тем как я, сын бедного ремесленника, почти с детства собственными силами в голоде в холоде бился, чтобы выбраться наверх. Ты жалуешься, а я благодарю Бога. Борьба эта укрепила, развила меня, с ее помощью я стал чем-нибудь, люблю свет и людей, и не пропитался горечью, подобно тебе, неженка. Знай, что твое озлобление просто болезнь. — От которой, кажется, я никогда не вылечусь, — заметил Валек насмешливо. — Что ж тут странного? Ты счастлив, живешь в согласии с обществом, грудь твоя не кипит поэзией, в голове не роятся мечтания, сердце твое не изранено, тебе достаточно этой прекрасной земли, удобной жизни… А мне! Я пришел в мир с ненасытимою жаждою, с пламенным воображением, с… — Старая песня! Слышал я, читал, знаю эти басни; ты обманываешь себя и, отчасти, людей. Валек закусил губы. — Но ведь я никогда не имел претензии быть понятым тобою и обществом! — сказал он. — Что касается меня, — отвечал Шурма, — то, поверь, я понимаю тебя, может быть, лучше, чем бы тебе хотелось. Скажу откровенно, отчего тебе так горько и неприятно. Тебе хотелось бы, чтоб тебя носили на руках, курили перед тобою фимиам, как перед индийским божеством; ты желал бы иметь состояние без труда, и чтоб жизнь твоя была поэтическим сном на золотистом изголовье. Но, любезнейший, это случается лишь в сказках, а в действительности жизнь — алгебраическая задача, разрешаемая при помощи труда и стоицизма. — Для вас, для людей, родящихся с холодной кровью, — отвечал Валек презрительно. — Поэтому вы не имеете права ничего требовать у судьбы, но мы… — Кто ж это мы? — спросил Шурма. — Мы, поэты, избранные существа, господствующие над вами; благодаря гению, мы обязаны видеть все у ног наших. Нам мешает свернувшийся листок розы на постели, вы можете спать на хворосте; между нами и вами… — Конечно, такая пропасть, какая отделяет орангутанга от негра? Не правда ли? — спросил Шурма с улыбкою. — Но оставим эту декламацию и поспешим уйти с кладбища, ибо мне было бы неприятно встретиться с незнакомцем. — А мне, напротив, было бы наслаждение запустить ему испытующий взор, словно удочку, в самую глубину души и вытащить оттуда… В это самое время они подходили к калитке, которую отворял им Еремей; возле старика стояла внучка, маленькая девочка с белыми, как лен, волосами, в одной рубашонке и в венке из васильков. Заложив руки за спину, она с любопытством всматривалась в двух мужчин, которых никогда не видела. Могильный цветок этот улыбнулся Шурме белыми зубками, а когда проходил Валек, девочка инстинктивно спряталась за деда. — Ну, как же мне не жаловаться на свет и на людей! — наивно проговорил Лузинский. — Смотри, этот ребенок тебе даже улыбается, а от меня уходит. Шурма как бы не слышал, и они молча направились к городу. Через четверть часа медленным шагом, заложив руки за спину и опустив голову, незнакомец приближался по боковой дорожке к воротам, где ожидали его сторож и девочка. Не знаю, научил ли последнюю дед, или по собственному инстинкту, она робко подошла к незнакомцу и молча сунула ему в руку грубо связанный пучок цветов. Незнакомец, как бы с удивлением, посмотрел на льняные волосы и голубые глазки девочки, улыбнулся, достал из кармана какую-то монету и вложил ее в маленькую ручонку. Дитя весело побежало к домику. Незнакомец шел медленно, как будто ему жаль было расстаться с этим местом. Долго и внимательно смотрел на него Еремей, но не мог узнать его ни по лицу, ни по платью. А не мог он быть пришельцем, и не простое любопытство приводило его на могилы, ибо над одною из них он стоял очень долго, и на бледном лице его виднелись еще свежие следы горя. |
||
|