"Вечера в древности" - читать интересную книгу автора (Мейлер Норман)

ДЕВЯТЬ

Вошла красивая девушка с трехструнной лютней в руках, ее наготу прикрывал лишь пояс вокруг бедер. Она запела любовную песню.

Как прекрасен мой принц, Как прекрасна его судьба.

Птахнемхотеп не обратил на нее внимания, разве что стал постукивать по столу в такт музыке. Вслед за девушкой появился костлявый эфиоп с флейтой, превосходившей длиной мой рост, и стал подыгрывать ей. Пока девушка пела, три другие принялись танцевать. Как и певица с лютней, они были нагие, за исключением пояса, скрывавшего волосы в треугольнике их бедер, я не мог отвести взгляда от их пупков и красоты обнаженных грудей. Как сияли их черные глаза, в которых драгоценными камнями вспыхивали отражения больших свечей. Девушка с лютней пела:

Умасти мою голову сладкими маслами и благовониями, Положи цветы на мои члены, Поцелуй тело своей сестры, Ибо она живет в твоем сердце, И пусть падут стены.

«И пусть падут стены, — пропела, вторя ей, Хатфертити и нежно коснулась рукой ягодицы ближайшей к ней служанки, пока девушка раскладывала цветочные лепестки вокруг чаши моей матери. — Ты милая», — сказала ей моя мать, и девушка достала из корзинки, которую носила у бедра, и протянула ей шарик воска, источавшего восхитительный запах — это был смешанный аромат роз и лотосов.

Я стал догадываться, что на всех нас наденут гирлянды из цветов лотоса, а розовые лепестки окружат наши новые алебастровые чаши — большие, блестящие и молочно-белые, я понял также, что все это: девушки, цветы, песни и нежности слуг — «Ты так прекрасна», — прошептала одна из служанок моей матери, когда та гладила ее бедро, а та, что прислуживала мне, шепнула: «Ты еще слишком маленький и не знаешь, куда я могу тебя поцеловать!» — да, все эти приятные разговоры (которые я не раз слыхал во время праздничных застолий) не были чем-то необычным, однако этой ночью они взвинтили настроение до сильной лихорадки как раз в тот момент, когда двое черных евнухов в набедренных повязках внесли свинью. Только в Ночь Свиньи их набедренные повязки были усыпаны драгоценными камнями, которые могли украшать лишь нижние одежды Фараона. Слуги-мужчины внесли тушу на большом черном блюде и поставили в центре стола посреди вихря быстрых движений танцующих девушек, в котором часто повторялись ритмичные удары обнаженных ступней о пол, и волнообразные движения животов, и искрящиеся переливы созвучий трехструнной лиры, посреди стремительного разнообразия звуков, подобного перебранке птиц в саду Фараона, я вдруг услышал, как повсюду разносятся крики животных, но прежде всего вой собаки.

Вот и явилась свинья. Я не был готов к подобному зрелищу. Кабан казался живым и злобным, похожим на человека. Я видел диких кабанов в клетках, они были уродливы и покрыты жесткой щетиной с налипшей грязью и навозом. Их рыла напоминали мне о руках воров, кисти которых были отрублены, или могли бы напомнить, если бы не два отверстия ноздрей — тупые и упрямые, как любые две дырки, какие можно сделать в грязи двумя пальцами. Однако у этого кабана щетина была выстрижена; нет, теперь я увидел, что он освежеван, а его отлично запеченная корочка розового цвета. Два его клыка были обернуты тонкими золотыми листками; его копыта вычищены и покрыты серебряными листками, его пятачок выскребли и выкрасили в розовый цвет, в ноздри вставили бутоны белых цветов, в рот — гранат, и слуги поворачивали блюдо так, чтобы показать всем нам этого украшенного зверя со всех сторон, я увидел завиток его хвоста, однако не успел проявить свою сообразительность, сказав, что этот завиток напоминает мне улитку, поскольку передо мной явился новый нежданный подарок: маленький свиток папируса был воткнут в хорошо вычищенное заднее отверстие кабана.

«Он предназначен тебе, вытащили его», — сказал Птахнемхотеп Хатфертити. Под звуки ласковой волны хихиканья прислуги, преисполненной радости оттого, что им довелось быть свидетелями редчайшего зрелища, Хатфертити поцеловала свою левую руку и быстрым движением пальцев вытащила папирус.

«Что в нем сказано?» — спросил Птахнемхотеп.

«Обещаю прочесть еще до того, как закончится обед», — игриво ответила Хатфертити, будто давая папирусу время вздохнуть.

«Нет, читай сейчас», — сказал наш Фараон.

Итак, она сломала печать из благоухающего воска, развернула папирус, коротко вздохнув от восхищения, когда ей в чашу упал рубиновый скарабей, затем приложила его к своему соску для удачи перед тем, как опустить на стол. Она прочла вслух: «Всего лишь раб в Ночь Свиньи, но да будет тебе дано стремление освободить Меня», — выслушав эти слова, мой отец и Мененхетет рассмеялись. Птахнемхотеп и Хатфертити промолчали. Они обменивались взглядами, исполненными такой взаимной нежности, что мне захотелось сесть между ними. Казалось, не будет конца тем увлекательным разговорам, которые они могли бы вести. Все это время мой отец смотрел на них с гордостью, со счастливым, даже детским выражением лица, словно эти знаки внимания, оказываемые его жене, удостаивали его чести, не вполне им заслуженной, тогда как мой прадед сохранял на лице застывшую улыбку до тех пор, покуда уголки его рта не стали походить на два столбика по краям забора, и довольствовался тем, что крутил большое круглое черное блюдо, на котором покоился кабан, будто в животном пребывали еще какие-то послания, которые следовало прочесть.

Это дало и мне возможность исследовать наше зажаренное чудовище, которое выглядело как новорожденный розовый бегемот, или какой-то распухший карлик, или теперь, когда его повернули головой ко мне, совершенно как человек, жрец, подумал я про себя. И еще я принялся хихикать, так как, хотя кабан и был мертвый, его глаз рядом со мной был открыт и почти прозрачен. Казалось, что вглядываешься в полутемный, облицованный белым камнем зал, а потом еще хуже — где-то там, в этом мрачном зале, зашевелился зверь. Возможно, то был свет свечей, отраженный от бледно-зеленых мертвых глаз, а может, застывшее напряженное удовольствие, с которым челюсти кабана сомкнулись на гранате, или даже прожорливый прикус этой пасти, точно это раскрашенное рыло могло вдыхать не только худшие, но и самые сильные запахи — в любом случае нечто в этом подавляющем спокойствии и алчности мертвого кабана заставило меня подумать о Верховном Жреце Хемуше. Я испытывал совершенно необычные ощущения, это не вызывало и тени сомнений.

«Разрежьте эту тварь и подайте ее Нам», — сказал Птахнемхотеп.

Сперва я почти не мог глотать. Мое горло застыло от благоговейного ужаса. Однако и на лицах других присутствующих отразились разные ощущения. У моего отца, после того как он откусил первый кусок, в глазах появился нелепый блеск — будто он был застигнут между удовольствием и разоблачением — однажды я видел у него такое же выражение, когда мы с матерью вошли в его комнату, потому что в тот момент его руки были на служанке, одна спереди, а другая сзади, и обе ниже ее пупка. В свою очередь, теперь лицо моей матери выражало беспокойство, словно она опасалась зловещих последствий всех тех приятных вкусовых ощущений, какие она сейчас испытывала. Затем я расхрабрился настолько, что взглянул на своего Фараона, и Его лицо выдало некое разочарование, казалось, Он ожидал гораздо большего от мяса, вкус которого ощущал на Своем языке. Музыка громко играла, и Он приказал ей умолкнуть. Танцовщицы ушли, исполнительница на лютне — тоже, как и черный раб с длинной флейтой.

Выражение лица моего прадеда было совершенно иным. Он медленно жевал своими крепкими зубами, крепкими даже для шестидесятилетнего — я не осмеливался и думать о ста восьмидесяти годах! — и, как обычно, все, что он делал, было размеренно, и ел он сильными, привычными движениями челюстей, что производило на меня такое же умиротворяющее воздействие, как и качание моей колыбели, и потому вернуло назад ту доброту, что соседствует во сне с самыми ужасными ночными видениями. Поэтому меня успокоило то, как он ест, будто никакая сила не могла сдвинуть центр его сердца. Ободренный его спокойствием, я откусил немного от своего куска свинины и чуть не поперхнулся. Мясо было жирным и мягким и удивительным образом знакомым по вкусу, у себя во рту я ощутил нечто сродни тайной близости языка Эясеяб. Свинья знала меня лучше, чем я знал свинью!

Я сразу же захотел еще — еще этого низкопробного и жирного мяса, и вспомнил с легким содроганием, как я чувствовал себя однажды, попробовав отвратительное лекарство, все составляющие которого держались в тайне — самый гнусный вкус и запах из всех мне известных, от которого меня бесконечно долго рвало. Однако в спокойствии, которое за этим последовало, я ощутил запах, который пребывал в моих ноздрях, мягкий, теплый и потаенный, даже грязноватый, но он был похож на вкус свиньи теперь у меня во рту, и потому я почувствовал себя причастным Богам влажного зерна, пропавшего ячменя, гниющего камыша; и даже аромат роз, что увяли, пребывал рядом со мной, когда я ел свинью, и я подумал, не является ли свинья животным не настолько живым, как другие, или, по крайней мере, живущим ближе к смерти, или, если уж говорить, что я действительно думал — не увязла ли она в собственном дерьме.

«Жуй медленнее», — сказала мне моя мать.

Теперь, когда мой нос вдыхал все эти запахи, я наблюдал за Фараоном и любовался утонченностью, с которой Он ел, и, на примере Его движений, учился пользоваться своими руками. Его пальцы порхали над едой так быстро, как язычки птиц, а когда Он решал взять кусочек мяса, который лежал перед Ним, движения Его пальцев были точными и слаженными. «Полагаю, — сказал Он, — мы насытились этой тварью». Один из слуг сделал знак. «Да, — объявил Птахнемхотеп, — у нее чрезвычайно противоречивый вкус: Хор находит свинину отвратительной, а Сет, разумеется, обожает ее. Я чувствую себя раздираемым на две части подобным несогласием между нашими Богами».

Появились черные слуги, чтобы убрать наши алебастровые чаши и то, что осталось от свиньи, меня озадачило проворство их пальцев, их забавные движения. Именно тогда я вспомнил, как разозлились наши сирийские слуги, когда мой отец приобрел шестерых черных рабов, обученных прислуживать за столом. Это означало — даже тогда я был способен понять всю важность того, что произошло, — что мои мать и отец достигли степени процветания, соответствующей семье, ближайшей к Фараону, некоторым высшим чиновникам и двум или трем выдающимся военачальникам. Мы могли позволить себе иметь сирийцев, чтобы подавать еду, и негров, чтобы уносить ее.

Из наставлений матери, я, разумеется, знал, что с правой рукой следует обращаться как с храмом. (На самом деле, надув губы, она заметила, что я никогда не увижу изображения благородного египтянина, правая рука которого пересекает туловище — такое годилось только для рабочих и участников кулачных боев.) Нет, правую руку сохраняли для ношения оружия и прикосновения к еде, поэтому ее следовало мыть в масле лотоса перед каждым приемом пищи, тогда как левая рука могла исполнять те обязанности, при которых нам не нужны свидетели, в особенности подтирать себя — дело, в котором я не должен мешкать. Так что теперь мне было понятно, что разделение, которое мы произвели между слугами, приносящими и уносящими еду, было связано с правой и левой рукой. Я знал, что наши негры не проявляли особой радости по поводу своей половины обязанностей. Я часто слышал их споры с сирийцами, хотя все это не выходило за пределы ворчания, поскольку рано или поздно Смотритель Кухни пожимал плечами и говорил: «Таковы распоряжения Хозяина». И все же я всегда думал, что негры отличаются необычайной глубиной дурного настроения, которое они могут проявлять, а порой даже приходил к заключению, что самый бедный черный слуга обладал большей, чем кто бы то ни было, способностью призывать на голову своих врагов отвратительное умение своих Богов подшутить над человеком — кроме Мененхетета, Хемуша или моей матери (пребывая в худшем из своих настроений, она была равной обоим).

Однако этой ночью негры были на удивление веселыми и вскоре принялись хихикать. В первый момент я не понял причины их веселья, но тут же все стало ясно. Фараон доедал последние остатки своей свинины, пользуясь левой рукой. Как же ухмылялись негры.

«Они любят свинину! — вскричал Он, когда те покинули покой. — В землях к югу от нас они любят свинину. — И Он рассмеялся и добавил: — «Да, как они говорят, чем чернее шкура, тем вкуснее свинина, — и Он обвел взглядом сидящих за столом. — Расскажите Мне истории о черных людях, — потребовал Он вдруг. — Меня они очень занимают. Их обычаи поучительны». Он подчеркнул сказанное ударом Своего бычьего хвоста, как будто затем, чтобы дать нам понять, что несомненно пришло время Его развлекать, и я был готов к этому, поскольку мать уже сказала мне, что, когда Фараон пожелает, чтобы Его занимали, нам следует быть наготове с нашими историями. Они должны сверкать, как мечи, или быть такими же прекрасными, как цветы в саду.

«Я слыхал, — сказал мой отец, — что, когда черные вожди достигают соглашения об обмене собственностью, один из них плюет в рот другому, кланяется, открывает рот и в свою очередь принимает плевок. Таким образом они скрепляют сделку».

«Можете вы себе представить, — спросил Фараон, — Меня и Хемуша за подобным занятием?»

Он определенно пребывал в весьма своеобразном расположении духа — подавленном и в то же время чрезвычайно взвинченном. Хотя никто не произнес и слова, воздух был наполнен разговором, у меня, по крайней мере, было такое ощущение. Мои мысли влеклись к Его мыслям, и никогда еще я не входил в Его сознание с такой легкостью. Однако у Него на уме было всего одно слово. Яд!

Он посмотрел на нас и покачал головой. «Давайте, — сказал Он, — поговорим о яде. — Он улыбнулся моему прадеду. — Расскажи Мне, ученый Мененхетет, о его природе».

Мой прадед осторожно улыбнулся. «Это непреходящая чистота», — сказал он к удивлению всех нас. До сих пор он успешно противостоял немногочисленным попыткам втянуть его в разговор.

«Мне нравится то, — сказал наш Фараон, — как ты вносишь ясность в сложные предметы. Непреходящая чистота. Можно ли таким же образом описать любовь?»

«Я мог бы, — сказал Мененхетет, — я часто думал, что, вероятно, любовь и яд происходят из одного и того же источника».

«Ты сделал злое замечание», — сказала Хатфертити.

«Вовсе нет, — сказал Птахнемхотеп. — В плотской любви есть что-то ядовитое».

«Свинья привела Тебя, Великий и Милостивый Бог, в дурное расположение духа», — сказала моя мать.

«О нет, не дурное, — сказал Птахнемхотеп, — ядовитое! — Он еще раз ударил хвостом — один резкий и глухой удар как награда за точность Его шутки. — Да, — сказал Он, — яд — это все то, чем мы не являемся».

«Замечательно, — пробормотал Мененхетет, — я должен сказать, что у Тебя замечательный ум».

«Лестный отзыв, — сказал Фараон. — Настоящая лесть старой собаки. Слушай Меня, ты, древний человек, ты знал их всех, знал Моих предков лучше, чем кто бы то ни было, так что скажи нам: был ли среди них хоть один, кто по уму превосходил бы твоего смиренного Птахнемхотепа?»

«Ни у кого из них он не был быстрее», — сказал Мененхетет.

«Но сильнее умом?»

«Мой Царь Верхнего Египта и Мой Царь Нижнего Египта — сильнейший умом», — процедил Мененхетет сквозь сжатые в узкую полоску губы.

«О, давайте поговорим о чем-нибудь другом, — сказал наш Милостивый Бог. — Давайте, — Он огляделся, — поговорим о лунной-крови».

«Но это ужасно», — воскликнула моя Мать.

«Вы слышали, как на эти вещи смотрят черные люди?» — спросил Он.

Было очевидно, что Хатфертити не хочет говорить об этом. «Мне кажется, дети мало что знают о взглядах и привычках людей, живущих в землях к югу от нас», — сказала она, кивнув в мою сторону.

Притом что Эясеяб спала в моей комнате раздетой не одну ночь, для меня мало что осталось неизвестным о явлении лунной-крови.

Раз в месяц, с тем же постоянством, как наступало полнолуние, в течение нескольких дней она ложилась в постель с повязкой вокруг бедер, распространяя запах, который, как бы часто она ни купалась, заставлял меня думать, когда я внезапно просыпался, что ночью река изменила свое русло и протекает теперь рядом с нашей комнатой. Запах этот был мне не столько неприятен, сколько он вызывал мое любопытство. Потому что дети нашей прислуги по секрету шепотом сообщили мне, что все женщины на протяжении четырнадцати дней прибывающей луны и четырнадцати дней убывающей (в то или иное время) находятся во власти лунной-крови, а у некоторых женщин эти дни случаются даже с неизменными промежутками и всегда в один и тот же день.

Я спросил, случается ли такое и с моей матерью, и мой товарищ по играм, сын кузнеца из наших конюшен, повел себя так, будто ему грозила большая опасность: он упал на колени и поцеловал палец на моей ноге — неприятное ощущение, поскольку от жара огня в горне его отца его губы были потрескавшимися и шероховатыми, как кожа ящерицы. Потом он сказал мне, что моя мать — родственница Богини и поэтому не может иметь лунной-крови. Я кивнул, как будто мы оба знали это наверняка, однако в действительности я был озадачен, поскольку всегда обнимал мать за бедра, зарываясь носом повыше ее коленей, все выше и выше ее коленей, по мере того как я рос, и я никогда не знал большего счастья, чем в такие моменты. Разумеется, от моей матери пахло лучшими маслами из лепестков лотоса, однако у нее были и другие запахи, и время от времени слабый, как запах уснувшей рыбы, присутствовал намек на состояние Эясеяб в пятнадцатую ночь луны, когда я чувствовал, будто живу в тех землях, которых никогда не видел, к югу от наших земель, где родились все черные люди и где деревья высотой в половину Великой Пирамиды Хуфу и с такой развесистой кроной, что закрывают небо, однако они растут на такой жаре, что с ними рядом невозможно дышать, — так я чувствовал себя в пятнадцатую ночь луны, если Эясеяб мучила боль, и я недоумевал, каким образом лунный свет может так ранить женщин.

Очевидно, что разговор, от которого мать пыталась оградить меня, вряд ли оказался бы новым для моих ушей, и Птахнемхотеп не просто решил не обращать внимания на ее протест, но улыбнулся мне. «Замечательных детей никогда не надо защищать от того, что мы говорим, — сказал Он и добавил: — Не правда ли?», на что я ответил кивком, словно это была наша общая мысль. И я действительно был согласен. У меня всегда было такое ощущение, что случится что-то ужасное, если я не смогу услышать каждое слово на любом празднестве.

«У Меня был черный раб, — сказал Птахнемхотеп, — который говорил Мне, что в деревне его деда они не позволяли женщинам, полным лунной-крови, приближаться к скоту. Не могу вам даже рассказать, сколь опасными представлялись им женщины в такое время. Если они прикасались к оружию своих мужей, те были уверены, что погибнут в следующем сражении».

«Они — дикари», — сказала моя мать.

«Я не совсем в этом уверен, — сказал Птахнемхотеп. — У них можно многому поучиться».

«Даже их храмы сделаны из грязи. Они не умеют резать камень. Как не знают и письма, — сказала моя мать. — Ты когда-нибудь замечал, как ведет себя раб, когда писец сидит за своими красками? Он хнычет, как обезьяна, и покрывается потом».

«Да, — сказал Птахнемхотеп. — Однако им известно то, чего не знаем мы. — Он помолчал. — Если Я пожелаю отправить послание из Мемфиса в Фивы, как скоро Мне его туда доставят?»

«Ну, на лошадях, — сказал мой отец, — если есть свежие лошади и ездоки отдохнули и не спят в дороге, это можно сделать за два дня и две ночи».

«Более вероятно, за три дня, — сказал Фараон. — Однако дело не в этом. Дальше на юг, за Кушем и Нубией, такое послание может быть передано через лесные чащи с вершины одной великой горы до пика следующей и вниз, сквозь густые заросли в долинах и через реки — все это описывали Мне — да, через пространство, равное семи дням плавания по течению и на веслах вниз по Нилу от Фив до Мемфиса, что занимает два-три дня верхом, да, послание, отправленное черными людьми, преодолевает такое расстояние за время не большее, чем требуется нашему солнцу, чтобы пройти с высоты над нашей головой в середине дня до его захода на западе вечером. Вот как быстро могут черные люди отправить послание, которому не понадобится ни дорог, ни троп. Я бы не назвал это дикостью».

«Как они это делают?» — спросила моя мать.

«С помощью своих барабанов, — ответил Птахнемхотеп. — Они не умеют писать, так же как не знают и тайн и навыков наших храмов».

«А также наших гробниц», — сказал Мененхетет.

«Да, и хитрого устройства наших гробниц. Но черные люди знают, как разговаривать с помощью своих барабанов, и знают это очень хорошо. Они быстро отправляют послания».

«Они — дикари, — сказала моя мать. — У нас это получается лучше. Мы выдергиваем молчаливую мысль из воздуха».

«Да, — сказал мой отец. — Наш Божественный-Два-Дома слышит много подобных мыслей».

«Полученные Мной послания обычно неверны, — ответил Птахнемхотеп. Он принялся смеяться с силой, достаточной, чтобы хлопал Его бычий хвост, однако как только Он перестал, на Его лице отразились любопытство и жестокость. — Вот, например, только что мясник с рынка Птаха, напившись, убил свою жену — Я ясно вижу это. Ожидая, когда его схватят соседи, он молит Меня о снисхождении. Я слышу его, но предпочитаю оставить без внимания его просьбу. Он виноват, и он зверь. Грубость его мысли отвращает Меня».

«И все же Ты услышал его?» — настаивала Хатфертити.

«Завтра, если Я прикажу узнать, что случилось, то окажется, что убийство действительно произошло, но не рядом с рынком Птаха. Скорее, это случилось в бедном квартале, за стеной, отгораживающей от него улицу Амона. Я узнаю, что убийца — каменщик, а не мясник, и убил он не свою жену, а брата. Или, возможно, убитой окажется его мать. На самом деле Я слышу мысли Своего народа, но в каком количестве и с каким оглушительньгм шумом! Если бы Я только отверз Свои уши! — Вместо этого Он продолжал моргать с выражением боли, как будто все органы Его чувств, и прежде всего уши, получили звуковой удар. — Нет, Я не часто решаю прислушаться, используя все лучшее, что есть во Мне. Это слишком утомительно. В конечном счете мысли не летают, подобно стрелам, но порхают, как перышки, подлетая то с одной стороны, то с другой. Поэтому Я уважаю черных и их барабаны. Они ясно говорят друг с другом на большом расстоянии».

Моя мать сказала: «У меня также есть история о том, как отправить послание. Это история женщины, бывшей замужем за египетским армейским командиром, но теперь ее нет в живых. Он жив и хочет передать ей несколько слов. — В голосе моей матери я уловил желание обольстить. — Для этого требуется нечто большее, нежели барабаны», — сказала она.

Она была необычайно довольна собой, как будто наконец узнала, как заставить Птахнемхотепа — несмотря на Его мрачное настроение — следовать туда, куда она клонит.

«Продолжай», — сказал Он.

«Военачальник влюблен в очаровательную женщину. Однако он чувствует себя проклятым. Его мертвая жена не желает простить ему измену. В ночи в объятиях своей новой возлюбленной он не может заставить свой член стоять».

«Несчастный проклятый бедняга», — сказал Птахнемхотеп.

«Я полагаю, то же произойдет и со мной», — сказал мой отец.

«Никогда, старина Неф», — сказала моя мать.

«Ну продолжай же», — сказал Птахнемхотеп.

«Подобно большинству военных, он не переносит жрецов, — сказала мать. — Однако он в отчаянии. И вот этот военный идет к Верховному Жрецу».

«Ты знаешь этого военного?»

«Я не могу об этом говорить».

Птахнемхотеп рассмеялся с искренним удовольствием: «Если бы ты была Царицей, Я бы не знал, чему верить».

«Ты бы никогда не скучал», — сказала мать.

«А также не смог бы должным образом вести Свои дела».

«Я бы старалась быть хорошей Царицей всего лишь по одной причине, — сказала Хатфертити, — чтобы народ Египта не страдал».

«У тебя очаровательная жена», — сказал Фараон моему отцу.

«Она благословенна в Твоем присутствии», — ответил Неф-хепохем.

«Хатфертити, — спросил наш Фараон, — что посоветовал военному Верховный Жрец?»

«Он сказал, чтобы тот написал письмо почившей жене и вложил его в руку какого-нибудь хорошего человека, который только что умер».

«Ну и что произошло?»

«Письмо было отослано именно таким образом, и мертвая женщина прекратила преследовать своего мужа. Его член вновь окреп».

«Лишь с большим трудом может живая женщина простить мужчину, — заметил Птахнемхотеп. — Я склонен думать, что мертвая вообще не способна на это. Скажи Мне, что написал военный. Должно быть, это было замечательное письмо».

«Я не знаю, что было в письме».

«Мне этого недостаточно, — сказал Птахнемхотеп. — А что бы написал ты?» — спросил Он Нефхепохема.

Теперь меня изумил мой отец. «Я бы написал своей мертвой жене, что мне ее очень не хватает, — сказал он. — Затем я бы заявил, что когда люблю других женщин, то чувствую себя ближе к ней. Ибо тогда я не думаю о другой женщине, — написал бы я, — но только о тебе. Поэтому восстанови мою силу. Позволь ей проявиться, чтобы я мог быть подле тебя».

«Я думаю, нам эта речь может понравиться больше, чем умершей», — сказал мой прадед.

«Отчего же? А что бы сказал ей ты?» — спросила Хатфертити.

«Я бы говорил с ней как с подчиненным. Видите ли, мертвые не имеют той же силы, что и мы. По сравнению с нами, они — одна часть из семи. Поэтому их проклятия можно отогнать от себя. Нам надо лишь сосредоточиться на этой одной из семи частей. Именно поэтому мало кто из нас с нетерпением ждет смерти. Соответственно, в своем письме я перечислил бы амулеты, которые собираюсь применить против нее, и молитвы, приобретенные для меня в Храме. Этого было бы достаточно, чтобы напугать ее».

«Холодное отношение к мертвой супруге», — сказал Птахнемхотеп.

«Думаю, никто из нас не должен позволять кому бы то ни было ослаблять свой член», — сказал Мененхетет. После этого замечания все помолчали.

«Ты не спрашиваешь, что написала бы я», — сказала Хатфертити.

«Я боюсь спросить», — сказал Птахнемхотеп.

«Я скажу Тебе потом, — ответила моя мать. — Момент упущен. — Она умолкла и посмотрела на меня, и впервые я ощутил острие ее жестокости. — Спроси моего сына, — сказала она. — Он все время слушал».

«Я бы, — начал я, — я мог бы написать… — Я не знал, как закончить. Нечто сродни тому же горю, что я ощутил, заглянув в глаза собаки, вновь вошло в мое сердце, и наконец я смог выговорить: — Это, возможно, самая ужасная история, какую я когда-либо слышал». И я, нет, я не зарыдал, я твердо решил никогда больше не плакать громко в присутствии слуг, я просто сидел, опустив голову, и по моему лицу катились слезы.

Ибо я услыхал мысль моей матери. Я услыхал, какое бы она написала письмо. «Если ты не восстановишь мою силу, я убью нашего ребенка», — вот что бы она написала.

Пока я плакал, разговор оборвался, но их молчание вздымалось и опадало. В этой неопределенности, сильно пораненной жестокостью письма, которое написала бы моя мать, я попытался вновь проникнуть в ее сознание в надежде, что на этот раз она обойдется со мной мягче, но вместо этого у меня возникло странное чувство, будто я гляжу на всех, находящихся в покое, глазами Фараона. Таким образом я видел свою мать, отца, Мененхетета и даже самого себя с места Фараона. Это казалось естественным, хотя и чрезвычайно необычным, и я понял, что, пытаясь проскользнуть в голову моей матери, я попал — и очевидно успешно! — в мысли Фараона. Это могло произойти лишь благодаря попыткам самой моей матери — в тот же самый миг! — войти в сознание Птахнемхотепа. И у нее это получилось! Глядя на всех Его глазами, нетрудно было понять, что сила моей матери была вовсе не меньше моей.

В следующее мгновение это необычное, приятное и естественное ощущение ушло. Подобно вельможе, притронувшемуся к свинье, я глубоко погрузился в реку страданий Фараона. Это, собственно, не были страдания. Он был охвачен чувством, для описания которого я едва ли знал слова — нечто сродни ощущению, которого я боялся, пробуждаясь: предчувствия, что наступающий день обязательно принесет какое-то ужасное событие. Итак, я почувствовал, что, подобно мясу свиньи, что как воск лежит в груди Фараона — еда даже не спустилась в Его живот, какой-то гнет в этом покое давит на Него, какое-то горе, которое случится до всего того, что должно еще произойти, как будто Он действительно мог не допускать до Себя все неприятности лишь до тех пор, пока Его не покинула сила. Чувствуя себя так, словно я вошел в пещеру, в которой оттенок каждого цвета был темным, как пурпурная краска, добываемая из улиток Тира, я также обрел ни с чем не сравнимый опыт изучения своей матери, отца и прадеда глазами Фараона, и моя семья была не такой, какой я ее знал, разумеется, выражения их лиц виделись Ему не такими, какими видел их я. На лице моего отца была написана изощренная хитрость, которую я никогда бы в нем не предположил, а Мененхетет обнаружил упорство, беспощадное, как сила камня, сокрушающего плоть. Конечно, независимо от того, как мало мой прадед говорил за столом, человек, которого видел Птахнемхотеп, был таинственнее камня — на деле то был валун, который может разбиться при падении с высоты и явить скрытый в его центре драгоценный камень, — или то оказался бы живой скорпион? Именно с таким трепетным восхищением и равным ему опасением глядел Птахнемхотеп на Мененхетета.

Что касается матери, то, если бы не история, которую она только что рассказала, я бы не узнал ее. Она выглядела более прекрасной и более убийственно жестокой, чем моя мать. Что же до меня, глядя на себя Его глазами, я был поражен не правильностью черт своего лица, но тем, что предстал самым смышленым маленьким животным, какое мне доводилось видеть, и жизни во мне было больше, чем я мог предположить. И все же на моем лице лежала печать такой грусти и такого ужаса! Этого я не ожидал. Я также не был готов к любви, которую ощутил в сердце Фараона, когда Он глядел на меня. Как и к тому, что любовь эта вдруг погасла под страшным давлением мяса свиньи в Его животе, и я, при этом повороте Его внимания, был возвращен в себя так же внезапно, как себя покинул.

Птахнемхотеп заговорил. Подобно чуткому гребцу, быстро оценивающему опасность, Он принялся рассуждать о делах, которые способны были отвлечь меня от описанного потрясения. Слуги стали одну за другой уносить большие свечи, и у Фараона было время, чтобы сказать о многом в промежутке, когда исчезало пламя одной свечи и медленно оплывала другая. По мере того как мы погружались во тьму, я ощутил, что покой стал похож на пещеру.

Он начал с замечания, что в истории, рассказанной моей матерью, есть отзвуки жизни всего нашего великого царства и она заставила Его задуматься об ушедших временах. Ибо притом что моя мать, сказал Он, говорила лишь о тех, кто живет среди нас или умер не так давно, Он тем временем обнаружил в ее рассказе чувства столь сильные, особенно со стороны умершей жены, что они напомнили Ему о великих предках, построивших Пирамиды.

Я с трудом мог поверить в то, что это голос Птахнемхотепа. Он говорил с торжественной размеренностью Хемуша, медленно, голосом, который мог вызвать во мне нетерпение, если бы чары этих долгих звучных рассуждений не успокаивали мои разбушевавшиеся чувства. Через некоторое время я даже стал считать, сколько голосов выходило из горла нашего Фараона этим вечером — некоторые были пронзительными, некоторые — низкими, другие — грубыми или быстрыми. Я услышал отражения — не более чем в своеобразном звучании слова, искажающем его произношение, — присущие Дробителю-Костей или Раваху, и еще намеки на голоса из многих провинций, — и я смог убедиться, насколько подобающей была способность нашего Доброго Бога, как всякого Бога, обладать более чем одним человеческим голосом. И все равно я и не подозревал, что Он может говорить и как Хемуш. Именно тогда я понял, что Птахнемхотеп не мог слышать голос, который Ему не нравился, чтобы не ощутить властного желания изгнать все его отзвуки. И вот мы услышали оттенки голоса Верховного Жреца, воспроизведенные столь умело, что Хемуш, где бы он сейчас ни был, должен был почувствовать, как нарушили его величественный покой, и быть притянутым, подобно куску черной-меди-с-небес, к своему подобию, созданному Фараоном.

Этим голосом Птахнемхотеп стал рассказывать. «О Моем предке Хуфу, — начал Он, — сказано, что Его глаз покоился на каждом камне Великой Пирамиды, который устанавливали на место. Известно также, что Он распустил Свой гарем и оставил лишь одну жену. Ей, Нечер-Хенет, Он был предан так же, как и самому себе. Ибо Он считал, что в верности заключается Его сила. Отдавая Свое тело одной женщине и никому другому, Хуфу обретал добродетель двух благородных душ, каждая из которых состояла из семи частей. Поэтому Они не просто добавляли свои силы — одну к другой, но умножали их. Соответственно, Хуфу обладал семижды семью проявлениями силы.

Такова, — сказал Птахнемхотеп, — сила, от которой мы отказались. В нас нет стремления построить одну Великую Пирамиду. Мы проводим жизнь за сотней разных дел. Мы даже решили, что сделали мудрый выбор. Ибо может ли быть больший риск, чем всецело верить кому-то? Хуфу мог быть в семь раз на семь сильнее любого другого Фараона, однако таким же могучим был и Его страх лишиться Своей силы. По этой причине Он не мог оставить Свой Дворец, не опасаясь, что Ра войдет в тело Его жены и похитит Его силу. Хуфу даже построил гробницу в самом центре Пирамиды, чтобы свет Ра никогда не смог проникнуть к Нему. К тому же на случай, если Его убьют при посещении места работ, Он оставил Своей страже негласный приказ о том, что Нечер-Хенет надлежит забить камнями насмерть. Он настолько перестал верить в ее верность, что начал подозревать Своих военачальников. Наконец Он издал Свой приказ. Никто в Мемфисе не имел права предаваться любви без Его разрешения. Народ был вынужден подчиниться. Какой простолюдин мог доверять своим соседям, когда каждый звук был слышен на улице, и какой благоразумный человек вверил бы свою судьбу преданности своих слуг? Все — богатые и бедные — были вынуждены соблюдать воздержание. Этот всемогущий Властитель, гробница Которого больше горы, мог повелевать чреслами мужчин и чревами женщин. — Птахнемхотеп вежливо кашлянул в ладонь. — И вот, даже лежа на смертном одре, Хуфу верил, что никогда не умрет, поскольку теперь Он полностью был Богом».

Птахнемхотеп умолк и посмотрел по очереди на каждого из нас, удостоив даже меня внимания Своего долгого взгляда, будто и мое участие было столь же важным для Него, как и внимание остальных. «Я искал мудрости, — сказал Он, — и пришел к выводу, что Фараон, будучи отчасти человеком, а отчасти Богом, никогда не должен излишне отклоняться в одну из сторон, иначе безумие станет Его единственным выбором. Хуфу заблудился, взы-скуя полноты божественных сил. Я же, возможно, стремлюсь к слишком немногим из этих даров».

Теперь Фараон замолчал. Его губы шевельнулись, как будто Он хотел сказать нам еще что-то, Он поколебался и действительно умолк. Я знал, что в нашем вечере наступает перемена. Все, что было странным, но вместе с тем стройным, исполненным небольшими страхами и непривычными удовольствиями, теперь будет нарушено. Волны набегали на мои мысли со всех сторон. И действительно, в следующий момент, не предваренный объявлением слуги, вошел Хемуш.