"Порча" - читать интересную книгу автора (Жданов Лев Григорьевич)

Глава III СТАРОЕ И НОВОЕ

Месяцев пять прошло со времени ареста Шуйских и князя Димитровского, Юрия.

Стоит середина апреля 1534 года. Да такая веселая, дружная весна наступила после тяжелой, долгой зимы. Дни ясные, теплые, солнечные. На глазах трава из земли пробирается, зеленеет-кудрявится. Почки везде на деревьях еще к Страстной налились. А на Пасху — только-только не лопаются, последними усилиями сдерживая в своих коричневатых блестящих скорлупках бледно-зеленые клейкие первые листочки. Земля отдыхает после зимней стужи и нежится в лучах, в тепле солнечном, которое и отдает по зорям обратно воздуху.

Отстояла вечерню в своей дворцовой церковке княгиня Елена и засветло еще с великим князем, с ближними боярынями и прислужницами вышла в сад, разбитый затейливо при женских кремлевских теремах. Сквозь сеть безлистых еще ветвей темнеют и проглядывают высокие, толстые стены, немногим только уступающие наружным кремлевским стенам и охраняющие этот уголок царского нового дворца.

Прямо в любимую хмелевую беседку прошла правительница и государь-ребенок с нею. Боярыня и девушки сенные разбрелись кто куда по саду.

После затхлого воздуха душных темных покоев, где натоплено жарко, где пахнет травами да куреньем, приятно теремным затворницам погулять на просторе, подышать вешним прохладным и нежащим, истому наводящим воздухом.

Беседка стояла на искусственном холме. Сидя в ней, можно было видеть и Неглинку-реку, и верхи кремлевских соборов и дворцов. А Троицкое подворье, расположенное рядом, совсем хорошо было видно из беседки.

Только уселась Елена, окинула взглядом знакомую, любимую картину, как от сеней теремных показалась мужская стройная фигура, направляясь прямо к беседке.

— Матушка, дядя Ваня идет! — радостно объявил царь-ребенок и побежал навстречу своему пестуну, любимому боярину Овчине-Телепню, четко отбивая подковками по хрустящему крупному песку, которым заботливо усыпаны все дорожки.

Через две-три минуты Овчина появился на пороге беседки, держа на одном плече ребенка, который подпрыгивал и гарцевал, словно бы сидел на добром коньке-иноходце.

Осторожно придерживая царственную ношу, Овчина отдал низкий поклон княгине:

— Буди здрава на многая лета, государыня княгинюшка ласковая.

— Храни тя Христос! С тобою мир да лад навеки. Не взыщи, что в покоях твоего приходу на доклады не дождалася. С чем пришел? А ты, сынок, побегай, коли охота.

— Не, мамушка, Ваня про царские дела сдоложит. Кой же тут мне бег, коли слушать надо? Про царство я все ведать желаю. Сама ты сказывала: навыкать мне надоть, — с самым серьезным видом заявил ребенок и чинно уселся рядком с матерью; Овчина — против них.

— Ведаю я, — с обычной своей ласковой, чарующей улыбкой произнесла Елена, — многие косо глядят, как это я почитай с глазу на глаз с бояриным с молодым речи веду, да о делах о земских, не в палате особливой, а вот хоша бы тут беседую. И пускай. Дума моя — так довести, чтобы женки московские, не похуже чем в иных землях хороших, на полной воле своей жили, как и вы, мужики тутошние. Простой люд умен у вас, баб взаперти не томит, а бояре — те по-бусурмански жен кроют да томят в неволе. Ну, да те дела не в первый кон. Поважнее, чай, есть. Говори, что?

— Всякого жита по лопате наберется. Дурно и хорошо припас. С чего починать волишь, государыня?

— Да сыпь вперемежку. Одно одним и покроется, княже.

— И то. Так, в перву стать… хоша бы про новые кремли, про детинцы да стены крепостные поведаю. Слышь, немало их позарубано да позакладано из камня. Ино, слышь, и государю покойному не уступим. В Перьми-городке кремль муровать-кончать стали. В Устюге деревянна крепость срубана. Крепкий городок, Мурунзой звать, на Москве-реке нагородили. На Балахне — земляные стены повывели, поселье обнадежили. А там, сама видела, и в Москве-матушке каменные стены вкруг Китай-города повел-начал наш фрязин дошлый Петра Малый… Чуть из земли повыйдет — и молебны будем петь да рублевики с червонцами в первый угол закладывать, крепче бы дело было.

— Положим, положим, Иван Федорович. Не жаль. В старые годы, слышь, под городские углы и людей живых закладали. В народе слыло: так крепче стены стоят…

— Всего бывало, государыня… Далее слушай. К деньгам слово подошло. По воле усопшего государя да по твоему приказу [6], почитай по всей, земле, по всем местам-городам торговым старые, порченые, воровские рублевики, полтины с гривнами все отобраны. Перелито серебро. Новые, полновесные рубли да деньги чеканены. Году не минет — нигде, глядишь, дурного алтына не сыщется. Торговый люд тебе челом ударит, молить станет Бога за твое здравие. А то срам и молвить: пол на пол от порченой деньги люди убытку несли. Нечто можно? Москва торгом сильна да богата. Теперь и сладится все.

— Дай Господи, княже! И спаси тя Христос за подмогу. Благодарствуй, боярин.

— Не на чем, княгиня милостивая. Далей чего скажу, выслушай. Новые города, чу, зачинаются. На Проне-реке — Пронской, Буй-городок — в Костромском повете. В Нове-городе в Великом — нацелено кременец-детинец поновить. Притихли новоградчане. А для их шатости и стены досель там не поровнены. Случаем мятеж взметется, не было бы им за чем хорониться. А от Литвы, слышь, да от люторов вести больно худые идут. Вот и надо для опаски Нов-городок покрепить малость! И Вологодский городок тут же. Глядишь, с того краю, с северского, ни подступить к нам, ни подъехать, как известно бывало. А как еще Господь допоможет литовскую грань в повете по Себежу городками крепкими обставить, от других ворогов исконных, от ляхов да…

Но Овчина недоговорил, вспомнив, что сама Елена, дочь того "враждебного" народа, имя которого было у него на языке. И густой краской покрылось белое и румяное обычно лицо красивого боярина.

Но за него договорила Елена:

— От лях да от Литвы?! Твое слово правое. Толкуй начисто, боярин. Пусть я родом и литвинка, да веру приняла вашу же, русскую, православную. Дите мое — московский великий князь, царь всея Руси. Какая ж я теперь литвинка стала? Зла не могу своим желать. Да и от них зла для Руси, для наследья сына моего, не пожелаю… Говори, княже… не оговаривай себя, без оглядки безо всякой. За то и люб ты мне, что прямая, смелая душа твоя.

— Уж не повзыщи, государыня княгинюшка. Привычны мы так на Москве… Ляхи да Литва, хошь по крови и родня с Москвой, да горше чужих с нею сварятся, всякие нам зацепки чинили. А може, Бог подаст, не всегда оно так останется… И мир крепкий станет промеж всею Русью, и нашей, и тамошней, и Малая, и Белая, и Великая Русь воедино оберутся…

— Вот-вот… И покойный князь Василий о том же порою мне сказывал. Какие еще вести по царству?

— Да вот из той же из Литвы. По приказу по твоему писано стрыю твоему вельможному. И отписка от него пришла. Сговорил он, гляди, сто три добрых мастеров. Ладят они переехать на Москву надолго, со своим со всем гнездом: с чадью и домочадцами. Всею семьей… Едино теперь, насчет кормов да вольгот толки идут… да какое положить им жалованьишко.

— Торгуетесь? — с невольной улыбкой не удержалась от легкой иронии Елена. — Вестимо дело, Москва любит взять подороже, дать подешевле… Тем и стоит. Ну, торгуйтесь, лих, не тяни долго. Много тут надо чего поновить у нас и по домашнему, во дворцах, и по царству.

— Ладно уж. Не прижмем! А и кусков лишних кидать не след чужим людям. За гранью, слышь, так слывет: "На Москву ехать — золото лопатой грести". Так нешто оно можно? Людей нам надо навыкших, знающих. Да, слышь, и золото же у нас не куры клюют. На что надо, и не вечно есть. Первое дело. Второе: кому бережется все? Твоему же сыну, великому князю наследье. Сама ведаешь.

— Ведаю уж, ведаю… не ворчи. Далее. Пугал ты, что у тебя всяких вестей припасено. А пока одни добрые. Все, как быть, и ладно у нас?

— Ладно, да не больно. Акромя доброго и злое есть… Слышь, пожарами лютыми города попалило. Да города все значные: Ярославль, слышь, да Владимир Клязьменский, да Тверь ближнюю. Та, слышь, недавно и погорела совсем. А в иных городах по осени великие пожары были. Так вот города и сносит. А про деревнюшки и слов нет. Ровно языком слизнет, как найдет Божье попущение… И что поделать, не придумаешь. Людям — разорение. Казне — убытки великие. Вот оно, дело-то каково.

— Что же, пожоги? Али от себя? Как люди бают? Овчина в нерешительности развел руками.

— Разно, слышь, толкуют. Вот поместные дворяне, боярские сынки, коих в думу в государеву призвано для вестей всяких для совету [7], — те одно ладят: строено в ихних городах по-старому, тесно, опасно. Срубы деревянные. Стоят долго. По летам, по жарким, высыхают, словно трут. Где загорится, в людской ли избе, на сеновале ли… да ветер… вот и пойдет косить. С усадьбы на усадьбу, ровно кот прыгает, огонь перекидывает… Так селить бы всех, приказ дать, подале двор от двора. Да садами перемежать… вот…

— Конечно, так бы ладно. Да не везде можно. А не думские люди что? Как местные? Земские что толкуют?

— Те иное сказывают. Вражда да свара промеж бояр да земских людей. Иные за старый строй, иные за наше, за новое стоят. И палят друг дружку со злости. А потом от одного двора целые посады погорают.

— Гляди, что ихняя правда тоже: и так бывает! — в тяжелом раздумье отозвалась княгиня. — Что же? Как же быть? Гляди, за той пожогой бездомных да голодных сколько! Помочь им надо дать.

— Даем, княгиня милостивая. Поманеньку давать приказано. Из запасов, из казны. Зерна да мучицы. И леску на домишки из лесу из государского. Черным людям, пахотным да промышленным, грамоты уставны поновляются, вольготы новые даются, стародавние дачи подтверждаются. А и торговому люду, и местным служилым людям тоже поблажки чиним. Без того нельзя. Тем и земля стоит. Земле хорошо — ив казне гуще. Отколь же набрать казну, как не из кошеля из земского? Не можно тому кошелю пустовать давать.

— Так, так… Слушай, Ванечка! Запомни, что князь говорит. Охо-хо!.. А все, как ни кинь, плохо это, боярин.

— Ну, плохо, да не больно! — сразу повышая тон, словно желая отвлечь Елену от грустных мыслей, подхватил Овчина. — От Заболоцкого, слышь, от Тимошки добрые вести пришли.

— От посла от нашего? Из Литвы? Что там, сказывай, сказывай, боярин!

— Да, видно, Жигимонт взаправду мира ищет. Шлет опасну грамоту на наших послов, к себе их подзывает до Вильны… Напугали старого круля наши полки, которые на литовские грани посланы… Пригонил, слышь, гонцов при той же посольской грамоте, челядинец один, Андрюшка Горбач. У брата он, у Федора, давний слуга.

— Который в плену на Литве?

— У него у самого… И пишет мне Федор: "Сам-де князь Радзивилл, гетман крулевский, ему сказывал: круль престарелый от миру не прочь. И паны многие радные. А по той причине, что им думалось: не хватит у Москвы рати и на Литву наступать, и от крымцев боронитися. А как видят паны радные, что полки московские посланы и на Себеж супротив их, и на Коломну боронить берегов царства от татарской орды, — тут иначе зашумели. На мир клонятся". Так брат пишет.

— Ну, значит, можно и веру дать. Дай, Господи, миру! Земля поотдышится. Все тебе челом бить надо, боярин. Твои советы. И откуда столько ратных людей у нас приспело?

— Набрали, государыня княгиня. Немало и те полки пригодились, что Старицкий удельный по твоему слову на Коломну выслал.

— Значит, все ладно!

— Ну, ладно, да не очень…

Иван, несмотря на дремоту, которая одолевала его, внимательно слушал всю беседу. Тут вдруг он весело рассмеялся, и даже дрема слетела с блестящих темных глаз ребенка.

— Ванечка, ты что? — обратилась к нему Елена.

— Да, слышь, мамушка, у вас, словно в побасенке. Ты ему: "Ладно", — а он на ответ: "Ладно, да не очень!" Ты ему: "Худо"! А он свое ладит: "Худо, да не больно".

И ребенок, совсем было прикорнувший под локтем у матери, завернувшись в край ее телогреи, с улыбкой потянулся к Ивану Овчине.

— Верши, боярин, что почал. О чем дале речь будет?

— Да, слышь, о князе об удельном, об Андрее Старицком. От имени его тот же челядинец Горбач сказывал — князьки Ивашка Ляцкой Кошкиных да Сенька Вельской с литовским крулем переговоры ведут. Сами сбежать на Литву сбираются, там помочь собирать для Андрея супротив тебя и государя нашего.

— Да слыхать и я слыхивала. Князь Михайло день и ночь твердит: перехватать всех надо. Только, слышь, не верится. Андрей-то Иваныч неужто супротив родного племянника пойдет? Сколько раз уж он присягу давал?! Как же нам не верить ему да хватать людей?

— Вестимо, хватать зря не след. Только лишних недругов разводить по царству. Да поглядим. Мы тоже настороже. То я и сбирался сказать тебе, государыня княгинюшка. Дружок есть у нас при дворе княж-Андреевом. Звать его Петька, прозвищем Голубой, князек Ростовских роду. И прибежал он на рассвете нынче ко мне. Клянется-божится: удумал-де удельный князь во скорях на Литву бежать.

— Вот беда-то… Сызнова бои да свары пойдут. И спокою нам не знать с сыном моим с малым.

— Да не кручинься, государыня. Выслушай. На Литву не пустим удельного. На Волок на Ламский уж брата Никиту-хромого с полками я снарядил. Ворон не пролетит за литовский за рубеж, серый волк не проскочит! Не то что Старицкий князь с цельной дружиной протянет куды. А надо будет, — и сам выйду в поле. Знаешь: татар бивали, Литву громили. Князька захудалого удельного с его ратью малой — и голыми руками возьмем!

Смело звучит речь князя. Горят глаза. Удальски потряхивает он золотистыми кудрями.

У входа в беседку послышались шаги, голоса. Возник какой-то переполох.

— Что там? — поднимаясь, спросила Елена.

Ваня, совсем уж было задремавший, проснулся и, протирая глазки, тоже насторожился.

— Государыня княгиня! — с поклоном доложила, появляясь в дверях беседки, Феодосья Шуйская, — дяденька твой, князь Михайло, в горницах дожидает. Видеть очи твои волит, челом бьет. Спешка, бает, больно велика.

— Идем, идем! — двинувшись к выходу, отвечала княгиня. — Бери Ванюшку. Спать, чай, пора.

— Не, не хочу, — отмахиваясь от боярыни, заявил решительно Ваня. — Я с вами, к дедусе к Михайлушке. Что-то он принес мне? Он всегда носит. А еще и ты, Ваня, байку не сказал. Обещал ведь. Бери, неси меня. Там и скажешь.

— Изволь, изволь, князенька! — с глубокой лаской отозвался Овчина, взял ребенка и понес за княгиней.

— Федосьюшка! — на ходу приказала Елена. — Скажи вечерние столы крыть. Пора, чай, и за трапезу.

— Сказано, государыня. Все наготове! Провожатые Елены раньше, чтобы не мешать докладу

боярина, держались поодаль от беседки. Старушки сидели, калякали. Молодые гуляли по саду или бегали по дальним аллейкам.

Теперь же все они чинно стали по парам, пропустив вперед княгиню с Овчиной, молча пошли следом, укутав фатами свои раскрасневшиеся, пылающие от жары и от движения лица.

В покое, где Глинский ожидал племянницу, вошли только Елена с Овчиной, который нес Ивана на руках.

После обмена первых приветствий княгиня спросила:

— Чем потчевать прикажешь, дядя?

— Э, не до того, княгинюшка племянная. Вот, послушай, чем нас потчуют из Старицы. Гляди, не поморщиться бы.

И из широкого своего кафтана, шитого на литовский лад, он стал доставать из кармана свернутый кусок пергамента за восковой печатью.

— От Старицкого? Писуля? Что пишет князь Андрей? Приедет ли, как мы писали ему? Надо бы совет держать с ним о походе о великом, как на. Казань идти. Будет ли?

— А вот послухай. С Пронским с Федькой ответ нам дан. На мое имя писано. Вот слушай.

Вполголоса пробежав вступительные фразы, князь Глинский стал громко читать:

— "А и кнезю великому московскому, государю, передать сам изволишь: бьет-де челом ему, государю, холоп и сродник его князь Андрей на Старице, его ж дядя родной".

— Ишь, как прихиляется. Холопом уж себя величает государю, сыну нашему. А сам ничего по государскому делу и не творит! — не вытерпев, сразу перебила княгиня. — Трижды ему знать дано. Трое послов за ним послано. От самого от владыки Даниила грамоты да увещанья были. Дана ему наша грамота опасная, — и все зря. Не едет на Москву. Глядь, и впрямь зло удумал. Сказывает: болен. А наши люди из Старицы весть дают: пустое все… Вон сам лекарь Феофилка ездил, глядел. Бает: болезнь не тяжкая. А он все не едет… Почему?!

— А вот послушай. "Да еще передай ему же от меня такое: "Вот ты, государь, приказывал нам с великим запрещением: быть бы нам непременно к тебе на Москву как ни на есть. Нам, государь, скорбь да кручина великая, что не веришь нашей болести, лекарей своих шлешь да за нами присылаешь неотложно, ровно бы за наемным слугою. А и прежние годы, по старине, николи, государь, того не бывало и не слыхано, чтобы нас, князей, к вам, государям, на носилках волочили. И я от болезни да от беды, от кручины, с немилости твоей — отбыл ума и мысли. Так ты бы, государь, на то взглянулся, пожаловал, показал милости наместо гнева. Согрел бы сердце и живот холопу своему, дяде родному, своим государским жалованьем, чтобы холопу твоему и впредь можно было и надежно жить твоим жалованьем бесскорбно, и быть без кручины, как тебе Бог положит на сердце, ворогов моих, советчиков твоих плохих государских не слухая…" Чуете али нет, каково запел удельный?! Больно жалостливо. Только — брехня то все! — отбрасывая сверток на стол, решительно заявил Глинский, кончив чтение.

— Обман, мыслишь, все, дядя? — в раздумье спросила Елена, которую, как женщину, подкупил приниженный, жалобливый тон послания князя Старицкого.

— А как же инако? Сам же бежать до Жигимонта замыслил неотложно.

— Слыхала, дядя. Князь Иван Федорович в сей час тоже баял.

Узнав, что его весть уже не является неожиданной, что его предупредил молокосос князек, любимец правительницы и малолетнего государя, Глинский едва сдержался, чтобы не произнести какого-нибудь грубого словца или проклятия, какими в изобилии уснащалась речь и простых, и первых людей того времени. По усатому с бритым двойным подбородком лицу старика словно тень пробежала. Передохнув глубоко, он, ровно и не слышал замечания Елены, продолжал:

— Вот и треба помешать тому изменнику то робить, что он замыслил.

Овчина незаметно, но пристально наблюдавший за стариком, самым опасным соперником юного честолюбца при московском дворе, — видел, что делается с Глинским.

Вся сила была на стороне того, кто умел лучше наладить систему сыска, шпионства, предупреждая заговоры, открывая ходы всех людей, опасных для государя. Таким образом и внушалось повелителю доверие к тому, кто умел охранить особу и власть государя от малейшего покушения, и сама власть понемногу переходила обычным путем в руки охранителя, доставляя последнему и почет, и силу, и богатство.

Если б Овчина только пользовался симпатией князя и его матери, Глинский ничего не имел бы против этого. Но старый хитрец чуял, что юный, простоватый на вид Овчина, весельчак и балагур, понемногу сбивает с позиции его самого, испытанного дипломата, искусившегося при западных дворах.

И глухая, скрытая пока борьба, затаенная ненависть возникла между этими двумя князьями.

Находя, должно быть, что еще не время выступать на открытую борьбу, Овчина подхватил последнюю мысль Глинского и опередил Елену, опасаясь, что правительница снова скажет что-нибудь некстати.

— А как же вельможный князь мыслит? Что бы начать тут следовало? Прости, Бога для, что в дело государево путаюсь. Да чту тебя, аки отца родного. Вот и взял смелость спросить тебя.

— Гм… — покручивая ус, проговорил старик, с ясным недоверием поглядывая на князя. — Чтишь? То — добре. А что робить с тем князем? Переимать его. Послать ратных людей на Волок, да и…

Елена уже готовилась снова похвалить предусмотрительность Овчины, объявив, что войско послано, но князь успел предупредить ее быстрым вопросом:

— Войска? На Волок? Благой совет… Просто золотые слова! А кого же бы послать?.. Уж докончи мудрую речь… Укажи: кому бегуна ловить?..

Елена в недоумении сперва поглядела на Овчину, но, должно быть, сама сообразила, чем руководится Иван Федорович в своих вопросах, и поддержала любимца:

— Да уж, дядя… Дал добрый совет — укажи и на воеводу. Который раз ты выручаешь и меня, и землю. Чтобы мы без тебя, родимый, и делали, — сгадать боюся…

Старый хитрец был обманут такой прямой, грубой лестью. Самодовольно хмурясь, он небрежно проговорил:

— Ну, посылайте, кого хотите. Ратны люди — то ж до тебя, княже, надлежит. Вот хоть брата своего посылай! — очевидно, желая заплатить любезностью за любезность, сказал Глинский.

— Брата? Что ж, коли княгиня-государыня поволит да государь великий князь приказывает… Пошлю братана… — А, лих, и то, поизволь, выслушай, что на ум пришло мне, государыня княгиня, и ты, вельможный княже.

— Сказывай, Иван Федорыч! — разрешила Елена.

— Что, коли бы нынче ж на Старицу до князя Андрея дослать трех святителей, молитвенников иноков: Крутицкого владыку, отца протопопа Спасского погоста да архимандрита от Симоновой обители честной. Пускай-де князя поостановят… Пускай-де скажут ему: "Слух де прошел на Москве, собрался ты, княже, оставить землю свою исконную, покинуть благословение отца своего, гробы честные родительские, святое отечество кидаешь, жалованье да сбереженье великих князей. А молит тебя владыка митрополит, и княгиня Елена, и великий князь, отрок: жил бы вместе, по-родному с государем — племянным своим. Присягу бы соблюл без всякой хитрости. И ехал бы на Москву без всякого сумления. Государи да владыка тебе слово дают и поруки ручают: не тронут и живу тебе быти". Може, так бы ладнее дело вышло. Как мыслишь, государыня? И ты, вельможный княже?

— Гляди, правда твоя, — живо отозвалась Елена. И даже вся просветлела лицом. Ей очень не по душе пришлась необходимость начать междоусобицу с дядей родным ее сына.

— А коли так, — довольный поддержкой, быстро подхватил Овчина, не дожидаясь одобрения от Глинского, — коли государыня волит и государь прикажет, — нынче ж владыке Даниилу передано будет. В ночь и выедут старцы. Гляди, може, до крови дело и не дойдет! Неохота родную-то кровь проливать, хоша и крамолу они затеяли.

— Неохота? Кровь лить? — сразу вспыхнув, заворчал Глинский. Он как-то инстинктивно почуял, что сыграл дурака, что его перехитрил в чем-то этот молодой проныpa. — То у вас, у москалей, бараны в люди проходят! — грубо намекая на прозвище Овчины, отрезал Глинский. — Когда б у вас люди были. А то Бог знает что! У вас в Московии брат брата губит и не похмурится. Разве ж можно других жаловать, коли никто тебя не пожалует? Так, мол, думка. А не хотите, то и балакать мне с вами нечего. Спать пойду. Прощайте!

И грузный князь порывисто поднялся со скамьи.

— Дядя любый, не серчай. Что же сказал князь? Нетто…

— Челом бью, прошу: прости, Бога для, коли нехотя обидел чем тебя! — кланяясь, сказал и Овчина. — И на уме не было перечить али на спор идти с тобою, вельможный княже. Так сказалося…

— Э, что мне до того, что у тебя сказалося… В наши годы, в старые, таки хлопцы, як ты, княже, при старшем при ком и сесть не смели бы…

— Да будет, дядя любый! Не гневайся. Краше, пойдем, за стол милости прошу.

— Не хочу… Без меня тут ешьте, пейте да веселы будьте! — отрезал старик, поклонился внуку, племяннице и, окинув надменным взглядом Овчину, быстро вышел из горницы.

— И что он так не любит тебя? — после небольшого молчания спросила в раздумье Елена.

— Гм… Не любит? Надо быть, чует, что я его… больно люблю… — с вынужденной улыбкой ответил Овчина.

— Ну, Господь с ним. Авось все наладится… Хлеба-соли откушать прошу с нами, боярин.

— Да, да, с нами, Ванюшка! — опять, встрепенувшись, вмешался Ваня, притихший было совсем, когда дедушка Михайло рассердился да стал громко говорить, словно бранил и мать, и Овчину.

Мальчик кивнул милостиво головой князю, взял за руку мать, и все трое перешли в соседнюю комнату, где было накрыто три-четыре стола по стенам, у лавок.

В переднем углу небольшой стол на два прибора был накрыт для Елены и ребенка-государя.

За соседним столом сидели боярыни постарше да породовитей. Подальше за двумя столами разместились боярыни и боярышни помоложе, из "дворни" теремной.

Литвинка Елена и при покойном муже завела много новшеств в жизни теремных затворниц, походившей скорее на монастырскую, чем на светскую. А по смерти Василия правительница сразу круто изменила строгие распорядки, царившие в стенах московских теремов.

Фату почти и не носили теперь обитательницы терема царского. Появились здесь и мужчины. Да не старые монахи и бояре, как раньше, а всякий люд, кому было дело до княгини.

Раньше и близкие родичи не могли навещать женщин, попавших в свиту государыни. Теперь — братья, родные и двоюродные, дяди и другие близкие мужчины могли бывать у своих родственниц, когда те по службе дежурили целыми неделями в покоях великой княгини.

Овчину усадили за столом, соседним с тем, где сидела Елена и Ваня.

Трапеза длилась недолго. Очередная чтица не успела закончить чтение из рукописного сборника "Жития святых", главу, которая приходилась на этот день, как уже пришлось начать вечернюю молитву после трапезы.

После молитвы Елена простилась со всеми и в сопровождении боярынь Шуйской и Мстиславской пошла в свою опочивальню.

Княжича, которого мать поцеловала и благословила на ночь, Овчина и мамка Аграфена Челяднина повели в особую опочивальню.

В белой кроватке под легким пологом раскидался раздетый и уложенный ребенок. Овчина уселся тут же и, исполняя обещание, начал свою сказку…