"Заговор красного бонапарта" - читать интересную книгу автора (Солоневич Борис Лукьянович)

Часть первая

Глава 1 В гуще московского муравейника

Бойкая крикливая стайка воробьев, только что получившая молодые поколения — желторотых неуклюжих птенцов — была откровенно недовольна. Все они так уютно расположились около свежей прозрачной лужицы у набережной Москвы-реки, как какой-то из представителей мира двуногих — вечных врагов и вечных источников добычи — всунул в прозрачную лужицу свои копыта и стал там что-то делать. Негодование спугнутых воробьев выражалось особо повышенным гвалтом, в переводе на человеческий язык, несомненно обозначавшим явную ругань.

По-своему, они, конечно, были правы. Ведь по их воробьиному мнению, именно для них существовал весь прекрасный Божий мир, — деревья, лужицы, навоз и даже человеки. А тут на тебе — принесла нелегкая этого ползающего по земле двуногого… Все удовольствие от жизни только портит!

Недовольство воробьев разделялось еще одним существом — согнувшейся морщинистой старухой, разносчицей газет. Она с большим неодобрением смотрела, как крепкий, средних лет рабочий, одетый в засаленный пиджак, военные брюки, с надвинутой на глаза кепкой, ступил в лужицу и, сорвав пучок травы, стал тщательно вытирать блестящие сапоги поднявшейся мутью.

— Да что же ты, голубчик, делаешь-то? — укоризненно прозвучал старушечий голос. — Что же такие хорошие сапоги-то мараешь? Тоже — мильонщик нашелся! Теперя сапоги-то ведь кусаются. Новых не купишь. А ты вот…

Рабочий поднял голову. Его спокойное, чисто выбритое лицо неторопливо повернулось к старухе. Темные жесткие глаза окинули ее лохмотья и сумку с газетами холодным внимательным взором.

— А это, бабушка, не твоего ума дело, — коротко ответил он. — Много будешь знать — скоро состаришься… А ты и так немолодая…

— Да и как же это так — «не моего ума?» — с негодованием возразила газетчица. — Да ты мне мало что не во внуки годишься, а говоришь — не мое дело! Да я сама, небось, трех сыновей вырастила. Знаю, как все трудно достается… А ты тут сапоги портишь. Это ведь не царского времени кожа…

— А что — разве в царское время и кожа была лучше? Старуха обиделась.

— Сказал тоже… Чай, ведь сам не такой уж молодой, — должен сам помнить. Тогда все не чета нонешнему было. Да и люди приличней были: не марали сапоги, а чистили… И куда тебя пустят с грязными сапожищами? Постыдился бы!

Широкие темные брови рабочего нахмурились, но потом добродушная усмешка мелькнула на его твердых, красиво вырезанных губах.

— Ничего, старая. Сапоги-то ведь казенные. А меня, может быть, с грязными сапогами как раз, куда мне нужно, и пустят.

Он стал вытирать руки пучком травы. Старуха с возмущением отвернулась.

— Ничего, бабушка, — примирительно — заметил рабочий. — Все понять — мозгов не хватит. Дай-ка мне лучше «Вечорку».

Газетчица вынула из своей сумки «Вечернюю Москву» и протянула рабочему. Тат дал ей серебряный полтинник и отошел.

— Эй, сынок, а сдачи-то?

Рабочий, не поворачиваясь, махнул рукой, оставив старуху в недоумении. Свернув газету в виде стэка, он довольно оглядел грязные сапоги, сунул в рот трубку, надвинул на глаза старую кепку и зашагал дальше по набережной реки.

Воробьиная стайка с гвалтом и треском сорвалась с деревьев и возобновила свое роскошное купанье в луже, солнце и воздухе. Время для такого купанья было самое подходящее. Шла вторая половина лета. Погода над Матушкой-Москвой стояла чудесная. Спускавшееся мирное вечернее солнце красиво озаряло длинные зубчатые стены старого кремля, высокие башни и над ними сиявшие рубиновым светом советские звезды, недавно сменившие царские золотые орлы. Здесь, у Москвы-реки, шум города был слышен меньше, словно мутные струи вбирали в себя лишние звуки и уносили их с собой вдаль — в Оку, Волгу и, наконец, в Каспий. Там этот московский шум замирал навеки…

Рабочий, не спеша шагая по набережной, не обращал внимания на красоту спускавшегося вечера. Можно было догадаться, что у него выходной день, что он просто вышел погулять по городу и от нечего делать глазеет на пробегающую мимо жизнь.

* * *

Обвешенная людскими гроздьями, веселая «Аннушка» (московский трамвай «А»), суетливо дребезжа разболтанными частями, спускалась с кремлевской набережной. Нога висевшего в человеческой грозди на поручнях трамвая человека соскользнула с подножки и он сорвался вниз, на серой лентой мелькнувшую мостовую. Крики и звонки донеслись до передней площадки. Вагоновожатый нажал на все тормоза. Глухой, мужественный гул несущегося трамвая резко затих. Пассажиры тревожной толпой высыпали из вагонов и побежали назад. В двадцати метрах сзади, на рельсах лежала человеческая фигура, бившаяся судорожными движениями рук и головы. Ноги были странно неподвижны и ступни вывернуты в неестественные стороны. Сверкающая сталь рельса была покрыта темными бурыми пятнами.

Люди окружили сорвавшегося пассажира. Кое-кто ахал, некоторые побежали искать ближайший телефонный пост. Но большинство нервно досадовало на задержку. Московская безжалостность, чисто советского происхождения, чувствовалась в резких замечаниях пассажиров.

— Вот тоже кусок идиота! — угрюмо ворчал какой-то худосочный чиновник. — Так сорваться!.. Благо, еще скользко было бы?.. А то…

— Тут времени только-только в обрез, и вот — здрасте; подвернулся под колеса, чорт бы его взял!

— А это завсегда — как спешишь, так на вот тебе. За опоздание у нас с работы вылететь недолго!

— Сколько мы тут еще ждать будем? — недовольно обратился какой-то военный к подошедшему с рукояткой управления, вагоновожатому.

— Нужно, гражданин, милиционера подождать — протокол составить. Это вам, все-таки, не собака, а человек…

— Ну и пусть себе составляет, а мы поедем дальше.

— Никак это невозможно, товарищ. Нужно запротоколировать, что никто не виноват… Да вот он уже и идет.

Разношерстные, бедно одетые, порой даже оборванные пассажиры расступились. Вынимая из полевой сумки записную книжку, в толпу вошел милиционер. Не обращая внимания на лежащего на мостовой человека, он стал записывать показания вагоновожатого и очевидцев. Зашумели голоса, и о пострадавшем словно забыли. Только молодой, худощавый, темноволосый юноша, типичный студент, не отрывал глаз от порой конвульсивно дергающегося человека. И тогда его губы, под тонкими, только что пробившимися усиками, страдальчески кривились.

— Послушай, товарищ, — обратился он, наконец, к стоявшему рядом рабочему. — Перевязать бы его нужно… Ведь кровью истечет, пока скорая помощь прибудет.

Подошедший к нему рабочий, — тот, кто недавно купал в лужице свои блестящие сапоги, чуть усмехнулся.

— А зачем? — сухо и кратко спросил он.

— Как так «зачем»? — вскинулся от неожиданного вопроса взволнованный студент. — Да ведь жизнь-то спасти нужно! Вы перевязать сумеете?

Рабочий чуть пожал широкими плечами.

— Сумел бы, но зачем это? Если бы он страдал, а то… без памяти. Ну, и пусть умирает спокойно.

— Как так «пусть умирает»?

В вопросе юноши были возмущение и удивление. Опять красивые губы рабочего изогнулись в снисходительной усмешке.

— А ну, конечно! Видите сами — простой мужичок, первый раз, вероятно, в столицу попал. И ноги ему начисто оттяпало. Зачем государству инвалиды? Безногая ценность, подумаешь! Да и ему самому лучше тут, на месте умереть, чем страдать в больнице и потом всю жизнь нищенствовать. Марксистская логика. Помните, как сказал Маяковский: —«Для веселия планета наша плохо оборудована…» А для инвалидов — в особенности…

Пораженный такой резкой точкой зрения, студент не нашелся, что ответить. Он опять посмотрел на лежащего человека и опять гримаса боли искривила его выразительное тонкое лицо. Рабочий поправил свою сползавшую на лоб старую кепку — типичный пролетарский блин, «пролетарская кепка», «шесть листов-одна заклепка» — и оглянулся на группу, окружавшую милиционера.

— А знаете что, товарищ, — обратился он к студенту. — Тут, видно, еще надолго… Пойдем пока пешком. Погода ведь лучше не надо…

Студент молча кивнул головой и оба зашагали по набережной Москвы-реки. Некоторое время шли молча. Рабочий изредка украдкой поглядывал на нахмуренное, взволнованное лицо своего спутника и, наконец, спросил:

— А что, товарищ… Простите, но вас, видно, этот случай очень расстроил?

— Да, — неохотно ответил студент, не поднимая головы.

— В первый раз, что ли, кровь человеческую повидать пришлось?

— Ну, может, и не в первый. Время-то у нас советское — крови везде навидаешься. Но тут просто обидно за человека. Ведь, право, как собака. Никто не помог, никто не пожалел. Еще и ругань кругом. Прямо поверить нельзя, какой бездушный народ теперь пошел. За русских стыдно.

Рабочий опять пожал плечами.

— Да, оно, конечно, мягкости в теперешних душах маловато. Но ведь и жизнь такая пошла, что для жалости нет места. Да… и стоит ли кого-либо жалеть?

Задавая этот вопрос, рабочий незаметно усмехнулся, словно желая поддразнить молодого человека. Он не ошибся: студент встрепенулся. Его возбужденное лицо повернулось к собеседнику. Копна черных волос, слезшая было на лоб, привычным движением руки была отброшена назад, открыв прекрасной формы чистый лоб.

— Как это вы так, товарищ, говорите? — укоризненно ответил он. — Ведь человек погибает… Наш, русский человек! Нельзя, чтобы душа заплывала телом, и человек оскотинивался. Даже и не в жалости дело, а в стране. Каждый в ней на своем месте нужен…

— Здоровый, может быть, и нужен, да и то… А уж инвалиды-то — только балласт… Да и не нужно вообще жизнь человеческую переоценивать. Их, жизней этих, только у нас в Советском Союзе 170 миллионов. А во всем мире мало что не два миллиарда. Товар дешевый…

Студент с негодованием взглянул на рабочего.

— И не стыдно вам?.. А еще русский человек! Пусть там какие-нибудь иностранцы — ну, чорт с ними. Наводнение в Китае, голод в Индии или там война Парагвая с Уругваем… Но наши русские жизни — это ведь наше национальное богатство. Конечно, этот вот несчастный, который под трамвай попал, — это единица… Но вот, когда наши русские люди миллионами гибнут…

Студент вдруг осекся и с оттенком недоверия посмотрел на собеседника. Ему пришло в голову, что этот крепкий рабочий с умным, твердым лицом и точной, ясной речью, по всей вероятности, партийный или кто-либо из начальства «под рабочего». Но потертый, засаленный пиджак собеседника успокоил его, ибо о «гибели миллионов» в Москве, на улице, говорить не безопасно. «Доказывай потом, что ты не верблюд». и не намекал на ГПУ… Рабочий, видимо, понял опасения своего спутника и мягко ответил:

— Конечно, грустно это, но — «лес рубят — щепки летят». Ничто в мире без боли и крови не рождается. Все революции мира делались с кровью…

— А разве нужны они были, эти революции?

Голос студента прозвучал тихо, словно он. спрашивал самого себя. Рабочий с любопытством взглянул на него.

— Да ведь жизнь вовсе не спрашивает нас, нам нужно или не нужно. Помните, как Толстой говорил: «Выпусти из жил кровь, налей воды, — тогда, может быть, войн не будет…» В жизни есть свои законы и она жалости не знает. И для нее жизнь воробья — вот такого (рабочий махнул рукой и стайка крикливых воробьев, роскошно купавшаяся в луже, воздухе и солнышке, с гвалтом взлетела на дерево), и жизнь человека — величины равные.

— Равные? — возбужденно повторил студент. — Ничуть не бывало! Жизнь человеческая — это драгоценность. Помните, может быть, как какой-то поэт сказал:

— Нет в мире ценности, ценнее человека, Его страдающей, тоскующей души, Его улыбки ласковой и грустной, Его веселости, сверкающего смеха И нежной устремленности его любви безбрежной…

Стихи прозвучали мелодично и красиво. Лицо студента было поднято к небу, и заходящее солнце красиво осветило его худое, выразительное лицо, большие темные глаза и еще почти детские, чистые линии губ под пробившимися черными усиками. Суровый рабочий с улыбкой похлопал его по плечу.

— Эге, дружище, да вы, видно, совсем поэт и романтик! Это в нашей большевистской стране теперь совсем не в моде.

— В большевистской стране? — переспросил немного смущенный студент. — Да вы не путайте, товарищ. Режим у нас большевистский, а страна как была, так и осталась русская.

— Дело не в режиме и стране. Дело в установках нашего времени. А установки эти большевистские, материалистические, безжалостные…

— А как это вы понимаете — «большевистские установки»?

— Как? А без всякой лирики. Реально, просто и, главное, целесообразно… Вот, скажем… — Рабочий задумался на секунду, но потом, что-то вспомнив, продолжал. — Вот, к примеру, — борьба с проституцией. На Западе церемонятся, сюсюкают, возятся. А у нас: несколько лет тому назад ГПУ сделало в Москве повальную облаву и до 4 000 проституток, то есть, существ явно ненужных и вредных для социалистического общества посадило в вагоны и послало на Соловки. Вот и все.

— Как так «все»? — с недоумением спросил юноша. — Как это понимать?

— А очень просто — там они за пару лет вымерли все до единой. Или возьмите недавний закон о расстреле рецидивистов-беспризорников, начиная с 12-летнего возраста. Это ведь все балласт, отсев народный. Конечно, проще было бы их всех расстрелять и без Соловков и без суда. Но зачем же Запад с его «чуткой моралью» раздражать?.. Как ни говори, — «суд», «порядок»… Видите, как все просто и ясно. Это вот и называется большевистским подходом к делу.

Лицо юноши опять передернулось от боли.

— Нет, я не романтик, но такой свирепости и жестокости понять не могу. Зачем столько крови и страданий вокруг?

— А вы думаете —. только у людей так? А у животных тишь да гладь, да Божья благодать? Там свирепой борьбы нет?

— Ну, так то животные, — тихо возразил студент, опять опустив голову. — А нам Бог или там природа иной ум и иную душу дали. Неужели мы не можем иначе, как только по крови ходить… Нельзя же с этим так спокойно соглашаться. Вот два реформатора: Христос и Маркс пытались мир переделать. Один хотел с нутра человеческого начать, другой — с внешних условий жизни… А разве что вышло?

Последние слова прозвучали едва слышно. Рабочий с новым интересом взглянул на бледное, омрачившееся лицо студента и уже вынул трубку изо рта, чтобы что-то ответить. В этот момент бежавшая по тротуару баба, тащившая за собой за руку мальчугана лет этак десяти, нечаянно толкнула студента.

— Что это ты, тетка, — окликнул ее рабочий, — на пожар, что ли?

Баба с беспокойством оглянулась, но, увидев сплющенную старую рабочую кепку и заплатанную защитную рубашку студента, только передернула плечами.

— На пожар? Еще хуже, товарищок. Не слыхал разве сам? Седни храм наш золотой рвут этие нехристи! Ну, да беги-то ты, постреленок! — прикрикнула она на сына и поспешила дальше.

— Храм рвут? — удивленно поднял брови студент. — Какой? Неужели… Христа Спасителя?

В темных глазах рабочего отразился живой интерес. Он ускорил шаги и скоро, вслед за женщиной, оба подошли к большой толпе, стоявшей на набережной, против величественного храма Христа Спасителя. Стройная громада обреченного храма еще гордо высилась на небольшом холме у набережной. Высокие белые стены смелыми линиями поднимались вверх, где их покрывала могучая шапка великолепного золотого купола. Этот знаменитый в Москве купол был высшей точкой города, и старая, вековая колокольня Ивана Великого уступала пальму первенства новому собору. Но ненадолго — только на несколько десятилетий — ушел старый Иван Великий на второе место. Именно сегодня старое первенство, историческое право быть выше всего и выше всех в Великой Москве, возвращалось к старику. Могучий золотой купол соперника должен был сегодня лечь в развалинах у подножья белых стен.

Величественный храм Христа Спасителя — память победы над Наполеоном — давно уже был предназначен советской властью к сносу. Уже давно в нем не было служб, внутри-работали артели, вынося драгоценную утварь, снимая иконы и увозя все, что можно было там взять, оторвать, сломать, вытащить. Затем в громадные стены были заложены тысячи специальных патронов, и именно сегодня купол и часть стен должны были рухнуть. День и час готовящегося взрыва скрывались от населения, но рабочие, монтеры, подрывники, — все они рассказали, «по блату»[1], своим родным, те — дальше, и в результате к б часам вечера большая толпа, волнуясь и тихо переговариваясь, стояла у набережной. Наряд милиции пытался рассеять ее, но его усилия вызвали только больший интерес у проходивших мимо. Толпа росла. Вдали показались легкие танки войск НКВД.

Когда рабочий со студентом, следуя за женщиной, подошли к краю толпы, юноша заметил где-то знакомые лица и, кивнув своему случайному спутнику, отошел от него. Рабочий остался один. Он внимательно оглянулся вокруг, но, казалось, его мало интересовала величественная панорама бело-золотою храма, доживавшего свои последние часы и минуты. Острые его глаза пытливо вглядывались, подмечая выражение лиц. Он ловил, обрывки разговоров, стараясь понять реакцию разношерстной толпы, собравшейся на набережной.

— Гляди, гляди, Ванька, — плачущим голосом говорила пришедшая раньше него баба. — И не забудь, — остатний разок на наш золотой храм смотришь… Старым станешь, а этой минуты не забудешь.

Несмотря на увещевания матери, мальчуган неохотно вглядывался в храм. Ему казалось более интересным глядеть на конного милиционера, гарцевавшего перед толпой… Внимание всех было устремлено на торопливо выходившие из храма последние группы рабочих с инструментами.

— Скоро, видать, и ахнут… А не покалечат кого? Не… До нас не достанет, — раздавалось среди собравшихся.

На последнее — успокоительное — замечание сзади раздался уверенный молодой голос.

— Ясно, сюда не донесет! Там все рассчитано: только-только стены дрогнут и завалятся. Классически! Нужно ведь только купол этот проклятущий наземь сбить. На нем, говорят, золота наворочено, — прямо можно в Германии революцию сделать или испанцев выручить. За зря только народное богатство наверху гибнет.

Говорил молодой парень, веснушчатый и загорелый, с «полит-зачесом» а-ля Карла Марла, с круглым, полным самоуверенности и задора лицом. Около него стоял знакомый уже нам черноволосый студент.

— Сам ты проклятущий, — огрызнулась на его слова из толпы какая-то старуха.

— А ты чего, старая кляча, хайло раззявила? — грубо оборвал ее парень. — Помирать давно пора, а туда же лезешь…

— Я еще тебя, сукина сына, переживу… А только, как ты смеешь храм-то наш святой так хаять?

— Ежели он святой, так почему ангелы сверху не прилетят его спасать? — насмешливо откликнулся тот и оглянулся на своих спутников. К его удивлению, приятели — двое юношей и девушка — не поддержали его шутки.

— Брось, Петька, — вполголоса заметил один из них. — Верят

— ну и пусть себе. Не задирайся. Еще неприятностей наберешься.

Веснушчатый парень, на рубашке которого краснел значок КИМ-а[2], благодушно передернул плечами.

— Наплевать! Хотя, собственно, и верно: ни в рай, ни в коммуну за волосы не тащат. Если есть в печенке такой бзик

— в Бога веровать — ну и пусть.

— Ш-ш-ш-ш-ш! — недовольно зашипела на товарища девушка. Светло-голубые глаза с суровым упреком взглянули на комсомольца. Тонкие брови под синим беретом нахмурились.

— Ладно, ладно, Танька, — поспешно заговорил провинившийся. — Не буду больше, вот клянусь те святой яичницей! Только ты не ругайся: пусть уж лучше на меня купол этот святой свалится, чем ты крыть меня будешь.

Приятели засмеялись и повернулись к собору. Баба еще раз тихо сказала сыну:

— Гляди, Ванька. В Рассее такого никогда больше не будет.

В ее голосе что-то дрогнуло. Она подняла край грязного фартука и вытерла им свои глаза. Мальчуган с удивлением посмотрел на нее.

— Чего это ты, мамка?

Почему-то внезапно, как порывом ветра, задуло все разговоры. Глаза толпы с испугом и напряжением устремились на величественную громаду собора, словно никто не мог поверить, что ей скоро суждено обратиться в груду мусора. Освещенный вечерним мягким солнцем бело-золотой храм стоял, казалось, несокрушимо. Но вот в тихом воздухе родился какой-то неясный гул, словно откуда-то донесся звук очень отдаленного грома. Из высоких узких окон показались, словно вспышки орудийного дыма, белые облака. Одна из громадных, блестевших в солнечном свете стен внезапно дала зияющую трещину. Тотчас же причудливые черные змеи новых трещин поползли по другим стенам. Что-то непреодолимое дрогнуло и закачалось. Словно гул приближающегося поезда донесся от храма. Сияющий, величественный купол медленно, словно торжественно, наклонился одной стороной и вдруг все загремело и загрохотало. Стены храма осели, купол, ломаясь на части, сорвался вниз, и громадные тучи белой пыли клубами взвились кверху и в стороны, закрыв трагическую картину.

В толпе обнажили головы. Кое-где послышался плач. Многие крестились и стали на колени. Все молчали, словно присутствовали при опускании гроба в могилу. Рабочий в кепке с величайшим интересом наблюдал за выражением лиц в толпе и реакциями собравшихся, когда кто-то хлопнул его по плечу.

— А ты тоже, товарищок, шапку бы снял. Видишь сам — горе всенародное.

Какой-то старик с котомкой за плечами произнес эти слова медленно и тихо. Рабочий с удивлением оглянулся и увидел вокруг себя угрюмые и даже угрожающие взгляды. Он чуть пожал плечами, перемигнулся с комсомольцем понимающим взглядом и послушно снял кепку.

Бело-бурое облако ползло на толпу. Та стала медленно отступать назад, к Москворецкому мосту. Другие зрители начали расходиться в стороны. Милиционеры закричали, поддерживая порядок и движение. Все сразу зашумело и заговорило… Когда отступившие в стороны и назад люди обернулись, то над снижавшимися клубами пыли уже не было видно гордого могучего храма. Только две стены наполовину возвышались среди кучи обломков, на которых кое-где блестело золото купола — одного из величайших в мире.

* * *

Группа молодежи, отбежавшая вместе с рабочим к мосту, молча смотрела на развалины, казавшиеся каким-то живым великаном, который упал, но вот-вот поднимется в прежнем величии.

— Ишь ты, — с каким-то уважением сказал веснушчатый комсомолец. — Эк его чебурахнуло. Классически! Словно бомбой с самолета!

— Бомба сверху обязательно развалила бы стены в стороны, — негромко заметил подошедший к группе молодежи рабочий с грязными сапогами. — А тут — специальный заряд: стены внутрь свалились. Никаких никуда осколков. Безопасно, почти бесшумно и очень просто.

— А вы, товарищ, спец какой, что ли? — грубовато спросил комсомолец, поворачиваясь к нему. — Тон-то у вас этакий — профессорский.

— Спец — не спец, — добродушно усмехнулся рабочий, — а всяких взрывов навидался на своем веку по горло!

— Это верно, — подтвердил студент. — Мы с этим товарищем с полчаса толковали. Он действительно много знает. Вероятно и взрывов немало видал.

— А где это? — с любопытством спросила девушка, с интересом присматриваясь к случайному собеседнику.

Рабочий охотно откликнулся на вопрос. Очевидно, ему было скучно одному и он с удовольствием завязал бы знакомство. с группой молодежи.

— Видите ли, гражданочка, в наше время совсем даже не удивительно, если человек много взрывов насмотрелся. Я ведь две войны прошел — империалистическую и гражданскую. Так что всего пришлось повидать. И как раз вспоминаю я, как аккурат в Симбирске чешский тяжелый снаряд в собор попал.

Тоже такое солнышко было. Все ясно, как на ладони. А снаряд в самую точку ахнул — в середку. Ну, все на целый квартал так и брызнуло. Словно дождь каменный прошел. Крест с купола, помню, так и подняло в воздух. Он где-то в небе золотом блеснул и мало-мало в нашу батарею не шарахнул. В землю влез — насилу откопали. А ведь мы-то метрах в двухстах стояли на площади!.. Это вот, действительно, взрыв был. Прямо, как в кино…

Как ни просто были сказаны эти слова, сразу почувствовалось, что автор их — прекрасный рассказчик. По каким-то, едва уловимым интонациям, по скупому жесту, по чуть заметной мимике твердого красивого лица, движению сросшихся черных орлиных бровей — картина взорванного снарядом собора сразу же была ясно нарисована. Другого объяснения разницы между взрывом заложенных специальных шашек и попаданием снаряда уже не было нужно. Молодые люди почувствовали, что действительно этот рабочий сам видел такие картины.

— Ну, а почему здесь все так тихо произошло?

Задавший вопрос, низенький коренастый увалень смотрел на рабочего с откровенным интересом.

— Это, товарищ, уже не так просто объяснить. Прежде всего, собор этот, очевидно, был взорван не динамитом, а просто жидким воздухом. Это первое, что объясняет отсутствие большого гула. Кроме того, направление сил взрыва в данном случае было, так сказать, во внутрь, на разрушение целости стен, а не на внешний эффект — на разброс в стороны. Ну, вроде как… — рабочий усмехнулся мелькнувшему в голове сравнению. — Ну, вроде как — бурчание в животе. Человеку самому еще как здорово слышно — прямо революция. А пять шагов в сторону — ни звука.

Все весело рассмеялись тем здоровым смехом, который у молодежи всегда готов вырваться, как пенье птиц, по любому поводу. Окружающие недовольно оглянулись. Было очевидно, что веселый смех около взорванного собора задевает чувства многих. Девушка первая чутко заметила это.

— Перестаньте, ребята, — тихо сказала она, взяв своих приятелей под руки и оттаскивая их в сторону. — Не стоит религиозное чувство оскорблять. Если нам; может быть, все равно, то другим-то ведь жалко?..

Рабочий, к которому был косвенно обращен этот вопрос, пытливо посмотрел на тонкое оживленное лицо, улыбавшееся ему с откровенным дружелюбием молодости, видящем в каждом человеке, прежде всего, друга.

— Конечно, не стоит раздражать других, — согласился он. — Это понять нужно. Ведь величественный храм был, это что и говорить.

Он повернулся в сторону храма, над которым, освещенные заходящим солнцем, еще спускались клубы пыли, и добавил небрежно:

— А по-вашему — стоило ли взрывать?

Молодой черноволосый студент насторожился при этом вопросе и многозначительно переглянулся с девушкой, как бы приглашая ее промолчать. Но комсомолец откликнулся тотчас же:

— Ну, а конечно! На что он сдался? Наплевать! На этом месте Дворец Советов построен будет — хоть какой-нибудь толк. А то сколько места эта махина занимала и ни к чему. Для нее и верующих-то в Москве теперь достаточно бы не наскреблось. Верно, д'Артаньян?

Названный таким романтическим именем худощавый студент, пришедший вместе с рабочим, покачал головой. Тонкие брови его были сдвинуты в болезненной складке.

— Ну, дорогой мой Полмаркса, тут ты, брат, очень даже ошибаешься. Верующих еще сколько угодно. Не заметил разве, как все шапки сняли? А сколько крестилось? А плакало?.. Да я не к тому, нужно или не нужно было собор взрывать. А только… Как-то бы иначе… Народная душа — дело деликатное… А ведь советская власть — народная власть.

Рабочий посмотрел на говорившего с большим вниманием.

— Так что же по-вашему и взрывать не нужно было совсем?

Худощавый студент замялся.

— Да нет… Не то, что не нужно, — он опять испытующе посмотрел на незнакомца. — Я не с точки зрения религии, а просто целесообразности: нам, скажем, студентам, жить прямо негде, — не то, что учиться. А тут, на месте собора, Дом Советов в 300 метров строить будут!

— «Поднимай, строитель, крыши. Выше, выше — к облакам! Пусть снуют во мраке мыши — Высота нужна орлам!»

Стихотворение в устах комсомольца прозвучало гордо и вызывающе. Но худощавый студент только нахмурился.

— Красивые, но глупые слова!.. Как вот ты, Полмаркса — на Северный полюс лететь собираешься. Сколько народных денег на это уйдет? А лучше бы, может быть, пару хороших больниц или университет на эти деньги выстроить… Глупо же это.

— Сам ты дурак, — вспыхнул комсомолец. — Раз партия и правительство решили, то не тебе критиковать. Балда!

Студент пожал плечами и спокойно усмехнулся.

— Может быть, я дурак, — согласился он. — По сравнению с Эйнштейном — в особенности… Но только настоящие дураки обижаются на слово «дурак». Я, брат, не обижаюсь. Как ни говори, дураки умным нужнее, чем умные дуракам.

Сказано это было так спокойно и едко, что все рассмеялись. Веснушчатый комсомолец не понял этих слов, но почувствовал насмешку своего товарища и, видя на себе смеющийся взгляд девушки, готов был сцепиться с худощавым студентом со странным прозвищем «д'Артаньян». Но тут розовощекий увалень, прислушавшись к далекому звону кремлевских курантов, воскликнул:

— Заткнись, Полмаркса!.. Ах, елки-палки. Да ведь уже 17.45. Потопаем скорее, братва! Сеанс-то ведь в 18.30. А еще ходу минут с двадцать, да, пожалуй, и в очереди постоять надо будет!

— Идем… До свиданья, товарищ!

Комсомолец дружелюбно кивнул головой рабочему и повернулся, собираясь уходить. Девушка, улыбнувшись незнакомцу и взяв приятелей под руки, резко повернула к спуску с моста. Обнаженные загорелые руки напряглись в усилии сдвинуть с места шутливо сопротивлявшихся спутников. Смех и шутки потоком зашумели в группе приятелей. Наконец, все разом, тесно обнявшись, шагнули вперед. Девушка еще раз обернулась к стоявшему рабочему. Милые ямочки сверкнули в приветливой улыбке.

— Счастливо, товарищ. Спасибо за объяснения!

Рабочий в прощальном привете снял свою старую кепку, ко потом внезапно пошел вслед за молодой компанией.

— Можно и мне с вами? — мягко спросил он. — Вы, кажется, в киношку? А я — парень одинокий; сегодня у меня выходной день. Не хочется одному трепаться по городу. Давайте уж вместе.

Тон рабочего был мягок и просителен, но твердые суровые глаза, казалось, приказывали. Чувствовалось, что он ни мало не сомневается в согласии группы молодежи принять его в свою компанию. Девушку удивили и просьба и ее тон. Но рабочий говорил вежливо и просто. Он не был, пьян, скромно, но прилично одет, очевидно, был человеком бывалым и прекрасным рассказчиком.

— Ну, что ж? — посоветовавшись взглядом с товарищами, весело ответила она. — Идем вместе — веселей будет!

Она шутливо отодвинула от себя комсомольца и просунула свою руку под руку рабочего.

— А как вас звать, товарищ-незнакомец?

Рабочий мягко высвободился, церемонно и шутливо снял свою старую кепку и важно поклонился.

— Позвольте уж по всей форме. Михаил Пенза. Мастер авиазавода. Сорок годов без малого. Беспартийный. Потомственный почетный пролетарий. Бабушка тоже признавала бы советскую власть, ежели бы дожила. Холост и никакого снисхождения не заслуживаю. Под судом и следствием не был, но наперед не ручаюсь… Хватит?

Веселые искорки блеснули в его темных глазах, остро смотревших из-под темных же, крылатых, широких бровей. Непокорная прядь черных волос упала на широкий лоб. Твердые, красивые, резкими углами вырезанные губы дрогнули в лукавой усмешке.

Девушке понравилось шутливое представление. Она весело рассмеялась и в свою очередь серьезно сказала мелодичным голосом:

— Хватит ли? Ну, навряд. А что вы, товарищ, делали до Великой французской революции? Ara! В молчанку играете? Так и запишем… Ха-ха-ха!.. Ну, да ладно. Теперь на скорую руку давайте и мы представимся. Это вот (она ткнула пальцем в веснушчатого комсомольца) — Петька Сорокин, наш будущий «генсек», светило марксизма. Из старых беспризорников, а теперь механик — готовится на Северный полюс лететь. По кличке: «товарищ наплевать» — «Полмаркса» — врал, что полтома «Капитала» одолел. Между нами говоря — конечно, врет! И вообще у него мозги малость набекрень — даже вранью «Правды» верит.

Черноволосый студент с усиками недовольно поморщился и тронул девушку за плечо. Та удивленно поглядела на него и поняла.

— Ах, вот что! Тебе, дорогушенька, везде сексоты чудятся? Ничего — не бойся! Наш новый приятель не таков — это я ясно чувствую!

Рабочий молчаливо улыбнулся и кивнул головой. Стараясь загладить неловкость, студент сказал:

— Ну, конечно, конечно! Хотя в наше время… Есть такой анекдот: смотрит один активист на себя в зеркало и сам себе говорит: «Уж я не знаю, кто именно, но кто-то из нас обоих… сексот…»

Приятели засмеялись. Потом девушка продолжала свои характеристики:

— Этот вот (она ласково провела рукой по стриженой голове коренастого паренька, от чего тот мгновенно вспыхнул) Николашенька Гвоздев, по прозванию «Ведмедик», за необычайную ловкость. Студент школы ОАХ[3]. Снайпер на ять. А этот(в голосе девушки прозвучало дружелюбное уважение, когда она показала на своего третьего спутника, стройного, задумчивого, смуглого юношу) Женька Полевой, поэт и художник, краса и гордость Вхутемаса[4]. Правдоискатель, за что и прозван — «К-у-у-удавышенебесходященский»… Но это, конечно, длинно, а потому его «д'Артаньяном» зовут — фехтует он, как Бог!

— Почему именно, «как Бог», — мягко запротестовал художник, — словно Бог фехтует? Вечно ты, Таня, что-нибудь преувеличишь!

Рабочий пожал руки своим новым знакомым и улыбаясь повернулся к девушке.

— Прекрасно. Ну, а вас-то кто мне представит?

— А я, — быстро отозвался Ведмедик. — Это наша вроде, как королева, Таня Смолина, из ГЦИФК'а[5]. Прозвища своего она не имеет, потому как никто не осмеливается. Стрельчиха и певунья: даже такого зверя из бездны, как Полмаркса, и то песенками приводит в лирику. Мы ее зовем по-разному…

— По-разному? — насмешливо прервал его комсомолец. — То-то ты ее «Танюренькой» зовешь. Эх ты, влюбленное рыло!

Багровая краска опять покрыла свежие щеки Ведмедика.

— Как это?.. Откуда ты взял? — А кто во сне проговаривается?

— Ах ты, сукин сын, — рассердился снайпер. — А сам-то ты разве по Тане не вздыхаешь? Нашел чем подзуживать: да у нас все в Таню врезавшись. А чего ты меня срамишь перед чужим человеком? Сволочь ты, а не товарищ после этого!

— Так это же правда!

— Ну, ну, — примирительно вмешался д'Артаньян. — «Не всякая правда, товарищи, правда!» — как ловко сказал Косарев[6]. Так что — не ругайтесь. А греха таить нечего — мы все и верно в нашу Таньку влюблены. Ничего не попишешь — «королева»…

— Да бросьте вы царапаться, ребята. Совсем заклевали бедного моего Ведмедика. Ведь все равно — ни в кого из вас я не влюблена и влюбляться не собираюсь. А так, по-хорошему, всех вас люблю. Хватит с вас и этого.

Девушка ласково улыбнулась смущенному приятелю и опять взяла рабочего под руку.

— Ладно. Официальная часть окончена. И будет вам шпильки пускать. А вы, товарищ… Пенза, называйте нас просто по именам или прозвищам. Идет?

— Добре, — спокойно отозвался рабочий, на суровом лице которого мелькнуло что-то вроде мягкой усмешки. — Только в таком случае и я требую, чтобы меня били тем же самым, по тому же самому месту. Если вы все: Таня, Петя или… А ведь, правда, по прозвищам легче… То и я тоже — просто Миша.

— А прозвища у вас нет? — наивно спросил Ведмедик. — Все засмеялись. Таня опять провела пальцами по его затылку.

— Эх ты — тетеря! Откуда у взрослого человека кличка возьмется?.. Ну, да ладно, не будем торговаться. Миша, так Миша. Пошли скорей.

— Качай ногами!

— Сгибай коленные шарниры, братва! — А куда вы, собственно, идете? — А что — у вас времени нет?

— Нет, не то… Времени у меня целый почти вечер. А на какой фильм?

— О фильм распречудесный! — восторженно воскликнул Ведмедик. — Только что вышел. С времен отечественной войны. «Кутузов». Может слыхали?

— Про Кутузова? Нет, никогда не слыхал, — ответил Пенза таким серьезным тоном, что опять все рассмеялись.

— Да ты, чорт снайперский, сперва подумай, прежде чем спросить!

— Иди ты к Аллаху под рубаху, — огрызнулся Ведмедик. — Пусть конь думает — на то у него и голова большая. Да и что я такого сказал?

— Ах ты, ведмедище неуклюжее. Сам, оболтус, ничего не знает, так и другие, думает… Он у нас, кроме своей стрельбы, ни в зуб ногой. Зато по стрельбе за сборную Москвы выступает. Первый класс. А в голове у него маловато.

— А ну, скажи скорей, стрелок ты разнесчастный, — вдруг сурово спросил Полмаркса, — какие полюсы есть?

— Полюсы? — растерялся Ведмедик. — Да обыкновенно какие…

— Ну, скорей — какие?

— Да… Ну, северный, южный… восточный и западный; Это ж ясно.

Взорвался веселый хохот.

— Ну, вот, сами убедились, товарищ, какие у нас снайперы. Он недавно рассказывал про Евгения Онегина. И выпалил, что тот «каждое утро мочился одеколоном»… Ха-ха-ха!..

На глазах краснощекого стрелка показалось что-то, очень похожее на слезы обиды.

— Ну, вот… Чего ты, Танька, на меня насела? Откуда мне знать? Я бы и сам рад подковаться, да в нашей школе, сама знаешь… А про Кутузова я так только…

Девушка ласково провела ладонью по стриженой голове и смущение крепыша мигом прошло.

— А ты, Ведмедик, не только в школе учись, — поучительно сказал д'Артаньян. — В библиотеку запишись, книги бери… Век живи, век учись…

— А дураком все едино помрешь! — смеясь, подхватил комсомолец. — В особенности ты, Ведмедик. Зачем стрелку мозги? Наплевать. Но все-таки, будя, ребята, трепаться — нажмем. А у вас, кстати, дядя Миша, деньга на киношку найдется? Потому что, откровенно говоря…

— Ничего, ничего, — успокоительно сказала девушка. — Как-нибудь хорошему человеку сообща на билет наскребем, если надо.

Милое оживленное лицо склонилось ближе к плечу рабочего, и его веселый молодой свет словно зажег ответное тепло в суровых чертах. Пенза ответил невольной улыбкой на улыбку, с деликатной благодарностью легонько прижал тонкую руку девушки и уверенно ответил:

— Деньга найдется!

Голос его звучал, как всегда, ровно и спокойно. Молодые люди, сами не зная почему, но словам этого незнакомого человека верили сразу же, без всяких сомнений. Была какая-то уверенная в себе, напряженно-спокойная сила в этом рабочем со старой приплюснутой кепкой на голове. Рядом с ним молодые студенты как-то чувствовали себя желторотыми птенцами, еще не испытавшими своих сил в настоящей жизненной борьбе. А этот мастер авиазавода видал, очевидно, всякие виды. И вышел из этих испытаний закаленным и твердым, как сталь. Но манера рассказывать и все поведение рабочего были деликатны и мягки. И его сила только чувствовалась. В молодую компанию незнакомец вошел, как «свой», простой и понятный человек, старший, но не давящий и не стесняющий молодого задора и свободы.

Смеясь и балагуря, вся компания быстро, весело и дружно, подлаживая ногу в такт, шла по Замоскворечью, направляясь на «Кутузова»… Билеты на сеанс они достали не без труда. Над кассой уже висел аншлаг:

«На второй и третий сеансы все билеты проданы».

— А хорошо, что пораньше приперлись, — удивленным тоном заметил комсомолец. — Гляди-ка — какой успех. Прямо классически. Даже на «Чапаева»[7] не было таких очередей.

— Ну, так то — Чапаев, — не без презрительности в тоне откликнулся Ведмедик.

— Что — «Чапаев»? Плохой герой, по-твоему?

— Да не то, что плохой. А только куу-у-уда же ему до Кутузова? Чапаев — что: почти простой партизан. А Кутузов — гляди — всю Россию спас!

На такой крепкий довод комсомолец не нашел, что ответить. Он пробурчал свое любимое «наплевать» и двинулся вперед, проталкивать дорогу приятелям. Скоро все сидели рядом, прижавшись друг к другу и с напряженным вниманием следили за действием на экране.

Началось с отступления союзных войск после Аустерлица. На миг мелькнуло красивое, самодовольное лицо упоенного победами Наполеона и растерянная, представленная в смешном свете, фигура императора Александра. Потом в темноте крестьянской хаты показалось умное, недовольное лицо неуклюжего старика Кутузова, озабоченного спасением остатков армии. И разом по залу прошел какой-то неясный шум.

На экране Кутузов давал указания Багратиону для арьергардного боя под Шенграбеном. Тот, рослый и цветущий молодой генерал, стоял уверенно и беззаботно, выслушивая приказания, как простой солдат. Но когда лицо главнокомандующего, отправлявшего людей почти на верную смерть ради спасения остальных, перекосилось от сдерживаемого волнения и он дрожащей рукой перекрестил своего боевого товарища, — по залу опять прошла какая-то теплая волна. Старик Кутузов, даже на экране, — победил сердца зрителей. Что-то чисто русское, душевное, мелькнуло в неторопливой речи, в спокойном задушевном тоне, в прорвавшемся волнении и движении старческой руки. Было что-то родное, близкое, свое, в этом старом генерале, думавшем не о победах, не о славе, не о далеко ускакавшем от армии императоре, а о своих солдатах, которых нужно было вытащить из клещей наполеоновской армии, о необходимой, кровавой жертве, об этом молодом, красивом, твердом генерале, идущем на смерть так просто, как просто отдавал это жестокое, но необходимое приказание старый главнокомандующий.

Артист, изображавший Кутузова, сумел, незаметно для глаза, но так ощутимо для души, подчеркнуть разницу между обликом самовлюбленного Наполеона, — бездушной военной машиной, — и этим вот, простым, душевным стариком, для которого война и убийство — не путь к славе, власти, карьере,^ кровавая, тягостная неизбежность…

Удача Кутузова. Армия выведена из западни.

— Вот здорово обманул старик Наполеона-то? — прошептал в восторге комсомолец. — Классически! А наши ребята-то под этим… как его Шен… Шентрабеным?..

— Шенграбеном, — поправил Пенза тихо. — Этот военный маневр считался одним из самых блестящих в военной истории. Это в первый раз Наполеона так в дураках оставили. Кутузов этим маневром спас всю армию из, казалось, совершенно безвыходного положения.

— Нуу-у-? Ха-ха-ха… Классически! Знай наших. Вот молодчага!

События фильма развивались дальше. Мелькнули импозантные плоты Тильзита, где лицемерно обнимались Наполеон с Александром, мирное житье в деревне отставленного Кутузова, все растущее напряжение Европы, военные приготовления опьяненного славой Наполеона и, наконец, переход его войск через русскую границу… Как блестка врезалось в память: ^уютный русский берег Немана с зеленой, шелковистой травой. Грубые, иностранного покроя ботинки с гетрами, смявшие и смоловшие эту нежную травку. И отдельно сильные слова императора Александра: «Не положу оружия, доколе хоть один неприятель останется на Земле Русской».

Наблюдавший больше за реакциями своих спутников, чем за ходом картины, Пенза заметил, как все сильнее напрягалось внимание его молодых товарищей, как захвачены они батальными картинами фильма и его глубоким национальным содержанием. Рука девушки, бессознательно просунувшаяся под его руку, сжалась и застыла в волнении. Таня, казалось, не дышала, когда с экрана гремела канонада смоленского сражения, когда русские сами жгли свое имущество, и длинные змеи повозок и жителей тянулись на восток, чтобы не «быть под неприятелем». А этот неприятель широковещательно обещал низовому русскому люду свободу от крепостного права, уничтожение власти помещиков и вхождение «в великую семью свободных европейских народов». Но «рабы» жгли дома и уходили от «свободы» на восток, чтобы остаться под тяжкой, но все-таки своей, русской властью. Потом, под орудийную канонаду, промелькнуло страшное массовое убийство — Бородино и сразу же в тишине простой деревенской хатки в Филях просто и человечно прозвучали ясные слова старого Кутузова:

«С потерей Москвы еще не потеряна Россия. Властью, данной мне Богом и государем, я приказываю отступление…»

Наполеон в сердце России — в Кремле. Багровым отблеском вспыхнули огни московского пожара. Алчная попытка сорвать золотой крест с колокольни Ивана Великого. Неудачный взрыв кремлевских стен. Грабеж города. Армия превращается в мародеров.

Зачем я шел к тебе, Россия, Европу всю держа в руках? Теперь с поникшей головою Стою на кремлевских стенах!..

— думает с горечью Наполеон.

А вне занятой неприятелем Москвы все растет народная волна гнева и сопротивления. Стихийное движение народа против пришельцев. Партизаны. Отступление «Великой армии». Малоярославец, Березина, страшная русская зима. И, наконец, граница освобожденной России. Кутузов склоняет старческие дрожащие колени и осеняет себя крестным знамением. Россия спасена!

Из стиснутых волнением грудей зрителей вырвался общий вздох, и восторг вдруг прорвался в буре рукоплесканий. А на экране знамена победным маршем освободителей шли через Варшаву, Вену, Берлин, Брюссель, Париж. И на фоне колеблющихся складок старых знамен вырисовывалось умное, спокойное, проникнутое глубокой верой в свою Родину, лицо старого главнокомандующего.

В твоем гробу восторг живет, Он русский глас нам издает. Он нам твердит о той године, Когда народной веры глас Воззвал к святой твоей седине: «Иди, спасай!..» Ты встал и спас!

И дальше, на этот раз красными буквами, на экране запестрели слова:

«Так будет с каждым захватчиком, который протянет свою грязную лапу к нашей счастливой, советской Родине»…

Вспыхнул свет и каким-то взрывом загудел зал. Везде виднелись оживленные, сияющие лица. Замечания, восклицания, смех, возгласы слились в общий хор.

— Ах, как хорошо, ах, как чудесно! — восторженно трясла руку Пензы девушка. — Ведь правда, Миша? Мне этот фильм просто всю душу перевернул. Ах, какая прелесть этот Кутузов! Вот где чисто русский человек. Да и все русское, как на подбор..

Приятели двинулись к выходу, где уже стоял длинный хвост зрителей на второй сеанс. На улице начало смеркаться.

— Просто домой идти не хочется, — заметил, сияя чистыми серыми глазами, Ведмедик. — Я, право, сегодня спать не смогу. Все мне Бородино сниться будет… Эх, мне бы вот туда; с хорошим пулеметом. Как бы я его, Наполеона, сукина сына, расчесал бы… В то время, надо думать, один пулемет все дело решил бы! Эту мюратовскую атаку, метров этак с 800, хорошей лентой срезать! Эх!

— Кому что, а Ведмедику только бы пострелять, — усмехнулся д'Артаньян. — Пройдемся малость, ребята. А вы вот, товарищ Миша, может быть, нам объясните, как это так может быть, чтобы при Бородине никто не смог разбить. Это в шахматах ничья бывает, но чтобы на поле сражения?

— Объяснить-то можно, — медленно и задумчиво сказал Пенза. — Мы в России почти всегда проигрывали все сражения, кроме последнего. Наши войны — обычно: сначала поражения — помните, может быть, по истории — татары, турки, Литва, поляки, шведы, французы… А потом… Да только — не на улице же объяснять-то? Вношу предложение, друзья: если у вас есть часик времени, зайдем в пивнушку, поболтаем. Ведь вся война, с точки зрения военной истории, была совершенно необычайной.

— А откуда вы все это знаете?

Пенза добродушно усмехнулся, глядя на открытое серьезное лицо девушки.

— Откуда? Да уж если человек семь лет на войне провел, да в военной индустрии работает, — немудрено, что военное дело его интересует. Я много читал по этому вопросу, вот и знаю.

— В пивнушку бы зайти неплохо, — мечтательно протянул комсомолец. — Это бы классически вышло… Да только…

— Что «только»? — опять весело усмехнулся рабочий, дружелюбно оглядывая чуть смутившиеся лица. — Зачем же остановка?

— Да у нас, как это говорится: «финансы поют романсы».

— Ерунда. Идем, товарищи. У меня вечер свободный и я с удовольствием с вами в компании посижу. А пиво — на мой счет.

— Идет, идет, — облегченно воскликнули юноши. Пенза вопросительно поглядел на девушку, решения которой в этой компании были, очевидно, законом. Та молчала, видимо, в нерешительности.

— Пойдемте, Таня, — мягко сказал Пенза и деликатно взял ее под руку. — Яgt; право, от чистого сердца предлагаю. Я парень одинокий и с милыми людьми очень рад вместе часок посидеть. Честное слово, для меня этот расход на пиво — сущий пустяк. Пожалуйста, не отказывайтесь!

В голосе рабочего промелькнули мягкие просительные нотки. Девушка пытливо взглянула в его черные глаза, но все еще колебалась.

— Я, между прочим, сам на Бородинском поле был, — еще до того, как там, — в начале большевизма, — памятники все взорвали. Так что, есть о чем порассказать: я даже изучал место этого боя. Ведь после Кремля — это самое чудесное место в России. Вместе с Полтавой и Севастополем. А помните, как замечательно поется в старой военной песне:

Ведь были схватки боевые, Да, говорят, еще какие! Недаром помнит вся Россия Про день Бородина!

Сердце певуньи-студентки сдалось. Песня была пропета верно и с большим чувством. Ореол гордого слова «Бородино», про которое этот сильный спокойный человек мог еще многое, видимо, рассказать, сломил нерешительность. Девушка улыбнулась Пензе и кивнула головой.

— Ура, ура! Да здравствует «Трехгорка»[8]! — весело заорал Ведмедик. — Идем! Тут как раз пивнушка «Моссельпрома» есть.

Нигде, кроме Как в Мосседьпроме[9].

— Ишь ты, как наш чемпион забурлил. Да тебе ведь, чортов снайпер, пива и вовсе даже нельзя пить. Глаза ослабнут. Алкоголь для него первый враг. Вы знаете, товарищ Пенза, он даже курить не. имеет права, — зрение для снайпера первое дело. Вот вам — иное дело…

Пенза с улыбкой поглядел на свою неразлучную трубку, как глядят на старого проверенного друга.

— Да, — как-то, чуть вздохнув, сказал он. — Мне стрелять не нужно: за меня стреляют… Впрочем, — спохватился он, — дело не в стрельбе. А просто я не представляю себе, как это без трубки думать, например, можно… Трубка, радио, бутылка — вот мужчина и не одинок.

— Снайперу вообще думать не нужно, — со смехом воскликнул Полмаркса. — Ведь хорошей стрельбе даже орангутанга выучить можно!.. Ну, значит, Ведмедище, ты мне свои порции уступишь?

— А иди ты, Полмаркса, к подноготному дьяволу! — весело огрызнулся Ведмедик. — Нашелся тоже… классический «помощник». Откуда в пиве алкоголь?.. Ерунда. Ничего из-за пары кружек со мной до самой смерти не будет. Пошли!

— Правильно рассудил снайпер. Ежели мужчина, не ругается, горького не любит, не пьет, не курит, в девочек не влюбляется, — грош ему цена… Даже подозрительно!..

Через полчаса вся компания сидела за большим столом, в полупустой пивной, за кружками пива, и Пенза, с большой изобретательностью использовав кучу спичек, пустые коробки, пепельницы, кружки и пр., изобразил наглядно план Бородинского боя и с увлечением рассказывал о ходе самого сражения. Молодежь с живейшим интересом слушала превосходно знающего о нем рассказчика и опять переживала волнение, только что испытанное в кинозале. Только теперь к эмоциональному восприятию добавилось ясное, рельефное понимание всего хода этого исторического сражения.

Некоторая натянутость в отношении к новому знакомому скоро совсем прошла и молодежь жадно забрасывала Пензу рядом самых разнообразных вопросов. Спрашивали про все: про Кутузова, про гражданскую войну, про историю России, про Кремль, фашизм, военное дело, Америку, троцкизм, Гитлера, жизнь за границей… Рабочий проявил себя широкознающим человеком и охотно, просто и точно отвечал на град вопросов. В свою очередь, он умно и тактично сам ставил темы и побуждал молодежь искать ответы на сложные изгибы и комбинации текущей жизни… Было весело и непринужденно. Пенза заказал уже по четвертой кружке и незаметно передал подавальщику наскоро написанную записку. Через несколько минут, к большому удивлению всех, перед каждым появилась шипящая сковородка яичницы с ветчиной. Лукаво ухмылявшийся подавальщик поставил перед ними по стаканчику и наполнил их какой-то прозрачной жидкостью.

— Лимонад-с, чистый, как ангельская слеза, — тихо, но многозначительно объяснил он молодым парням. И, налив Тане в бокал из другой бутылки, тоже лукаво усмехаясь добавил:

— А гражданочке-с московский квасок-с — экстра!

Удивленный комсомолец первый понял подвох.

— Ах, чорт, — тихо сказал он, сгибаясь над стаканчиком и не скрывая своего восторга. — Убей меня Бог бутылкой водки! Рыковка![10]. Ей Богу… Белая головка! Классически!

Девушка с упреком посмотрела на Пензу. Тот умоляюще положил ладонь на ее пальцы.

— Вы уж, Танечка, голубчик, не сердитесь на меня за маленькую провокацию. Смените гнев на милость. Окажите честь яичнице.

— Но ведь это же свинство, Миша! Не предупредив нас… Нам ведь платить нечем.

— Да не в том дело, Таня. Я как раз премию получил. Хорошее изобретение вышло — способ убирания налету шасси в плоскости истребителя. Так что я — при деньгах и даже очень больших. И чем их по-холостяцки пропить — я уж лучше вас угощу. Не брыкайтесь, милая Таня. Смотрите на меня, как на старого друга…

— Нет, все-таки…

— Ну что там — «все-таки», — прервал ее комсомолец. — Жри и пей, Танька, да только на стены не оглядывайся.

Все, как по команде, поглядели на стены пивной. Там действительно были кричащие надписи:

«Не пей: с пьяных глаз ты можешь обнять даже классового врага».

Под общий смех комсомолец закончил:

— Ерунда. Пей, да дело разумей. Ежели не повезет — пивом надрызгаешься… И главное, не зевай, — жри, пока горячее! Наплевать! Гляди — Ведмедище и д'Артаньяшка уже начали.

— Правильно, — подхватил Ведмедик. — «Руси веселие есть пити».

— «И материти», — закончил, смеясь, Полмаркса. — Ну, ну, ты не очень, генсек. Гляди, вот! Действительно на стене висел еще один плакат:

«Ругаться по матери запрещается. Штраф 20 коп. за штуку».

— Наплевать, — также беззаботно отозвался комсомолец. — Как это можно не ругаться? Да я ведь человек, а не баран… — При Таньке запрещается.

— Ну, ладно. Так я ведь просто по-хорошему могу.

— Как так «по-хорошему»? — усмехнулся Пенза.

— А хоть бы «едондер шиш»… Так Лев Толстой в Севастополе ругаться зачал. Потом старые боцмана говорили: «Ну, мы сами с усами, а такого ругателя, как граф Лев Николаевич, еще не видывали»…

— Будет тебе трепаться! Гляди, как ребята наворачивают! Аж за ушами трещит.

Действительно, запах горячей яичницы мигом убил все Еопросы и угрызения совести в молодых голодных парнях и они с аппетитом начали уплетать свои порции. Девушка растерянно глядела на всех.

— Ладно, Таня, что там, — мягко усмехаясь, заметил Пенза, подняв стаканчик. — Выпьем… за что бы это? А? Ваш тост, Таня?

Все выжидающе подняли свои стаканчики. Пенза ласково взял пальцы девушки и обвил их вокруг бокала. Положение было безвыходное.

— Ну и провокатор же вы, Миша, — со вздохом сдаваясь, сказала Таня. — И отказаться никак нельзя.

— Да и не нужно… Чего там — свои люди! Так за что? — За что?

Ясные глаза девушки оживились.

— За что? Да разве после такого фильма можно спрашивать: «за что»? Ясно, за что — за Россию!

— За советскую Россию, — поправил комсомолец.

— Брысь ты к чорту, Полмаркса, со своими партдобавлениями. Для нас Россия — всегда просто Россия. Та, которую Кутузов защищал. И которую мы тоже защищать будем. Так что — за Россию!

Все чокнулись. Пенза с улыбкой глядел на оживившиеся молодые лица и, казалось, с его губ стирается какая-то черточка жестокости… Парни опрокинули свои стаканчики лихо, в один прием. Девушка отпила немного и с удивлением опустила свой бокал.

— Ого, — с недоумением спросила она, — что тут?

— А что — вкусно? — усмехаясь углами красивых губ, спросил рабочий.

— Еще как… Никогда такой вкусной штуки не пила!

— А это наше русское шампанское. Донское, цымлянское. Разве можно за Россию что-либо иностранное пить?

— Ну, вы всегда найдете, чем объяснить ваши подвохи. Но… спасибо за сюрприз. Вы, право, милый.

— Не только милый, а прямо герой! — Светлые глаза белобрысого Ведмедика смотрели совсем влюбленно. Пиво, водка и яичница, очевидно, привели его в восторженное состояние.

— Прямо герой. И все дядя Миша знает и все объяснить может. Настоящий русский человек!

— Правильно, Ведмедик, — откликнулся молчаливый д'Артаньян. — Только нужно, ребята, и нам в грязь лицом не ударить. Скоро мы стипендию получим. Так давайте пригласим сообща дядю Мишу на ответное угощение. Может быть, не так богато будет, но тоже от всего сердца. А собраться можно будет у Таньки, — у нее в общежитии места побольше.

— Вот это верно, — подхватил комсомолец. — Прямо классически. Миша, дайте ваш адрес, мы вам напишем, когда собраться. И только постарайтесь наподольше!..

— Адрес?

Рабочий чуть запнулся.

— Адреса, ребята, я вам дать пока не могу. Мой завод — засекреченный и как раз теперь переезжает на другое место… Но мы вот что сделаем. Хотите в выходной день, 17-го числа, встретимся в ЦПКО[11] часов в 15, около тира. Постреляем, кстати. Я хоть давно уже не стрелял, но с Ведмедиком поцарапаюсь: кто кого? Идет?

— Идет, — с восторгом согласился Ведмедик. — Кто проиграет — платит за патроны… Только держитесь, дядя Миша. Я здорово стреляю, да смотрите, кстати, чтобы и Танька вас тоже нечаянно не вздула. Она в своем институте — бабчемпион.

— Ого… Я против Тани не осмелюсь и выступать! Как это можно — королеву обставить?

В темных глазах рабочего заиграли веселые огоньки. Студентка пренебрежительно махнула рукой.

— Ну, какие там «королевы» в СССР? В шахматах и то «ферзем» стали называть… Да и потом — на линии огня — нет женщин и мужчин, а просто — стрелки. Так что, Миша, держитесь. Я вам постараюсь «крроваво отомстить» за шампанское. Но вы, вероятно, на войнах своих постреляли немало?

— Да, пришлось таки, — уклончиво ответил Пенза, поднимаясь. — Значит, друзья, решено? Идет?

Уже совсем стемнело, когда рабочий, попрощавшись с веселой компанией, свернул в Китайгород[12]. Засунув руки в карманы, медленно и, повидимому, бесцельно он шел по лабиринту переулков, взвешивая впечатления сегодняшнего дня. Порой, пои воспоминании о веселой молодой компании, его суровые губы оживлялись мягкой усмешкой. Брызжущее задором и смехом лицо Тани, с лукавыми ямочками на розовых щеках, вставало перед ним, как живое. В нем не было ничего особенно примечательного — «особых примет нет», как сказало бы паспортное отделение. Но было в нем так много какой-то уютности, мягкости, ясности, что запоминалось не глазами, а ощущениями рабочего. И было так очаровательно, что эта милая девушка видит в нем просто товарища, радушно — принятого в их славную, веселую компанию. Прощальное пожатие руки Тани почему-то оставалось особенно живым, словно до сих пор грело. Рабочий, вспомнив об этом пожатии, невольно протянул ладонь и разжал пальцы, как бы удивляясь тому, что ощущение тонких женских пальчиков остается так долго свежим.

— Экая Нежнолапочка, — улыбаясь, тихо сказал он и сам внезапно засмеялся тому, куда забежали его мысли. Решительно тряхнув головой, рабочий огляделся вокруг. Узнав улицу, по которой шел, он уверенно повернул и, покружившись по сети узких переулков, быстро подошел к большой военной машине, стоявшей в тени какой-то арки. Рука в шинели высунулась из окна шофера и открыла дверцы. Рабочий влез в машину и стал там надевать что-то, блеснувшее в темноте металлическими значками.

— Домой, товарищ Павлов, — коротко бросил он шоферу.

— Есть, товарищ маршал, — прозвучал четкий ответ и мощная машина рванулась вперед.