"Моя жизнь" - читать интересную книгу автора (Меир Голда)

Моим сестрам Шейне и Кларе, нашим детям и детям наших детей

ВОЙНА СУДНОГО ДНЯ

Из всех событий, о которых я здесь рассказала, труднее всего мне писать об октябрьской войне 1973 года, о Войне Судного дня. Но она имела место в действительности, и потому должна стать частью этой книги - не как военный отчет, этим пусть занимаются другие, но как едва не происшедшая катастрофа, кошмар, который я пережила и который навсегда останется со мной.

Даже рассказывая свою личную историю, я должна умалчивать о многом, и потому история эта не полна. Но тут рассказана правда о моих переживаниях и чувствах во время этой войны - пятой, навязанной Израилю за двадцать семь лет существования государства.

Есть два обстоятельства, о которых я хочу сказать сразу же. Во-первых, мы Войну Судного дня выиграли, и я убеждена, что в глубине души политические и военные лидеры Сирии и Египта сознают, что они потерпели поражение, несмотря на первоначальные успехи. Во-вторых, пусть знает весь мир, и враги Израиля в частности, что обстоятельства, стоившие жизни 2500 израильтян, погибших в Войне Судного дня, никогда больше не повторятся.

Война началась 6 октября, но теперь, когда я о ней думаю, я вспоминаю, что еще в мае мы получили сведения о необычайно большом скоплении египетских и сирийских войск на наших границах. Наша разведка считала крайне маловероятным, что может разразиться война; тем не менее мы решили отнестись к этому сообщению серьезно. Я поехала в главный штаб. И министр обороны, и начальник штаба, Давид Элазар (известный всей стране под своим уменьшительным именем - Дадо), тщательно проинформировали меня по поводу боевой готовности армии, и я пришла к заключению, что армия готова к любым неожиданностям, в том числе и к войне. Успокоили меня и по вопросу своевременного раннего предупреждения. По каким бы то ни было причинам, общая напряженность ослабела тоже.

В сентябре стали поступать сведения о скоплении сирийских войск на Голанских высотах, тринадцатого сентября произошел воздушный бой с сирийцами, в результате которого было сбито тринадцать сирийских МиГов. Несмотря на это, наша разведка давала очень успокоительную информацию: никакой серьезной реакции со стороны Сирии ожидать не приходится. На этот раз напряженность не ослабела и даже передалась Египту. Разведка, однако, не меняла своего тона. Скопление сирийских войск на границе она объясняла страхом сирийцев, что мы на них нападем, и весь этот месяц, до самого кануна моего отъезда в Европу, это объяснение передвижений сирийских войск повторялось снова и снова.

В понедельник 1 октября Исраэль Галили позвонил мне в Страсбург. В числе прочих сообщений он сказал, что они беседовали с Даяном и решили, как только я вернусь, серьезно обсудить вместе со мной положение на Голанских высотах. Я сказала, что вернусь во вторник, и на следующий день мы встретимся.

Я встретилась с Даяном в среду, поздним утром. На встрече были Аллон, Галили, командующий военно-воздушными силами, начальник штаба, и, поскольку начальник разведки был в тот день нездоров, - начальник военной контрразведки. Даян открыл заседание; начальник штаба и начальник военной контрразведки подробно рассказали о положении на обоих фронтах. Кое-что их беспокоило, но общая оценка оставалась прежней: нам не угрожает объединенное сирийско-египетское нападение, и маловероятно, что Сирия решится выступить одна. Передвижения египетских войск на юге вызваны, скорее всего, маневрами, которые всегда тут происходят в это время года, а наращивание и передвижение войск на севере объяснялось так же, как и раньше. Переброска нескольких сирийских воинских частей с сирийско-иорданской границы за неделю перед тем объяснялась как результат детанта между Сирией и Иорданией и дружественный жест Сирии по отношению к Иордании. Никто тут не считал, что надо призвать резервистов, и никто не думал, что война неизбежна. Но решено было продолжить обсуждение создавшегося положения на воскресном заседании кабинета министров.

В четверг я, как обычно, поехала в Тель-Авив. Много лет я проводила четверг и пятницу в своем тель-авивском кабинете, субботу - у себя дома в Рамат-Авиве, а в субботу вечером или рано утром в воскресенье возвращалась в Иерусалим, и, казалось, что нет нужды менять расписание и в эту неделю. То была короткая неделя, потому что Судный день начинался в пятницу вечером и большинство израильтян устраивало себе длинный уик-энд.

Думаю, что теперь, до некоторой степени благодаря той войне, даже неевреи, никогда прежде не слышавшие ничего о Судном дне, знают, что это самый торжественный и самый священный день еврейского календаря. Это тот единственный день в году, когда евреи всего мира, даже не слишком верующие, объединяются, как-то его отмечая. Верующие не едят, не пьют, не работают и проводят Судный день (который, как все еврейские праздники, в том числе и суббота, начинается вечером предыдущего дня и вечером следующего кончается) в синагоге, в молитве и покаянии, раскаиваясь в грехах, которые они могли совершить за истекший год. Другие евреи, даже те, что не постятся, находят свой собственный способ отметить этот день: не ходят на работу, не едят публично и идут в синагогу, хоть на часок, чтобы услышать великую вступительную молитву Кол Нидре в канун Судного дня или звук шофара (бараний рог, в который трубят), извещающего о конце поста. Словом, для большинства евреев, как бы они его ни отмечали, Судный день непохож на все другие.

В Израиле в этот день вся жизнь останавливается. Для евреев нет ни газет, ни телевидения, ни радио, ни транспорта на двадцать четыре часа закрыты школы, магазины, рестораны, кафе и учреждения. Но так как всего дороже для евреев, даже дороже Судного дня, сама жизнь, то, чтобы не подвергать жизнь опасности, главные коммунальные услуги продолжают работать, с минимальным количеством обслуги. В Израиле, к сожалению, главная служба жизни - это армия, но в этот день выдается обычно больше всего отпусков, чтобы солдаты могли провести Судный день дома, с семьей.

В пятницу 5 октября мы получили сообщение, которое меня обеспокоило. Семьи русских советников в Сирии торопливо укладывались и покидали страну. Мне это напомнило то, что происходило перед Шестидневной войной и очень даже не понравилось. Что за спешка? Что такое знают эти русские семьи, чего не знаем мы? Возможно ли, что их эвакуируют? Из всего потока информации, достигавшего моего кабинета, именно это маленькое сообщение пустило корешок в моем сознании. Но так как никто вокруг не стал волноваться по этому поводу, то и я постаралась не поддаваться наваждению. К тому же интуиция хитрая штука: иногда ее надо слушаться тут же на месте, а иногда это только симптом тревоги, который может далеко завести.

Я спросила министра обороны, начальника штаба, начальника разведки: не кажется ли им, что это сообщение очень важно? Нет, оно нисколько не меняло их оценки положения. Меня заверили, что в случае тревоги мы будем вовремя предупреждены, а кроме того, на фронты посланы достаточные подкрепления, чтобы удержать линию прекращения огня, если это понадобится. Все необходимое сделано, армия, особенно авиация и танковые части, находится в готовности номер один. Начальник разведки, выйдя из моего кабинета, встретил в коридоре Лу Кадар. Потом она рассказала, что он погладил ее по плечу, улыбнулся и сказал: «Не волнуйтесь. Войны не будет». Но я волновалась; кроме того, я не понимала его уверенности, что все в полном порядке. Что, если он ошибается? Если существует малейшая возможность войны, мы, по крайней мере, должны призвать резервистов. Я решила созвать хоть тех министров, которые останутся на конец недели в Тель-Авиве. Оказалось, что таких очень мало. Мне не хотелось накануне Судного дня вызывать в Тель-Авив двух министров - членов Национальной религиозной партии, которые жили в Иерусалиме, а несколько других министров разъехались по своим киббуцам, находившимся довольно далеко отсюда. В городе оставалось только девять министров, и я попросила своего военного секретаря назначить срочное заседание кабинета на пятницу днем.

Мы собрались в моем тель-авивском кабинете. Кроме членов правительства на встрече присутствовали начальник штаба и начальник разведки. Мы снова выслушали все донесения, в том числе и о спешном - все еще для меня необъяснимом! - отъезде русских семейств из Сирии, но и на этот раз оно никого не встревожило. Я все-таки решилась высказаться. «Послушайте, сказала я. - У меня ужасные чувства, что все это уже бывало прежде. Мне это напоминает 1967 год, когда нас обвиняли, что мы наращиваем войска против Сирии - именно это сейчас пишет арабская пресса. По-моему, это что-то значит». В результате, хотя обычно для принятия правительственного решения нужен кворум, мы приняли предложенную Галили резолюцию, что в случае необходимости решение можем принять мы вдвоем - я и министр обороны. Я сказала также, что следует войти в контакт с американцами - дабы они сказали русским в недвусмысленных выражениях, что Соединенные Штаты не собираются смолчать в случае чего. Заседание прекратилось, но я еще некоторое время оставалась в своем кабинете и думала, думала…

Почему я продолжаю с таким ужасом ждать войны, когда три начальника штаба - один нынешний и два бывших (Даян и Хаим Бар-Лев, в моем кабинете министр промышленности и торговли), а также начальник разведки вовсе не считают, что война неизбежна? Они ведь не просто солдаты, они опытные генералы, не раз воевавшие, не раз приводившие людей к победам! У каждого из них доблестное военное прошлое, а наша разведка считается одной из лучших в мире. Да и иностранные источники, с которыми мы поддерживали постоянную связь, совершенно согласуются с нашими в их оценках. Откуда же мое беспокойство? В чем я хочу себя убедить? Я не могла ответить себе на эти вопросы.

Теперь я знаю, что я должна была сделать. Я должна была преодолеть свои колебания. Я не хуже других знала, что такое всеобщая мобилизация и сколько денег она стоит, и я понимала, что несколько месяцев назад, в мае, у нас была ложная тревога, и мы призвали резервистов - а ничего не произошло. Но ведь я понимала и то, что, вполне возможно, войны в мае не было именно потому, что мы призвали резервистов. В то утро я должна была послушаться собственного сердца и объявить мобилизацию. Вот о чем я никогда не смогу забыть и никакие утешения, никакие рассуждения моих коллег тут не помогут.

Неважно, что диктовала логика. Важно то, что я, привыкшая принимать решения, и принимавшая их на всем протяжении войны, не смогла сделать это тогда. Дело не в чувстве вины. Я тоже умею рассуждать и повторять себе, что при такой уверенности нашей военной разведки и почти полном согласии с нею наших выдающихся генералов было бы неразумно с моей стороны настаивать на мобилизации. Но я знаю, что должна была это сделать, и с этим страшным знанием я должна доживать жизнь. Никогда уже я не стану той, какой была перед Войной Судного дня.

В тот день я сидела и мучилась в своем кабинете, пока не почувствовала, что больше не могу тут сидеть, и уехала домой. Менахем и Айя пригласили нескольких приятелей заглянуть после обеда. Накануне Судного дня евреи обедают рано - это их последняя трапеза перед двадцатичетырехчасовым постом, который начинается с первыми вечерними звездами. Мы сели обедать. Но я не находила себе места, аппетита у меня не было, и хоть дети просили меня побыть с их друзьями, я извинилась и ушла спать. Но заснуть я не могла.

Это была тихая, жаркая ночь и через открытое окно до меня доносились голоса гостей, негромко разговаривавших в саду. Раза два залаяла собака, но в остальном это была типичная для такого кануна безоблачная ночь. Вероятно, я задремала. В четыре часа утра телефон у моей постели зазвонил. Это был мой военный секретарь. Была получена информация, что Египет и Сирия предпримут совместное нападение на Израиль «во второй половине дня». Сомнений больше не оставалось, - сведения были получены из авторитетного источника. Я сказала Лиору, чтобы он вызвал Даяна, Дадо, Аллона и Галили в мой кабинет к семи часам утра. По дороге туда я увидела старика в талесе с маленьким мальчиком: они шли в синагогу. Они показались мне символом иудаизма. Скорбно подумала я о молодых людях Израиля, которые будут сегодня поститься в синагогах и прервут молитвы, услышав призыв к оружию.

Заседание началось в восемь. Даян и Дадо не соглашались по вопросу о размахе мобилизации. Начальник штаба советовал мобилизовать все военно-воздушные силы и четыре дивизии, говоря, что если провести призыв немедленно, то на следующий день, то есть в воскресенье, они смогут быть введены в действие. Даян же считал, что призвать надо военно-воздушные силы и только две дивизии - одну на Северный фронт, другую - на Южный, потому что, если мы объявим всеобщую мобилизацию прежде чем будет сделан хоть один выстрел, мир получит повод назвать нас «агрессорами». И вообще он считал, что воздушные силы и две дивизии могут справиться с положением, а если к вечеру оно ухудшится, то мы сможем призвать остальных за несколько часов. «Таково мое предложение, - сказал он, - но если вы с ним не согласитесь, я в отставку не подам». «Господи! - подумала я. - И я должна решить, кто из них прав?» Но вслух я сказала, что у меня только один критерий: если это действительно война, то у нас должны быть все преимущества. «Пусть будет так, как сказал Дадо». Но это был единственный день в году, когда наша легендарная способность быстро отмобилизоваться не сработала полностью.

Дадо считал, что надо нанести превентивный удар. Поскольку ясно было, что война все равно неизбежна.

- Ты должна знать, - сказал он, - что наша авиация может нанести удар уже в полдень, но мне нужно, чтобы ты дала мне «добро». Если мы сумеем нанести такой удар, у нас будет большое преимущество.

- Дадо, - сказала я, - я знаю все, что говорится, о преимуществах превентивного удара, но я против. Никто из нас не знает, что готовит нам будущее, но, возможно, что нам понадобится помощь, а если мы нанесем первый удар, то никто ничего нам не даст. Я бы очень хотела сказать «да», потому что понимаю, что это означало бы для нас, но с тяжелым сердцем я вынуждена сказать «нет».

После этого Даян и Дадо ушли каждый к себе, а я сказала Симхе Диницу (нашему послу в Вашингтоне, который тогда как раз находился в Израиле), чтобы он немедленно летел обратно в Штаты, и позвонила Менахему Бегину, чтобы сказать ему, что случилось. Я также назначила правительственное заседание на 12 часов и позвонила тогдашнему американскому послу Кеннету Китингу, чтобы он пришел повидаться со мной. Я сказала ему две вещи: что, по данным нашей разведки, на нас нападут во второй половине дня, и что мы не нанесем удара первыми. Может быть, еще возможно предотвратить войну, если США свяжется с русскими или даже прямо с Египтом и Сирией. Как бы то ни было, превентивного удара мы не нанесем. Я хотела, чтобы он это знал и как можно скорее сообщил в Вашингтон. Посол Китинг много лет был добрым другом Израиля и в американском сенате, и в самом Израиле. Это был человек, к которому я хорошо относилась и которому доверяла, и в это ужасное утро я была ему благодарна за поддержку и понимание.

На полуденном заседании правительство получило полное описание положения и узнало о решении провести призыв резервистов, а также о моем решении - не наносить превентивного удара. Никто не высказал никаких возражений. И в то время, когда мы еще заседали, мой военный секретарь ворвался в комнату с сообщением, что перестрелка началась, и почти сразу же мы услышали, как завыли в Тель-Авиве сирены воздушной тревоги. Война началась.

Мы не только не были своевременно предупреждены. Мы вынуждены были воевать одновременно на двух фронтах с врагами, которые несколько лет готовились напасть на нас. У них было подавляющее превосходство в артиллерии, танках, самолетах и живой силе, и к тому же мы и психологически находились в невыгодном положении. Мы были потрясены не только тем, как началась война, но и тем, что не оправдались наши основные предположения: маловероятность того, чтобы атака на нас была предпринята в октябре, уверенность, что мы будем о ней знать заблаговременно, и убеждение, что мы не позволим египтянам форсировать Суэцкий канал. Это было самое неблагоприятное стечение обстоятельств. В первые два-три дня только горстка храбрецов стояла между нами и катастрофой. И нет у меня слов, чтобы выразить, сколь многим обязан народ Израиля этим мальчикам на канале и на Голанских высотах. Они дрались и умирали, как львы, но вначале у них не было никаких шансов.

И никогда я даже пытаться не буду рассказывать, чем для меня были те дни. Достаточно сказать, что я не могла плакать, даже когда была одна. Но мне редко случалось быть одной. Я почти все время сидела у себя в кабинете, только иногда выходя в комнату военного штаба; иногда Лу увозила меня домой и заставляла лечь, пока телефон не призывал меня обратно. Заседания шли днем и ночью под беспрестанные звонки из Вашингтона и дурные вести с фронтов. Представлялись, анализировались и обсуждались планы. Я не могла отлучиться из кабинета более, чем на час, потому что Даян, Дадо, люди из министерства иностранных дел и разные министры то приходили с докладом о последних событиях, то спрашивали моего мнения.

Но даже в самые худшие минуты, когда мы уже знали, какие несем потери, я беззаветно верила в наших солдат и командиров, в дух Армии Обороны Израиля, в ее способности отразить любое нападение и никогда не теряла веры в нашу победу. Я знала, что рано или поздно мы победим; но каждое сообщение о том, сколько человеческих жизней приходится отдавать за эту победу, было для меня как нож в сердце. Я никогда не забуду о дне, когда услышала самый пессимистический в моей жизни прогноз.

Во второй половине дня 7 октября Даян вернулся с фронта и сообщил, что хочет увидеть меня немедленно. Он сказал, что положение на юге такое, что мы должны сильно отойти назад и создать новую линию обороны. Я слушала его с ужасом. В комнате находились Аллон, Галили и мой секретарь по военным делам. Я вызвала Дадо. У него было другое предложение: начать на юге контрнаступление. Он спросил, можно ли ему отправиться на Южный фронт самому и там принимать самостоятельные решения на месте. Даян согласился, и Дадо уехал. Вечером я собрала заседание правительства и получила одобрение плана предпринять 8 октября контратаку на юге. Оставшись одна, я закрыла глаза и минуту просидела неподвижно. Думаю, если бы я за все эти годы не научилась быть сильной, я бы рассыпалась тут же. Но я выдержала.

Египтяне форсировали канал и в Синае наносили сильные удары по нашим войскам. Сирийцы далеко продвинулись на Голанских высотах. На обоих фронтах мы несли большие потери. Жгучим вопросом было - должны ли мы сказать народу уже сейчас, какое тяжелое сложилось положение? Я была уверена, что с этим следует подождать. По крайней мере, на несколько дней мы могли попридержать известия, ради наших солдат и их семей. Однако какое-то заявление было необходимо сделать, и в этот первый день я обратилась с речью к гражданам Израиля. Ничего труднее этого мне не приходилось делать в жизни, потому что я знала, что ради всех и каждого я не могу сказать всего.

Обращаясь к народу, который еще не знал, какие страшные потери он несет на севере и на юге и в какой опасности находится Израиль, пока не все резервы отмобилизованы и введены в действие, я сказала:

«Мы не сомневаемся, что победим. Но мы убеждены также и в том, что эта новая агрессия Египта и Сирии - безумие. Мы сделали все, что могли, чтобы это предупредить. Мы обращались к странам, имеющим политическое влияние, с просьбой употребить его, чтобы сорвать гнусные планы египетских и сирийских лидеров. Пока еще было время, мы информировали дружественные страны о полученных нами сведениях насчет планов нападения на Израиль. Мы призвали их сделать все, что в их силах, чтобы предотвратить войну, но все-таки Египет и Сирия начали наступление».

В воскресенье Даян вошел в мой кабинет. Он закрыл дверь и остановился передо мной. «Хочешь, я уйду в отставку? - спросил он. - Если ты считаешь, что я должен это сделать, я готов. Я не могу действовать, если ты мне не доверяешь». Я сказала - и никогда об этом не пожалела, - что он должен оставаться министром обороны. Мы решили послать на север Бар-Лева, чтобы он определил и оценил положение. Затем мы начали переговоры с США о военной помощи. Решения - и правильные решения - надо было принимать очень быстро. На ошибки уже не было времени.

В среду, на пятый день войны, мы отодвинули сирийцев за линию прекращения огня 1967 года и начали собственное наступление; положение в Синае стабилизировалось настолько, что правительство могло обсудить вопрос о форсировании канала. Но что, если наши войска форсируют канал и попадут в ловушку? К тому же я должна была учитывать, что война затянется и мы можем оказаться без самолетов, танков и снаряжения. Мы отчаянно нуждались в оружии, а оно вначале событий поступало медленно.

Я звонила Диницу в Вашингтон в любой час дня и ночи. Где воздушный мост? Почему он еще не действует? Как-то, когда позвонила в три часа утра по вашингтонскому времени, Диниц сказал: «Мне не с кем сейчас разговаривать, Голда, тут еще ночь». Но мне было все равно. Я знала, что президент Никсон обещал нам помочь, и уже знала по собственному опыту, что он не подведет. Позвольте повторить то, что я говорила неоднократно - и чем огорчала многих американских друзей. Как бы ни судила Никсона история - возможно, она вынесет ему жестокий приговор, - но следует помнить то, что он никогда не нарушил ни одного данного нам обещания. Почему же сейчас такая задержка? «Мне все равно, который у вас час! - вопила я в ответ Диницу. - Звони Киссинджеру немедленно, среди ночи. Нам нужна помощь сегодня. Завтра может быть слишком поздно».

История этой задержки - как министерству обороны США не хотелось посылать нам военное снаряжение на американских самолетах, какие затруднения мы испытали, лихорадочно пытаясь закупить самолеты в других странах, теперь уже опубликована. А в это же время по морю и по воздуху в Египет и Сирию шли огромные поставки советского оружия, и мы теряли самолеты каждый день, не в воздушных боях, а под снарядами советских ракет. Час длился для меня как столетие - но ничего другого не оставалось, кроме как держаться и надеяться, что следующий час принесет лучшие новости. Я позвонила Диницу, что готова, если он сумеет устроить мне встречу с Никсоном, приехать в Вашингтон инкогнито. Но все обошлось. В конце концов, сам Никсон отдал приказ, и на девятый день войны, наконец, прибыли гигантские «Галакси» (С-5), 14 октября воздушный мост стал неоценим. Он не только поднял наш дух, но и прояснил позицию американцев для Советского Союза, а это в свою очередь, сделало возможной нашу победу. Услышав, что «Галакси» приземлились в Лоде, я заплакала, в первый, но не в последний раз после того Судного дня. И в этот день мы опубликовали первый список наших потерь. Шестьсот пятьдесят шесть израильтян, погибших в бою, вошли в этот первый список.

Но даже «Галакси», доставившие нам танки, снаряды, одежду, медицинскую помощь и ракеты «воздух-воздух», не могли обеспечить нас всем необходимым. А самолеты? «Фантомы» и «Скайхоки» надо было заправлять по дороге; их заправляли в воздухе. И они прибыли - так же как «Галакси», приземлявшиеся в Лоде в иные дни по одному каждые четверть часа.

Весной, когда все уже кончилось, американский полковник, отвечавший за воздушный мост, возвратился в Израиль со своей женой, и они навестили меня. Это были прелестные молодые люди, относившиеся с энтузиазмом к нашей стране и восхищавшиеся нашими отрядами наземной службы, которые за одну ночь научились управляться со специальным оборудованием для разгрузки этих гигантов. Я однажды специально побывала в Лоде, чтобы на них посмотреть. С виду это были огромные доисторические чудовища. Я подумала: «Слава Богу, я была права, не согласившись нанести превентивный удар. Это могло бы спасти жизнь бойцов вначале, но мы наверняка не получили бы этого воздушного моста, который спасет столько жизней теперь».

В это время Дадо сновал челноком между фронтами. Бар-Лев возвратился с севера, и мы отправили Дадо на юг, чтобы уладить разногласия, возникшие там между генералами по вопросам тактики. Его попросили оставаться там столько, сколько понадобится. В среду он позвонил с Синая, сразу после колоссального танкового сражения, в котором наши войска наголову разбили египетские танковые части; египетское наступление было раздавлено. Дадо всегда говорит медленно, обдумывая каждое слово, и когда я услышала: «Го-ол-да, все будет в порядке. Мы - опять мы, а они - опять они», - я поняла: ветер переменился, хотя предстоят еще кровавые бои, в которых потеряют жизнь сотни молодых и немолодых людей. Недаром люди потом с горечью говорили, что эта война должна войти в историю не как «Война Судного дня», а как «Война отцов и сыновей», ибо нередко сыновья и отцы бок о бок сражались на обоих фронтах.

Долго меня мучил страх, что откроется и третий фронт и на нас нападет и Иордания. Но, видимо, в Шестидневную войну король Хуссейн усвоил урок, и его вкладом на этот раз, к счастью, оказалась только танковая бригада, отправленная в помощь сирийцам. Но мы уже бомбили стратегические объекты на территории Сирии, а наша артиллерия доставала пригороды Дамаска, и потому танки Хуссейна так и не пригодились.

15 октября, на десятый день войны, Армия Обороны Израиля начала форсировать Суэцкий канал с тем, чтобы создать предмостное укрепление на другом берегу. Эту ночь я провела в своем служебном кабинете, и казалось она никогда не кончится. Форсирование должно было начаться в 7 часов вечера; я решила созвать министров на час раньше, чтобы информировать их о происходящем. Тут мне сообщили, что начало операции перенесено на 9 часов, и мы перенесли заседание кабинета на восемь. Но форсирование отложили опять на этот раз на 10 часов, и потом опять, потому что возникли непорядки с мостом. Министры уже собрались в моем кабинете и оставались там всю ночь, ожидая сообщений о ходе операции. Каждые десять минут кто-нибудь входил и говорил: «Теперь уже скоро, всего через четверть часа». В таком безумном напряжении прошла вся ночь. Парашютисты уложились вовремя, но пехота, артиллерия и танки задержались, потому что им пришлось выдержать жестокую схватку. Но я не могла уйти, пока не узнала, что операция успешно завершена.

На следующий день я выступила перед Кнессетом. Я очень устала, но речь моя продолжалась 40 минут, ибо мне было что сказать (в основном - вещи неприятные). Но я смогла сказать Кнессету, что в эту самую минуту на Западном берегу канала уже действуют наши войска. Еще я хотела обнародовать нашу благодарность президенту и народу Америки и наше возмущение правительствами - в частности, французским и английским, которые нашли нужным наложить эмбарго на поставку нам оружия как раз тогда, когда мы боролись за самую свою жизнь. А больше всего хотела я, чтобы мир представил себе, что произошло бы с нами, отступи мы перед войной на линию 1967 года на ту линию, которая не предотвратила Шестидневной войны, хотя этого никто, по-видимому, не помнит.

Я никогда ни на минуту не сомневалась, что истинной целью арабских государств было и есть полное уничтожение государства Израиль и потому, даже если бы мы далеко отступили от линии 1967 года, они все равно старались бы стереть с лица земли и государство, и нас. Я не настолько наивна, чтобы воображать, будто речи могут убедить кого угодно в чем угодно. Но 16 октября 1973 года, когда Израиль все еще находился в опасности, я сочла своим долгом напомнить государствам - членам ООН и арабам, почему мы так крепко и так упорно - в ожидании мирных переговоров - держимся за то, что взяли в 1967 году. Я сказала:

«Не нужно особенного воображения, чтобы представить себе, что было бы с государством Израиль, оставайся мы на линии 4 июня 1967 года. Тот, кто не может нарисовать себе эту кошмарную картину, пусть вспомнит, что произошло на Северном фронте - на Голанских высотах - в первые дни войны. Не кусочка земли хочет Сирия, а возможности снова направить свои орудия с Голанских высот на поселения в Галилее и свои ракеты против наших самолетов, чтобы под их прикрытием сирийские дивизии ворвались бы в сердце Израиля.

Не нужно особенного воображения, чтобы представить себе судьбу государства Израиль, если бы египетские армии сумели победить израильтян в Синайской пустыне и двинуться к израильским границам… Снова война должна была покончить с нами - как с государством и как с нацией. Арабские правители делают вид, что их цель - выйти на линию 4 июня 1967 года, но мы знаем, какова их истинная цель: полное покорение государства Израиль. Наш долг - сознавать истину; наш долг - открыть ее всем людям доброй воли, которые стараются ее игнорировать. Мы должны полностью осознать эту истину, как она ни сурова, чтобы мобилизовать все наши внутренние ресурсы, все ресурсы еврейского народа, чтобы победить наших врагов, и драться, пока не разобьем тех, кто нападает на нас».

Мне хотелось подчеркнуть вину Советского Союза и отрицательную роль, которую он снова играет на Ближнем Востоке.

«Рука Советского Союза видна и в военной технике, и в тактике, и в военных, доктринах, которые арабские армии стараются усваивать и имитировать. Всесторонняя поддержка, которую Советский Союз оказывал врагам Израиля во время войны, выразилась в огромном количестве самолетов, приземлившихся на их аэродромах, и кораблей, вошедших в их порты. Они везли военную технику, в том числе ракеты разных типов, можно полагать, что самолеты, кроме вооружения, доставляют сюда и советников, и военных специалистов.

До 15 октября из Советского Союза прибыло в Сирию - 125 самолетов АНТ-12, в Египет - 42 АНТ-12 и 16 АНТ-22, в Ирак - 17 АНТ-12.

По данным разведки, Советскому Союзу удалось вовлечь в эти поставки Египту и Сирии и другие страны советского блока. Такое поведение Советского Союза выходит за пределы недружелюбной политики. Это - политика безответственности не только по отношению к Израилю, но и по отношению к Ближнему Востоку и всему миру».

После этого выступления я вернулась в свой кабинет, чтобы исполнить самую печальную свою обязанность - встретиться, и уже не в первый раз, с обезумевшими от тревоги родителями наших солдат, пропавших без вести. Самое ужасное в той войне было, что мы в течение ряда дней не могли выяснить судьбу солдат, которые не имели никакой связи с семьями после открытия военных действий. Израиль очень маленькая страна и, как всем известно, его армия - это армия граждан, состоящая из ограниченного постоянного контингента и резервистов. Мы никогда не сражались вдали от своих границ, и солдаты всегда поддерживают тесную связь с домом. Но эта война длилась уже дольше, чем все другие войны, которые нам довелось вести, за исключением Войны за Независимость, и нас застигли врасплох.

По всей стране резервистов вызывали из синагог и из квартир. В спешке многие не успели захватить свои номерки, другие не сумели найти свою часть. Резервисты бронетанковых частей присоединялись к тут же создававшимся танковым экипажам, перескакивали из одного горящего танка в другой. А война велась страшным оружием: русские снабдили египтян и сирийцев противотанковыми ракетами, которые поджигали танки, и погибший экипаж невозможно было опознать. Армия Обороны Израиля гордится своей традицией никогда не оставлять врагу ни мертвых, ни раненых, но в первые дни этой войны альтернативы зачастую не было, и сотни родителей были вне себя от беспокойства. «Погиб? Но где же его тело? В плену? Тогда почему никто этого не знает?»

Я уже пережила эти мучения родителей ребят, попавших в плен во время войны на истощение, и зимой 1973 года бывали дни, когда я еле заставляла себя встретиться еще с одной группой родителей: ведь мне нечего было им сказать, а египтяне и сирийцы не только отказывалась дать Красному Кресту списки пленных израильтян много месяцев после прекращения огня, но даже не позволяли нашим армейским раввинам искать павших евреев на местах сражений.

Но могла ли я сказать «нет!» родителям и женам, считавшим, что если они добрались до меня, то у меня будет для них готовый ответ, - хотя я знала, что в глубине души некоторые из них обвиняют меня за эту войну и за то, что мы оказались к ней не подготовлены. И я их принимала, и обычно они храбро держались. От меня они хотели только информации, хоть малюсенькой, хоть два-три факта, пусть безрадостных, чтобы им было за что ухватиться, - это помогло бы им справиться со своим горем. Но шли недели - а мне нечего было сказать. После одной такой встречи я стала думать о родителях этих родителей - в 1948 году, в Войне за Независимость, когда пало 6000 человек. Один процент всего ишува погиб в течение восемнадцати месяцев.

Я провела с бедными родителями десятки часов, хотя в первые дни я могла сказать лишь, что мы делаем все возможное, чтобы найти их ребят, и не пойдем ни на какое соглашение, если оно не будет включать обмен пленными. Но сколько же было пленных? В жизни я ничего так не хотела, как этого списка военнопленных, которым нас так долго и так жестоко заманивали. Много есть такого, чего я лично никогда не прощу египтянам и сирийцам, но прежде всего вот этого: так долго, из чистой злобы, они придерживали информацию, стараясь использовать горе родителей как козырную карту в борьбе против нас.

После прекращения огня, после переговоров, длившихся месяцами и, наконец, закончившихся разъединением войск, когда наши военнопленные, наконец, возвратились из Сирии и Египта, мир узнал то, что мы знали уже много лет: никакие тонкости, вроде Женевской конвенции не принимаются в расчет, когда евреи попадают в руки арабам - особенно сирийцам. Может быть, даже весь страх за судьбу попавших в плен стал, наконец, более понятен. Сколько раз я, слушая этих отчаявшихся родителей, жен и сестер, собравшихся предпринять новую демонстрацию, подать новую петицию, и в который раз отвечая им, что мы делаем все возможное, чтобы получить списки, думала, что пытки, которым подвергают людей наши враги, - хуже смерти.

19 октября, на тринадцатый день войны, хотя бои еще не прекратились, господин Косыгин предпринял спешную поездку в Каир. «Клиенты» проигрывали войну, начатую с его помощью, поэтому «спасать лицо» приходилось не только Египту, но и Советскому Союзу. Мало того, что египтянам не удалось разрушить предмостное укрепление израильтян на Западном берегу, - им пришлось докладывать своему покровителю, что Армия Обороны Израиля находится западнее канала, в ста километрах от Каира, уже в Африке. Положение другого подшефного - Сирии - было еще хуже. И русские, как всегда, начали кампанию за немедленное прекращение огня. Неважно, кто начал войну и кто ее проиграл. Важно было вытащить арабов из ямы, которую они сами себе выкопали, и спасти египетские и сирийские войска от полного разгрома.

Но хотя не мы хотели и начали Войну Судного дня, мы ее провели и победили, и у нас собственная цель - мир. На этот раз мы не собирались тихонько погребать своих мертвых, пока арабы и их сторонники будут утешаться в Объединенных Нациях. На этот раз арабам придется встретиться с нами не только на полях сражений, но и за столом переговоров, и вместе с нами искать решения проблемы, уже унесшей за три десятилетия тысячи молодых жизней. Годами мы вопили: «Мир!» - и эхом к нам возвращалось: «Война!» Годами мы видели смерть наших сыновей и терпели почти невероятное положение: арабы признавали существование государства Израиль только когда нападали на него, чтобы стереть его с лица земли.

В один из вечеров, когда в Москве шли переговоры Киссинджера с Брежневым о прекращении огня, я возвращалась из министерства по затемненным улицам Тель-Авива и клялась себе, что сделаю все, что от меня зависит, чтобы эта война кончилась мирным договором, который навсегда зачеркнет тройное арабское отрицание (на наше предложение сесть за стол переговоров арабы ответили в Хартуме: «Ни признания, ни переговоров, ни мира»). Я ехала мимо темных окон и думала - за которым из них семья сидит «шиву» (первая неделя траура), а за которым - старается жить как обычно, хотя все еще нет ответа на вопрос: где он? Погиб в Синае? На Голанах? В плену? Я клялась себе, что сделаю все, что смогу, чтобы наступил мир, в котором арабы нуждались не меньше, чем мы, и который мог быть обеспечен только путем переговоров.

За несколько дней перед тем, 13 октября, я дала пресс-конференцию, и один журналист спросил: согласится ли Израиль на прекращение огня на линии, существовавшей до 5 октября, то есть до арабского нападения?

- Нет смысла рассуждать, - сказала я, - о том, на что согласится или не согласится Израиль, пока наши южные, северные соседи не выразили желания прекратить войну. Когда дойдет дело до предложения о прекращении огня, мы рассмотрим его со всей серьезностью, ибо мы хотим закончить войну как можно скорее. Но, - добавила я, - хоть мы и очень маленький народ и численно наша армия не идет ни в какое сравнение с армией любой из воюющих против нас стран, и хоть мы не так богаты оружием, как они, у нас есть перед ними два преимущества - наша ненависть к войне и к смерти.

Теперь, когда надо было ожидать особенного нажима по поводу прекращения огня, я особенно сильно чувствовала, что мы не должны идти ни на какие уступки по вопросу о прямых переговорах - выбор времени и места предоставлялся арабам. Я не пренебрегала, разумеется, нефтяным эмбарго, которым шантажировали весь Запад, включая США, такие просвещенные арабские государства, как Саудовская Аравия, Ливия, Кувейт и другие, - но нашей сговорчивости тоже должен был быть положен предел.

В конце концов, говоря напрямик, судьба малых стран всегда связана со сверхдержавами, а им приходится охранять собственные интересы. Нам хотелось бы, чтобы прекращение огня произошло на несколько дней позже, чтобы поражение египетской и сирийской армии стало бы еще более очевидным, 21 октября казалось, что еще немного - и так оно и будет. На север от Исмаилии мы напирали на Вторую египетскую армию. К югу от Суэца мы завершали окружение Третьей египетской армии. На Голанских высотах наши войска овладели сирийскими позициями на горе Хермон. На обоих фронтах у нас было полное превосходство в воздухе - и мы захватили тысячи пленных. Но, разумеется, в дипломатии позиция Садата была гораздо сильнее нашей, и приманка, которой он завлекал США, была очень соблазнительна: возвращение США на Ближний Восток и снятие нефтяного эмбарго. Да и у Советского Союза были свои способы убеждения - слишком многое Москва поставила на карту. И потому я ничуть не удивилась, когда рано утром 22 октября Совет Безопасности, собравшийся на чрезвычайное заседание, принял, как можно было предвидеть, резолюцию, призывающую объявить в течение двенадцати часов прекращение огня.

Ясно было, что эта резолюция 338, принятая с такой неприличной поспешностью, имела целью предотвратить полный разгром египетских и сирийских войск, хотя эта горькая пилюля и была подслащена. В резолюции говорилось о том, чтобы «начались переговоры между заинтересованными сторонами под соответствующей эгидой, с целью установления справедливого и прочного мира на Ближнем Востоке» - но не говорилось, как это будет сделано. Министр иностранных дел США прилетел из Москвы в Иерусалим уговаривать меня, чтобы мы согласились на прекращение огня, и мы изъявили согласие. Но сирийцы отказались начисто, а египтяне, хоть и объявили согласие, не перестали стрелять 22 октября. Война продолжалась, мы завершили окружение Третьей армии и взяли под контроль часть города Суэц.

23 октября я сделала в Кнессете заявление по поводу прекращения огня. Я хотела, чтобы народ Израиля узнал, что мы соглашаемся на него не из-за военной слабости и что мы о нем не просили. Если египтяне не подчинятся ему, сказала я, то и мы не смолчим. Наше положение на обоих фронтах лучше, чем было перед началом войны. Правда, Египет продолжает удерживать узкую полосу на Восточном берегу канала, но Армия Обороны Израиля прочно закрепилась на Западном его берегу: на севере, на Голанских высотах, мы заняли всю территорию, находившуюся под нашим контролем перед войной, и вступили на территорию Сирии. Но тем не менее, сказала я совершенно чистосердечно, «Израиль желает, чтобы мирные переговоры начались немедленно и одновременно с прекращением огня. Он может проявить внутреннюю силу, необходимую для достижения почетного мира в надежных границах». Однако до тех пор, пока египтяне и сирийцы не будут испытывать таких же стремлений и не поведут себя соответственно, эти слова останутся только словами.

На девятнадцатый день войны наступил новый кризис. Зная, что мы этого требования не примем, Садат попросил, чтобы войска СССР и США наблюдали за соблюдением прекращения огня, и русские уже активно готовились вступить в этот район. Не мое дело рассказывать о сигнале тревоги в США в связи с этим. Хочу лишь сказать одно: многие в США в то время полагали, что тревога была выдумана президентом Никсоном, чтобы отвлечь внимание от Уотергейтского дела. Я не верила в это тогда, не верю и теперь. Я никогда не претендовала на особую проницательность, но мне кажется, что с годами я научилась понимать, когда человек говорит искренно.

Одно из моих живейших воспоминаний о президенте Никсоне - наш разговор в Вашингтоне в те дни, когда террористы убили в Хартуме, столице Судана, двух американских дипломатов. Накануне их убийства я обедала в Белом доме. Мы - президент Никсон, миссис Никсон, Ицхак Рабин (тогда наш посол в Вашингтоне) и я - перед тем, как сесть за стол, стояли и говорили о том, что происходит в Хартуме, и президент сказал мне очень спокойно: «Знайте, г-жа Меир, что я никогда не уступлю шантажистам. Никогда. Если я пойду на компромисс с террористами сегодня, то рискую потерять гораздо больше людей в будущем». Он был верен своему слову. Потом, когда в 1974 году он посетил Израиль - мы только что пережили ужас убийства детей террористами в Маалоте, - Никсон вернулся к этой теме. «Меня воспитали, - сказал он, когда пришел ко мне в гости в Иерусалиме, - в ненависти к смертной казни. Мои предки были квакерами. Но с террористами иначе поступать нельзя. Нельзя уступать шантажу».

В обоих случаях я была совершенно уверена, что человек, говоривший со мной - не для прессы, не для телевидения, - говорит совершенно искренно, и я совершенно уверена, что 24 октября 1973 года президент Никсон скомандовал боевую тревогу потому, что не собирался уступать советскому шантажу, будь то хоть трижды разрядка. Думаю, это было опасное, мужественное и правильное решение.

Но оно вызвало эскалацию кризиса, и кто-то должен был заплатить за ослабление напряженности. Плата - которую потребовали - разумеется, с Израиля, - включала наше согласие на доставку снабжения окруженной Третьей египетской армии и согласие на новое прекращение огня, которое войдет в силу под наблюдением войск ООН. Требование, чтобы мы кормили и поили Третью египетскую армию и помогали 20000 ее солдат оправиться от понесенного поражения, не являлось вопросом гуманности. Мы с радостью предоставили бы им все это, если бы египтяне согласились сложить оружие и отправиться по домам. Но именно этого хотел избежать президент Садат. Он больше всего волновался, как бы в Египте не узнали, что Израиль опять победил - тем более, что в течение нескольких октябрьских дней египтяне были опьянены своими мнимыми победами. Опять все пошло по стандарту - щадить нежные чувства арабских агрессоров, а не тех, кто явился их жертвой, и нас заставили пойти на компромисс во имя «мира во всем мире».

- Давайте, наконец, называть вещи их истинными именами, - сказала я кабинету министров. - Черное - черным, белое - белым. Есть лишь одна страна, к которой мы можем обращаться, и иногда нам приходится ей уступать, хотя мы и понимаем, что не должны бы. Но это наш единственный друг, и очень могущественный. Мы не должны на все отвечать «да», но будем же называть вещи своими именами. Ничего нет позорного, что в такой ситуации маленькая страна - Израиль - вынуждена иногда уступать Соединенным Штатам. И когда мы говорим «да», то, ради Бога, не будем делать вид, что это не так, и что черное - это белое.

Мы согласились не на все. У нас были собственные минимальные требования, которые я представила Кнессету 23 октября:

«Мы собираемся, среди прочего, подчеркнуть и обеспечить, чтобы прекращение огня было обязательно для всех регулярных войск, расположенных на территории государства, его принявшего, в том числе и для иностранных войск, как, например, иракских и иорданских войск в Сирии, а также и войск других арабских государств, принимавших участие в конфликте.

Прекращение огня должно быть обязательно и для нерегулярных войск, действующих против Израиля с территории государств, принявших прекращение огня.

Прекращение огня должно обеспечить предотвращение блокады и помех свободному судоходству, в том числе продвижению танкеров в Баб-эль-Мандебском проливе, направляющихся в Эйлат.

„Переговоры между сторонами“ следует толковать как „прямые переговоры“, и все процедуры, карты, планы и цели прекращения огня должны будут определяться соглашением.

Очень важное дело… Освобождение военнопленных. Правительство Израиля решило требовать немедленного обмена военнопленными. Мы обсудили это с правительством Соединенных Штатов, которое было одним из инициаторов прекращения огня».

В этом списке не было ничего нового, ничего лишнего, ничего такого, что бы нам не полагалось по любому критерию.

К этому времени важным человеком на Ближнем Востоке стал не президент Садат, не президент Асад, не король Фейсал и даже не миссис Меир. Главным человеком стал американский министр иностранных дел доктор Генри Киссинджер, усилия, которые он приложил, чтобы добиться мира в регионе, следует назвать сверхчеловеческими. Мои отношения с ним бывали и лучше, и хуже иногда они становились сложными; бывало, что я ему надоедала, а может и сердила его, бывало, что роли менялись. Но я восхищалась его интеллектуальной одаренностью, терпение и настойчивость его были безграничны, и, в конце концов, мы стали добрыми друзьями. В Израиле я познакомилась и с его женой, мы проводили время вместе, и она меня очаровала. Пожалуй, из всех замечательных качеств Киссенджера самое замечательное - его умение входить в мельчайшие тонкости проблемы, за решение которой он взялся. Как-то он сказал мне, что года два назад слыхом не слыхал о таком месте - Кунейтра. Но теперь, когда он принял участие в переговорах о размежевании сирийских и израильских войск на Голанских высотах, во всем районе не было дороги, дома, даже дерева, о которых бы он не знал все, что нужно. Я сказала ему «Не считая бывших генералов, которые теперь члены израильского правительства, по-моему, нет у нас ни одного министра, который знал бы о Кунейтре столько, сколько Вы».

Когда он только вступил на длинный и тернистый путь, приведший к размежеванию войск на Голанских высотах, и услышал, что мы не можем оставить позиции на холмах близ Кунейтры, потому что это поставит под удар находящиеся внизу еврейские поселения, он отнесся к нам скептически.

- Вы говорите об этих холмах, словно они Альпы или Гималаи, - сказал он мне. - Я побывал на Голанах и Альп там не заметил.

Но, как всегда, он слушал очень внимательно, изучил топографию местности во всех подробностях, и, убедившись, что мы говорим дело, стал проводить с Асадом день за днем, убеждая его, что в таком-то и таком-то пункте сирийцы должны отступить. Под конец они так и сделали. А Киссинджер все это время продолжал свои челночные операции, и казалось, что слово «усталость» ему незнакомо.

Несколько раз переговоры с Сирией чуть не прекращались, и Киссинджер тут же набрасывал тексты заявлений для нас и для них, из которых следовало, что переговоры не прекращены, а отложены. В последний день он явился с новым требованием от Асада, и мы сказали:

- Нет. Только не это. Этого мы не примем.

- Хорошо. На этом кончаем. Сиско сегодня поедет в Дамаск с уведомлением, что «переговоров больше не будет», и мы предлагаем выпустить совместное коммюнике.

После обеда Киссинджер, который вечером должен был улетать, заглянул ко мне и повторил:

- Хорошо, значит, это конец? - Потом посмотрел на меня и сказал: Может, вы думаете, что в Дамаск следовало бы поехать не Сиско, а мне?

- Я не смела вас об этом просить, - сказала я. - Вы сказали, что ни за что не станете встречаться с Громыко в Дамаске, а он как раз там.

На минуту Киссинджер задумался, потом сказал:

- Да. Я все-таки должен с ним увидеться, хотя бы нанести визит вежливости. Как вы думаете? Я сделаю как скажете.

- Послушайте, - сказала я, - я знаю одно. Если вы поедете сами - есть шансы, что на этот раз вам удастся. Иначе - шансов никаких.

Джозеф Сиско, находившийся тут же, кивнул:

- Я совершенно согласен.

- О'кей, - сказал Киссинджер. - Я поеду. Может, я что и сумею сделать.

Он вылетел немедленно.

Вернулся он в Израиль в половине второго ночи и с самолета прислал мне извещение, что хочет встретиться со мной этой же ночью, в половине третьего. Он явился такой свеженький, словно провел месяц на курорте; все остальные клевали носом. Он влетел в комнату и сказал:

- Все в порядке. Кончено. Мы добились.

Конечно, при всем своем блестящем уме и поразительной работоспособности, будь Киссинджер представителем Габона, он немногого бы добился от сирийцев, но у него было все: ум, работоспособность, выдержка и! - то, что он представлял самую могущественную державу мира, а вместе это создавало очень эффективную комбинацию.

Думаю, то обстоятельство, что он еврей, ему во все эти месяцы не помогало и не мешало. Если даже эмоционально он нам сочувствовал, это сочувствие ни разу не отразилось на том, что он говорил и делал. Когда он впервые побывал в Саудовской Аравии, король Фейсал прочел ему целую лекцию на тему «Коммунисты, израильтяне и евреи». Теория Фейсала - которую он, ничуть не смущаясь, изложил Киссинджеру - заключалась в том, это евреи создали коммунистическое движение, чтобы завладеть всем миром. Часть мира им уже принадлежит; в той части, которой им завладеть еще не удалось, они поставили евреев на важные правительственные посты.

- Знаете ли вы, что Голда Меир родилась в Киеве? - спросил он.

- Да, - ответил Киссинджер.

- И вы не видите, что это значит?

- Как-то не слишком, - сказал Киссинджер.

- Киев, Россия, коммунизм - вот формула, - заявил Фейсал.

Потом Фейсал попытался вручить Киссинджеру «Протоколы сионских мудрецов», известную русскую фальшивку царского времени, но Киссинджер, разумеется, этого подарка не принял.

Я имела с Киссинджером несколько очень трудных разговоров по поводу советских и египетских обвинений, что мы нарушили прекращение огня. По-видимому, Киссинджер склонялся к тому, чтобы обвинению поверить, и однажды Диниц позвонил из Вашингтона, умоляя меня лично заверить Киссинджера, что этого не было. Всю неделю шли обмены посланиями между нами, в которых президент Никсон и Киссинджер просили нас уступить - по одному пункту, по другому, по третьему, - и хоть я очень хорошо понимала американскую позицию в отношении Советского Союза, этот беспрерывный поток требований очень меня беспокоил. Я написала Киссинджеру, что мы просим сказать нам сразу все, чего он хочет, и тогда мы соберемся и примем собственное решение - а не посылать нам каждые несколько часов новые требования. Тут-то и позвонил Диниц, и я решила - лучше позвоню Киссинджеру, чем опять посылать письмо. Я сказала: «Можете говорить о нас, что хотите, и делать, что хотите, но мы не лжецы. Обвинения не справедливы».

31 октября я полетела в Вашингтон - попытаться наладить несколько напряженные отношения и лично объяснить, почему некоторые предъявленные нам требования не только несправедливы, но и неприемлемы. Накануне я лично, с Даяном и Дадо, ездила в «Африку», по ту сторону Суэцкого канала, встретилась с командирами и солдатами, выслушала доклады о районе наступления. Мы сделали три остановки, объезжая фронт, солдаты несколько удивились, увидев меня в сердце пустыни, да и сама я никогда не ожидала, что мне придется отвечать на вопросы, которыми израильские ребята будут засыпать меня на египетской территории. Я выступала перед солдатами: один раз глубоко под землей, другой раз в песках перед палаткой, в, третий раз - в ветхой египетской таможне в Суэце. Вопросы в основном касались прекращения огня. Почему мы разрешили доставлять снабжение Третьей армии? Почему мы согласились на преждевременное прекращение огня? Где наши военнопленные? Я из кожи лезла, чтобы объяснить им факты политической жизни. Потом я полетела на Голаны, где повторились те же разговоры.

У меня и у самой осталась неудовлетворенность от некоторых ответов на мои собственные вопросы. Меня привел в ярость отказ моих товарищей-социалистов в Европе позволить «Фантомам» и «Скайхокам» приземляться для заправки горючим на их территории при осуществлении «воздушного моста». Однажды, через несколько недель после войны, я позвонила Вилли Брандту, которого очень уважаю в Социалистическом интернационале, и сказала: «У меня не может быть никаких требований ни к кому, но я хочу поговорить со своими друзьями. Ради себя самой я хочу понять, что же означает социализм, если ни одна социалистическая страна во всей Европе не захотела прийти на помощь единственной демократии на Ближнем Востоке? Или понятия „демократия и братство“ к нам неприменимы? Как бы то ни было, я хочу услышать своими ушами, что именно удержало глав социалистических правительств от оказания нам помощи?»

В Лондоне был созван конгресс руководства Социалистического интернационала, и туда явились все. В этих конгрессах участвуют все главы всех социалистических партий - и находящихся у власти, и оппозиционных.

Поскольку я попросила о созыве этой встречи, я ее и открыла. Я рассказала своим товарищам-социалистам, какова была ситуация, как нас захватили врасплох, как мы приняли желаемое за сущее, толкуя данные разведки, и как мы выиграли войну. Но в продолжение многих дней положение наше было очень опасным. «Я просто хочу понять, - сказала я, - в свете всего этого, что же такое сегодня социализм. Вот все вы тут. Вы не дали нам ни дюйма территории, чтобы мы могли заправить горючим самолеты, спасавшие нас от гибели. Теперь предположим, что Ричард Никсон сказал бы: „Простите, но поскольку нам в Европе негде заправиться, мы просто ничего не можем для вас сделать“. Что бы вы все тогда сделали? Вы знаете нас, знаете, кто мы. Мы старые товарищи, старые друзья. Что вы себе думали? На каком основании вы приняли решение не позволять нашим самолетам заправляться горючим? Поверьте, я ничего не преуменьшаю: мы всего лишь крошечное еврейское государство, а существует более двадцати арабских государств с обширной территорией, неисчерпаемой нефтью и миллиардами долларов. Но я хочу узнать от вас сегодня, определяется ли всеми этими факторами современное социалистическое мышление?»

Когда я закончила, председатель спросил, не хочет ли кто-нибудь взять слово. Все молчали. И тут кто-то позади меня - я не хотела оглядываться, чтобы его не смущать, - сказал очень ясно: «Конечно, они не могут говорить. У них горло забито нефтью». Потом все-таки развернулась дискуссия, но фактически сказать уже было нечего. Все было сказано тем человеком, лица которого я так и не увидела.

В Вашингтоне я провела с президентом Никсоном полтора часа. После этого пресса пожелала узнать, было ли оказано давление на Израиль, чтобы он сделал дальнейшие уступки арабам. Я заверила журналистов, что давления не было.

- Если так, мадам премьер-министр, - сказал один из репортеров, - то зачем же вы приехали в Вашингтон?

- Просто, чтобы убедиться, что давления нет, - сказала я. - Это само по себе стоило поездки.

Разговоры мои с Киссинджером были сосредоточены в основном на южной линии прекращения огня, и они не были ни легкими, ни приятными; правда, и предмет разговора был не из легких. Я привезла предложение из шести пунктов, и мы с Киссинджером просидели над ним в Блэр-хаузе, где я остановилась, фактически всю ночь. Однажды я ему сказала: «Знаете, все что у нас есть это наш дух. Теперь вы хотите, чтобы я отправилась домой и помогла уничтожить этот наш дух. Но тогда уже не нужна будет никакая помощь».

Текст договора между Израилем и Египтом был подписан 11 ноября 1973 года на сто первом километре дороги Каир-Суэц израильским генералом Ахзароном Иаривом и египетским генералом Абдель Гамази. Вот он:

1. Египет и Израиль соглашаются тщательно соблюдать прекращение огня, которого потребовал Совет Безопасности ООН.

2. Обе стороны согласны немедленно начать переговоры, чтобы решить вопрос о возвращении на линию 22 октября в рамках соглашения о разъединении войск под эгидой Организации Объединенных Наций.

3. Город Суэц будет получать ежедневное снабжение продуктами, водой и лекарствами. Все раненые гражданские лица будут из Суэца эвакуированы.

4. Не должно быть никаких помех поступлению невоенных поставок на Восточный берег.

5. Израильские контрольные посты на дороге Каир-Суэц будут заменены контрольными постами ООН. У Суэцкого конца дороги израильские офицеры могут вместе с ооновцами наблюдать за невоенным характером грузов на берегу канала.

6. Как только будут установлены контрольные посты ООН на дороге Каир-Суэц, произойдет обмен военнопленными, в том числе ранеными.

Впервые за четверть века между израильтянами и египтянами имел место прямой личный контакт. Они вместе сидели в палатках, вместе вырабатывали детали разъединения войск, пожимали друг другу руки. Из Египта прибыли наши военнопленные, те, кого захватили во время войны на истощение, и те, которых захватили в Войну Судного дня. Чудесным образом они вернулись, сохранив свой прежний дух, несмотря на все, что им пришлось пережить, правда, некоторые, когда встретились с нами, плакали как дети. Они даже принесли нам подарки свои тюремные поделки, в том числе бело-голубую Звезду Давида, которую они сами соткали и которая служила им знаменем во время долгого заточения. «Теперь, когда наше „соединение“ распущено, - сказали мне молодые офицеры, составлявшие группу военнопленных, - нам бы хотелось, чтобы она была у вас». Я ее обрамила, и теперь она висит на стене у меня в гостиной.

Но мы все еще ничего не знали о судьбе наших военнопленных в Сирии, и почти каждый день происходили военные похороны ребят, погибших в Синае, чьи обуглившиеся тела только теперь находили в песках, идентифицировали и предавали погребению. Хуже всего было то, что хотя и возникала надежда, что разъединение войск перерастет в настоящий мир, общее настроение в Израиле было крайне мрачное. Все слои населения требовали, чтобы правительство ушло в отставку, обвиняя его в плохом руководстве, в результате которого армия оказалась плохо подготовленной, в благодушии, в отсутствии связи с народом.

Нарастало движение протеста. Группы были разные, с разными целями, разной программой - но все они хотели перемен. Среди них были и резервисты, которые часто высказывались необдуманно, порой причиняя мне боль. Многое из того, что они говорили о прошлом, вызывало мои возражения, но некоторые их замечания были справедливы. Как бы то ни было, я должна была их выслушать, и я встречалась со многими молодыми людьми из этих групп. Я старалась, чтобы им было легко разговаривать со мной, и мне кажется, что их удивляла разница между внимательно слушавшей женщиной и прежним их представлением обо мне. Думаю, что то, что я им говорила в этой атмосфере взаимных обвинений и подозрительности, удивляло их не меньше.

Протест, в основном, был неподдельный. Фактически это было естественное выражение возмущения, вызванного фатальным рядом неудач. Протестовавшие требовали не только моей отставки или отставки Даяна; они призывали убрать всех, кто так или иначе мог быть ответственен за происшедшее, и начать все с начала, с новыми людьми, молодыми, не запятнанными обвинением, что они повели нацию по неправильному пути. То была экстремальная реакция на экстремальную ситуацию, и как бы больно это не было, это во всяком случае было объяснимо, понятно. Но в иных случаях были и злобность, и чистейшая демагогия, и стремление оппозиции нажить политический капитал на национальной трагедии.

Когда в Кнессете происходили первые после войны политические дебаты, и я слушала речи представителей оппозиции, особенно Менахема Бегина и Шмуэля Тамира, меня буквально взорвало. Эти речи были до того полны риторики и театральности, что я просто не могла утерпеть, и когда пришел мой черед закрывать прения, я сказала, что отвечать на их выступления не буду.

«Только одно, - сказала я. - Я процитирую своего дорогого друга, американского сиониста-лейбориста, который был на каком-то очень серьезном обсуждении - хотя и менее серьезном, чем то, которое сейчас происходит здесь, - и там выступал один человек. Этот человек говорил так легко и непринужденно, что мой друг только и сказал: „Если бы он хоть раз запнулся, хоть на минуту заколебался!“ Эти же чувство я испытывала, когда началась риторика в Кнессете; Бегин и Тамир говорили о едва не случившейся катастрофе, об убитых и искалеченных людях, о страшных вещах - но гладко, плавно, не останавливаясь, и мне это было противно».

Эпицентром всей этой бури был Моше Даян. По-моему, первым, кто открыто потребовал его отставки, был другой министр моего кабинета, Яаков Шимшон Шапиро, министр юстиции. Никогда не прощу ему, что для своего требования он выбрал самый разгар кризиса, предшествовавшего второму прекращению огня, и заявлял его на митинге, где как он знал, его немедленно поддержит пресса. Мало того, мне сказали, что в ресторане Кнессета он переходил от одной группы к другой, рассказывая о том, что сделал. Я попросила его зайти ко мне. Он вошел, в мой кабинет со словами: «Поскольку я понимаю, что ты не попросишь Даяна уйти, я пришел предложить свою отставку». Я сказала, что у меня только два вопроса. Просить его остаться я не могу, потому что он сделал это для меня невозможным. Но прежде всего я хочу знать, почему он выбрал для своих действий именно этот день. Он ответил:

- Ну, потому что сегодня день прекращения огня.

- Так ли? - сказала я. - Могу сообщить тебе новость: бои продолжаются. Несколько наших солдат убито, несколько ранено. Неподходящий день для твоего требования касательно другого министра. И второе: почему ты не требуешь моей отставки? Я - премьер-министр.

Шапиро сказал:

- Ты за это не отвечаешь. Ты не министр обороны.

Потом в мой кабинет пришел Даян и снова спросил:

- Хочешь, чтобы я ушел в отставку? Я готов.

И снова я сказала: нет. Я знала, что вскоре будет создана официальная комиссия по расследованию - она была создана 18 ноября под председательством главы Верховного суда Шимона Аграната - и пока она не представит свои заключения, продолжает действовать принцип коллективной ответственности всего правительства, не менее важный, чем индивидуальная ответственность министра. Меньше всего нужен был Израилю в это время правительственный кризис. Как бы то ни было, мы перенесли выборы с 31 октября на 31 декабря, и народ тут получил возможность дать адекватный и эффективный выход своим чувствам. И хотя мне самой страшно хотелось уйти в отставку, я считала, что надо продержаться еще немного - и мне, и Даяну.

Из всех членов правительства Даян был, конечно, самой спорной и, вероятно, самой сложной фигурой. Это человек, вызывающий у людей очень сильные реакции. Конечно, у него есть недостатки, и немалые, так же, как и достоинства. Откровенно говоря, больше всего я горжусь тем, что в течение пяти лет держала без роспуска кабинет, включавший не только Даяна, но и людей, его не любивших, им возмущавшихся. Но с самого начала я четко представляла себе могущие возникнуть проблемы. Я много лет знала Даяна, знала и то, что он был против того, чтобы я стала премьер-министром после смерти Эшкола. Поэтому я могла действовать, только доказывая всем - и Даяну в частности - при решении любого спорного вопроса, что не привыкла оценивать предложения в зависимости от личности предлагающего.

К чести Даяна надо сказать, что, когда я его не поддерживала, он всегда принимал это как должное, хотя вообще ему с людьми работать нелегко, и он привык все делать по-своему. Под конец мы стали добрыми друзьями, и не было случая, чтобы он повел себя по отношению ко мне нелояльно. Даже по военным вопросам он всегда прежде всего приходил, вместе с начальником штаба, поговорить со мной. Иногда я ему говорила: «Я за это голосовать не буду, однако ты можешь предложить это кабинету». Но если я не принимала его идею, он уже не старался продвинуть ее дальше. Учитывая, что, по общему мнению, Даян не способен работать в коллективе, а я не способна к компромиссам, можно считать, что в общем мы хорошо ладили.

И неправда, что он холодный человек. Я видела, как его трясло, когда он приходил с тех страшных послевоенных похорон, когда матери толкали к нему детей, крича: «Ты убил их отца!»; когда люди, шедшие, за гробом, грозили ему кулаками и обзывали убийцей. Я знаю, что чувствовала я, - и знаю, что чувствовал Даян.

В первые дни Войны Судного дня он был настроен пессимистически и хотел подготовить народ к самому худшему. Он созвал редакторов газет и рассказал им о положении вещей, как он его видел, - что для него было очень даже нелегко. Я не позволяла ему подать в отставку, во время войны, но после первого предварительного доклада комиссии Аграната, 2 апреля 1974 года он, по-моему, должен был сделать это немедленно. Этот доклад очищал его (и меня от «прямой ответственности») за неподготовленность Израиля к Судному дню, но так жестоко охарактеризовал деятельность начальника штаба и начальника военной разведки, что Дадо тут же подал в отставку. Мне всегда казалось, что - поддержи Даян публично своих товарищей по оружию - он бы сохранил в глазах публики свое обаяние, хотя бы частично. Он прочел этот предварительный доклад (в котором было отражено далеко не все) у меня в кабинете и в третий раз спросил, надо ли ему уходить в отставку. «На этот раз, - сказала я, решать должна партия». Но у него была своя логика, и мне казалось, что нельзя давать ему советы в таком трудном деле. Сегодня я об этом жалею, хотя он ведь мог бы и не послушаться.

По поводу меня комиссия сказала, что утром Судного дня «она приняла мудрое, благоразумное и быстрое решение провести всеобщую мобилизацию резервистов, рекомендованную начальником штаба, несмотря на веские политические соображения, чем и оказала важнейшую услугу обороне страны».

Зимой 1973-74 года положение Израиля в глазах иностранцев выглядело гораздо лучше, чем в глазах израильтян. В это время меня посетил покойный ныне Ричард Кроссмен, один из руководителей английской лейбористской партии, принимавший большое участие в основании нашего государства: он не мог понять, откуда такое всеобщее уныние и упадок духа.

- Вы все тут с ума посходили, - сказал он. - Что, собственно, с вами случилось?

- Скажите, - спросила я, - какова была бы реакция в Англии, если бы с англичанами случилось что-то подобное? Он был так изумлен, что чуть не выронил свою чашку.

- Вы что же думаете, что с нами такого не случалось? - воскликнул он. Что Черчилль во время войны никогда не ошибался? Что у нас не было ни Дюнкерка, ни других отступлений? Просто мы не так интенсивно реагируем.

Но мы не таковы, по-видимому, и слово «травма», всю зиму бывшее у всех на языке, лучше всего соответствует тому всенародному чувству обиды и утраты, которое Кроссмен нашел столь чрезмерным.