"«Империя!», или Крутые подступы к Гарбадейлу" - читать интересную книгу автора (Бэнкс Иэн)

6

В Глазго прохладно, как будто время года повернуло вспять; шум серого города остался наверху, где-то вдали, а они идут берегом реки Келвин — белой от пены у редких запруд, но в основном темной, неторопливой; в воздухе пахнет речной сыростью, под мостами, среди волнорезов и опор, гуляет эхо.

Она, как обычно, без пальто, но в перчатках. Он в высоких ботинках и в старой походной куртке, которую, впрочем, недавно сдавал в чистку и пропитку. Спешить им некуда. Идут обнявшись, ее голова изредка опускается ему на плечо.

В конце концов она заводит речь о том, что произошло во время цунами. До сих пор из нее было слова не вытянуть о том случае. Напоминанием служили только неглубокие шрамы на боку и спине. Но теперь они почти затянулись, стали едва заметными. А она готова рассказывать.

Как-то на рассвете она решила поплавать над рифом в маске с трубкой. Сэм — парень, с которым они вместе приехали отдыхать, тоже альпинист, — еще спал в их пляжном домике. День, как и все предыдущие, обещал быть чудесным; в безмятежном, приподнятом настроении она заплывала все дальше и дальше, радуясь ласковому солнцу и теплой воде. Опустив лицо в воду, рассматривала серебристый косяк мелких рыбешек и направлялась к невысокому гребню рифа, едва видневшемуся вдалеке. Рыбы почему-то поплыли быстрее, она тоже прибавила скорости, но рифленое песчаное дно под серебристым косяком стало удаляться еще стремительнее. Тонкие жгуты песка, которые закручивались и удлинялись, как струйки дыма, означали, что всю толщу воды, в которой она плыла вместе с рыбами, тянет в открытое море. Но ей было невдомек, что за этим последует.

Подняв голову из воды, она не заметила ничего подозрительного. Всюду волны, разве что впереди, среди рифов, появилась какая-то зыбь, которую она вначале проглядела…

Море уходило от суши. До нее дошло, в чем дело, когда ее уже подтащило к краю рифа и волны забурлили, поднимаясь стеной. Она вдруг вся заледенела, непонятно из-за чего — то ли попала в холодное течение, то ли застыла изнутри. Неспроста все это. Ей уже рассказывали о таких случаях. Плохо дело. Это тревожный знак. Она опять опустила лицо в воду, пытаясь разглядеть рифы. Тут было совсем мелко — того и гляди, зацепишь какой-нибудь коралл. Их даже трогать было запрещено, не то что ломать. Со дна поднималась песчаная муть, смешиваясь с пузырьками воздуха. До рифа было рукой подать — вот и все, что удалось разглядеть. Она попыталась обогнуть его сбоку и выплыть на глубину. Над рифом бурлила вода, которая сползала с суши вдоль всего острова. Она мельком увидела золотистые пляжи, пышные кроны деревьев, идеальную синеву небес — всюду покой и безмятежность, ничто не предвещало беды.

Течением ее увлекло куда-то в сторону. Удар в бок — и ее завертел водоворот. Выплюнув трубку, она закричала: ее тащило спиной прямо по острым пальцам и шершавым гребням кораллов.

Цунами. Сомнений нет — это цунами. Как-то раз она была на конференции в Японии, в каком-то прибрежном городе — его название уже стерлось из памяти, — так там повсюду висели предупреждающие знаки, а приезжих инструктировали, как распознать приближение гигантской волны: море исчезает, откатываясь от суши. В таких случаях надо забираться куда-нибудь повыше, потому что море непременно вернется, но это уже будет цунами.

Море больше не искрилось: оно клокотало, становилось из голубого песчано-бурым и покрывалось хлопьями грязноватой пены. Риф остался позади. Она старалась держаться как можно ближе к поверхности воды, чтобы опять не напороться на кораллы или камни. Сквозь бушующие волны она плыла в открытое море. Узор волн был разрушен, вокруг царил хаос; она кашляла и отплевывалась, наглотавшись воды с песком. Маску с трубкой, очевидно, сорвало волной и унесло. Она вспоминает, как отстраненно думала о том, что это очень печально, ведь в этой бурлящей воде трубка была бы весьма кстати, а без нее недолго и погибнуть.

— И еще я думала о Сэме, — говорит она, шагая по берегу Келвина.41 — Перед отъездом, в аэропорту, он хотел купить мне мобильник, но я не позволила. У меня на поясе поверх бикини была водонепроницаемая сумочка с деньгами — они даже не подмокли. У Сэма была точно такая же — он держал в ней мобильный телефон. Если бы и у меня был мобильник, я бы ему позвонила и предупредила.

— Ну, сумочка с телефоном могла и оторваться, — говорит Олбан крепче прижимая ее к себе. — А у него трубка могла быть выключена. Поди знай.

— В общем, плыла я в открытое море, куда уходила вода.

— Не к берегу?

— До берега было слишком далеко. На самом деле вода просто тащила меня с собой.

Чем дальше уносил ее медленно отступающий поток, тем спокойнее и холоднее становилась вода. Она думала, что надо бы повернуть и плыть к берегу, добежать до отеля и пляжных домиков, предупредить людей, предупредить Сэма. Но она не знала, когда нахлынет волна, и с ужасом представила, как побежит по пляжу (если, конечно, доплывет) и не сможет уйти от цунами.

Волна подняла ее, словно предлагая заняться серфингом, но не отпустила; водный склон спрессовался в бескрайний монолитный блок океана, который мчался к берегу, набирая мощь. Чувствуя, что ее стремительно несет в сторону суши, она развернулась и изо всех сил стала грести назад, в бескрайнее море; только теперь, ощутив усталость мышц и потерю сил, она поддалась паническому страху.

Плавала она прекрасно — мощно и быстро; заставляя себя не думать о том, что происходит вокруг, старалась плыть кролем и держать ритм — воображала, что пришла в бассейн и собирается побить личный рекорд на стометровке.

Она слышала, как волна ударила о берег, с грохотом обрушилась на оголившиеся рифы и пески, с треском разнесла в щепки деревья. Всякий раз, поворачивая голову набок, она прислушивалась — не слышно ли криков, но все напрасно.

Плыть кролем уже не оставалось сил. Она решила плыть на спине, чтобы работали другие группы мышц. Теперь ей был виден берег с далекими деревьями и волны — вровень с верхушками крон. Несло ли ее к берегу или в открытое море — этого она так и не поняла. Судя по всему, до суши было очень далеко. Она не прекращала грести. Казалось, руки и ноги лишились костей, стали дряблыми и бессильными, как студень, как выброшенные на берег медузы. Ее рвало соленой водой, она кашляла и отфыркивалась, когда вода попадала в нос, временами даже думала, что тонет. И, несмотря ни на что, продолжала плыть.

Потом к ней приблизилось утлое рыбацкое суденышко. Когда ее подхватили чьи-то руки, она старалась помочь, но сил уже не было. Трое человек еле-еле втащили ее на борт. Лежа на дне баркаса, скользком от рыбьих потрохов, она тяжело дышала, смотрела в небо, плывшее над короткой мачтой, и пыталась поблагодарить своих спасителей, но лишь повторяла: «Цунами, цунами». Ее завернули в старую непромокаемую куртку, хотя ей и так было тепло. Поднявшись на колени, она извергла за борт поток рвоты и тут заметила, что судно направляется к берегу.

— Нужно переждать, — пыталась она втолковать этим людям. — Бывает, что за первой волной приходит вторая.

Неужели они сами этого не знали? Уму непостижимо. Рыбаки смотрели в сторону берега, тыкали куда-то пальцами и громко спорили — видно, не могли решить, где находятся и можно ли возвращаться. На нее никто не обращал особого внимания, а она была слишком слаба, чтобы подняться на ноги, заорать, выругаться, замахать руками, растолкать их локтями или каким-то другим способом заставить себя слушать и хоть как-то объяснить им, что происходит.

Запеленатая в куртку, она так и осталась лежать ничком, свесив руки в воду и бессильно опустив голову на деревянный борт. Ее тело перегораживало днище баркаса, ноги бессильно раскинулись в стороны. Подвесной мотор с рокотом уносил их навстречу новой опасности, рыбаки горланили и спорили, и тут она заплакала, потому как поняла, на что придется пойти.

Выждав сколько можно и дав краткий отдых мышцам, она с трудом подтянулась и скользнула за борт. У нее еще теплилась надежда, что рыбаки повернут назад, чтобы вторично ее подобрать, и тогда, одумавшись, поплывут прочь от берега, но баркас шел прежним курсом. Заметил ли кто-нибудь из них, как она бросилась в воду, — этого никто никогда не узнал.

— Тебе пришлось опять броситься в море? — переспрашивает он.

— Мне втемяшилось, что придет еще одна волна, а может, и не одна. Я считала, что буду в безопасности только вдали от берега. Море — это моя стихия, там мне вольготно, могу часами плавать, не сбиваясь с ритма. Даже совершенно измочаленная, я говорила себе, что в море будет больше шансов спастись, чем на суше, где меня накроет второй волной.

— Черт побери. — Он останавливается, хватает ее в охапку, обеими руками прижимает к себе, зарываясь носом в ее короткие темные, с высветленными прядками волосы, и чувствует, как она в ответ сама приникла к нему. — Неужели была вторая волна?

— Почти такая же огромная, как и первая, — уткнувшись в воротник его куртки, говорит она. — Потом еще одна, поменьше. Через пару дней, когда мы все еще ждали, пока нас заберут с острова, я вроде даже видела тот баркас — валялся вверх дном среди деревьев. А может, это была другая лодка, я же не запомнила ни названия, ни номера, ничего. Белая рыбацкая моторка, вот и все.

Говоря «мы», она имеет в виду выживших туристов. А не себя и Сэма. Его труп нашли в полукилометре от пляжа через неделю после цунами.

У нее в мозгу крутилось сразу несколько мыслей, пока она, держа голову над водой, перебирала ногами и еле-еле двигалась против замедлявшегося потока, потому что тело уже плохо слушалось. Во-первых, она бы дорого дала, чтобы надеть панаму (время от времени приходилось погружать голову в воду, чтобы охладиться, — восходящее солнце палило нещадно). Во-вторых, ей вспоминалось, как Олбан назвал ее однажды хулиганкой. Тогда это показалось обидным, но теперь, пока она плыла и размышляла, жив ли Сэм и выживет ли она сама, это слово приобрело почти мистический смысл. Да, она хулиганка, она будет драться, не развалится на части и не превратится в грязь — ради чего, спрашивается, она столько времени бултыхалась в воде?

А в-третьих, она пыталась уяснить, насколько безнадежны, бессмысленны и жалки ее потуги. На это ушло немало времени — как-никак она избрала своей специальностью математику, а не поэзию, и образное мышление не было ее коньком, но в конце концов в ее воображении возник банан. Точнее, волокна между кожурой и мякотью банана. Ее слабость достигла такого предела, что, казалось, свяжи ее этими банановыми путами — и она не сможет высвободиться. Только так и удалось определить степень собственной слабости.

От солнца, жестоко лупившего ее по светловолосой, коротко стриженной голове, от многочасового одиночества она настолько отупела, что этот мысленный образ крайнего измождения и полной беспомощности вызвал у нее надтреснутый смешок.


Решение повернуть к острову пришло только после полудня. Выбравшись на берег, она, пошатываясь, продиралась сквозь обломки, громоздившиеся вдоль линии прилива, останавливалась, чтобы присесть на прилизанный волной песок и дать отдых дрожащим ногам, и думала, что ее все же отнесло на пару километров в сторону, хотя она все время старалась не сбиваться с курса. Место было незнакомое: пустырь, заваленный раздробленными стволами, сломанными ветками, пальмовыми и еще какими-то листьями, щепками и случайными предметами, свидетелями катастрофы, такими как белые пластиковые стулья, лоскут ситца, возможно, от чьего-то сарафана, яркое купальное полотенце с изображением заката и еще пляжный зонтик — разноцветные обрывки парусины, повисшие на белых искореженных спицах. В стороне виднелись облепленные песком руины. Пройдя еще немного в глубь острова, она обнаружила остатки асфальтовой дорожки, оглянулась через плечо и поняла, что руины — это отель, рядом с которым они жили. Значит, она вышла на берег практически в том самом месте, где стоял их пляжный домик.

Она спаслась, но была обезвожена, изранена, обожжена солнцем.

У него нет слов. Остается только ее обнимать. Ему давно хотелось понять, как было дело, но уже стало казаться, что это останется тайной. Единственное, что он знал, — она поехала туда с парнем по имени Сэм, которого он никогда не видел, и парень этот погиб, а она выжила, потому что во время цунами оказалась в море. Об остальном — о конкретных деталях — она наотрез отказывалась говорить вплоть до сегодняшнего дня.

— Ты после этого обращалась к психологам, ВГ?

Она отрицательно качает головой, глубоко вздыхает и отстраняется, не убирая рук с его пояса:

— Нет.

Он склоняет голову набок:

— Кому-нибудь об этом рассказывала?

Она решительно мотает головой.

— Нет, — хмурится она. — Пыталась объяснить родителям Сэма, но они… это понятно… были убиты горем. Чем больше я говорила, тем им было хуже, так что я заткнулась.

— Подумай, может, тебе стоит еще с кем-нибудь поделиться?

— Нет, не стоит. — Глаза у нее бирюзовые, цвета старого льда, большие, сияющие и широко распахнутые, но сейчас вечно изумленный взгляд стал обиженным и вместе с тем каким-то дерзким. — Я поделилась с тобой. И тебе это нужно больше, чем мне. Считай, что ты на особом положении. У меня нет потребности делиться с другими. Буду тебе признательна, если дальше это не пойдет. По крайней мере, без моего ведома.

Он качает головой. Боже правый, какая у тебя сила воли, ВГ. Или ты только делаешь вид. Впрочем, кого он обманывает? Она и вправду такая.

Все слова, которые приходят сейчас ему на ум, звучит банально, вымученно и шаблонно, поэтому он не говорит ничего.

Дотрагивается рукой до ее щеки. Она слегка склоняет голову к его ладони. Глаза закрыты. Его рука скользит к ее затылку, ощущая тепло и нежность. Он осторожно приподнимает ей голову, нежно целует в губы, нос и щеки, а потом опять бережно прижимает к себе.


Учебный год шел своим чередом. Миновали экзамены. Он подрос, но совсем немного. Начал бриться — через день, а то и чаще, если куда-то собирался. Ему нравились другие девушки, он ходил с ними на танцы, целовался, а бывало, и прижимал в уголке; пару раз ему даже намекали на продолжение, но он не воспользовался случаем, потому что решил хранить верность Софи. Как и прежде, вечерами писал стихи, сочиняя по нескольку строк перед сном, и еженедельно посылал их ей по почте. Письма адресовались тете Лорен, которая вместе со своим мужем Грэмом жила на ферме в Норфолке. Вначале он отправил целую бандероль, собрав наиболее удачные письма и стихотворные отрывки из созданного ранее, еще до того, как тетя Лорен предложила свои услуги. В записке, приложенной к бандероли, равно как и в каждом из писем, он умолял Софи ответить и повторял свою просьбу еще не раз, когда стал регулярно использовать этот тайный канал почтовой связи.

Через неделю после отправки первой бандероли он уже сгорал от нетерпения и даже не пытался себя успокаивать — ответ, по его расчетам, мог прийти вот-вот, в любую минуту. Почту доставляли после его ухода в школу, поэтому каждый день он томился в ожидании, а вернувшись домой, первым делом проверял, нет ли писем. В первую субботу после их договоренности с тетей Лорен он слонялся поблизости от входной двери, ожидая прихода почтальона, чтобы уж точно взять почту из рук в руки, но для него ничего не оказалось. За первой неделей прошла другая, потом третья, а там и месяц. Он подозревал, что адресованные ему письма перехватывают родители. Это уже превратилось в навязчивую идею. Они бы так не поступили. А почему, собственно?

Надо набраться терпения, убеждал он себя. Она представлялась ему запертой в мрачном испанском пансионе: он видел фотографии Эскориала42 — это нечто среднее между монастырем и дворцом близ Мадрида, — и такой образ возникал у него в голове, когда он раздумывал, где же она может быть, если оттуда невозможно выбраться на почту. Он терялся в догадках: вдруг его письма изымают, вдруг там суровая директриса, которая просматривает почту, чтобы оградить воспитанниц от страстных и фривольных посланий.

Он написал тете Лорен, чтобы узнать, пересылает ли она его письма. Ответ был утвердительным. В своем следующем письме к Софи он попросил ее писать по адресу Джеми Бонда, с которым сдружился в течение последнего семестра. Джеми заслуживал доверия — он бы передал письмо, не вскрывая. Но ничего не пришло и через Джеми.

Начались пасхальные каникулы. Он надеялся хотя бы сейчас получить весточку — не иначе как Софи вернулась домой и теперь сможет хотя бы написать или позвонить. Опять ничего. Возможно, она еще в Испании, осталась у своей родной матери, решил он. Надо потерпеть, подождать до летних каникул. Тогда уж она точно вернется в Британию. Приедет в Лидкомб, а оттуда напишет или позвонит.

Опять сплошные уроки, экзамены, домашние задания; чтобы заработать на карманные расходы, он мыл машину и выполнял хозяйственные поручения. На вечеринках обжимал девчонок и целовался с ними.

За неделю до начала летних каникул на одной из таких вечеринок, дома у Плинка, он стащил с девчонки трусики и, лаская пальцами, довел ее до оргазма, а потом долго прижимал к себе.

На пальцах остался тот же запах, что и после Софи; он вызывал мучительно-сладкие, но при этом печальные воспоминания. Девушку звали Джули. На другой день он нарочно спровоцировал ссору, заявив, что не имеет ни малейшего желания с ней встречаться.

Первые две недели летних каникул Энди, Лия, он и Кори провели на Антигуа. Он подозревал, что его буквально свели с шестнадцатилетней дочерью супружеской пары из Манчестера, снимавшей соседнее бунгало; взрослые неожиданно быстро нашли общий язык и всячески намекали, что молодежь должна последовать их примеру. Эмма, длинноногая блондинка, отличалась холодной красотой Снегурочки и лишь в одном походила на Софи — носила брекеты. На танцах в огромном отеле они впервые поцеловались На другой день, когда они отправились кататься на тандеме с тентом, он рассказал ей о своих чувствах к Софи. Девушка все поняла и, как ему показалось, вздохнула с облегчением. Они подолгу играли в теннис, а потом не один год переписывались, пока жизнь не занесла ее в Южную Африку.

Летом он проходил практику в Кью-Гарденз — всего лишь орудовал лопатой, возил тачку и был на подхвате, но это как-никак был Королевский ботанический сад, что дорогого стоит; к тому же ему там нравилось. Он начал гулять с одной из практиканток, Клэр, маленькой, пухленькой и довольно фигуристой брюнеткой. Несколько раз они целовались, но больше, чем запустить руку между кофточкой и бюстгальтером, она ему не позволяла. Они ходили друг к другу в гости; родители ее жили в Хоунслоу, в доме на две семьи, над которым пролетали самолеты по пути в аэропорт Хитроу. Чтобы убить время, они слушали музыку, играли в разные игры и целовались. Он все еще считал, что верен Софи. А это все так, ерунда, ничего серьезного. Лето подходило к концу.

От Софи по-прежнему ничего. Бабушка Уин давно приглашала его в Гарбадейл на две последние недели каникул: заняться огородом, если есть такое желание, — видит Бог, грядки запущены донельзя, — или же просто отдохнуть и погулять на свежем воздухе. Он пока не ответил ни да ни нет, но уже надо было что-то решать.


В Ричмонде — небольшой родственный прием: Кеннард и Ренэ привезли в гости сыновей, Гайдна и Филдинга, и пока Олбан с Гайдном играют на приставке «нинтендо» — он раздобыл американскую версию новой игры под названием «Супербратья Марио» через своего приятеля, чей отец был издателем компьютерного журнала, — Гайдн как бы между прочим говорит, что пару недель назад ездил в Лидкомб и видел там кузину Софи. Пульт игровой приставки выпадает у Олбана из рук.

Что?!

Софи пробыла там уже с месяц. Собирается в Штаты к какой-то тетке, ну… к тете и дяде… как там их… Гайдн смотрит на свои новенькие часы «Касио» с миниатюрной встроенной клавиатурой — он ужасно ими гордится, хотя его короткие толстые пальцы едва ли способны управляться с кнопками… Как раз сегодня и отбывает. Во второй половине дня. О! Кстати, вот этот отдаленный гул — может, это взлетает самолет Софи? Прикольно, да?

На мгновение Олбан прислоняется к бортику кровати — на которой по-турецки сидит Филдинг, листая привезенную с собой книжку комиксов, — и на секунду задумывается о том, чтобы рвануть на метро в аэропорт Хитроу, найти ее, может, даже перехватить прямо у выхода на посадку, как показывают в кино, уговорить остаться еще, ну, или хотя бы взять с нее обещание писать.

Теперь гул раздается у него в голове, а перед глазами возникает тоннель. В прошлый раз это случилось с ним на стадионе, когда ему со всей дури залепили в лицо футбольным мячом. Он слышит, как Гайдн бормочет что-то про Лидкомб и про Софи. Мол, видел каких-то ее друзей. Гонял с ними на скоростном катере. Она пыталась посадить его на лошадь, но ему было высоковато. А ее парень обхамил их с Филдингом. Она сказала, что он просто нервничает из-за ее отъезда в Штаты, потому что опасается потерять ее навсегда. Если она когда и вернется, он — ее приятель, — скорее всего, уже будет женат на какой-нибудь фермерше и заделает пару сорванцов, а за ней — за Софи — будет волочиться крутой калифорнийский мачо. Ну что поделаешь, это жизнь.


Олбан извинился и, шатаясь, побрел в туалет, оставив Гайдна удивленно хлопать глазами и спрашивать: «Ты что, объелся?»

Он долго сидел на унитазе, обхватив голову руками.

Ему необходимо было уйти куда-нибудь из дому. Спустившись вниз, пока взрослые еще не отобедали, он сказал, что хочет немного проветриться (это вызвало несколько любопытных взглядов, но не более того), вышел в сад, перемахнул через ограду, потом двинулся по переулку и через два перекрестка очутился в непроглядной темноте Ричмонд-парка. Он лежал на траве и разглядывал небесный пейзаж из грязно-рыжих закатных облаков. В той стороне, где был просвет, замелькали навигационные огни самолета. Прибывающего, конечно. Регулярное воздушное сообщение, так что братец Гайдн не угадал: ее самолет, направляющийся в Штаты, летел бы на запад, как идет трасса М4, в направлении Уэльса и Ирландии…

Хотя нет, — сейчас он уже рассуждал хладнокровно, — трансатлантические рейсы направляются на северо-запад, в сторону Шотландии. Два-три года назад, когда они летели в Нью-Йорк, он с боем отвоевал для себя место у иллюминатора, хотя Кори закатила дикую истерику, но самым веским его аргументом стало то, что она ведь все равно будет дрыхнуть большую часть пути, а он хотел расспросить обо всем, что проплывало внизу. Шотландия, пару раз ответил отец. Может, даже непосредственно Гарбадейл…

В любом случае Гайдн облажался. Они бы не услышали, как взлетает самолет Софи. Тот отдаленный гул, который проникал сквозь стены дома, самолеты производили при посадке.

Он закрыл глаза и повернул голову набок, дав волю слезам.

Чуть позже он с неохотой встал, чувствуя себя старым, измученным и разбитым, будто жизнь уже подошла к концу. У него не было никакого желания двигаться — так бы и лежал в теплой, душистой траве, слушал бы шум моторов, доносящийся с дороги и с неба, вдыхал ночную прохладу и оплакивал потерянную любовь, но всему есть предел. Его, наверно, уже хватились, зовут, ищут в саду.

Вернувшись в дом, он с облегчением заметил, что по саду не рыщет спасательная команда с фонарями. И никто не кричит его с заднего крыльца. Просунул голову в дверь столовой: сидят себе, смеются, курят. Да, все хорошо, никаких проблем. Как себя чувствую? Нормально. Они даже не поняли, как долго он отсутствовал.

Наверху самодовольный Гайдн побивал вертлявого нытика Филдинга в «Супербратья Марио».


— И вообще, что такое «тяжелые наркотики»?

— С чего это ты интересуешься, Берил?

— Да в новостях передавали. Только об этом и разговору.

— Может, героин, кокаин? — высказывает осторожное предположение Филдинг.

Он переводит взгляд на Олбана, тот переводит взгляд на Верушку, а она только усмехается.

— Это вы о чем? — спрашивает Юдора.

Время позднее, завтра с утра пораньше Филдинг повезет в Гарбадейл двоюродных бабушек Берил и Дорис, а Олбан с Верушкой поедут на ее машине. Сегодня заказали ужин в ресторане «Рогано», в центре города. Олбан заодно пригласил туда и Юдору, маму Верушки.

— И где граница? — интересуется Берил. — Я хочу разобраться — в цене?

— В годы моей молодости, — заявляет Дорис, — никто не разъезжал по заграницам, чтобы разобраться в себе. Люди дома сидели — и все было хорошо.

— Это мы о наркотиках, Юдора, — объясняет Верушка своей матери.

— О наркотиках? В самом деле? — уточняет Юдора и обшаривает глазами стол в поисках предмета беседы.

Верушка улыбается:

— Я думаю, речь идет о наркотиках группы «А».43

— А при чем тут наркотики, доченька? — спрашивает Юдора.

Это хрупкая, оживленная старушка — впрочем, какая же она старушка, поправляет себя Филдинг: дочке-математичке, видимо, слегка за тридцать, так что мамашке всего-то пятьдесят с хвостиком. Костюм цвета беж, темная блузка. Пепельная блондиночка с модной стрижкой. Сам я, конечно, ни-ни, думает Филдинг, но если кому приспичит, это не самый плохой вариант. Все-таки не Дорис и не Берил — тьфу, даже думать противно. Нет, правда, стильная штучка эта мадам Юдора. Одна походка чего стоит — утраченное искусство.

Чем черт не шутит…

— Кто будет десерт? — спрашивает Олбан, когда они вторично просматривают меню.

Он склоняется к Берил, чтобы пошептаться.

— Понятия не имею, — отвечает Верушка своей матери.

— Курить хочется. Как ты думаешь, можно?

Верушка делает страдальческую мину.

— Юдора, прошу тебя!

— Ну понятно! — говорит Берил, выпрямляя спину.

— А ты после школы брал себе промежуточный год?44 — спрашивает Дорис у Филдинга.

— Монтировал общественные туалеты в Мозамбике, — говорит он ей. — Еле ноги унес. Рванул туда из-за одной старой песни Боба Дилана.45 — Филдинг качает головой. — Господи, надо же было так купиться. Попал, короче говоря.

— Я правильно поняла: пока мы все будем чествовать Уин, вы с ним собираетесь жить в палатке? — спрашивает Верушку Берил.

— Только я, — отвечает Верушка.

Она уже достаточно выпила. Не надралась, конечно, как Филдинг, ведь ей с утра за руль, но достаточно, чтобы язык развязался.

— Уж для тебя-то найдется место в доме, — говорит ей Берил.

«Ври больше, — думает Филдинг. — В доме народу будет — чертова туча: родня съедется, верхушка "Спрейнта", юристов толпы».

— Жить в палатке — это не самоцель, — говорит математичка бабке Берил. — Главное — восхождение.

— Восхождение? Куда, к вершине?

— Именно.

— У вас целая группа?

— Я, пожалуй, закажу сыр, — размышляет вслух Дорис. — И, возможно, рюмочку портвейна.

— Нет, — говорит Верушка, — я одна.

— В самом деле? Одна? Это не опасно?

— Опасно, — соглашается Верушка. — Спасибо, я не буду десерт, — говорит она, возвращает официанту меню и откидывается на спинку стула, скрестив руки на груди. — Вообще-то восхождение не полагается совершать в одиночку. Теоретически должно быть как минимум трое: если один получил травму, второй остается с ним, а третий идет за помощью. Но в наши дни это не критично: существуют мобильные телефоны, миниатюрные рации, проблесковые маячки, всякие карманные ракетницы, термоодеяла, джи-пи-эс, спальные мешки — чего только нет. Так что появились шансы разбиться со всеми удобствами. Рекомендацию не лазать по горам в одиночку никто не отменял, но это уже не считается безответственным поступком. — Она ковыряет ногтем между зубами и полощет рот водой.

— Доченька! — нахмурившись, одергивает ее мать.

Верушка, усмехаясь, чуть-чуть склоняет голову — вроде как извиняется.

— В общем, надеюсь, что никогда не узнаю, как выглядит вертолет спасателей изнутри, — обращается она к Берил.

— Смелая ты, как я погляжу, — говорит ей Берил, — лазать по горам в одиночку.

— Либо смелая, либо безрассудная, — соглашается Верушка. — Зависит от исходного определения. С моей точки зрения, я эгоистка или, можно сказать, улитка.

— Можно ли заказать улитку? — в ужасе переспрашивает Дорис, не сводя глаз с Верушки. — На десерт?

Берил слегка касается руки Дорис:

— Она себя называет улиткой, милая моя.

— А, понимаю.

— Но почему улитка, деточка?

Верушка пожимает плечами:

— Не люблю ходить в связке. Ползу, как улитка по склону, в одиночку. Но это риск. А значит — эгоизм. Вот и все. — Она опять подносит к губам стакан с водой.

— Стало быть, потому ты и не выходишь за Олбана? — спрашивает Берил Верушку, которая в этот момент набирает полный рот воды и чуть не фыркает, что чревато неприятностями.

— Простите, Берил, как вы сказали? — Ее губы трогает не то улыбка, не то усмешка.

— Подумать только, — говорит Юдора, заговорщически наклоняясь к Дорис, — я сама задавала ей тот же вопрос.

— Берил… — начинает выговаривать ей Олбан, как директор школы провинившейся ученице.

Можно подумать, сейчас скажет: «Сама себя позоришь!» У Филдинга есть подозрение, что Олбан заливается краской, но с уверенностью не скажешь — слишком тусклое освещение. Да и Верушка вроде бы слегка зарделась. «Так-так, — думает Филдинг, — задергались, голубки!»

— Видишь ли, у нас давно сложилось впечатление, что вы друг к другу неравнодушны. — В голосе Берил звучит убежденность. — Я просто поинтересовалась. — Она оглядывает сидящих за столом. — О господи, неужели я опять некстати высказалась?

— Очень даже кстати, — говорит ей Юдора.

— Мне принесите шоколадное суфле и вот это десертное вино, — говорит Дорис официанту, тыча в меню дужкой очков.

— Олбан, — продолжает Берил, кладя перед собой сцепленные руки. — Почему же ты не сделал этой девушке предложение?

Зажмурившись, Олбан ставит локоть на стол, прикрывает глаза ладонью и качает головой.

Верушка поджимает губы и сосредоточенно разглядывает скатерть.

— Мм? А это что? — спрашивает Дорис у официанта. — Двойная порция? Уж лучше двойную, как вы считаете?

— Надо же, смутила внучатого племянника, — говорит Берил и поворачивается к Верушке. — И тебя тоже, деточка?

— Меня довольно трудно смутить, — отвечает Верушка, но при этом краснеет.

— Ну и что бы ты ответила, если бы он тебе сделал предложение? — не унимается Берил.

Математичка уставилась на Берил, а в сторону Олбана даже бровью не ведет. Что-то здесь не то, но Филдинг, черт побери, не въезжает.

— Брак не входит в мои планы, — с открытой улыбкой говорит Верушка. — Я вполне довольна своей жизнью. От добра добра не ищут.

— Нет, давай все-таки представим, что он сделал тебе предложение.

— Что, прямо сейчас?

— А почему бы и нет? Прямо сейчас.

— Я бы спросила, какие могут быть предложения руки и сердца, пока он не разобрался в своих чувствах к кузине Софи, — отвечает Верушка и, вяло улыбнувшись, наконец-то переводит взгляд на Олбана.

— И? — дожимает Берил.

— И послушала бы, что он на это скажет, — спокойно заканчивает Верушка.

Олбан встречается глазами с Филдингом.

— А ведь ничто не предвещало… — вздыхает он.

Филдинг пожимает плечами:

— Се ля ви, брат.

Дорис, явно сбитая с толку, ерзает на стуле:

— А кофе мы уже пили?


Берил под руку с Олбаном направляется к выходу, где уже ждет такси. Они идут медленно, позади всех.

— Наломала я дров с этим разговором о свадьбе? — спрашивает она.

— Действительно, тебе изменило чувство такта, Берил, — говорит Олбан.

— Ты уж не обессудь. В моем возрасте нужно торопиться. Пока не отбросила коньки, хочу увидеть, как все сложится. Но почему же ты ей не предложил?

— Руку и сердце?

— Вот именно.

— Наверно, еще не созрел, Берил.

— Вам надо хотя бы съехаться. А бумажка со штампом не так уж важна.

— Я к этому не стремлюсь. А если бы и захотел — ей этого не нужно. Ты же слышала, что она сказала.

— Впервые вижу, чтобы двое умных людей так глупо себя вели. Ну, дело хозяйское. — У дверей она сжимает его руку. — Скажи, удалось что-нибудь выяснить про твою маму? В связи с тем, что я от нее услышала?

Олбан не удивляется, когда старики перескакивают с одного на другое.

— Почти ничего, — ответил он ей. — Я поговорил с Энди. Он утверждает, что это не о нем.

— Никогда бы его не заподозрила.

— Я тоже.

— Он не догадывается, кто мог выразить недовольство?

— Нет. Во всяком случае, помалкивает.

— Ну понятно.

— Что ж, в выходные будет семейный сбор. Тогда и разведаем.

— Правильно, — соглашается Берил и похлопывает его по руке, останавливаясь у гардероба.

Юдора говорит:

— Вечер удался на славу!

— Ты, главное, не отступай, — советует Олбану Верил. — Дай знать, если от меня что-нибудь потребуется.


— Извини, что так вышло.

— Ты про Берил?

— Далась им эта женитьба.

— Не извиняйся. Ты-то ни при чем.

— Как это ни при чем? Они — моя родня. Получается, что я виноват.

Они доставили Юдору на Бакли-стрит, прямо к дверям, и теперь такси везет их к дому Верушки. Она пристально смотрит на него. Он смотрит перед собой.

Дотронувшись до его руки, она спрашивает:

— Ничего не хочешь добавить?

— Ты о чем?

Она подвигается ближе, прижимается к нему, обеими руками держа его за руку, и кладет голову ему на плечо.

— Ты ведь знаешь мою позицию?

— Пожалуй, да.

— Я не хочу детей. Не хочу замуж. И даже, может быть, никогда не захочу размеренной жизни.

— Примерно так я и думал.

Такси резко тормозит, их бросает вперед, водитель тихо матерится, потом они опять трогаются с места.

— Мне с тобой хорошо, — говорит она ему на ухо. — Я без тебя скучаю. Когда звонит телефон, каждый раз надеюсь, что это ты. Каждый раз. Совсем чуть-чуть, но всегда.

Он склоняет голову, касаясь щекой ее макушки.

— Я всегда считал, что можно прекрасно проводить время вдвоем. Но жить бок о бок десятилетиями — все равно что размазывать отношения тонким слоем: они становятся бесцветными, водянистыми, пресными. А если от раза к разу ждешь встречи, то ощущения богаче и ярче.

Она качает головой, проводит рукой по его вьющимся волосам.

— Бедный ты мой, любимый мой, — говорит она нежно с печальной улыбкой. — Иногда тебя просто заносит.

Кончиками пальцев он останавливает ее руку, не давая гладить себя по голове.

— И сейчас тоже?

Она задумчиво кивает:

— Да, и сейчас.

Ей приходит в голову, что осторожное прикосновение, которое пресекает ее ласку, — это первое заметное применение силы с его стороны. Она вдруг понимает, что сама нет-нет да и шлепнет его по руке, и довольно-таки ощутимо, а то и двинет в плечо или даст пинка — хотя и не со всего размаху — в ногу, в бедро или пониже спины, и даже может вспомнить по крайней мере один случай, когда, дурачась, молотила кулаками по его голой груди… А он — хоть бы что. Ни разу не показал силу.

Исключение, наверно, составляли те случаи, когда они соревновались в армрестлинге.

Ну, и секс тоже, считает она. Но даже в постели он никогда не проявлял жестокости, ничего такого — ни болезненных ударов, ни шлепков, ни царапин, ни даже любовных покусываний.

С другими она кричала, и уж точно не от наслаждения, когда ей прокусывали и без того проколотые мочки ушей или впивались зубами в соски, когда ее награждали синяками и ссадинами, и каждый раз ясно давала понять, что ее это не устраивает… Но с ним — ничего похожего. Как ночью, так и днем он всегда оставался нежным, чутким, милым и даже покладистым — приходится признать, что это в некоторой степени противоречит ее собственному пониманию мужественности и женственности.

Тут есть над чем подумать, решает она. Он отпускает ее запястье. Она кладет руку ему на щеку, чувствуя тепло сквозь аккуратно подстриженную бороду.

На участке, где ведутся дорожные работы, такси подпрыгивает.

— Тут есть и моя вина, — говорит она ему.

— В чем?

— Зачем я ляпнула про тебя и Софи? Кто меня тянул за язык? Выходит, решила отплатить той же монетой, а это плохо. Ты уж прости.

— Угу.

Оглядываясь назад, он признается себе, что да, обиделся, даже заподозрил что-то вроде предательства, хотя и напрасно, нельзя же быть таким мелочным, тем более что все за столом — ну, может, за исключением Юдоры — знали расклад. Он похлопывает ее по ноге повыше колена:

— Все хорошо.

Она почти касается губами его уха.

— У нас все хорошо, — шепчет она. — Правда ведь, у нас все хорошо?

В полумраке такси он поворачивается, чтобы заглянуть ей в глаза, а полосы оранжевого света от уличных фонарей медленно проплывают по обочинам, то вспыхивая, то угасая, словно кинопленка.

— Конеч… — начинает он, потом останавливается и, улыбаясь, легко целует ее в губы. — Конечно, у нас все хорошо, — договаривает он.

— Хочу, чтобы мы поскорее оказались дома, хочу почувствовать тебя там, внутри, — шепчет она.

Верушка трогает губами его ухо, он поворачивается к ней и обнимает, привлекая к себе.

Они целуются. На миг отрываются друг от друга, поймав укоризненный взгляд водителя, и опять придвигаются совсем близко, склоняют головы и тайком смеются.


Ему восемнадцать, впереди «промежуточный год». Тогда это выражение еще не стало употребительным, хотя напрашивалось само собой. Кое-кто из его приятелей уже брал себе годичный перерыв между школой и университетом, идея выглядела вполне разумной. Школьные экзамены он сдал на «отлично». После долгих размышлений решил поступать в Сент-Эндрюс или в Эдинбургский университет, на факультет журналистики.

Он делится своими планами с Энди, а тот, откладывая газету и глядя на него поверх очков, говорит:

— В мое время кто не видел в себе определенных склонностей, тот поступал на социологию.

Олбану обидно такое слышать, хотя бывало и хуже. Так или иначе, в итоге он едет в Бристоль и там поступает на экономический. Спасает его — как он еще долго сообщает знакомым — только жгучая ненависть к выбранному предмету.

А пока, в течение промежуточного года, он много ездит, хотя, как и положено отпрыску Уопулдов, смотрит на вещи через призму взглядов своей семьи. Члену этого клана, особенно по молодости, редко удается совершать путешествия по миру без советчиков и наставников. Уж очень расплодились эти Уопулды, где только нет у них родственников, участников и соучастников семейного бизнеса, нынешних и бывших деловых партнеров и прочих личностей, годами сохраняющих, и порой без всякой задней мысли, приверженность этой семье, разбросанной по всему свету: откажешься от их гостеприимства — будет страшная обида, сохранишь поездку в тайне — заподозрят в скрытности. Когда ты приезжаешь в страну, где никого не знаешь, можно исследовать ее вдоль и поперек, как сам решишь. Если же сразу по приезде оказываешься под крылом у кого-нибудь из знакомых, то за тебя, считай, уже все решено.

Впрочем, как очень скоро понимает Олбан во время своих странствий по миру, это палка о двух концах. С одной стороны, очень удобно, когда тебя развлекают местными байками и указывают на такие достопримечательности, о которых путеводители нередко умалчивают. В подобных случаях гостю, как правило, обеспечивают и стол, и дом — живи не хочу, — а о деньгах даже не заикаются. С другой стороны, ты медленно, но верно попадаешь в кабалу, потому как все складывается примерно одинаково: тебя встречают чем-то похожие, на вид приветливые и безусловно легкие на услугу люди, в силу разных причин благожелательно к тебе настроенные, готовые и соломки подстелить, и шестеренки смазать, и кого угодно подмазать, чтобы только сделать твое пребывание на их территории самым памятным из всех.

А если захочешь избежать этой душной опеки, то, не ровен час, подцепишь дизентерию или напорешься на банду местных хулиганов, не будешь знать, как отвертеться от непристойных предложений здоровенных, потных шоферюг, можешь запросто лишиться бумажника, засунутого глубоко в потайной карман, который, как выясняется, разрезать бритвой во время ночевки — плевое дело, утром опоздаешь на поезд или автобус, решив, в силу врожденной британской скромности, которой безбожно злоупотребляют все, кому не лень, что за билетом положено стоять в очереди, хотя никто другой — вот загадка — не знаком с этим или с каким-либо иным правилом; а если повезет втиснуться на заднюю площадку или в тамбур, то горько пожалеешь, что родился на свет, ибо в сорокаградусную жару тебя в этой скотовозке непременно пробьет на корпус, а сортир либо отсутствует как таковой, либо засорился и невыносимой вонью сообщает о своем местоположении; когда же площадка автобуса или тамбур вагона зависнет над Знаменитой Трехсотметровой Пропастью, оказавшийся рядом абориген, распространяя ядреный дух немытого тела, будет так настойчиво впаривать тебе наркотики, что ты распознаешь в нем переодетого полицейского, имеющего зуб на западную молодежь и получившего разнарядку на задержания, — да мало ли какие еще превратности судьбы подстерегают неопытного юного путешественника; но зато теперь ты поколесил по миру и знаешь, что такое жизнь — если не миллиардов, населяющих эту планету, то как минимум сотен тысяч молодых и относительно обеспеченных, которые, как и ты, на свой страх и риск отправились за границу.

Ты откроешь для себя новые места и новые лица, а возможно, и самого себя, что исключено в условиях неустанного покровительства и с лихвой окупает все мерзости и мучения; ведь что придает особый смысл твоим нелегким странствиям — мерцание церковного купола в предрассветном тумане; чистейший безлюдный пляж, куда привел тебя долгий, изматывающий путь; вечер у костра в кругу людей, которых еще вчера не знал и, возможно, больше не увидишь, но сейчас они тебе так близки, что хочется провести с ними всю оставшуюся жизнь; именно это нежданное, глубокое единение с новыми людьми и новыми местами не забудется никогда.

В поездках Олбан старается, чтобы время, проведенное с Уопулдами и их окружением, не превышало длительности настоящих, по его мнению, путешествий, сулящих не только приключения, но и борьбу с непредвиденными трудностями, которые, впрочем, он предпочел бы преодолеть и пережить как можно скорее, чтобы потом можно было вспоминать их с налетом ностальгии и всяких других чувств, похожих на благодарность.

Когда на горизонте маячит Гонконг, он решает, что пришло время слегка прогнуться перед семьей, и принимает приглашение дяди Блейка, довольно расплывчато высказанное год назад в рождественской открытке.

Туда он летит из Дарвина, но прежде болтается в течение двух веселых, но жарких и изнурительных месяцев по Австралии на микроавтобусе в компании двух новоиспеченных инженеров-электриков. Алекс и Джейс, жизнерадостные ребята родом из Брисбена, широкие натуры и неисправимые оптимисты (особенно по части секса, которого у них ровно ноль на протяжении всего путешествия, при том что Олбану удается-таки снять на вечер официанточку в Калгурли), соглашаются подбросить его из Сиднея в Мельбурн; они сразу находят общий язык, и эта поездка превращается для всей троицы в грандиозное путешествие до самого Дарвина, через Элис-Спрингс и Перт,46 но после девяти недель в микроавтобусе — а моются они раза два-три в неделю, не чаще, — он начинает думать, что испытал на себе, хотя и в сугубо мужском окружении, примерно то же явление, которое, как принято считать, возникает у женщин, вынужденных подолгу жить вместе: их менструальные циклы якобы синхронизируются. Олбан готов поклясться, что теперь он, Джейс и Алекс потеют синхронно и выделяют, буквально на генетическом уровне, один и тот же усредненный запах.

Перед расставанием в аэропорту Дарвина они сверкают улыбками, по-мужски грубовато обнимаются и долго клянутся в вечной дружбе. (Чтобы никогда больше не увидеться.) Вскоре после взлета он проваливается в сон и просыпается как раз в тот момент, когда самолет заходит на крутой, даже резкий вираж, который большие авиалайнеры совершают, как правило, только в нештатных ситуациях или при неминуемом падении. Он смотрит в иллюминатор на высотное здание, мелькнувшее в метре от крыла. За бортом темно; он успевает встретиться взглядом с каким-то китайцем, вышедшим на балкон этого до жути близкого небоскреба. Китаец одет в полосатые шорты и серую майку; облокотившись на бетонные перила, он щелкает зажигалкой и закуривает сигарету. Впоследствии Олбан будет утверждать, что разглядел даже марку зажигалки — «зиппо», но пока он смирился с тем, что катастрофа неизбежна. На самом-то деле это обычный трюк при посадке в аэропорту «Каи-Так», расположенном в опасной близости от центра города Коулун.

Дядя прислал за ним машину с водителем. Олбана все еще знобит после прерванного сна и смертельного воздушного трюка; он бредет нога за ногу через галдящее, слепящее здание аэропорта, попадает в пыльную ночную дымку и духоту города и забирается в охлажденный кондиционером, пахнущий кожей салон «бентли», не особо вникая в происходящее. Его везут в гигантский небоскреб на берегу залива, где китайский ангелочек в строгом деловом жакете и юбке с разрезом указывает путь к скоростному лифту, который, взмывая вверх, оставляет его желудок где-то на уровне второго этажа. Вывалившись с рюкзаком в руке из светящегося куба лифта, он оказывается в необъятном сверкающем холле, переходящем в огромный, размером с пару теннисных кортов, утыканный деревьями сад на крыше, где роятся гламурные личности всех цветов и оттенков, в костюмах, вечерних платьях или белоснежной униформе — каждому свое. А позади этой пестрой толпы простирается электрическая бездна — похоже, тут собрали все лампочки, произведенные со времен Эдисона, и теперь они ослепительно сверкают в спиралях реклам, вдоль широких полос хайвеев, на круглых площадях и стадионах, отражаются в многогранных кристаллах сотен небоскребов и в плотном сияющем облаке, которое нависло над городом и, словно зеркальная поверхность, переворачивает вверх ногами многоцветье громадных вертикальных вывесок и неоновые скелеты многоэтажных башен, испещренные зелеными, синими, красными, фиолетовыми и золотыми пятнами.

Приветливый, учтивый китаец в отутюженном белом кителе, который сделал бы честь капитану лайнера «Куин Элизабет-2»,47 принимает у него рюкзак и ведет мимо подноса с бокалами шампанского к высокому, седовласому господину, который стоит возле ограждения крыши и беседует со стайкой китайцев, сопровождая свою речь величественными жестами. Седовласый человек оборачивается. Олбана представляют дяде Блейку.

— Олбан! Рад тебя видеть. Зови меня просто Блейком.

Дядя Блейк высок ростом и значителен, у него длинный и, похоже, некогда сломанный нос, вытянутое лицо, тронутое каким-то сероватым загаром, и вполне сформировавшийся второй подбородок. Он протягивает Олбану свою большую мясистую пятерню. В его рукопожатии есть что-то от влажной ночной духоты.

— Здравствуйте, — говорит Олбан.

Блейк представляет его всяким важным персонам из своего окружения, чьи должности и звания, равно как и короткие, но невоспроизводимые китайские имена, тут же вылетают у него из головы; ему указывают на разные городские достопримечательности, на гавань и далекие, мерцающие острова, но вскоре — видимо, сообразив, что Олбан еле стоит на ногах от усталости, — Блейк подталкивает его в спину своей мощной, тарелкообразной ладонью и направляет в сторону лифтов — под тем предлогом, что ему, наверное, захочется освежиться, а потом снова вернуться к гостям. Другой безупречный слуга-китаец в тугой крахмальной куртке сопровождает его на лифте в неописуемо роскошные апартаменты двумя этажами ниже: угловая спальня с двумя стеклянными стенами и ванная размером с площадку для игры в сквош.

Он принимает душ и в просторном белом купальном халате ложится на кровать, чтобы немного отдохнуть и прийти в себя, но сразу же проваливается в сон. А продрав глаза, обнаруживает, что свет в комнате выключен, а в дверь заглядывает Блейк.

— Извини, Олбан, — говорит ему дядя зычным, раскатистым голосом. — Просто хотел убедиться, что ты в порядке. — Видимо, он хочет изобразить дружескую улыбку, но его физиономию искажает жутковатая гримаса. — Долгий перелет?

— Да нет, всего лишь из Дарвина, — говорит Олбан, снова выпавший из пространства и времени. — Который час?

— Около полуночи.

— Ух ты. — Он дрыхнул больше двух часов. — Прошу прошения. Я все проспал?

— Нет, гости еще не разошлись.

— Отлично. Сейчас оденусь. — Он скатывается с кровати.

Через несколько дней ему лететь в Перу с посадкой на Гавайях: в Лиме живет его тетка Эльза. Гонконг расплывается у него в памяти туманным вихрем, где смешались застойные отдушки небоскребов, искусственная прохлада офисов и лимузинов, короткие перебежки в удушающе-мглистой, отороченной дымным кружевом простыне обжигающей парилки, которая здесь, в Гонкерсе, зовется свежим воздухом, и еще постоянное ощущение, будто тебя втиснули в гудящий дымно-смоговый скафандр, одновременно прорастающий тебе в нутро и обволакивающий снаружи, чтобы не подпустить город слишком близко.

На скачках он знакомится с метросексуалами, его катают вокруг порта и пары близлежащих островов на сногсшибательном сверкающем мощном катере — даже доверяют штурвал, когда поблизости никого нет, а он хохочет как ненормальный, прибавляет газу и чувствует, как вся эта невероятная махина размером с хороший дом задирает перед разгоном свой акулий нос; потом начинается суматошная тусовка в доме у какого-то олигарха прямо на пике Виктория,48 с видом на подернутую дымкой верхушку небоскреба Блейка около гавани. На пике ему всюду чудится запах жасмина и бананов. Жилище олигарха-канадца и его супруги-японки смахивает на дворец или музей: стены увешаны картинами, которые добывались правдами и неправдами на всех континентах, исключая разве что Антарктиду. Олбан потягивает коктейль с частицами золота и ощущает себя младенцем.

Блейк высаживает его в аэропорту и вручает новенький «уокмен», сверкающий складной армейский нож швейцарского производства, пухлый конверт, набитый ветхими зелеными бумажками по десять и сто баксов (на всякий пожарный), а в придачу дает совет: «Запомни, Олбан: метить надо высоко. Будь эгоистом, думай только о себе. Вокруг одни засранцы — все так делают», и тут у него возникает такое чувство, будто город его отрыгнул; он поднимается на борт «Боинга-747» и не без облегчения сворачивает направо, в эконом-класс.

Во время посадки на Гавайях он мирно спит.

С месяц гостит в Лиме у тети Эльзы — это сестра Энди, давным-давно осевшая в этих краях, единственная родственница, не принадлежащая к клану Уопулдов, кого он посещает во время своей кругосветки, растянувшейся на весь промежуточный год. В предместье, весьма далеком от респектабельности, она держит бар у бассейна — обшарпанный и хлипкий.

Здесь он тоже расширяет свой жизненный опыт.

После этого едет поездом в Мачу-Пикчу, дальше на попутках, в основном на грузовиках, потом возвращается на побережье, зачарованно наблюдая, как волны лижут сотни миль золотистых пляжей, оттуда направляется на север, вспоминает, что через месяц ему домой, и в конце концов оказывается в Лос-Анджелесе, где почти случайно, приехав навестить кузена Фабиола, грезящего о карьере кинорежиссера, сталкивается нос к носу с Софи.


Олбан благополучно вычеркнул из памяти свою кузину, особенно за эти девять месяцев путешествий. Софи все меньше и меньше занимает его мысли после того случая (на следующее лето после того особенного лета, проведенного ими вместе), когда он выяснил, что она уже давным-давно вернулась из Испании, но даже не дала о себе знать.

Судьба сводит их посреди пустыни. Кузен Фабиол занимается поисками натуры: он слышал, будто в центре пустыни Мохаве49 пропадают без дела сотни брошенных под палящим солнцем самолетов, которые не ржавеют (в том-то вся фишка), потому что там страшная сушь: распластались под открытым небом — и хоть бы что; для натурных съемок лучше места не придумаешь, а потому надо туда съездить и, если повезет, вдохновиться на творческие подвиги. Они грузятся в его машину и направляются в пески.

Кузен Фабиол невысок ростом, жилист, рыжеволос и говорлив. Учится в киношколе, снимает квартиру в Топанге. Он подолгу смотрит вокруг через прямоугольник, образованный большими и указательными пальцами. Планирует создать что-нибудь забойное, не хуже «Рокки», а для начала усвоил правдоподобный южнокалифорнийский акцент.

— «Рокки»? Ну, это уже классика. — Почему-то он даже не ввернул обращение «баклан», что на него совсем не похоже.

— Я-то считаю, что фильм — полный отстой, — замечает Олбан и осторожно лижет прямоугольничек проклеенной бумаги.

В дороге ему поручено набивать косяки. Это один из многих навыков, приобретенных им в течение последнего года, причем он одинаково успешно справляется и с излюбленной американцами «травкой», и с рецептом «табак плюс гашиш», популярным в других странах. Сейчас главное, чтобы траву не сдуло. Машина у Фаба — старый, некогда красный «форд-седан» со сломанным кондиционером, поэтому все окна открыты. Когда поблизости нет копов, Фаб привычно выжимает из машины максимум, так что уберечь травку совсем непросто.

— «Ат-стой, ат-стой», — передразнивает Фабиол. — Много ты понимаешь.

Они подруливают к авиастоянке — это плоская, пыльная, иссушенная ветром и солнцем местность у черта на рогах. Небольшие проблемы с охраной у шлагбаума решаются с помощью телефонного звонка на побережье: Фаб договаривается с кем-то из знакомых, которые здесь заправляют. Вот их уже пропустили на территорию, но, вместо того чтобы направиться прямиком к рядам стоящих на земле самолетов, они едут к выгоревшей, нескончаемой взлетной полосе, которая отходит от обшарпанных, разбросанных в беспорядке тесных ангаров.

— У меня тут встреча с фотографом, — объясняет Фаб. — С минуты на минуту прилетит из Сан-Франциско. — Возвращает косяк Олбану, тот затягивается. — Дружок этой… — говорит Фабиол и глотает дым, — …кузины Софи.

Одного только упоминания ее имени достаточно, чтобы у Олбана дрогнуло сердце. Поперхнувшись дымом, он кашляет, будто от удара под вздох. До него доходили слухи, что Софи обреталась в Нью-Йорке, училась в каком-то художественном колледже и жила у родственников по материнской линии. Нью-Йорк должен был стать последним пунктом назначения в его странствиях по миру, и он надеялся с ней встретиться.

— А, — только и способен выдавить Олбан.

Воображение сразу же подсказывает, что она в том легком самолете, которого они ждут, но разум отказывается понять, откуда ей там взяться.

Юркая «сессна» появляется ниоткуда, подлетает, накренившись на одно крыло из-за бокового ветра, приземляется, на что ей требуется не больше десятой части бескрайней взлетно-посадочной полосы, и подкатывает к ангарам, где стоят Олбан и Фаб, облокотившиеся на капот машины. В самолете — двое, и, когда пропеллер наконец-то замирает, они соскакивают на землю: фотограф прилетел с пассажиркой, и сердце Олбана сначала екнуло, а потом упало, потому что эта девушка — изящная блондинка, совершенно не похожая на Софи.

— Эй, Фаб! — кричит рослый парень лет двадцати пяти, с растрепанной черной шевелюрой, объемистой сумкой для фотоаппаратуры и в темных очках.

— День-не-ел! — приветствует его Фаб.

Они бросаются друг к другу и здороваются хлопком по раскрытой ладони.

Блондинка — кроссовки, обрезанные джинсы и футболка с изображением группы The Cure — замирает как вкопанная при виде Олбана. Ее лицо тоже скрывают солнцезащитные очки, и она поднимает их к макушке, чтобы приглядеться.

— Олбан? — произносит она.

Боже, это Софи.

Дэниел (который большую часть времени проводит в Нью-Йорке) уже довольно давно встречается с Софи, через которую Фаб на него и вышел.

Они садятся в видавший виды «форд» и едут рассматривать самолеты: где остов, где корпус, а если целая машина, то непременно без двигателя. Дэн неустанно фотографирует. Потом они взлетают на «сессне», и Фаб сам берет в руки камеру, чтобы нащелкать побольше снимков. В машине и в самолете Олбан и Софи сидят вместе на заднем сиденье. Дэн, вообще говоря, душа компании: так и фонтанирует разными байками и остротами. Софи с готовностью хохочет. Им с Олбаном неловко, да и говорить не о чем. В самолете они оказались притиснутыми вплотную друг к другу. Ему в нос ударяет запах ее духов, но за этим искусственным ароматом ему чудится ее собственный запах, тот самый запах девушки, ее кожи, как воспоминание о Лидкомбе, три лета назад.

Самолет делает вираж, одно крыло указывает почти вертикально вниз, в землю, двигатель набирает обороты, и «сессна» кружит, словно жестяной гриф-стервятник, над останками собратьев.

На земле, пока Фаб пакует аппаратуру, Дэн заправляет самолет и кричит вниз со стремянки:

— Ол, ты в Сан-Фран уже слетал?

— Нет, — отвечает Олбан. — Хотел, но, боюсь, не успею.

— Ну, Олбан, мать твою, неужели ты и на обратном пути доверишь свою британскую задницу этому маньяку из Города Ангелов? Не пора ли посмотреть реальный город?

— Нарываешься, баклан! — добродушно гаркает Фабиол.

— Что, прямо сейчас? — спрашивает Олбан.

Он бросает взгляд на Софи, но выражение ее лица скрывают темные стекла очков. Теперь он разглядывает ее при ярком, беспощадном солнечном свете и не может свыкнуться с незнакомой стройной фигурой и белокурыми волосами. Между прочим, она еще и подросла сантиметра на три.

— А чего тянуть-то? — говорит Дэн, стряхивая последние капли в бензобак в правом борту самолета, и завинчивает крышку. — Прямо сейчас и рванем, поживешь у меня пару дней. Комплекция у нас с тобой примерно одинаковая, подберешь себе что-нибудь из моих шмоток или на месте прибарахлишься. А в воскресенье или в понедельник мы тебя подбросим до автобуса — и дуй себе в Ла-Ла. Могу, между прочим, и на самолете туда подкинуть, если время выкрою.

— Фаб? — спрашивает Олбан. — Не возражаешь?

— А мне-то что, — ухмыляется Фабиол. — Лети, баклан.

И он летит, сидя сзади в маленьком самолете, и смотрит на мелькающие внизу бурые, желтоватые, коричневые и жухло-зеленые полоски и полосы, круги, квадраты и прямоугольники сухой и безмятежной калифорнийской растительности.

Они приземляются в Хейварде засветло, пересаживаются в открытый «сааб» Дэна, едут по мосту через залив Сан-Франциско и поворачивают на север, в сторону города.

Забросив вещи в квартиру Дэна, выходящую на Лафайетт-парк, они отправляются во вьетнамский ресторанчик вблизи Коламбус-авеню. Возвращаются обратно к Дэну — жилье скромное, но отделано со вкусом, если не считать переизбытка хрома; Дэн выкатывает бутылку «Напа-мерло», но тут раздается телефонный звонок, и он просит Софи включить телевизор. Вскоре, прижимая трубку подбородком к плечу, Дэн появляется из кухни, волоча за собой длиннющий телефонный провод, какие, наверно, бывают только в Штатах, и держа в руках откупоренную бутылку и три бокала. Ставит все это на журнальный столик в гостиной и переключает телевизор на новостной канал, по которому показывают кадры, снятые с вертолета: по ярко освещенной автостраде мчится желтый школьный автобус, преследуемый полицейскими машинами.

— Понял, — говорит он. — Что? Тридцать пять? В Дэли,50 отлично. Еду. Ага, давай.

Он идет обратно на кухню, чтобы повесить телефонную трубку, и возвращается, разводя руками.

— Долг зовет. Вы, ребята, сами тут развлекайтесь. Извините.

Через минуту он уже пулей вылетает из квартиры, схватив две камеры и на ходу натягивая куртку. Олбан и Софи смотрят на бутылку вина.

— Или можем в паб пойти, — говорит Олбан. — То есть в бар.

Софи качает головой:

— Нам с тобой еще три года нельзя, братец.

От души посмеявшись, Олбан усаживается.

— Ах да. — Он роется в кармане рубашки и вытаскивает косяк. — У меня же остался забористый самосад Фаба.

Он изучает косяк, потом заглядывает в карман и пожимает плечами:

— Надеюсь, он себя не обидел.

Софи садится напротив. Она улыбается и наливает им вина:

— Ну, что ж, давай развлекаться.


Они оставляют телевизор на новостном канале, но с выключенным звуком — на экране все та же погоня, но теперь уже с титрами: «Преследование школьного автобуса»; слушают музыку, пьют вино и курят. Погоня заканчивается тем, что «развозка» — Олбан в Штатах уже достаточно давно, чтобы называть про себя школьный автобус «развозкой», — впечатывается в бетонное ограждение посреди какой-то автострады и сразу оказывается в кольце полицейских автомобилей с мигалками. Из автобуса вспышками летят пули, полицейские ныряют под укрытие своих машин.

— Ничего себе, — говорит Олбан, кивая в сторону экрана и передавая Софи раскуренный косяк.

— Добро пожаловать в Америку.

— И давно ты здесь? — спрашивает он.

Они пока еще ни словом не обмолвились о том, что произошло в Лидкомбе три года назад.

— В Штатах? С осени. Приехала в том году. То есть в прошлом году.

— А до этого?

— В Мадриде жила. В Лидкомб пару раз заезжала, но ненадолго. А ты?

Она все та же — и совсем другая. Губы — прежние, те, которые он целовал, но зубы стали белее и ровнее, а лицо обрамляют совсем другие волосы, да и фигуру не узнать. Похоже, она просто избавилась от детской пухлости, но ему нравилось, как она выглядела прежде. Казалось бы, он ее нашел, но она для него потеряна: другой облик, другая жизнь, другой возлюбленный. Интонации, тембр голоса — все знакомое, а выговор американский.

— Я? Да так, в основном дома, — он берет у нее косяк, — в Ричмонде. А последние месяцы… ну, почти что год… путешествую.

— Хорошо выглядишь, — говорит она ему. — Возмужал. И загар тебе идет.

Он ухмыляется:

— Могу поспорить, ты говоришь это всем парням.

— Естественно, — отвечает она и тянется опять за косяком. — А как же иначе? Будем здоровы!

Смеясь, он выпускает клуб дыма и поднимает бокал. Сидит он на полу, вытянув ноги под стеклянный журнальный стол с хромированным бортиком. А она расположилась на диване позади него, чтобы удобнее было передавать туда-сюда косяк и смотреть телик.

Их встреча представлялась ему совсем по-другому. Он воображал, что они кинутся друг другу в объятия, чтобы больше не расставаться, или, наоборот, устроят жуткий, оскорбительный для обоих скандал, который оставит на сердце незаживающие раны.

Так или иначе, он ждал чего-то значительного. А возникло только странное, если не сказать досадно-неловкое отчуждение, будто и не было никогда между ними близости, будто никогда не было Лидкомба.

— Я так долго тебя искал, когда нас разлучили, — говорит он ей.

— Да ну? — Ее голос звучит скептически.

— Правда. Ты хоть одно мое письмо получила?

— Ни одного, — говорит она, передавая косяк обратно.

Он не знает, что ответить. Все впустую, все напрасно, все зря. Ну что ж. Он глубоко вздыхает, откашливается.

— И звонить пробовал. Собирался даже ехать на перекладных, мчаться в Лидкомб, чтобы тебя увидеть, а потом узнал, что ты в Испании.

— Вышпании, Вышпании, — повторяет она как-то задумчиво, вроде как под кайфом, разглядывая бокал. Похоже, даже не передразнивает, а повторяет чужие слова, из чужой жизни. — Вышпании… — Потом смотрит на него. — Это правда? — спрашивает она. — Ты писал мне письма? Серьезно?

— Конечно, и еще стихи. Сотни страниц. Тетя Лорен уверяла, что все пересылает тебе. — Он поднимает на нее взгляд. — Точно ты ничего не получала?

— Ни единой строчки. — Она встает, чтобы поменять запись. — Думала, забыл ты меня, — говорит она тихо, стоя к нему спиной.

— Нет, не забыл.

Он оглядывается на нее, но она изучает стеллаж Дэна с дисками и книгами. Собираясь в ресторан, она переоделась в легкое короткое зеленое платье. Сейчас она тянется к верхней полке, и загорелые ноги открываются намного выше колен.

— Ты случайно не привез какие-нибудь диски? — спрашивает она. — У Дэна тут неплохая коллекция, хотя он говорит, что предпочитает винил. И вот эти штуки.

Она снимает с полки коробку с саундтреком к «Китайскому кварталу».51

— Лазерные диски. Как с фильмами, знаешь?

— Ну, что-то такое слышал, — говорит он.

— Хм.

Она возвращает лазерный диск на место.

— А ты-то пыталась со мной связаться? — спрашивает он, отводя глаза и доставая последний косяк из кармана рубашки.

— Мать моя, да сколько их там у тебя? — восклицает она.

— Это последний. Не хочешь — не буду закуривать. — Он уже изрядно заторчал, но старается этого не показать. Оглядывается на нее, но она по-прежнему изучает коллекцию дисков, скрестив руки на груди.

— Вот еще! Не хватало мне на тебя давить. — Пауза. — Окно хотя бы открой.

Она бросает взгляд на экран телевизора, но тут же отворачивается.

— Софи?

— Что?

— Так пыталась или нет?

— Тебе нравится Джони Митчелл? Дэн от нее фанатеет, а по-моему, ничего особенного. Надо бы притащить The Cure. Пыталась что?

— Связаться со мной.

Долгая пауза.

— Нет, зай, не пыталась.

Край виниловой пластинки с еле уловимым ропотом подставляет себя под иголку: глухой, пустой звук, чреватый неизбежностью.

А ему кажется, это кровь хлынула у него из сердца и потекла вниз, через три этажа, на улицу. «Зай». Урезанный «зайчик». Очередное новое словцо. Наверно, Дэн ее так называет. В постели. Или она его. Может, выкрикивает, когда кончает, когда он доводит ее до оргазма. Черт, ясно же, что ловить здесь нечего.

Она садится на пол к нему лицом, прислоняется спиной к дивану, а ноги вытягивает под журнальным столиком, параллельно его ногам.

— Когда предки увезли тебя из Лидкомба, мне было хуже некуда, — говорит она ему. Печальная, строгая и прекрасная, но все еще непонятно чужая. — Мне внушили, что я дрянь. Дескать, я теперь вся в грязи. После того, что между нами было.

Он так и держит в руке последний косяк. Смотрит ей в глаза, пытаясь представить, через что ей пришлось пройти. А ведь за все эти годы он, терзаясь собственными муками, ни разу по-настоящему не задумался, что выпало на ее долю: она представлялась ему все той же девочкой, только остановившейся во времени, застывшей в прежнем облике, неподвижной, будто попавшей в янтарный или смоляной плен, из которого можно выйти как ни в чем не бывало и продолжить свою — их общую — жизнь с того мгновения, когда развеются злые чары.

Ему и в голову не приходило, что та история могла настолько ее изменить. Даже когда Гайдн сболтнул, что она вернулась в Лидкомб, что у нее новый парень, он просто выбросил это из головы, вычеркнул — и все. Может, Гайдн что-то перепутал, а может, в ней всегда было непостоянство, просто сейчас это выплыло наружу. Все равно ее образ, хранившийся у него в памяти, никак не изменился; эта непостижимая, застывшая икона по-прежнему оставалась с ним, и в глубине души он был уверен, что даже после всех своих скитаний и безумств сумеет пробудить их обоих ото сна: стоит только ее найти — и все будет как раньше. Только сейчас он понял, что это выше его сил, что все изменилось, а главное, изменились они сами.

— Джеймс и Клара твердили, что я всем причиняла зло, — вполголоса продолжает Софи. — Не только им самим, но и бабушке Уин, и твоим отцу с матерью, и всей родне. Даже тебе. А потому мы с тобой должны… то есть я должна, забыть ту историю как кошмарный сон и начать жизнь сначала. Это, мол, единственный путь, единственный выход. Списать все на детскую глупость и забыть. Если не оглядываться назад, все встанет на свои места. Семья успокоится. Я спасу свою душу. А ты меня очень скоро забудешь.

У него наворачиваются слезы, но он пытается их проглотить, стиснув зубы.

— Ну-ну. — Приходится еще раз прочистить горло. — Ты тоже считаешь, что это была детская глупость?

Она смотрит на него долгим взглядом. Джони Митчелл поет о холодной вороненой стали и ласковом огне. В конце концов Софи говорит:

— Ты собираешься закуривать этот чертов косяк или так и будешь мять его до бесконечности?

Они курят последний косяк, передавая его друг другу через стол. В титрах «Преследование школьного автобуса» теперь переименовано в «Задержание школьного автобуса». Звонит Дэн: извиняется, что не сможет приехать — заночует у приятеля в Дэли-Сити. Говорит, что рискованно оставлять ее наедине с таким симпатичным парнем, но типа они же двоюродные, а не озарки какие-нибудь.52

Они приканчивают бутылку.

Поднимаясь, она вынуждена опереться на край дивана; сама не ожидала, выдает: «О-ля-ля!» — и ставит The Waterboys, «Это море».53

— Узнаешь?

Этот альбом вышел как раз в то время, когда их разлучили.

— А как же, — говорит он ей. — Узнаю.

Пошатываясь, она стоит около музыкального центра, между колонками: голова опущена, глаза закрыты, руки подняты вверх, пальцы сцеплены.

Он резко разворачивается и некоторое время наблюдает за ней.

Она поднимает на него глаза:

— Потанцуем?


— Тебе придется уйти, — говорит она ему.

— Что, прямо сейчас?

— Не обязательно сейчас, но до возращения Дэна.

— С какой стати?

Хотя, конечно, он знает ответ. Старается не выдать обиду.

— Чтобы не усложнять. Да и врать я не очень-то умею.

— Но почему я должен уходить, если?..

— Послушай, Олбан, это совсем не значит, что мы опять будем вместе. Он с минуты на минуту вернется. И я останусь здесь.

Они впервые занимались любовью в постели.

— Допустим, но ведь…

— Скажу ему, что мы разругались. Поссорились. Семейные дрязги. Придумаю что-нибудь. На это меня хватит. Но при тебе — не смогу.

Он тянет время, привлекает ее к себе, поглаживает волосы, незнакомый худенький бок, бедро, накрывает ладонью нежную, уменьшившуюся грудь.

— Ладно, — говорит он.

Протянув руку, она тянет на себя скомканную простыню.

— Мне еще нужно вот это застирать. — Она тяжело вздыхает, мельком смотрит на зашторенное окно и откатывается на край кровати. — Господи, уже светло; шевелись давай быстрее. Если я сейчас спущусь в прачечную, то к его приходу успею это высушить и вернуть на место.

Он помогает ей снять простыню, а про себя спрашивает, когда она успела стать такой предусмотрительной, такой опытной, такой хозяйственной.


Они прощаются в подвале дома, прямо в прачечной; высокое замызганное оконце вровень с тротуаром едва пропускает бледно-розовые лучи солнца. Она не позволяет ему глубоких поцелуев и отрывает его руки от своих ягодиц; стоит ему заговорить о главном, как она отрицательно качает головой.

Прижимаясь лбом к его лбу, она шепчет:

— Напрасно мы это сделали.

— Совсем не напрасно.

— Нет. Нет. Напрасно.


Много позже ему становится известно, что Дэн мгновенно обо всем догадался и тут же вышвырнул ее на улицу.

Из той суммы, что была в конверте Блейка, после поездки в Лиму осталось не менее пяти сотен; пропотевшие банкноты, примотанные к лодыжке, спрятаны у него в носке. С лихвой хватает и на такси до вокзала, и на железнодорожный билет до Л.-А.

Через месяц с небольшим начинается учебный год в университете.

Софи его избегает.

Они увидятся только на ярмарке игрушек в Сингапуре. Софи к тому времени превратится в яркую, сверкающую белоснежной улыбкой блондинку с маленьким носиком и до предела постройневшей фигурой.