"Заговор красного бонапарта" - читать интересную книгу автора (Солоневич Борис Лукьянович)Глава 10 В стане улыбающихся враговПариж, 26 декабря 1936 года. Мой дорогой Ведмедик! Ну и до чего же я была рада получить твою открыточку, что ты жив, здоров и на свободе. Крепко, крепко целую тебя за это. Полмаркса наш куда-то выслан, а относительно д'Артаньяна — ни слуху, ни духу. Не знаешь ли ты что-либо о нем? Ну и как ты, дурья твоя черепушечка, мог только подумать, что я тебя совсем, совсем забыла? Вот свинтус! Вот гляди, какое тебе длиннющее письмо накатала, благо, что одна тут торгпредская дама едет в Москву и прямо там без цензуры в ящик бросит. Не подведи! Не показывай никому! Я в Париже уже целых 10 дней. Завтра начинаются состязания. Если наши ребята и девчата не выиграют, — я прямо с Кузнецкого моста вниз головой брошусь с отчаянья и позора… Ну, да ничего — вздуем, как в бубен. Ты только смотри у меня: сам-то не подгадь — выбей 105 очков из 100 возможных.. Париж действительно столица всего мира… Больше он или меньше Москвы по числу жителей, — это еще дело спорное, но что красота — это уж, брат, действительно. «Классически», как сказал бы наш Полмаркса. Мы все, — нас в контрольной комиссии 5 человек, — живем в общежитии торгпредства, бывшей гостинице. В каждом номере телефон, уборная, ванна. Признаться, я в первые дни по три раза горячие ванны брала — просто прелесть, как приятно! Конечно, наша русская баня ку-у-у-да симпатичнее, но и ванна тоже не так уж плохо. Только ты, Ведмедик, насчет ванны ребятам там не рассказывай, а то потом засмеют: только попади им на зубок. Товарищи из полпредства и торгпредства взяли нас, азиатов, на буксир и показали все парижские достопримечательности. Ну, прежде всего, конечно, Эйфелева башня. С верхушки ее чуть что не Москву увидишь. Я так даже оттуда на восток, в сторону белокаменной нашей, воздушный поцелуй послала. Как это, брат, поется: Но этак, по справедливости сказать, — здорово здесь жизнь налажена. Все удобно и «прикладисто». Ты вот, чудак, не верил, что в Париже тоже метро есть. И, брат, еще какое, — куда обширнее нашего, московского. Ну, может быть, не такое шикарное, но удобно — страх — в любую дырку Парижа мигом доставляет. Я как-то от компании отбилась (потом си-и-ильный влет был мне за это) — так мигом сама до дому доехала. И вообще тут люди, так сказать, «непуганые». Говорят, что никого без ордера даже арестовать не могут. В дом без специального разрешения полиция войти не имеет права. Только, признаться, я этому не верю… А может быть… Тут государство тоже есть, но его не чувствуешь. Выходит, что государство для граждан, а не граждане для него… Никаких тебе «шершавых глаз» нигде не видать — словно французского НКВД и нету вовсе. Да я не верю: не может этого быть! С языком мне пока туго, да и язык какой-то странный. Вместо девяносто говорят: «четырежды двадцать и десять». Или «делать любовь» — противное выражение… Главная церковь тут называется «Наша дама из Парижа» — не поймешь ничего. Но зато — купить можно всего, чего только душа хочет — лимоны, апельсины; в магазинах — прямо глаза разбегаются. Я уже все свои деньги истратила — подарки нужно же в Москву привезти. Не бойся, и тебя не забыла, — купила тебе самую лучшую смазку Винчестера для твоего автомата. Везде радио, велосипеды. Я сперва не верила, что у каждого рабочего велосипед есть. А и правда! Да и вообще тут в воскресенье миллионера от рабочего не отличишь. Я все время думала, что это буржуи. Даже ладони просила показать — а и верно — рабочие! Мозолей да машинной грязи не подделаешь. Много тут, брат, удивительного… Никто никого не расстреливает, не арестовывает. Никаких фашистов и видом не видать… А какие, брат, кинофильмы! Прелесть! Веселые и никакой тебе политики… Умеют люди жить… Право, народишко тут совсем не плохой, хотя дураки. Тут недавно какой-то ловкий пройдоха дал в газете объявление: «Немедленно переведите мне по почте 100 франков. А то завтра будет УЖЕ ПОЗДНО»… Так нашлись тысячи дураков, которые ему послали по 100 франков — испугались, что завтра будет поздно… А то вот еще: один ловкий жулик всерьез сообщил, что скоро будет второй всемирный потоп и все погибнут. И он, мол, срочно строит большой ковчег с ограниченным количеством кают. Спешите запасаться билетами!.. Так этот ловкач миллионы сделал… Наши советские люди умнее: их такими штучками не обманешь. У них толковые головы, хотя насчет культурности — дело плохо. Нашим ребятам строго-настрого запретили пальцами сморкаться, а то скандал, — словно мы дикари какие. Но и то верно, по сравнению с парижанами, мы просто дикари… Кстати, тут парижанки — шик, красота. Какая-нибудь этакая «фря» нацепит что-нибудь пустяковое, но куда полагается и смотришь — красиво, или, — как тут выражаются, — элегантно… Европа — одно слово… Не наша Азия. Совсем другая жизнь. Туговато мне часто приходится с французским языком. Тут ведь говорят, как из пулемета. Но я уже не стесняюсь. Как чуть там что — я блок-нот сую — «экриве»… Ну, а если написано, — я уж тут понимаю. А меня, — надо сказать, — все понимают — прямо парижанкой скоро заделаюсь. Смешно сказать, но только в Париже я поняла, что по-французски можно даже и басом говорить. А я всегда думала, что это язык деликатный — не для баса… Тут, брат, — не падай в обморок, — тротуары моют горячей водой с мылом. И вообще жизнь здесь веселая и мирная. По секрету говоря, мировой революцией и не пахнет. Коммунистов никто за зря не арестовывает и не расстреливает. Живут все мирно, хотя и ругаются, но без террора. Как это поется: Только в Париже я стала понимать, что в жизни есть не только работа и долг, а просто и удовольствие. Ей Бо, приятно тут жить. Ты скажешь, верно — «обуржуазивается наша Танька». А, небось, пришел бы сам сюда в оружейный магазин, — глаза бы разбежались. Охотничье оружие — хоть на слонов — без всяких разрешений купить можно. На пулевое — пустяковое разрешение полиции. Да и вообще не строго, не то, что у нас. Нам тут уже многое показали — поводили по музеям. Я прежде всего Венеру побежала смотреть. Не понравилась она мне — просто толстая баба. И куда ее руки делись — никто сказать не может. И как, в каком положении руки у нее были — тоже никто догадаться не может. Самое, пожалуй, интересное — могила Наполеона. Представь себе — круглый бассейн, только без воды. По краям внизу — знамена, которые Наполеон отвоевал. Говорят, там и русские есть… Но нечего хвалиться — у нас ихние тоже есть… В средине бассейна черный мраморный гроб с останками императора. Торжественно, но, право, совсем неуютно. То ли музей, то ли декорация. Я вспомнила три наших русских могилы — Кутузова, который этого самого Наполеона разбил, — тихий склеп со свечками и покоем, Толстого — между трех берез на Ясной Поляне, — хорошо и спокойно там лежать великому старику. И потом Шевченко — он еще при жизни сам просил: Там вот, на высоком берегу Днепра, на холме — его могила. Оттуда он чует, как ревет его любимый Дшпр… «Лежит у степу». Это, брат, по-нашему, по-русски. Широко! А то — театр. Если уж могила, то нужно, — если кто верующий, — молиться. Если нет, то чувствовать смерть и жизнь. А то. Ну, да ладно — это так, к слову пришлось. Многое я повидала, Ведмедик. Совсем иначе теперь жизнь вижу и понимаю. Ну, да об этом писать не буду — расскажу, когда встретимся. Между прочим, я себе тут шелковых чулочек напокупала — никогда их в жизни не видела. Ах, какая прелесть! Ты, Ведмедище необтесанное, в меня совсем. окончательно втрескаешься, когда увидишь в чулочках. Ужас, как красиво… Только ты там, брат, не подгадь: нам этот самый распрекрасный Париж нужно вздуть. Хоть мы и зимой стреляем, а тут слякоть, — вздуть нужно, хоть кровь из носу… Хотя мы, с точки зрения французов, и дикари (пожалуй, немножко это и правда), тем более вздуть их нужно — «знай наших, мол»!.. А то мне стыдно будет домой вернуться… Ну, будь здоров, дорогушенька! Не унывай: приеду, ей Богу, расцелую. Твоя Таня. P.S. (это здесь так пишут, когда в конце письма что-либо добавить хотят). Если встретишь Пензу (хотя вряд ли, но все-таки), поблагодари его. Думаю, что это именно он тебе помог выцарапаться из тюряги. Только это о-о-о-чень, брат, большой секрет. Когда-нибудь узнаешь. Жуткая тайна! В Лондоне Тухачевского встретили с холодной, сдержанной вежливостью. На вокзале в почетном карауле стояли высоченные гвардейцы в традиционных красных мундирах и громадных мохнатых шапках. Приветливо, белыми английскими зубами, улыбались представители военного министерства, генерального штаба и прессы. В сопровождении военного атташе, комдива Путны, — старого знакомца по гражданской войне, — низенького, угрюмого и молчаливого человека, Тухачевский посетил штаб, казармы, доки, военные заводы, полигоны. Всюду были порядок, покой и чисто английская уверенность в незыблемости сегодняшнего и прочности завтрашнего дня. На пытливые вопросы маршала о масштабах военных приготовлений англичане, улыбаясь, отвечали, что при сумасшедшем прогрессе современной военной техники, по их мнению, нет смысла готовить что-либо-впрок, а нужно лишь быть готовыми к стремительному разворачиванию военной промышленности и притом по самым новейшим образцам оружия. В свою очередь, Тухачевского спрашивали о военном потенциале СССР, на что маршал отвечал официальными цифрами, не забывая указаний Сталина о «дымовой завесе». Путна служил переводчиком, ибо Тухачевский не был вполне уверен в своем английском языке, а темы подчас были очень ответственные и трудные. Одно дело вести обыденный «домашний» разговор, а другое — отвечать на официальные военно-политические вопросы… Путна, которого Тухачевский не видал много лет, понравился маршалу. Он был ясноголовым, толковым, спокойным эстонцем и в какой-то степени имел независимые суждения. Видимо, какие-то стороны советской действительности производили на него тягостное впечатление. В всяком случае, когда англичане как-то, с удивленным любопытством и плохо скрытым презрительным недоумением, стали расспрашивать о предстоящем «процессе 17» — «параллельном троцкистском центре», с участием бывших советских министров и воротил, он уклонился от обсуждения этой темы, сделав весьма кислое выражение лица. Когда же один из английских офицеров, в неофициальном порядке, спросил, как могло вообще случиться, что председатель Коминтерна, старый революционер, — к тому же еврей, — Зиновьев оказался на службе у Гестапо, он резко оборвал спрашивавшего и сказал, что он — простой солдат и в высшую политику своей страны не вмешивается. И что он-де имеет такт не спрашивать у англичан, как может случиться, что король отрекается от трона из-за женщины. Англичанин поперхнулся, покраснел и замолк. Взглянув на Путну, Тухачевский заметил на его тонких губах усмешку, но на лбу у него показались складки досады и даже боли. Очевидно было, что положение военного представителя Советского Союза Путны часто тягостно. Тухачевский с интересом отметил это и в свободную минуту в клубе полпредства, после воспоминаний о гражданской войне, где они оба одновременно получили по ордену «Красного знамени», разговорился с атташе по душам. — Видите ли, Михаил Николаевич, — тихо и угрюмо говорил Путна. — Вы не поверите, как порой тяжело мне тут. Надо сказать прямо: нас здесь боятся и презирают. Боятся потому, что знают, что мы подняли военную мощь страны на очень большую высоту… А презирают за то, что у нас во внутренней политике остались приемы и методы времен начала революции. А ведь прошло уже 20 лет… И теперь все это никак не может объясняться требованиями революционного момента — «лес рубят, щепки летят», — а иначе: некоей потребностью «ам сляв» в палке, кнуте, нагайке, казнях и прочих вещах… Путна как-то испытующе взглянул на маршала и, заметив его внимание и сочувствие, продолжал: — Позвольте мне быть с вами откровенным, как со старым боевым товарищем. Я должен признать, что последние политические процессы повредили русскому имени в необычайной степени. Иностранец не понял всей этой неразберихи и только закрепился в мнении, что Россия продолжает оставаться сплошной Азией и варварством… Вы вот слыхали вопрос того белозубого наивного англичанина… А ведь он-то по существу прав: чем объяснить все такие вот явления — процессы, признания, приговоры, расстрелы и прочее? Неудивительно поэтому, что газеты всех стран полны ядовитыми выпадами против нас. Возьмите, например: Вандервельде, вождь 2-го Интернационала, прямо так и сказал: «СССР — единственная страна, где нет коммунистов»… Какой-то турист вспомнил, как при приезде афганского короля Аммануллы где-то его сопровождавшие выехали в цилиндрах. И как все мальчишеское население встречало и провожало их восторженным ревом: «Цирк приехал!».. Другие газеты вспоминают слова Пушкина: «Дернула же меня нелегкая родиться в России с умом и талантом!»… Или еще: «Жизнь по направлению от запада к востоку постепенно теряет свою ценность»… Или как Наполеон сказал: «Поскреби русского и отыщешь татарина»… Кто, в самом деле, поверит тому, что Зиновьев и Каменев были платными агентами Гестапо?.. Что везде враги, везде шпионы — даже на самом верху. Если в России этому не верят, то что же сказать про Европу? Как выразился Андрэ Жид, писатель французский: «О России врут с восторгом и говорят правду с ненавистью». А правда-то жгучая и омерзительная… Если в самой России не верят, но молчат, то здесь не верят и говорят… И вот сияющая идея СССР — социализм, царство справедливости на грешной земле — оказывается под градом насмешек… А это… это так больно! Тухачевский с вниманием и симпатией посмотрел на затянутого в щеголеватый мундир Путну. В голосе того было столько горечи и чувства, что трудно было предположить, что он играет какую-то роль. Просто человека, очевидно, прорвало. Молчал, молчал, накапливалась эта вот горечь и, наконец, перед старым боевым товарищем, к которому есть доверие, эти признания и вырвались. В ответ на взгляд Тухачевского Путна ответил таким же прямым и откровенным взглядом. Только на лбу его еще не разгладились складки мучительного напряжения. — Ну, а если бы, — тихо и словно небрежно уронил Тухачевский. — Если бы в России кое-что переменилось — я говорю про внутреннюю политику, конечно — Англия стала бы иначе к нам относиться? Глаза Путны блеснули. — Ну, разумеется! Ведь сейчас все мы — позвольте поставить точку над { — чувствуем себя представителями какой-то азиатской деспотии. Он выговорил эти слова ясно и открыто, не спуская глаз с лица Тухачевского. — Да, да… Я понимаю всю ответственность произнесенных слов, ко вам верю, Михаил Николаевич… Может быть, единственному человеку в СССР… У меня есть не только мое личное доверие к вам, но и надежда, что вы еще сыграете большую роль в будущем… Ведь нужно же нам, наконец, уйти от этой азиатской славы и стать в ряды нормальных европейских стран… Как этого в Кремле не понимают?.. — Чего такого в Кремле не понимают? — раздался сзади собеседников веселый голос. — В Кремле, дорогой мой непутевый Путна, все-е-е-е понимают лучше, чем где-либо в мире… Оба военных быстро обернулись. В дверях курительной комнаты стояла пожилая, невысокого роста, крепкая дама, изысканно и со вкусом одетая, с живым веселым лицом и умными лукавыми глазами под высоким открытым лбом. — А-а-а, — просиял Путна. — Полпредша наша дорогая! Какими ветрами? Ну, иди сюда, симпатичнейшая из всех коллег! Это была Коллонтай, советский полпред в Швеции. Смолоду горячая непримиримая студентка, революционерка, хотя и дочь генерала, она не только посвятила всю свою жизнь и свои недюжинные силы «прекрасной даме с красным шлейфом», но особенно выдвинулась на фронте, так называемой, «борьбы за раскрепощение женщины». Она сама, по существу, была первой женщиной в мире, сумевшей поставить себя на совершенно равноправное положение со мужчиной. Мало того, что она позволяла своему сердцу и телу любить, кого они хотят, когда хотят и сколько хотят (каковое право предоставлено в жизни почему-то только одному «сильному полу»), она и в области деловой доказала, что женщина, при соответственной подготовке, может занять все места и вести любую работу, ныне по закону или по социальному укладу доступную только мужчине. Прекрасный ораторский и писательский дар выдвинул ее в первые ряды не только революционерок, но и деятелей Октября вообще. И мимоходом, походя, она выпустила в свет несколько ярких романов о сердечной жизни женщины — как «Любовь пчел трудовых», и высказанные ею мысли буквально взрывали привычные представления о назначении женщины, о семье, о жизни сердца и пола вообще. Многие ее высказывания встречались в штыки и подвергались резкой критике, но толчки, которые она давала молодым мозгам, приносили свои плоды. Без особого основания именно ей приписали создание «теории стакана воды» — упрощенной комсомольской точки зрения, что половые, отношения так же «биологичны» и примитивны, как и другие отправления и нужды тела; близость к женщине — так же проста, как просто жаждущему мужчине выпить стакан воды… В области личной жизни Коллонтай не была похожа на скромную женщину, ждущую своего избранника или часа, когда ее изберут. Она сама смело шла навстречу своим чувствам, куда бы они ее ни вели и строила свою личную жизнь, не скрываясь за ширмами приличий, особенно суровых к женщинам. Но ее бурная личная жизнь не мешала ей вести свою большую государственную и политическую работу. Тип Дон Жуана воспет и в музыке, и в поэзии, и запечатлен в романах. Нельзя сказать, чтобы очень уж мрачными красками. А что, собственно, делал Дон Жуан в жизни и для жизни? Кто скажет?.. Коллонтай была своеобразным «Дон Жуаном в юбке», с тою лишь разницей, что она, параллельно со своей личной, свободной и скандальной жизнью, вела и другую — государственно важную и полезную для большевиков. Уже много лет она блестяще справлялась с ответственным постом полпреда в Швеции и, хотя не только за границей, но и в СССР, на нее часто выливали ушаты грязи, она только смеялась над этим и шла своей дорогой. Ее яркая индивидуальность, ум, юмор, боевые инстинкты, неизменно привлекали к ней если не всегда симпатии, то, во всяком случае, уважение товарищей по революционной борьбе. Вот почему и Тухачевский и Путна встретили ее неожиданное появление в клубе лондонского полпредства с искренней радостью. Разговор велся ими вполголоса и подслушивания бояться не приходилось. Фраза, услышанная Коллонтай, была просто случайностью. «Полпредша», как шутливо назвал ее Путна, крепко пожала руку Тухачевского и сердечно ему улыбнулась. Когда-то, на заре революции, она тщетно «делала глазки» молодому и красивому советскому командарму, но тот, устремив все силы своей души в военные победы и карьеру, не откликнулся на зов обольстительной тогда большевички. Она же, признавая свободу выбора сердца не только для себя, но и для других, не была задета сердечной холодностью Тухачевского и сохранила с ним все последующие годы «дружеский контакт». — Здорово, здорово, Михаил, — улыбалась она. — Я как только узнала из телеграмм, что ты в Лондон прикатил — не выдержала: взгромоздилась на первый же самолет и шарахнулась сюда: посмотреть на тебя, дорогой… Нелегко тебе будет тут с буржуями разворачиваться… Ты что про Кремль говорил, Путна? Военный атташе не смутился. — Да мы, Александра Михайловна, как раз на эту тему, о буржуях-то и говорили. Что иностранцы нас не понимают, а наш Кремль этого тоже, в свою очередь, не понимает… И поэтому нам тут так трудно стало работать… Веселое выражение слетело с лица Коллонтай. Она глубже уселась в кожаное кресло, закурила папиросу и на несколько секунд задумалась. — Н-да… Это ты, Эдуард, правильно вопрос поставил. Нам от этого кремлевского непонимания часто — ох, как еще — туговато приходится! Из-за этого и Михаил вот может здесь впросак попасть и, как говорят, «гафу» дать… Ну, ну, ты не обижайся, Михаил, на старушечьи слова. Ладно, ладно, — засмеялась она, заметив протестующее движение маршала. — Только без комплиментов, пожалуйста!.. Я ведь сюда не только на тебя посмотреть прилетела, дорогой ты мой маршал. Хочется тебе несколько слов о нашем положении сказать. Я ведь среди иностранцев сколько уж лет работаю… Есть у меня наблюдения и выводы, которые тебе, может быть, пригодятся… Послушай, дружище. Затянутые в свои военные мундиры Тухачевский и Путна с интересом взглянули на Коллонтай. Она молчала, собираясь с мыслями. Из соседней комнаты негромко доносились звуки радио; где-то дальше шуршали по полу ноги танцующих. В комнате, где они сидели, было спокойно и уютно. Роскошная обстановка окружала этих трех «бывших дворян» — ныне представителей советского пролетариата. Вездесущие бутылки с коньяком, коробки с сигарами и папиросами были на каждом столе. — Да, так вот, — начала задумчиво Коллонтай, затягиваясь папиросой. Ее веселость исчезла, как и советский жаргон и шутки. Морщина напряжения прорезала высокий лоб. — Положение твое, Михаил, очень сложное, ибо ты попал сюда как раз в самый разгар связывания и развязывания больных политических узлов Европы. В общем, в Европе сейчас растут две силы — Германия и СССР. Англия наблюдает за этим ростом со все возрастающим беспокойством. Как ты знаешь, она всегда боролась с самым сильным государством на континенте — хронологически: с Испанией, Голландией, Францией, Россией, Германией. Ее за это частенько упрекали в вероломстве. На это как-то раз Дизраели — умный еврей был! — и возразил: «У Англии нет ни вечных друзей, ни вечных врагов. Единственное, что для Англии вечно — это ее интересы». Вот почему, между прочим, с отдельным англичанином можно дружить, но с Англией — никогда. А в особенности теперь… Разумеется, Англия очень бы не прочь, чтобы Советский Союз и Германия вцепились друг другу в горло. Она ведь всегда будет сражаться до последней капли крови чужих солдат… В Европе теперь чрезвычайно неспокойно. Имеется два основных невралгических пункта — Чехословакия и Польша. Чехи, конечно, мелочь. Да и притом их дорогой Бенеш — для нас замечательный человек. Он думает, что играет очень ловко — и нашим и вашим. Что он, демократ чистейшей воды, замечательно балансирует между Западом и Востоком. А на самом деле он играет нашу игру. И ПОКА нам годится… Когда же он свое дело сделает — мы посмотрим, что с ним сделать… Но вот Польша — она много крепче. В ней много воинственности и горячего патриотизма. Да и католическая церковь в ней — большая сила. Поляки не любят ни нас, ни немцев, на что они (Коллонтай весело засмеялась) имеют полное и объективное право… Но чувства реальности у Польши нет. Ей и мы и немцы предлагали наступательно-оборонительный союз. Но она решила, что «мы и сами с усами», и что ей откуда-то из прекрасного далека поможет прекрасная Франция. Все это, разумеется, в порядке вещей: в течение последних пяти-шести веков политика Польши всегда была политикой нелепости или самоубийства. Только шляхетские сабли и выручали. Но теперь этого бряцания сабель уже недостаточно… Да, так вот… На европейском горизонте очень туманно и барометр все время падает. Наше столкновение с Гитлером в какой-то степени неизбежно и не так уж далеко. Но в какой оно ситуации произойдет, — это для нас очень важно. Мы ли станем выбирать этот момент или будем вынуждены встретить лавину от нас независящих событий?.. Во всем этом весьма большую роль играет наша «милая хозяйка»: она хочет стравить других, а самой остаться в стороне. Сердиться на нее не приходится: для нее ее политика целесообразна. А ведь в политике имеют хождение только две монеты — сила и выгода. Морали и человечности нет места. «Голый чистоган», как говорил Ильич… Тебя здесь, в Европе, тоже рассматривают с точки зрения «чистогана»: что с тебя можно получить? И ты здесь — нечто вроде знатного гостя — ну, вроде маршала Эфиопии, только посильнее… — Именно дикой Эфиопии, — сумрачно пробормотал Путна. — А хотя бы и так… В Англии к России всегда относились, как к варварски отсталой стране кнута и Сибири. Англия России никогда ничем не была обязана. Другое дело — Франция. Там тебя, Михаил, встретят куда лучше. А в Германии тем более… Но здесь ты — экзотический солдат, которого нужно как-то сделать союзником, эксплуатнуть, обойти, привлечь, но так — не очень уж… Все-таки — представитель дикарей-славян.. — Вот и я тоже говорю, — вставил Путна. — Нам невозможно объяснить иностранцам, что, собственно, происходит у нас в России. — А ты, дорогой мой Эдуард, не пробуй даже и объяснять, — уже опять весело усмехнулась Коллонтай. — Помнишь, конечно, золотое правило германской армии: «Думать нужно только капитанам и выше»… Хотя ты по своему чину и генерал, — засмеялась гостья и дружески потрепала Путну по плечу, — но все же… Ты, брат, лучше уж не думай. Думанье в наше время ни до чего путного не доведет… Помнишь, как говаривал Чехов: «Если в голове заведутся вши — это еще ничего. Жить еще можно. А вот если заведутся мысли — совсем пропал человек»… Оба военных весело рассмеялись. Действительно, в этой женщине, только что давшей шутливо-глубокий анализ политического положения Европы, был какой-то задорный огонек бесовской шутки. Она сама рассмеялась и сразу помолодела. — Все хорошо в меру — даже мозги. Наш Сталин правильно сказал: «Европа все проглотит». Мы тем и сильнее, что у нас нет всяких там моральных тормозов. Нам все позволено. И считаемся мы только с реальностями. В частности, как замечательно сказал Маяковский: И без нас Европе трудно пропитаться. Мы это знаем и на этом играем. А все эти упреки, уколы, намеки — ерунда… Тебе, Михаил, придется вести тонкую дипломатию, а если нужно, то и приврать с небесно-голубыми глазами. Раз это нужно для нашего дела — все позволено… Между прочим, если тебе эти английцы очень досадят своими намеками насчет нашего варварства, — кольни их, брат, Индией. — Почему именно Индией? — удивился Тухачевский. — Почему? — лукаво прищурилась Коллонтай. — А потому, что Индия — самое больное место для каждого англичанина — вроде хронического нарыва на заднем сиденье. Плохи у них дела с Индией. Там ведь, — ты, вероятно знаешь, — 600 государств, 2 300 народностей, сословий и каст; из них 14 процентов париев, с которыми честный индус не может разговаривать и соприкасаться; кроме того — 222 языка, из них 30 главных… Трудно Англии справиться с таким пчелиным роем из 400 миллионов недовольных людей… Через несколько дней, разговаривая с группой офицеров штаба, Тухачевский действительно подвергся целому нападению. Разговор велся на неофициальные темы, и в безукоризненно корректной форме офицеры стали расспрашивать Тухачевского о жизни в СССР, причинах классовой борьбы в стране, о необходимости террора и последних политических процессах. Обиднее всего было то, что с сущностью этих недоуменных вопросов советский маршал был вполне согласен и сам, но объяснять все уродливости советской жизни имел право только официальными терминами. Это злило и бесило его. «Чужой дурак — смех, свой дурак — стыд»… Скоро не советское, а просто русское самолюбие заговорило в нем с неожиданной для него раньше силой. Ему захотелось ответить ударом на эти колкие выпады сытых, самоуверенных англичан. Сохраняя внешнее спокойствие, он, вспомнив ехидный совет Коллонтай, перевел разговор на теоретические военные темы и на свою старую работу в качестве начальника Военной академии. — А знаете, между прочим, джентльмены, — сказал он, — мы в Академии очень серьезно разбирали проекты атамана Платова при Павле I и Комарова при Александре III относительно похода на Индию! Словно ветер задул веселые разговоры среди вылощенных офицеров. Лица стали внимательными и напряженными. — Ну и какие недочеты нашли вы в этих фантастических проектах, мой дорогой маршал? — спросил среди общего настороженного молчания один из старших офицеров. Его голос звучал очень благодушно и, — чтобы показать свое хладнокровие, — он нарочито небрежно стал выбивать о каблук свою трубку. — Неправда ли, все это было сплошной утопией? Тухачевский пожал плечами. — До некоторой степени, особенно при тогдашних технических возможностях, разумеется, все это было достаточно фантастично. Мы вот готовим теперь высадку на Северном полюсе, о чем еще несколько десятков лет тому назад нельзя было и думать… Так и в отношении похода на Индию. Затруднения были не из-за возможного сопротивления английских войск, а исключительно благодаря природным трудностям такого похода. Наши академики — ну, так, конечно, в порядке только простого учебного задания, разбирали проект такого похода в Индию под углом зрения современных возможностей. — И эти… проекты были серьезными? — Ну, нет, разумеется, — весело рассмеялся Тухачевский. — Это были просто теоретические упражнения. Ведь СССР и Англия настолько дружны, что даже мысль о реализации таких проектов никому не приходила в голову. Просто это была занимательная военно-теоретическая забава. — А вы… вы сами, дорогой маршал, разве можете считать, что в подобных проектах могло бы быть что-либо реально выполнимое? Поход на Индию — это ведь абсолютная утопия. — Почему? — пожал плечами Тухачевский. — Ведь даже Наполеон разрабатывал подобный проект. — Но у Наполеона ничего так и не вышло! — Не вышло потому, что он его не предпринял. А если бы… — Что «если бы»? Тухачевский рассмеялся. — Вы правы — по всей вероятности, ничего бы и не вышло. С тогдашними техническими средствами такой проект действительно был утопией. Но мы ведь в другое время живем… — Неужели вы считаете в настоящее время поход на Индию выполнимым? Голос спрашивающего был резок и напряжен. Глаза всех устремились на Тухачевского. Тот небрежно пожал плечами. — Отчего же нет? — великолепно бросил он. — Военный потенциал СССР так высок, что если бы товарищ Сталин приказал — я несомненно прошел бы всю Индию в течение нескольких недель… Париж проигрывал одно состязание за другим. Сами стрелки этого еще не знали, как не знала и широкая публика; телеграммы из Москвы до конца состязания держались в секрете. Но представители СССР, прибывшие для проверки условий состязания, уже знали о полном разгроме рабочих команд Парижа. Да и трудно было ожидать иного. За рабочий Париж выступали стрелки рабочих клубов, действительно «люди от станка», любители пулевого спорта, веселые молодые ребята парижских предместий. Против них, — в далекой, занесенной снегом Москве, — под маркой рабочих московских заводов выступали переодетые профессионалы стрелкового спорта — лучшие стрелки Красной армии, «Осоавиахима» и «Динамо»[38]. Как могла парижская комиссия, приехавшая в Москву, проверить, что с паспортом какого-нибудь слесаря машиностроительного завода «Ильич» выступает призовой снайпер Дальневосточной армии, спешно переброшенный по этому случаю в Москву? И что все такие «рабочие», в теории проводившие свои дни за станками, на самом деле уже несколько недель целыми днями выпускали на тренировках тысячи пуль из специального, подогнанного для каждого из них оружия, под руководством специальных инструкторов? За спиной рабочих команд Парижа не стоял, по существу, никто. Лишь «Народный фронт» и компартия пытались использовать это состязание для своих пропагандных целей. Набранные наспех стрелковые команды делали все, что могли. Но что они могли противопоставить профессионалам, за спиной которых стояла вся мощь тоталитарного государства, не стесняющегося ничем для достижения своих целей: ни затратами, ни любым обманом… Разумеется, спортивный результат стрелкового состязания был предрешен. Но и само по себе состязание представляло большой интерес для каждого стрелка в отдельности, ибо каждый из них, прежде всего, старался победить самого себя — превзойти свое прошлое достижение, свой последний рекорд. Вот почему, даже не зная еще результатов стрельбы москвичей, все же состязания в Париже были полны азарта и интереса. Но только советские представители знали, что победа Москвы уже обеспечена и только старались, чтобы цифры были как можно более оглушительными. Особенно волновалась Таня в последний день матча, когда стреляли женские команды из малокалиберных винтовок. Она оживленно бегала по большому закрытому военному тиру в Венсенн и старалась запомнить все — и стрелков, и судей, и мишени, и плакаты, и новые винтовки, и устройство тира, и методы стрельбы, и французские команды… Ей хотелось все запомнить, как можно лучше, чтобы потом рассказывать в родимой Москве… Состязание шло сравнительно «по-домашнему», особенно при стрельбе женских команд. В нескольких метрах от линии огня, где на толстом войлоке расположились женщины-стрелки, за канатным барьером стояли немногочисленные зрители. Во время начавшейся стрельбы Таня, бегавшая туда и сюда, внезапно заметила, что одна из участниц надела на мушку какой-то колпачок. Она вихрем метнулась к судье и взволнованно запротестовала: — Мсье! Одна ваша участница нарушает правила. Посмотрите сюда! Судья, спокойный пожилой француз, подошел к лежавшей. — Ну-да, мадемуазель. Но это ведь просто защита мушки от света. Это разрешено всеми правилами. — Но ведь, мсье, это уже закрытый… закрытый… Бедная Таня в своем возбуждении забыла, как по-французски слово «прицел» и беспомощно оглянулась вокруг, ища взглядом председателя советской контрольной комиссии, который хорошо владел языком. — Э бьен, мадемуазель? — с оттенком нетерпения спросил судья. Таня напрягла всю свою память, чтобы вспомнить нужное слово, но оно, как часто бывает, словно провалилось. — Как это, — невольно по-русски сказала она, — прицел?.. Ах, чорт… — Прицел по-французски «point de mire», товарищ Танюша, — раздался негромкий голос среди зрителей и девушка обернулась, как ужаленная. Из толпы ей дружески улыбалось спокойное и уверенное лицо маршала Тухачевского. — Ах! — с протянутыми в восторге руками бросилась к нему Таня. Но маршал встретил ее радостный порыв шутливо-недовольной миной и охлаждающе протянул ей руку издали. — Легче, легче, Танюша… Экая пылкость!.. И что это вы тут бедных парижанок обижаете? Пусть себе надвигают на мушку, что хочет — все равно наши девчата выиграют… — Но… Но, Ми… Миша, это ведь уже закрытый прицел! А правила говорят: простой, открытый… Как же так? Маршал повернулся к судье. — Моя соотечественница хотела сказать, что, по ее мнению, данный случай нарушает требования открытого прицела. Но я полагаю, что ее мнение чересчур строго. Пусть милая парижанка стреляет, как ей удобнее. — Мерси, мсье, за помощь в переводе, — любезно ответил француз, вежливо склоняясь. — Но поскольку мне протест заявлен вашей официальной представительницей, я вынужден созвать совещание моих коллег. — Это делает честь вашей судейской добросовестности, — на своем прекрасном французском языке ответил Тухачевский. — Но смею вас уверить, что строгости в данном случае будут лишними. — Я не могу, мсье. Протест заявлен официально. — Ах, так? — засмеялся маршал. — Ну, так он так же и будет снят. Таня, — обратился он к девушке, не спускавшей с него сияющего взгляда, — снимите свой протест… Проявите спортивное джентльменство. Девушка весело махнула рукой. — Ну, конечно! Оставим это, мсье!.. Француз смотрел на обоих с удивлением. На Тухачевском были наглухо застегнутый плащ и низко надвинутая на глаза шляпа. — Простите, мсье, — так же изысканно вежливо обратился он к незнакомцу. — Позвольте узнать, по какому праву вы считаете возможным вмешиваться в наше состязание и влиять на официальных представителей? Тухачевский усмехнулся. — Официального права я, может быть и не имею, но эта девушка подчинена мне, так сказать, по строевой линии. Вот почему мое мнение для нее обязательно. Я ее начальник. — Вы? Как так? Вместо ответа незнакомец распахнул свой плащ. Под ним была полная форма советского маршала. — Я маршал Тухачевский. Лицо француза мгновенно преобразилось и засияло радостью. Он дал какой-то сигнал, и резкий звук горна прорезал мертвый воздух тира. Стрельба прекратилась. Все стали удивленно оглядываться. — Мадам и мсье! — звонко закричал судья. — Наше скромное товарищеское состязание удостоилось чести быть посещенным дорогим гостем Франции, славным маршалом России, камрадом Тухачевским. Вот он, наш гость и дорогой друг! Крикнем в его честь наше старое французское — вив! И стрелки и зрители разразились бурными криками: Вив марешаль, вив ля Рюсси, вив л'Юсср! Таня, прижавшаяся было к руке своего милого Миши, в смущении отшатнулась, а Тухачевский, отдав поклон (он уже снял плащ и шляпу), звучно ответил на приветствия: — Камарад… Я от всей души благодарю вас за выраженные симпатии, которые отношу не к себе, а к той стране, какую я имею честь здесь представлять: к Советской России — мощному борцу за справедливость, за мир, старому испытанному другу прекрасной Франции. Мое искреннее пожелание — чьей бы технической победой ни закончилось данное состязание, — пусть оно еще больше скрепит оба братских народа в их общей борьбе за счастье человечества! Тухачевский опять коротко, одной головой, поклонился, набросил плащ и, под приветственные крики и аплодисменты, вместе со своим спутником скрылся в толпе. Таня скользнула за ним. — Ну, как Танюша, рада меня видеть? Сдержал я свое слово? Глаза девушки были полны обожания. «Вот чорт, — подумал спутник Тухачевского, офицер генерального штаба, не понимавший по-русски и считавший эту встречу простой и случайной встречей советского маршала с советской девушкой на чужбине. — Если они „там“ все так любят своих начальников, то это крепкая нация!.. А, впрочем, „ам сляв“ — кто их там разберет?..» — Где ты остановилась? В Торгпредстве? Отель «Бонапарт?» Ладно — жди от меня письмеца с посыльным… А теперь иди, выполняй свой долг. И будь помягче с парижанками… Эх, ты, свирепый судия!.. До свиданья! — А когда же мы увидимся? — жалобно спросила девушка. — На-днях, Нежнолапочка. Я тебе напишу. Ты меня на Эйфелеву башню потащишь. Ладно? Мелькнула знакомая улыбка, потом широкие поля шляпы скрыли милое, родное лицо, и фигура в темном плаще скрылась. Но в сердце девушки чужой холодный Париж стал сразу своим, близким, желанным. «Он» был здесь. Париж встретил Тухачевского с большой помпой. Франция как раз справляла медовый месяц «Народного фронта», и советофильская часть общественности и прессы, а равно и компартия, широко пользовались случаем лишний раз крикнуть «ура» в честь Советов. Конечно, в глазах среднего француза, Россия была и оставалась Россией, вне отношения к приставляемым к этому слову прилагательным — царская, советская, белая или красная. Для него Россия была старой союзницей, неким противовесом все растущей угрозе реванша со стороны Германии. Вот почему Тухачевский был встречен не только «красной» Францией, но и Францией вообще чрезвычайно сердечно. Не только заголовки коммунистической и левой прессы пестрели приветствиями, но даже и серьезные министерские газеты отозвались на приезд маршала рядом лестных статей об СССР, Красной армии, советском хозяйстве, растущей индустриальной мощи и прочих достижениях власти. Цена, которой оплачивались эти достижения, никого за границей, разумеется, не интересовала. Разве интересует современного туриста цифра погибших на постройке пирамиды Хеопса рабов? Разве найдется француз, который проклял бы Наполеона, погубившего в своих войнах до двух миллионов французов и принесшего Франции практически только кровь, слезы и горе? Кто осмелится назвать «Великую французскую революцию» бедствием и чумой Европы? Кто подсчитает во сколько жизней обошлась Китаю «Великая китайская стена» в 2 500 километров длиной? Какой иностранец пожалеет 200 000 русских жизней, вогнанных в болота для строительства «Канала имени Сталина» из Балтийского в Белое море? Кто ясно сознает, что индустриальная мощь СССР построена на труде рабов, на жесточайшей эксплуатации голодных людей, за счет гибели миллионов от недоедания, болезней, отсутствия минимальных человеческих условий жизни? Тухачевского повезли, в первую очередь, на линию Мажино, где была устроена пробная тревога и оборонный бой. Там советский маршал с интересом наблюдал, как с точностью часовых механизмов действовала сложная подземная машина. Почти без помощи людей, из глубоких туннелей подавались снаряды, сами поворачивались громадные стальные башни, орудия, захлебываясь плевали в немецкую даль огнем и сталью и опять жадно глотали порции снарядов. Офицеры генерального штаба, показывавшие Тухачевскому, полпреду Довгалевскому и военному атташе Венцову эту чудовищную оборонную стену из бетона и стали, не могли скрыть самодовольных, влюбленных улыбок. Им искренно казалось, что линия Мажино — шедевр военной техники и непреодолимая стена, за которой Франция, их прекрасная Франция, бесспорная принцесса и любовь всего мира, может спокойно наслаждаться радостями жизни… Тухачевский молча глядел на этот вал, слушал объяснения офицеров и в памяти его всплывали старые картины. Вот в гражданскую войну, отступивший на восток адмирал Колчак заслонился Уралом и тоже считал себя в безопасности. А Урал — стена куда более неприступная, чем Мажино, хотя выстроена была Господом Богом без всяких военных расчетов. Но и эту стену проломил и обошел Тухачевский. И разлилась красная лавина по широким просторам Сибири, истребляя без жалости белоофицерские полки… Или Перекоп — трехтысячелетний вал, сотни раз в истории сдерживавший напор врагов. Врангель также укрепил его по последнему слову техники, эти шесть километров, закрытые с флангов морем. И… только три дня продержался Перекоп против натиска Фрунзе… Но разве можно было объяснить этим самоуверенным и самовлюбленным французским офицерам, что линия Мажино хороша, как дополнение к другим средствам обороны, а не как начало и конец всех надежд? Ведь во всей Франции чувствовалось, что слово «Мажино» стало каким-то символом покоя, безопасности, несокрушимой стены, за которой можно успешно гнать от себя призрак беспокойного соседа, сжав зубы, оттачивавшего для реванша свой старый штык. Потом Тухачевскому показали артиллерийские полигоны Венсенна и Версаля и аэродромы Тура. На одном из последних произошел небольшой эпизод, взволновавший Тухачевского. После демонстрации школы высшего пилотажа советскому маршалу на поле, перед машинами, представили группу лучших офицеров-инструкторов. Каждый из них, стоя в строю, называл, при приближении советского маршала, свою фамилию и пожимал его протянутую руку. Так было с пятым, шестым, седьмым. Потом неожиданно, стоявший в строю стройный капитан с седеющими висками, при приближении маршала, только поднял уставным движением руку к козырьку фуражки, но молчал. Когда Тухачевский, не обратив внимания на молчание, протянул руку для рукопожатия, французский капитан вытянулся еще больше, но, не опуская руки от козырька фуражки, остался неподвижным. Тухачевский, опустивший было руку, с некоторым удивлением снова протянул ее офицеру. Тот опять только козырнул, и приветственный жест советского маршала остался в пустоте. Сопровождавшая маршала группа офицеров замерла в ужасе и недоумении. Скандал во время торжественной церемонии приема знатного гостя! Эта секундная сцена врезалась в память всех: перед громадным аэропланом, в ярком свете сияющего солнечного дня, перед группой блестящих, в орденах, французских офицеров, стоит с протянутой рукой советский маршал. А перед ним, с бледным лицом и сжатыми губами, французский капитан держит руку у козырька, демонстративно не желая подать ее почетному гостю… Тухачевский нашелся первым. В лице капитана ему показалось что-то знакомое, родное. Он спокойно опустил руку и тихо, по-русски, спросил: — Вы, очевидно, русский? — Да, — так же тихо ответил капитан, не отрывая своих напряженных глаз от лица Тухачевского. — Ага!.. Вероятно, бывший офицер? Внезапно суровое лицо французского капитана приняло гордое, почти презрительное выражение. — Я бывший командир роты лейб-гвардии Семеновского полка, в котором и вы имели честь когда-то служить. Но я никак не «бывший» офицер. Офицером Российской Императорской армии был, есть и останусь до самой смерти. — Значит — мой товарищ по полку? — БЫВШИЙ товарищ, господин поручик, — тихо и напряженно ответил французский офицер. Блестящий от внутреннего волнения взгляд капитана с седеющими висками скрестился с сумрачным взглядом советского маршала. — Да, я понимаю вас, — как-то задумчиво и тихо уронил Тухачевский, и еще несколько секунд продолжался молчаливый поединок глаз. Стоявшие сзади высшие офицеры не знали, что и думать. Внезапно советский маршал сделал шаг назад и выпрямился. Его рука в перчатке поднялась к фуражке и он отдал честь русскому капитану. — Приветствую честного противника, — негромко отчеканил он по-русски и молча повернулся к следующему в строю французскому офицеру. Церемония продолжалась. Когда после ее окончания французский генерал выразил Тухачевскому свое сожаление по поводу происшедшего инцидента, маршал спокойно ответил: — Право, это никак не ваша вина, экцелланс. Я вполне понимаю побуждения этого офицера. Ведь в свое время, в период гражданской войны, он был моим врагом. Он по-своему прав… — Тем не менее, мсье ле марешаль… Тухачевский остановил генерала мягким движением руки. — Простите, генерал. Разрешите считать эту тему исчерпанной. И я беру с вас слово, что этот ваш офицер не понесет никакого наказания. Могу я вас просить об этом? Французский генерал с видом недовольного согласия наклонил голову. Французский генеральный штаб старался показать Тухачевскому военную машину с самой лучшей стороны. Но глазом старого солдата, прошедшего школу двух войн, Тухачевский легко замечал всю декоративность этой машины и напрасно дипломатически старался в разговорах с высшими военными начальниками выяснить степень их понимания реальной опасности столкновения с Германией и силу обороны страны. Только очень немногие давали себе ясный отчет в тяжелом положении Франции, которая страстно не желает и боится войны, и прячется от вида опасности, как черепаха за свой щит, за линию Мажино и веру в договоры. Придя к заключению, что положение Франции очень тяжелое, но что этого почти никто из самих французов не понимает, Тухачевский перестал ставить острые и неприятные вопросы, и только похваливал, на своем прекрасном языке и со своим барским гвардейским видом, все, что ему показывали. Этот метод сближения оказался наилучшим, — французские офицеры и политические деятели остались в восторге от советского маршала и его любезности. Страна, которая присылает таких высоко культурных блестящих представителей, не может быть страной варваров. Эта новая страна, — почему-то странно зовущаяся «СССР», — достойная преемница той Императорской России, которая в великую войну имела честь спасти великолепную Францию ценой сотен тысяч своих monjik'oв, ценность жизней коих, разумеется, никак не может быть сравнена с сынами прекраснейшей из стран всего мира… Перед, отъездом маршала из Франции группа французских офицеров, бывших сотоварищей по плену в великую войну, устроила пышный товарищеский ужин в самом фешенебельном ресторане Парижа — «A la Reine Pedauque» на rue St. Augustin. Было приглашено только несколько десятков человек, в большинстве старых военнопленных. Среди них, конечно, присутствовали кое-кто и повыше, но в частном порядке. Вечер удался на славу. Было очень оживленно и весело. Товарищи советского маршала по германским лагерям картинно вспоминали историю всех побегов тогда еще никому неизвестного поручика гвардии Семеновского полка, — человека, непокорного судьбе, — из приморского лагеря Штральзунд, где беглеца только через три недели поймали на берегу моря в поисках лодки в Швецию; из мекленбургского лагеря Бадштуэр, где истомленный от голода беглец был задержан около моста пограничной голландской речки; из солдатского лагеря под Мюнстером, откуда поручик был вывезен в тачке с мусором и сброшен в яму и опять, — только в 30 метрах от голландской границы, — был пойман неудачливый беглец; из штрафного лагеря в форте Цорндорф крепости Кюстрин, где за полчаса до побега Тухачевского арестовали в уже готовом прорытом подземном ходе; и, наконец из знаменитого суровым режимом форта № 9 баварской крепости Инголынтадт, откуда в последний раз — и на этот раз удачно — бежал будущий маршал, дерзко нарушив данное им коменданту офицерское честное слово в обмен на разрешение прогуливаться вне форта. Именно оттуда, с прогулки, в глубину горных лесов по направлению к Швейцарии, бежал упрямый русский поручик с породистым надменным лицом. А через несколько недель пленникам страшного форта попалась газета «Züricher Zeitung», где на последней странице петитом было напечатано, что на швейцарской границе Тироля найден труп, по всей очевидности, русского военнопленного, умершего от холода и голода. При умершем никаких бумаг обнаружено не было. Долго еще вспоминали русские, французские и английские офицеры своего товарища, погибшего в борьбе за свободу, в свой пятый побег нашедшего такую обидную, серую смерть. И только через три года вспыхнуло по всей Европе имя замкнутого русского поручика. Оно вспыхнуло на новом, красном горизонте. Этот молодой поручик, во главе красных полчищ, начал страшный штурм Европы… Все это при свете хрустальных люстр в роскошном парижском ресторане, под звон бокалов шампанского, вспоминали старые товарищи. Конечно, никто и словом не обмолвился, что именно французскому генералу Вейгану досталась честь отбросить «красного Наполеона» от стен Варшавы, считавшейся уже обреченной и бывшей последним барьером Европы… В конце вечера с приветственным тостом поднялся генерал Dubailje, сосед Тухачевского по страшному форту № 9. В ответ на этот тост встал с бокалом в руке тонный и подтянутый советский маршал с двумя блестками красного ордена на груди. Поблагодарив за радушие и приветствия, Тухачевский отметил старую дружбу, связывающую оба народа, которые не имеют почвы для столкновения интересов и уже не раз в истории доказывали, что союз Франции и России — единственный залог прочного европейского мира. _Еще сравнительно недавно, — сказал в заключение Тухачевский, щеголяя изысканным произношением, — здесь же, в прекрасной столице прекрасной Франции, другой военачальник русской армии, знаменитый генерал Скобелев, герой войны с Турцией, поднимал свой бокал за франко- славянскую дружбу— единственный барьер тевтонским аппетитам. Его пророческие слова, так блестяще проверенные войной 1914-18 годов, я считаю своим долгом повторить теперь, перед лицом неизбежной новой войны. Пусть же крепнет братский союз прекрасной Франции и могучей России, и да будет позволено мне, скромному представителю великой страны, поднять свой бокал и от всего русского сердца воскликнуть: «Vive la belle France!» Красный маршал сказал это от искреннего сердца, не думая о том, что эта его речь сыграет свою роковую роль в его же судьбе… Толстый красный карандаш сломался от удара по столу. Усатое лицо с насупленными бровями недовольно поднялось от телеграммы. Сталин был явно очень рассержен. На его нервный звонок в кремлевский кабинет быстро вошла секретарша. — Почему мне этой телеграммы вовремя не дали? — резко спросил он, не оборачиваясь. — Простите, Иосиф Виссарионович… Я думала… — Ах, вы иногда и думать умеете? — едко оборвал Сталин в сердцах, но потом, обернувшись, увидал умело подкрашенное, красивое лицо Розы Каганович, и гневные морщинки на его лбу немного разгладились. — Что ж ты думала? — Что эта телеграмма не так уж и важна. И я решила вас не будить. Вы ведь вчера так много работали!.. Голос звучал томно и нежно. Роза подошла ближе и от нее пахнуло тонкими духами. Гнев Сталина стал проходить. — Вот что значит иметь хорошеньких секретарш! Они всегда своих патронов жалеть будут. А когда эта телеграмма получена? — В два часа ночи. Сталин опять нахмурился. Если Тухачевский произносил свою речь вечером, то отчет должен был быть получен около полуночи. Ах, этот Довгалевский. Вот старая шляпа!.. Такое важное сообщение… Но присмотревшись к телеграмме, Сталин заметил на ней пометку — 0 ч. 02 минуты. — Что за чорт: неужели наши телеграммы из Парижа идут сюда целых два часа? Проверь это, Роза, и взгрей, кого нужно, без всякой пощады. Безобразие! — Но ведь… Иосиф Виссарионович… Телеграмма шла только несколько минут. — Как так: отправлена в 0 часов две минуты. Прибыла сюда в 2 часа. Откуда же «несколько минут»? — Но ведь время в Париже сзади нашего на два часа. Когда там полночь, у нас уже два часа утра. Сталин удивленно поглядел на Розу. Ему хотелось ее о чем-то спросить, но он сдержался. При его некультурности, он не сразу понял, почему вышла такая разница в часах. Но показать перед Розой свое незнание он не хотел… В ранней молодости Сталин готовился быть священником и учился в духовной семинарии, но оттуда в шестнадцатилетнем возрасте был исключен за революционную пропаганду и с тех пор стал профессиональным революционером-подпольщиком. Не успевая «подковаться по марксизму», он, разумеется, не мог и мечтать о более широком образовании. Знал только свое дело — властвовать силой, хитростью, интригами, обманом, провокациями. У него не было ни широкого образования, ни ума, ни обаяния Ленина. Этот восточный, хитрый и жестокий деспот знал, что в нем нет ничего, перед чем добровольно преклонились бы люди. И он старался никогда не показывать неполноценности своей личности, тщательно скрывая провалы своего образования. Поэтому, в ответ на объяснения Розы, он только хмыкнул и изменил тему разговора: — А ты разве в это время еще не спала? — Нет еще, — скромно потупила глазки секретарша. — Очень много работы было… — Эх ты, бедняга. Кончились, выходит, твои хорошие денечки? Теперь около меня, уже не понежишься, Розочка? — Да я и не жалуюсь, товарищ Сталин. Жить рядом с вами, работать на пользу мировой революции и коммунизма, брать с вас пример — для меня высшее счастье. Опять скромно и томно опустились глазки. Грубое лицо Сталина расплылось в улыбке. Он притянул девушку к себе. — Вишь ты, какая миленькая большевичка нашлась тут, — усмехнулся он. — Ну, ладно, Розочка. Только в следующий раз буди меня ради таких телеграмм. Лучше лишний раз проснуться, чем лишний раз проспать. А теперь иди к себе, Арарат моего сердца. Когда дверь за секретаршей закрылась, брови Сталина опять нахмурились. Аппарат советской информации и слежки работал без осечек. Но… какой дьявол дернул Тухачевского говорить о «тевтонской опасности»? Ах, чорт!.. Сталин взволнованно прошелся по кабинету. Речь маршала в Париже могла стать большим осложнением в его отношениях с новой Германией. Уже давно его особо доверенные, люди пытались наладить в Германии переговоры относительно заключения военно-политического договора. Торгпред в Берлине, Канделяки, являясь неофициально особоуполномоченным Сталина, сообщал, что он надеется на удачное завершение начатых «разговоров». Сталину хотелось направить динамизм нацистской Германии в сторону Запада, спровоцировать войну, но остаться в стороне и в выигрышный момент выступить на европейскую сцену с нетронутой армией, — «поставить красную точку», как умно сказал недавно Каганович. Германия, как будто, шла на сближение, на «дружественные переговоры». И вот в такой критический момент дернула нелегкая Тухачевского произнести свой тост. Правда, собрание в Париже было неофициальным, имело чисто дружеский, личный характер, но ведь для придирки всего довольно. И даже подобная мелочь может нарушить успешное течение «разговоров». Такое уж теперь нервное, напряженное время… А если этот Тухачевский, проездом через Германию, еще что-нибудь брякнет? Он ведь не знает тайных планов Кремля!.. Сталин вернулся к столу и опять позвонил. Через несколько секунд в дверях неслышно появилась Роза. — Стенографируй, — коротко сказал Сталин. — Молния. Париж. Полпреду Довгалевскому. Копия — Берлин, Канделяки. Тухачевскому проездом Берлин не задерживаться тчк избегать политических высказываний тчк Сталин. — Готово? Умница, Розочка. Хвалю за быстроту. Телеграмму сдай немедленно в шифровальную и дальше для отправки молнией… Таня с восторгом читала и перечитывала короткие слова записки, врученной ей посыльным: «Завтра у „Солдатской могилы“. В то же время и таким же путем, как в последний раз у „Пестрого Васи“». Она поняла, что нужно прибыть к восьми часам вечера к Триумфальной арке с соблюдением тех же предосторожностей, как это было в последний раз в Москве, у храма Василия Блаженного. Все шло так радостно и удачно. Только что была получена последняя телеграмма из Москвы — победа советских стрелков оказалась оглушительной и по всем видам состязаний. Даже москвички далеко оставили сзади себя парижанок. Тане будет о чем порассказать в Москве! Она уже представляла себе, как с цифрами в руках будет докладывать на ряде собраний, а потом попросту рассказывать друзьям об этой чудесной поездке. Конечно, о многом ей будет запрещено говорить, чтобы не смущать честных пролетариев картинками жизни парижских рабочих, которые живут куда комфортабельнее и сытее советских инженеров и партийцев… Но это все — впереди. А сейчас, сегодня — встреча с милым Мишей. И встреча запросто, не на ступеньках церкви, а много, много часов совсем вместе, не боясь никаких слежек и арестов. Кто может выследить в Париже, этом человеческом муравейнике, двух людей, которые имеют советский опыт конспирации? Кто выследит человека, сменившего несколько такси и полдюжины метро?.. Ах, как чудесно! Встретиться сперва в Париже, а потом — вернувшись в Москву — и там тоже, на родной земле. С ним, с Мишей, ей так хорошо… Девушка не разбиралась в своих чувствах к суровому маршалу с такой кровавой славой. Для нее он был просто «ЕЕ МИША», в душе которого она не поняла, а просто почувствовала своей девичьей тонкой интуицией большое и тяжелое одиночество и какую-то усталость от постоянной и жестокой жизненной борьбы. Сама этого не сознавая, девушка внесла в жизнь железного солдата что-то теплое, задушевное, уютное. Часто, внутренне улыбаясь, Тухачевский думал, что у каждого человека есть своя собственная линия спектра. И чем ярче сам человек, тем богаче, красочнее, пестрее спектр его жизни. В этом спектре должны быть не только основные линии жизни — голод, борьба и любовь, но и много более нежных, сложных оттенков, полупрозрачных, неясных и… человечных. Голод Тухачевский видал и на войне, и в плену, и в побегах. Борьбы в его жизни было столько, что ее хватило бы на десяток «нормальных» жизней. Но любви — настоящей, пылкой, пламенной, страстной, нежной, жертвенной, всепоглощающей — он не знал никогда, да и не был способен на такую любовь. Он ясно понимал, что Таня — милая влюбленная девочка, искреннее чистое сердце, которой в первый раз опалено пламенем любви. И эта ее чистая, нежная влюбленность была на пестром, резком и богатом спектре его жизни чем-то вроде нежно-золотистой полосочки среди кроваво-пурпурных черт, определявших весь основной тон его жизни. При мысли о Тане, о ее сияющей влюбленности и ясной, чистой вере в него, при воспоминании о ее робких нежных пальчиках, всегда словно теплая волна проходила по его телу. Таня была для него словно игрушкой, кусочком тепла и нежности в его жизни-борьбе. Он как-то даже не думал о ней, как о молодой хорошенькой женщине и чувствовал только какую-то потребность в ее милой женственности, застенчивой нежности и любви. Он сам насмешливо и скептически усмехался при анализе этого нового для него ощущения, но оно было так ново и приятно. И в самом деле, почему бы не погреться «на старости лет»? Почему бы не смягчить одинокое заледеневшее сердце светлым розовым теплом этой милой девочки?.. «Орлам случается и ниже кур спускаться, Но курам никогда до облак не подняться»… Почему иногда не перестать быть суровым маршалом и не превратиться просто в милого Мишу для этой славной девушки, для которой его слава, звание, деньги и положение не играют ровно никакой роли? Для нее он просто «МИША», в компании которого так расцветало ее юное сердце и возле которой так смягчалось его ожесточившееся сердце… Ему, жестокому солдату, готовившемуся к самому ответственному сражению своей жизни, право, вовсе не плохо было немного растормозиться и отдохнуть в веселой компании Тани, с которой не нужно ни дипломатничать, ни сдерживаться, ни настораживаться, ни носить постоянную маску. И за которой даже не нужно было ухаживать, ибо она этого не требовала и не замечала. В ней чувствовалось что-то родное и близкое… Что ни говори — только искреннее тепло сердца заражает и передается другому. Только такое тепло может согреть жизнь и хоть немного растопить ледяшку, лежащую на том месте, где должно биться нормальное человеческое сердце… — Стареешь, товарищ поручик гвардии, явно стареешь, — шутливо говорил сам себе Тухачевский, отмечая свою радость от предстоящей встречи с Таней. Надевая широкий плащ в передней советского полпредства, он невольно усмехался самому себе. — Если вас, товарищ маршал, кто будет спрашивать, что прикажете передать? — почтительно спросил его монументальный швейцар полпредства, распахивая двери. — Ушел по личным делам, — сухо ответил Тухачевский. — Скоро вернусь. Прошу не беспокоиться. Сменив несколько такси, метро и пройдя по городу два-три «конца», он подошел к великолепной Триумфальной арке. Таня уже ждала его, вся сияя счастьем. Тухачевский взял ее под руку и, внимательно оглянувшись, быстро пошел к остановке такси. — Вперед, по Champs Elisées, — отрывисто сказал он шоферу. Тот, пожилой сутулый человек, внимательно посмотрел на маршала и молча тронулся по чудесной аллее. — Ну, куда мы теперь? — блестя глазами, спросила Таня, плотнее прижимаясь к своему спутнику. — А куда хочешь, Нежнолапочка, — ласково ответил Тухачевский, внимательно поглядев в заднее окно машины. — Мне все равно. Хочешь на Эйфелеву башню полезем? Таня покачала головой. — Ну-y-y-,— протянула она капризно. — Там народу много… Ветер и… вообще. Мне хочется просто с тобой побыть. Вместе, совсем вместе… Только вдвоем. Мне тебе столько рассказать нужно… Хорошо бы в лес уехать, в поле… Быть совсем, совсем одни. На травке, у маленькой речки под солнышком, хотя бы и французским и зимним… Может быть, даже русскую березку отыщем — пусть она шумит над нами… Тухачевский как-то удивленно поднял брови — а и в самом деле: сколько лет не был он в поле, в лесу, попросту, по-хорошему, как сказала Таня. Какие есть в жизни простые радости, недоступные суровым маршалам… Но погода была серая, дул ветер. — Ничего не выйдет сегодня, Танюша, — ласково ответил он. — Но мы еще устроим это; у меня есть в запасе несколько дней, не так уж занятых. Я вырву часок для такой прогулки. Маршал с радостью представил себе милую прогулку по полям и лесам с девушкой. И мысль о «прирученном волке» опять мелькнула в его голове… — Но пока погода скверная, — сказал он, — знаешь что, Танюша — поедем туда, где все французские короли развлекались, — в St. Cloud, — и там хорошенько поужинаем. Тебе, вероятно, надоели обеды в общежитиях? Вот мы и кутнем малость. Эх была, не была!.. Проведем вместе хороший вечерок. Один — помнишь? — ты мне уже испортила своим капризом. Лицо девушки вспыхнуло. — Капризом? — протянула она, отвернувшись. — Ну, как тебе не стыдно, Миша? Как ты не понимаешь?.. Для вас, мужчин, все так просто и… сразу. А мы ведь иначе устроены… — Ладно, ладно, — ласково сказал Тухачевский. — Не сердись, моя милая принцесса Недотрожка… Это я так. Я ведь не «зверь из бездны» и не скиф… Насильно мил не будешь… Ну, не буду, не буду, — опять весело рассмеялся он, заметив обиженное движение Тани. — Поедем, брат, раньше всего поужинаем по-хорошему. Мне ведь тоже всякие официальности надоели хуже горькой редьки… А там видно будет… — A St. Cloud, — бросил он шоферу. Когда машина остановилась перед уютным загородным рестораном, было уже почти совсем темно. Тухачевский повернулся к шоферу, чтобы расплатиться. Но тот, вместо того, чтобы посмотреть на счетчик, приподнял форменную фуражку. — Вы ведь Михаил Николаевич?.. Командарм Тухачевский? — на чистом русском языке тихо спросил он. — Я не ошибся? Маршал быстро опустил руку в карман и насторожился. — А даже если бы и так? — медленно ответил он, оглянувшись по сторонам. — Вы что, на слежке за мной? — Да нет, господин… простите, товарищ Тухачевский! — улыбнулся пожилой шофер. — Это, ей Богу, случайно. Я ведь вас с русско-польской войны знаю. Вы мне там жизнь спасли. Доктора Костина не вспомните? Тухачевский несколько секунд напряженно вглядывался в круглое лицо шофера, окаймленное седеющими волосами. Он, очевидно, рылся в своей памяти. Потом напряженные черты его лица немного прояснились. — Костин?.. Да, да… Помню. Накануне нашего отступления? Вы потом интернировались? Шофер утвердительно закивал головой. — Вот, вот… И еще раз спасибо за ваш тогдашний совет. Он спас мне жизнь. — А теперь за рулем? Почему не врачом, по-старому? — Да что поделаешь? Права практики не дают. «Саль этранже»… Особенно при «Народном фронте»… Приходится, как русские парижане говорят, «дебруировать по малости»… Выкручиваемся. Нация ведь наша крепкая, что и говорить… Русаки, одно слово! Таня радостно улыбнулась и приветливо протянула ему руку. — Ну, здравствуйте, товарищ русак. Старый доктор тепло пожал ей руку и нерешительно оглянулся на Тухачевского. Тот какую-то мучительную часть секунды колебался. Тягостное воспоминание пережитой недавно на аэродроме моральной пощечины молнией мелькнуло перед ним. Но старый доктор смотрел на него с такой искренней радостью, что маршал протянул ему руку. Тот горячо ее пожал. — Миша, — тихонько шепнула Таня. — Пригласим его с нами. Тухачевскому понравилась такая мысль. Это, кстати, давало ему возможность не отпускать шофера, если тот действительно был бы шпионом, и не дать ему возможности связаться со своим «центром». — Да, доктор… Гора с горой не сходятся, а человеки — всегда. И по правде сказать, наша Евразия — очень уж небольшая величина: встретиться всегда придется… Пойдемте с нами; поужинаем вместе, по старой памяти. Вспомним прошлое… — Но мне неловко… В таком костюме. При машине. — Ну, вот какие пустяки, — безапелляционно прервала его Таня — Свои люди, земляки. Идем, дорогой товарищ… Ей, переполненной счастьем, хотелось приласкать и пригреть каждого встречного… Через полчаса в отдельном кабинете, раскрасневшийся от нескольких рюмок водки, старый врач рассказывал Тане: — Ну, конечно, конечно… Маршал сам вам никогда не признается в своих добрых делах! Про него многое рассказывают, особенно о его жестокости. А про доброе — молчат… — А ведь и в самом деле, Михаил Николаевич, — Таня пыталась принять официальный тон, но увидев улыбки собеседников, — добродушную Тухачевского и мягкую доктора, — смущенно засмеялась. — Ну, прости… Миша… Но ведь, правда, про тебя страшное рассказывают. Словно, ты чудовище какое-то… Людоед настоящий… Правда это? Тухачевский усмехнулся еще шире. — Ерунда, Таня… Поверишь ли, я в жизни лично ни одной капли крови зря не пролил. Вот доктор — так тот морями кровь человеческую пил… Девушка, казалось была очень обрадована, — Правда, правда?.. Я так и чувствовала, что ты вовсе не жестокий человек. Она вздохнула с облегчением. Мужчины, улыбаясь, посмотрели на ее оживленное счастливое лицо. Зачем было ей объяснять, что не сам Тухачевский, а люди по его приказу проливали кровь? И проливали не морями даже, а океанами и не «зря». Зачем отравлять ее юную душу ужасами гражданской войны? — Ну, конечно, Михаил Николаевич вовсе не жесток, — подтвердил старый доктор. — Вот вам и со мной пример… Дело было так: при одном отступлении из-под Гродно комиссар моего полка сбросил раненых с подвод и приказал нагрузить их всякой партлитературой, А я взбеленился, отстегал его нагайкой (он даже револьвера не вынул: просто удрал), опять нагрузил раненых и вывез их в тыл… Заварилось дело. Еще, слава Богу, что хаос был, отступление, не сразу все выяснилось. Но для меня дело складывалось совсем плохо — комиссар всегда прав. И вот на мое счастье довелось мне с Михаилом Николаевичем об этом деле поговорить. Он и шепнул мне — дезертировать в Восточную Пруссию и там интернироваться… Ведь все равно — даже его, командарма, покровительство не спасло бы меня от мести комиссаров. А ведь он и сам кое-чем рисковал, давая такой совет. Я так и поступил и тем спас свою голову. — Ну, конечно же, ты, Миша, добрый! В этом я всегда была уверена. Маршал мягко усмехнулся и погладил пальцы девушки, сжимавшие бокал с шампанским. — А видишь ли, Таня, есть жестокость и есть безжалостность. И это никак не одно и то же. — Как так? — Да уж так, — уклонился от ответа Тухачевский. — Мало еще тебе лет, чтобы это понять. Давай лучше вот попросим нашего доктора порассказать нам о здешнем житье-бытье. Оживленно и весело прошло еще полчаса. Настороженность Тухачевского к неожиданному гостю прошла; он снял свой пиджак (он был в штатском костюме) и, видимо, чувствовал себя очень уютно. Ужин удавался на славу. Таня была весела, как птичка, доктор мягко остроумен и деликатен, а время шло незаметно. Наконец, Тухачевский заметил, что старый его сослуживец хочет его о чем-то спросить, но никак не решается. — В чем дело, доктор? Вы словно застенчивым стали. О чем-то хотите меня спросить? — Вы угадали, — нерешительно ответил старый врач. — Уж если мы так, по-дружески откровенно, говорим, то разрешите мне задать вам один серьезный вопрос. Многого мы, эмигранты, в советской действительности не понимаем. Эти вот последние политические процессы совсем выбили нас из седла. Теперь скоро начнется опять громкий процесс «параллельного троцкистского центра». Неужели опять люди будут признаваться в заведомой чепухе, каяться и просить себе расстрела? — А что ж им остается другого? — усмехнулся маршал. — Как так? — опешил врач. — Ведь это же абсолютно непонятно, — мировые имена и вдруг — то на службе Гестапо, то троцкисты, то какие-то нелепые вредители. Евреи состоят на службе у Гитлера, русские продают свою страну оптом и в розницу. Какая-то трагическая комедия, но объяснить ее здесь никто толково не может. Говорят про какие-то медикаменты, но это ведь ерунда. Медикаментами можно притупить нервную сопротивляемость, но на этих процессах обвиняемые говорят, как нормальные, а часто даже остроумные люди… Как все это объяснить? Тухачевский, не спеша, налил себе рюмку водки. Под светом яркой люстры отдельного кабинета его лицо заметно помрачнело. Таня с тревогой увидела, как опять легли жесткие складки около милого рта, а крылатые темные брови хмуро сдвинулись. Ах, как неудачно вышло с этим политическим разговором! И как этот милый старик не понимает, что они приехали сюда отдохнуть, а не заниматься политикой? Но взглянув на оба напряженных лица, она поняла, что все эти вопросы для мужчин полны важности и значения. — Ну, что ж, — невесело усмехнулся Тухачевский. — Разве в самом деле объяснить вам всю нехитрую механику этого дела?… Ну, ладно… Он, не спеша, выпил рюмку и продолжал: — Это пусть иностранцы все объясняют таинственной «ам сляв»… Даже у Зиновьева, — усмехнулся он зло. — Но мы, русские, должны понимать… Вам, конечно, трудно представить себе всю тонкость работы аппарата ГПУ… Оно всего может добиться. И если через месяц вы, скажем, доктор, будете похищены и потом на открытом суде, в присутствии иностранных корреспондентов, признаетесь в изнасиловании египетского сфинкса по заданиям Гестапо, — я ничуть не удивлюсь… Да, да, не усмехайтесь… Конечно, проще всего застращать, подкупить, запугать. Но если эти способы почему-либо непригодны, прибегают к длительной психологической обработке. Как, скажем, в дни «просвечивания», когда у советских богатеев выкачивали спрятанную ими валюту — людям ревнивым показывали фотографии, снятые с их жен в совершенно недвусмысленных позах с «друзьями дома». Для политических процессов избирают более тонкие пути: человеку, отдавшему свою молодость и жизнь на службу революции, всегда можно как-то доказать, что его признание — это тоже служба той же революции. Но даже если не таким способом, то другим. Представьте себе, например, что вы неожиданно арестованы. Наступают недели одиночной камеры, а уж там дело поставлено, можно сказать, научно… Тухачевский усмехнулся и ткнул окурком папиросы в пепельницу. Доктор и Таня слушали его с напряженным интересом. — Да, да… Куда там испанской инквизиции! В камере НКВД человека подготовляют тоньше и… вернее. И выхода у него нет. Он должен исполнить все то, что от него требуют. — Как так — «все»? — возмутился доктор. — Смерть все равно неизбежна, хуже ее ничего не будет. Так уж лучше… — Хуже смерти ничего нет? — прищурился Тухачевский — Ну, дорогой мой доктор, вы плохо учитываете то, что может сделать НКВД. Вы обязаны понять, что это учреждение, для. достижения своей цели, ВСЕ может сделать. И ни перед чем не остановится… Представьте, например, себе, что перед вами из, ночи в ночь будут расстреливать людей, — сперва вам незнакомых, потом знакомых, потом ваших личных друзей, потом ваших родных… Мало того, что расстреляют, но еще пытать будут, насиловать женщин, родных вам женщин, пытать детей. У НКВД нет никаких моральных и иных преград. Все позволено… Из-за вашего упорства будут с машинным равнодушием каждую ночь пытать и расстреливать невинных людей, — может быть, просто выбранных из телефонной книжки наобум… Хорошо быть упорным, когда САМ, понимаете ли — САМ, идешь на мученичество. Но когда из-за вас должны гибнуть другие, невинные? И сотнями… И вы не только губите их, не только себя не спасаете, но вам грозит страшная перспектива в конце концов быть запытанным и расстрелянным за зря. Понимаете ли — ЗРЯ? Ведь все равно найдутся другие, которые согласятся повторить то, что им приказывают. Если же вы это, сами повторите, — вы спасаете сотни невинных жизней, в том числе, быть может и свою… Ведь вас действительно не трогают даже и одним пальцем. На вас только «влияют», а вы чувствуете себя убийцей, отвратительным беспощадным убийцей. Из-за вашего упрямства гибнут сотни людей, но вы ничего (понимаете ли вы это страшное НИЧЕГО?) этим не добиваетесь! В конце концов и вас так же запытают и расстреляют, и будут искать другого, более покладистого. А если тот другой тоже станет упрямиться — еще сотни невинных людей будут запытаны и расстреляны «для убеждения»… У вас НЕТ, — понимаете ли, НЕТ? — выхода — ни физически, ни, главное, морально. Если вы верующий — КАК предстанете вы пред лицом Бога с длинной вереницей жертв, погибших только из-за вашего упрямства? Даже тут нет утешения в вашей жертве. Тухачевский минуту помолчал и потом задумчиво добавил: — Не потому ли, может быть, митрополит Сергий официально заявил, что в СССР нет никаких религиозных преследований?.. Легко судить издали. А те, кто знают… От вас требуют заведомой предательской лжи. И если вы ее произнесете, то не только избавите невинных людей от страданий и смерти, но может быть, спасете и свою жизнь. Вам это обещают всегда! Не так легко быть твердокаменным в таком положении. Тут полная безвыходность и безнадежность. Из ста арестованных всегда 20–30 сразу согласятся сделать все, что от них потребуют, ибо они это все знают. И на суде будут сознательно и осмысленно утверждать совершенный абсурд. — Но ведь… но ведь! — воскликнул ошеломленный доктор. — Ведь на самом суде, перед иностранцами, можно было бы вскрыть эту дьявольскую махинацию! И опять Тухачевский мрачно и насмешливо усмехнулся. — Вы думаете? У вы — и это невозможно, у стола прокурора есть, скажем, ряд кнопок, соответствующих местам сидящих обвиняемых. Представьте себе, что какой-нибудь «ИКС» захочет «взорваться», сделать признания, высказать, — как вы говорите, — «всю правду про „дьявольскую махинацию“». Как только он сойдет с рельс намеченных и разученных показаний и начнет говорить о «ненужном», прокурор нажмет соответствующую кнопку и снизу, незаметно для обвиняемого в лицо ему ударит невидимая струя специального газа. Он вдохнет ее и мысли его сразу начнут путаться. Он собьется, станет вскрикивать и бессильно упадет на стул. А прокурор холодно скажет: «Обвиняемый, очевидно, переутомился. Нервный припадок. Товарищ дежурный врач, будьте добры оказать нужную медицинскую помощь обвиняемому…» Вот и все. Сорвавшегося с рельс выведут. Остальное — понятно. В присутствии остальных обвиняемых, над ним ночью произведут кое-что наглядное в пыточных камерах НКВД и, можете быть уверенным, что процесс в дальнейшем пойдет, как по маслу… Просто?.. Теперь вы понимаете, доктор, — закончил Тухачевский, криво усмехаясь, — что если бы вам предложили сознаться в растлении египетского сфинкса, вы это подтвердили бы перед любыми иностранными журналистами с полной серьезностью… Таня, не отрывая пристального взгляда от Тухачевского, замерла. Ее тонкие брови сломались мучительными изгибами. Для нее, советской девушки, все такие рассказы не были новостями, но то, как просто и спокойно рассказывал об этих ужасах ее Миша, пугало и тревожило ее. Ведь он, ОН тоже мог быть захваченным этими страшными безжалостными зубцами!.. Старый шофер был потрясен реализмом скупого словами^ но полного трагическим смыслом рассказа маршала. Он, не глядя, выпил рюмку давно налитой и забытой водки, и сутулые плечи его содрогнулись. — Не потому ли, может быть, митрополит Сергий официально заявил, что в СССР нет никаких религиозных преследований?.. Легко судить издали. А те, кто знают… От вас требуют заведомой предательской лжи. И если вы ее произнесете, то не только избавите невинных людей от страданий и смерти, но может быть, спасете и свою жизнь. Вам это обещают всегда! Не так легко быть твердокаменным в таком положении. Тут полная безвыходность и безнадежность. Из ста арестованных всегда 20–30 сразу согласятся сделать все, что от них потребуют, ибо они это все знают. И на суде будут сознательно и осмысленно утверждать совершенный абсурд. — Но ведь… но ведь! — воскликнул ошеломленный доктор. — Ведь на самом суде, перед иностранцами, можно было бы вскрыть эту дьявольскую махинацию! И опять Тухачевский мрачно и насмешливо усмехнулся. — Вы думаете? У вы — и это невозможно, у стола прокурора есть, скажем, ряд кнопок, соответствующих местам сидящих обвиняемых. Представьте себе, что какой-нибудь «ИКС» захочет «взорваться», сделать признания, высказать, — как вы говорите, — «всю правду про „дьявольскую махинацию“». Как только он сойдет с рельс намеченных и разученных показаний и начнет говорить о «ненужном», прокурор нажмет соответствующую кнопку и снизу, незаметно для обвиняемого в лицо ему ударит невидимая струя специального газа. Он вдохнет ее и мысли его сразу начнут путаться. Он собьется, станет вскрикивать и бессильно упадет на стул. А прокурор холодно скажет: «Обвиняемый, очевидно, переутомился. Нервный припадок. Товарищ дежурный врач, будьте добры оказать нужную медицинскую помощь обвиняемому…» Вот и все. Сорвавшегося с рельс выведут. Остальное — понятно. В присутствии остальных обвиняемых, над ним ночью произведут кое-что наглядное в пыточных камерах НКВД и, можете быть уверенным, что процесс в дальнейшем пойдет, как по маслу… Просто?.. Теперь вы понимаете, доктор, — закончил Тухачевский, криво усмехаясь, — что если бы вам предложили сознаться в растлении египетского сфинкса, вы это подтвердили бы перед любыми иностранными журналистами с полной серьезностью… Таня, не отрывая пристального взгляда от Тухачевского, замерла. Ее тонкие брови сломались мучительными изгибами. Для нее, советской девушки, все такие рассказы не были новостями, но то, как просто и спокойно рассказывал об этих ужасах ее Миша, пугало и тревожило ее. Ведь он, ОН тоже мог быть захваченным этими страшными безжалостными зубцами!.. Старый шофер был потрясен реализмом скупого словами^ но полного трагическим смыслом рассказа маршала. Он, не глядя, выпил рюмку давно налитой и забытой водки, и сутулые плечи его содрогнулись. — Боже мой! Несчастная страна! Как можно там жить? Страна, где нет ни закона ни жалости, ни милосердия… — Да-да. Один, — по Марксу-Ленину — «голый чистоган», — невесело усмехнулся Тухачевский. — Материализм, доведенный до крайнего предела, до безумия. Поэтому… Воспоминание о недавно происшедшем мелькнуло в его голове и он опять криво усмехнулся. — Поэтому-то на нас, стоящих на советских верхах, здесь смотрят, как на злодеев. Вот несколько дней тому назад… И Тухачевский рассказал сценку на аэродроме, когда старый русский офицер не пожал ему руки. Таня вспыхнула. — Как же он мог это сделать? Он же должен понимать, что ты вовсе не чекист, что ты строишь оборону, армию страны… Что ты для России, для Родины работаешь! Доктор посмотрел на взволнованную девушку взглядом, полным симпатии и повернулся к маршалу. — Это нужно понять, Михаил Николаевич, — медленно сказал он. — И поняв… простить. Он, по-своему, прав и честен. — Как так — «прав»? — взвилась Таня. — Как можно так… Тухачевский ласково положил ей на пальцы свою руку. — Милая моя девочка, — тепло сказал он. — Ну, конечно же, он, тот офицер, по-своему прав. Именно поэтому я отдал ему честь и предложил французскому генералу оставить все без последствий… Глаза доктора блеснули и губы дрогнули. — Да? — переспросил он. — Вы сделали это?.. Вот спасибо, вот утешили, Михаил Николаевич!.. Я всегда думал, что в вас есть что-то рыцарское, большое и могучее. Вы — не мстительный и не кровавый человек. Но скажите… Я обращаюсь к вам, не как к маршалу, не как к большевику, а просто, как к русскому человеку. Неужели нет надежды, что все это переменится? Неужели так вот суждено и дальше русскому народу страдать, стонать, истекать кровью, быть униженным? Наш русский народ — велик и в величии и в падении. Ну, пусть к старому времени нет возврата, но неужели не найдется ТАМ людей которые изменили бы этот страшный бесчеловечный режим? Перевели бы жизнь страны на какие-то нормальные рельсы, чтобы можно было дышать и не краснеет за то, что в твоей стране происходит?.. Ведь так больно, так больно… Голос старика прервался. Щека его задергалась и глаза заблестели слезами. Потом он взял себя в руки и спохватился. — Ради Бога, простите, Михаил Николаевич. Не сердитесь на меня. Прорвалось… Да и водочка проняла… Сидишь-сидишь за рулем, а мысли всегда ТАМ, в России. Вам не понять, как мы любим эту нашу потерянную Россию. Все мы тут, так называемые эмигранты, начиная со старых офицеров и кончая зеленой новой молодежью, которая не дышала русским воздухом… Да мы все, все готовы всю свою кровь, все силы отдать, чтобы сделать нашу Родину, Новую Родину, счастливой страной… Эх… Извините. Я… я пойду… В голосе старика прозвучали такое волнение, такая глубокая, трепетная любовь к России, что сердце Тани мгновенно отозвалось на это чувство. Она вскочила и крепко обняла старого доктора. — Голубчик вы мой! — взволнованно воскликнула она. — Значит, русский всегда останется русским, даже на чужбине, даже в разных лагерях?.. Не уходите еще. Побудьте капельку с нами. Мы ведь тоже русские. Такие же русские, как и вы здесь. И мы тоже хотим добра и счастья России. Может быть, скоро вы тоже вернетесь к нам, на родную землю… — Дай вам Бог, милая девочка, — растроганно сказал доктор. Он хотел добродушно усмехнуться над самим собой, но против воли глаза его опять подозрительно заморгали. — Вернуться? Спасибо за ласковые слова… А только… только мне и в самом деле пора. Дело подневольное — машину нужно в гараж сдать… Молчаливый Тухачевский вышел в коридор проводить старого шофера. Взволнованная разговором Таня услышала оттуда негромкие слова: — Нет, нет. Ни за что! И не уговаривайте, дорогой. Ни франка не возьму… Пусть этот вечер так и останется у меня в душе, как светлая надежда на лучшее… Дай вам Бог — именно вам — сил и здоровья!.. Еще, может быть, доведется встретиться в Новой России, как говорила эта милая девочка… Дай вам Бог… Из последних сил… Потом голос доктора снизился. Таня разобрала только несколько неясных слов: «белые офицеры… Скоблин… Миллер… На днях… Хорошо. Будьте спокойны!..» Тухачевский вернулся в кабинет взволнованным и молчаливым. Он как-то механически налил себе рюмку водки, выпил ее, уселся в кресло и невидящим взором уставился на затемненную абажуром лампу над столом. Таня со страхом посмотрела на закаменевшие черты его лица, тихонько опустилась на ковер и положила свою русую голову ему на колени. Не отрывая глаз от огонька лампы маршал уронил руку на голову девушки и продолжал сидеть молча. Потом он поморщился, когда притихшее было радио начало опять передавать какую-то музыку. — Закрой, Таня, — тихо сказал Тухачевский девушке. Та мягко поднялась и повернула кнопку. Глаза ее с беспокойством заметили морщины тяжелого раздумья на лбу Миши. — А может быть… музыка успокоила бы тебя? — несмело спросила она. — Нет, Таня, — тихо ответил он, не отрывая глаз от лампы. — Я, как Ленин, — не люблю музыки: она смягчает душу. А мне нельзя быть мягким и… мечтать… Девушке очень хотелось сказать своему милому: «Оставь свои заботы хотя бы здесь, с мной. Забудь про остальной мир борьбы и напряжения, когда ты возле меня»… Но она не посмела сказать этого. В ее голове тоже теснились бурные мысли, но она молчала. И это молчание не тяготило их. Этим друзьям, доверявшим друг другу, и помолчать было о чем. Тане казалось, что она понимает напряжение мысли любимого… После нескольких минут странного молчания, она осторожно сняла руку друга со своей головы и прижала ее к горящей щеке. — Я знаю, Миша, о чем ты сейчас думаешь, — тихо сказала она. — Хотя я не политик, но и не дура. Многое сердцем понимаю. И по-моему, тебе не уйти от борьбы за Россию… Тебе все равно придется стать во главе этой борьбы!.. Тухачевский не сразу понял неожиданные слова девушки, но поняв, резко вздрогнул и пришел в себя. «Ну, чорт побери, — подумал он. — Если уж милые простые девочки „ясно видят мой долг“, значит, действительно какой-то грозовой разряд накопился в воздухе»… Но маршал был слишком сдержанным человеком, чтобы высказывать свои мысли перед милой девушкой в кабинете парижского ресторана. — О чем это ты, моя славная Нежнолапочка? — ласково спросил он, окончательно овладев собой. — О чем ты тут бредишь? Про какую такую «борьбу за Россию»? Он поднял девушку с пола и посадил ее к себе на колени. Таня уперлась руками в его плечи и, прямо глядя в его глаза, укоризненно сказала: — Не нужно такого тона, Миша. Со мной, по крайней мере… А разве ты сам не видишь, что на тебя все надеются? Вот и этот старик-доктор… Через него к тебе здешние русские обращаются. Все мы хотим перемен в России. Чтобы она была человеческой страной, без пыток, расстрелов, концлагерей. Я вот здесь, в Париже, почти две недели наблюдаю здешнюю жизнь. Почему нам нельзя так же мирно и спокойно жить?… Тут казнят раз в год какого-нибудь убийцу. Ау нас?… Почему это? Что мы, какие-то варвары, проклятые Богом люди? Неужели у нас нельзя «что-то» переменить? Разве нельзя нам жизнь перестроить?.. А кому это сделать, как не тебе, для России… Глаза девушки сияли любовью, гордостью и верой в своего друга. — Ты, Миша, все можешь! Смотри, как тебя все любят и знают. Неужели ты не сделаешь того, чего все — и тут и там — от тебя ждут?… Ты обязан, понимаешь ли, ОБЯЗАН перед Россией что-то сделать… Может быть и я тебе смогу капельку помочь, самую капельку. Я готова на все, даже на смерть для России… вместе с тобой… Мой Миша, мой маршал!.. Голос девушки дрожал и прерывался, как недавно у старого доктора. Тухачевский, не улыбаясь, пристально смотрел на ее взволнованное лицо, и мысли в его голове, растормошенные несколькими рюмками водки, летели шумным потоком. То, что он думал сделать ДЛЯ СЕБЯ ЛИЧНО, теперь становилось какой-то исторической миссией, неизбежностью, путем, с которого уже свернуть нельзя. Какая-то таинственная сила выдвигала его вперед, может быть даже вопреки его желанию. Россия хотела поворота к нормальной жизни, и какие-то силы выдвигали его к рулю страны для этого поворота. Но было так нелепо думать о подобных вопросах с не вполне трезвой головой, в ресторане, держа на коленях хорошенькую влюбленную девушку. Тухачевский тряхнул головой и заставил себя весело и снисходительно улыбнуться. — Ну-ну, Танюшенька. Ты, я вижу, не вполне трезва. Эк, куда тебя шампанский дух занес! Меня в Наполеоны тащить стала? Глупенькая… — Я вовсе не глупенькая, — со страстной серьезностью возразила девушка. — Не притворяйся, что ты не понимаешь, Миша. Совесть не обманешь. Россия ждет от тебя подвига, освобождения. — Какие пустяки! Выбрось эти мысли из своей взбалмошной головки… На вот тебе еще бокал. Будем жить сегодняшней минуткой. Она, эта минутка, ведь милая. Не правда ли, Таник? Он нежно прижал девушку к себе. В эту минуту она была для него самым близким в мире человеком, единственным существом, к которому из его сурового сердца тянулась нежно-розовая ниточка. Таня секунду сопротивлялась властным рукам, но потом, сдаваясь и как-то облегченно вздохнув, прильнула к груди своего друга. — Ах, я и сама не знаю, — вздохнула она. — Я и хочу и боюсь всего этого. — А ты просто не думай ни о чем, голубчик, — вот и весь простой выход. Выпей еще. Чокнемся за… за… — За Россию, Миша, и больше ни за что! Рука Тухачевского еще крепче прижала к себе девушку. Как этот миг не был похож на его прежние приключения с красивейшими женщинами… Как хорошо и легко у него на сердце с этой странной девушкой, такой родной и в то же время такой далекой… — Пей, маленькая! Пей, пока пьется!.. Скоро (он посмотрел на часы — браслет), дорогушенька, домой надо ехать… — Домой? Ах, эти противные часы! — Таня с веселой капризностью сняла часы маршала и сунула их в свой карман. — Не хочу я… Разве ты не можешь еще остаться, Миша?.. Ну, пожалуйста! Ну, мой дорогой, славный, любимый, хороший, золотой, серебряный, бриллиантовый… Тухачевский даже растерялся перед бурным натиском девичьей нежности, ибо после каждого ласкового слова Таня горячо его целовала. — Эк, разбушевалась, — притворно отворачиваясь, смеялся он, а на душе у него было светло и радостно, как никогда раньше. — Полпредство-то наше всю полицию на ноги поставит, если я скоро не вернусь. Ведь я один ушел, — а этого не полагается. — А ты протелефонируй, что вернешься не скоро. — Не скоро? — многозначительно посмотрел на девушку маршал. — Ну, а когда… приблизительно?.. — Когда? Когда? — багровый румянец пополз по ее щекам. — А когда хочешь… — В самом деле? А если я захочу только утром вернуться? Вместо ответа, Таня прижала свое пылающее лицо к его груди. — А насчет меня, — невнятно сказала она, — дай «pneu»[39], что я тоже вернусь… ут… утром. Мне все равно. — «Все»? — переспросил Тухачевский, отрывая лицо девушки от своей груди и с улыбкой глядя ей в глаза. — Конечно, все! — твердо ответила Таня. — Я не могу отпустить тебя на борьбу, на риск, на опасность, «так» не… не… Она не закончила. Хотя ее щеки пылали, но глаза смотрели ясно и открыто. В них были и любовь, и вера, и светлый порыв. И опять Тухачевский вспомнил сотни глаз других женщин, прошедших мимо него, прошедших совсем иначе. В глазах «тех» женщин он читал совсем иное… Он был до глубины души тронут этим девичьим порывом. Такой дар, идущий от чистого и любящего женского сердца, нельзя было отвергнуть. В этой жертве было что-то, глубоко взволновавшее старого солдата и он еще крепче прижал к себе задрожавшее тело девушки. — Я… я хочу быть твоей, Миша… Совсем твоей, — шептала она словно в забытье. — А там… Там — что Бог даст. — Девушка опять спрятала свое лицо на груди сурового маршала, в каменном заледеневшем сердце которого эта безоговорочная, безоглядная, бестрепетная девичья любовь вызвала к жизни какой-то благоухающий цветок. И в глубоком волнении, с нежной благодарностью он склонился к трепещущим девичьим губам… За день до своего отъезда в Москву Таня была внезапно вызвана к крупному парижскому нотариусу. Там, тщательно проверив ее документы, ей выдали запечатанный пакет. Удивленная и растерянная, она попросила у седого нотариуса разрешения тут же вскрыть этот пакет. — Да, пожалуйста. Я даже прошу вас сделать это здесь же… В пакете было письмо, написанное знакомым почерком Миши. «Милая Танюша, — писал он, — меня срочно вызвали в Москву и я, к сожалению, не успел с тобою попрощаться. Но ты не должна сама ехать в Москву! Оставайся в Париже до моего сюда возвращения или новых инструкций. Это тебе — мой приказ номер второй. Обязательно выполни его, дорогушенька, ты ведь знаешь — зря я ничего не делаю. Если ты согласна, нотариус передаст тебе второй пакет. В будущем через него же будешь получать от меня новости и указания. А теперь, НЕ ВОЗВРАЩАЯСЬ в полпредство, на несколько дней уезжай в провинцию, чтобы тебя не нашли в Париже до отъезда твоих товарищей по комиссии. Обо мне не беспокойся, дружочек. Бог даст, все будет в порядке. Если захочешь мне что-либо передать, посоветуйся с нотариусом. Не горюй, моя славная Нежнолапочка, и вспоминай своего для тебя не маршала, а просто Мишу…» Ошеломленная письмом, Таня подняла опечаленные глаза на старика. Тот мягко ей улыбнулся. — Ну, как милая мадемуазель? Вы согласны с переданным распоряжением? Таня молча кивнула головой. Не подчиниться Мише у нее не было и мысли. Он лучше знает, как поступить. Ему всегда нужно верить. Но, Боже мой, как тяжело! А она-то думала, через несколько дней, опять так чудесно и уютно посидеть с ним на ступеньках храма Василия Блаженного. Потом поехать куда-нибудь за город и опять целовать его красивые губы и прижиматься к сильной мужской груди… Нотариус передал ей второй запечатанный пакет. Она разрезала его, увидела там пестрые кредитные билеты и, как во сне, вышла из конторы. События уже подхватили ее на свои быстрые крылья. Мирная счастливая жизнь кончилась… Что-то будет впереди?.. На берлинском вокзале Тухачевского встретили сдержанно, с официальной торжественностью. Поскольку он был здесь проездом, почетного караула не было, но представители штаба и правительства вышли его встретить вместе с членами советской колонии. Среди последних, первым в вагон к маршалу влетел низенький коренастый, на кривых ножках, торгпред Канделяки. Едва поздоровавшись, он поспешно спросил: — Вы телеграмму товарища Сталина получили? — Получил, но какое вы имеете к ней отношение? Заросшее черными курчавыми волосами лицо грека выразило досаду. — Не в том дело… Но вы знаете, товарищ маршал, что вам рекомендовано в Германии не выступать? Тухачевскому сделалась противной эта вечная подчиненность грязным махинациям Кремля. Ослушаться было, разумеется, невозможно, но состоять под контролем этого волосатого грека было так унизительно. — Что мне рекомендовано, — холодно оборвал он торгпреда, — я и сам хорошо знаю. И как мне поступать — также. Вы говорите со мной от имени товарища Сталина? — Нет, но я… — Отчет в своих действиях я дам лично товарищу Сталину, — сухо отчеканил Тухачевский, направляясь к выходу из вагона. — И прошу, товарищ, избавить меня от ваших личных указаний… Выйдя к группе встречавших его немецких чиновников и офицеров, и поздоровавшись с ними, маршал спросил: — Кто из вас, господа, является представителем министерства иностранных дел? Вылощенный чиновник с моноклем в глазу изящно склонился. — К вашим услугам, герр маршал. — Обстоятельства не позволяют мне, к величайшему моему сожалению, задержаться дольше в Берлине, но я хотел бы обратиться к германскому правительству с личной просьбой. — Все в Германии к вашим услугам, герр маршал, — так же любезно повторил чиновник. — Мне очень хотелось бы посетить крепость Инголынтадт, где я много месяцев пробыл в плену во время Великой войны. Не могу ли я просить германское правительство разрешить мне посетить это место и предоставить для моей личной поездки туда машину и спутника? — Разумеется, герр маршал. Через час машина будет вас ждать у советского посольства. Полпред Крестинский и торгпред Канделяки встретили желание Тухачевского со скрытым недовольством. То, что маршал не попросил машины полпредства и не пригласил с собой никого из советских чиновников, удивило и обеспокоило их. Сам маршал был молчалив и задумчив. Узнав, когда отходит поезд в Москву, он коротко сообщил советским представителям перед отъездом: — Мне только хочется поглядеть на места, связанные с трагическими личными воспоминаниями. К вечеру я вернусь обратно и затем прямо отправлюсь в Москву… Великолепная германская машина доставила Тухачевского прямо на аэродром. Там его ждал специальный быстроходный аэроплан, через два часа плавно спустившийся в Нюренберге. После легкого завтрака, такая же прекрасная машина помчала его по знаменитому «аутобану» в Ингольштадт. Обратившись к спутнику на своем неважном немецком языке, Тухачевский с удивлением выслушал ответ на прекрасном русском. На высказанное им удивление, его спутник, чисто выбритый средних лет господин в штатском, чуть усмехнулся. — Мое назначение в ваше распоряжение, герр генерал-фельдмаршал, — это один из небольших знаков внимания германского правительства к дружественной соседней державе. Нам очень хотелось бы, чтобы даже из краткого пребывания в нашей стране вы вынесли от нее и ее правительства самые лучшие воспоминания. — Смею вас уверить, господин… — Вернер, к вашим услугам, — склонился спутник. — Господин Вернер, что, разумеется, всякий представитель германского правительства неизменно встретит в Москве такое же предупредительное отношение к своим желаниям. Спутник склонился еще раз. — Это нам особенно приятно, господин маршал, тем более, что мы с большим вниманием следим за экономическим, политическим и военным развитием вашей богатейшей страны и уверены, что длительное содружество обеих мощных госу7 дарств будет только необычайно содействовать их расцвету и европейскому миру. Завязался разговор, любезный, осторожный, ни к чему не обязывающий. Вернер оказался человеком, чрезвычайно точно осведомленным в русских делах, хотя и не скрыл, что некоторые стороны советской жизни иностранцам не вполне понятны. Но это замечание было высказано в такой корректной форме, даже с милой шуткой о «таинственной славянской душе», что Тухачевский не смог счесть эту тему политически значительной. В дальнейшем разговоре немец сумел тонко польстить маршалу и дать ему понять, что германское правительство рассматривает его, как главную пружину развития СССР за последние годы, особенно в военном отношении. В дальнейших разговорах немец сумел тонко намекнуть, что, по существу, более тесному сближению обеих стран, имеющих так много общего даже во внешней структуре, мешает очень немногое — не вполне оправданное сближение СССР с. Францией, наличие Коминтерна и бьющее в глаза влияние евреев на жизнь страны. Он намекнул также на то, что антигерманское выступление Тухачевского в Париже уже известно в Германии, но не считается серьезным политическим шагом. Советский маршал был восхищен тем, с каким тактом, ловкостью и тонкостью ему дали понять пожелания Германии в отношении политических изменений в жизни СССР. Он перевел разговор на другое. Заметив, что Вернер с особенным ударением произносит его титул на немецкий лад, Тухачевский попытался отшутиться, сказав, что он «пока» только маршал. — Извините, — вежливо возразил немец, — в России никогда не было такого титула. Всегда «фельдмаршал». А поскольку вы являетесь еще и прославленным полководцем, — разрешите мне называть вас полным титулом. Мы позволяем себе надеяться, что этот титул у вас далеко не последний… — Как так? — удивился Тухачевский. — В военном мире выше такого титула ничего нет. — Да, в военном, — тонко улыбнулся Вернер. — Но ведь есть и другие области государственной жизни, где вам, герр генерал-фельдмаршал, еще, может быть, придется выдвинуться. И мы, германцы, были бы рады помочь вам в этом выдвижении и тем приобрести в вас искреннего друга. Намек был очень ясен. Немец испытующе глядел на советского маршала и ждал его реплики. Но Тухачевский вспомнил приказ Сталина и уклонился от ответа. Немец заметил это нежелание прямо ответить и понимающе улыбнулся. — Разумеется, герр генерал-фельдмаршал, я сказал это, как мое личное мнение и пожелание. Вы, как не только выдающийся воин, но и как опытный политик (Вернер предложил знатному гостю первоклассную папиросу из великолепного портсигара и конфиденциально снизил голос, будто бы для того, чтобы не быть подслушанным шофером), понимаете, конечно, что Германия заинтересована иметь на востоке мирного соседа, с которым можно было бы иметь самые оживленные коммерческие связи. Именно поэтому мы с большой радостью приветствовали бы… перемены в России… Человек, который направил бы Россию вновь на путь мирного и спокойного развития, встретил бы с кашей стороны самую горячую поддержку. Тухачевский внимательно поглядел на немца и чуть наклонил голову, как бы благодаря за откровенное мнение. Но он опять ничего не ответил. Напрасно вылощенный немец пытался вернуться к затронутым темам; советский маршал уклонялся от них и опять переводил разговор на другие вопросы. Вернер так и не дождался ответа, но заметил, что его слова не пропущены знатным гостем мимо ушей… Скоро показались угрюмые силуэты старинной крепости Ингольштадт на берегу верхнего Дуная. Предупрежденная администрация (теперь в крепости помещались политические заключенные) встретила Тухачевского с министерскими почестями. Бывший поручик гвардии посетил форт № 9, где он провел больше года вместе с бельгийскими, французскими и английскими офицерами, и потом долго стоял наверху крепостного вала, вглядываясь в дальние темневшие леса. Заключенных не было видно нигде. Спутник маршала и представители администрации тактично оставили его одного, и Тухачевский без помех отдался своим воспоминаниям и мыслям. Вспомнил он, как в 1914 году, со своей ротой, с боем прошел через пылавший мост, но за это получил «только» орден Владимира с мечами. Орденом Св. Георгия наградили его начальника — капитана Веселаго, не участвовавшего в этом бою. Эта моральная пощечина озлобила Тухачевского, уже тогда говорившего друзьям, что к тридцати годам он будет либо генералом, либо лежать в могиле… Генералом стал он в 23 года… Потом Тухачевский вспомнил, как попал в плен в Восточной Пруссии, застигнутый врасплох немецкой ночной атакой в метель, и как долго скитался по лагерям, пытаясь бежать. И только вот здесь, из этого лагеря, судьба помогла ему, наконец, осуществить заветную мечту. Вот там, у той небольшой рощицы, он ТОГДА, вместе с полковником Черновецким, бросился в кусты. Запели пули растерявшегося ландштурмиста: кто мог ждать, что офицер, давший слово коменданту не бежать, плюнет на свою офицерскую честь?.. Там, в гуще леса, Тухачевский сбросил старую, рваную офицерскую шинель и военный мундир, под которым был костюм, данный ему товарищем по камере — французским лейтенантом Фервак, и бежал, чувствуя, что его сердце разрывается от напряжения. Пятый побег! Удастся ли вырваться в вольный мир, с запасом неукротимой дикой энергии и смелости?.. Пятый раз! Вечером он опять вышел к берегу Дуная. Знал, что идя против течения реки, подойдет почти вплотную к швейцарской границе. А там еще 20–30 километров на юг, по почти неприступным горам… Три недели, коротких, как миг и длинных, как вечность, прошли обратной кинолентой в памяти Тухачевского. Сотни опасностей и такие же сотни удач… Судьба!.. Воля и счастье вынесли его за границу вражеской страны в нейтральную Швейцарию, как раз тогда, когда Россия корчилась в первых судорогах красной лихорадки… Оттуда он перебрался в Петроград, бывший уже советским, и там явился к военному комиссару Смольного, штатскому щупленькому революционеру Антонову-Овсеенко; вытянувшись по-гвардейски, огорошил его рапортом: «Гвардии поручик Тухачевский. Бежал из немецкого плена, чтобы стать в ряды российской революции»… Через год он был уже командармом… И вот опять, почти через двадцать лет, он стоит на тех же крепостных валах. Тогда здесь стоял никому неизвестный поручик гвардии Семеновского полка, жалкий бесправный пленный. А теперь германское правительство дает ему самолет и машину только для того, чтобы он, маршал Советского Союза, мог удовлетворить свой мимолетный каприз — посмотреть на то место, откуда стала разворачиваться его слава красного полководца. Да, для всего этого можно было нарушить честное офицерское слово… Что сделано за двадцать лет? Но ведь он еще так молод! Разве мужчина в 43 года не имеет перед собой всей полноты государственной и политической карьеры? И разве не лежат уже за ним двадцать лет военной славы, успехов и побед? Разве не был Бонапарт, раньше простой артиллерийский поручик, уже в 35 лет императором?.. Разве не родился он, Тухачевский, в такое бурное время, когда только отвага и счастье выдвигают людей на головокружительные высоты? Разве звание советского маршала, разве жизнь под колючим взором Ежова и сумрачным деспотизмом Сталина, — все то, чего он может желать от жизни?.. Скользкой змейкой мелькнула мыслишка, что, собственно, ЧЕГО ему больше желать от жизни? Зачем рисковать дальше?.. Тут вот как раз холодный голод его сердца неожиданно смягчен милой Таней, с которой какая-то доля человечности и тепла вошла в его суровую жизнь. Зачем ему обрывать весенние цветы сердца? Но нет! «Самый сильный в мире человек — это одинокий», — сказал Ницше. И он был прав. Нужно идти и бороться дальше, оставить свой след на песке времен. Он не создан для рабства, — а ведь он теперь раб Сталина, его каприза, его прихоти. Захочет этот мрачный грузин, — Тухачевский исчезнет, как дым, да еще запятнанный, как это сделали со старой ленинской гвардией… Нет, не такое положение является венцом его достижений.. — Глядя на дальние холмы, покрытые темным лесом, Тухачевский подумал, что не только для звания советского маршала спасла его судьба при пятом побеге в 1917 году. Его ждет будущее еще более славное и еще более широкое. И путь к нему уже ясен. Ясен и из неумолимой логики исторических законов, и из инстинктивных желаний русского народа, и из настроений нынешней молодежи, и из намеков иностранцев, и из слов Путны, и из дрожащего слезами голоса старого доктора, и даже из чистой, ясной веры в него русской девушки, оставшейся там, в Париже… Да, конечно, путь этот опасен и кровав. Но когда Тухачевский отступал перед опасностями и кровью, если впереди горела такая яркая звезда? Раньше эта звезда была только его личной звездой, вопросом его чести, его славы, его карьеры. А теперь она слилась со звездой России… Бывший военнопленный еще и еще раз полной грудью вдохнул свежий воздух сосновых лесов и усмехнулся, полный доверия к своим силам, своей энергии, своей звезде. Решение было принято. |
|
|