"Нечаев вернулся" - читать интересную книгу автора (Семпрун Хорхе)

III

Эли Зильберберг ушел из сквера, всеми силами сдерживая себя, чтобы не броситься бежать.

Миновав пересечение с улицей Виктора Шёльшера, Эли пошел по улице Фруадво. У первого же светофора он свернул направо, к одному из входов на Монпарнасское кладбище.

Торопясь поскорее оказаться подальше от места убийства, он не заметил мотоциклиста в шлеме и черной кожаной куртке. Тот сидел на своем мотоцикле на стоянке, с выключенным мотором, по другую сторону мостовой, на углу улицы Булар.

Когда Эли быстрым шагом покидал сквер, он завел мотоцикл, который тут же с глухим ревом рванул с места. Мотоциклист на небольшой скорости поехал за Зильбербергом, держась, однако, на расстоянии. Но следить за Эли в тот день было легко. На нем была длинная, броская ярко-зеленая куртка.


В студенческие времена они часто бродили по парижским кладбищам. Это были их любимые места свиданий, прогулок, размышлений. Островки покоя в беспокойном сердце города. Они встречались у могил великих людей, которых особенно почитали и чье соседство казалось им дружественным. На Монмартре это была, конечно, могила Анри Бейля[9]. На Монпарнасе их было довольно много, но Эли с друзьями отдавали предпочтение могиле Сесара Вальехо, перуанского поэта, «одного из самых великих среди тех, кто писал по-испански в нашем веке», — говорил Жюльен Сергэ. Он читал им иногда его стихи:

Я умру под парижским дождем, В день, наверно, припомненный мною…[10]

Жюльен был при них штатным испанистом.

С Испанией, с ее литературой, с ее безумствами и строгостью, с ее напыщенностью, уродливой мелочностью и почти сверхъестественной красотой Жюльена связывала страсть, восходящая к детству.

Его отец, Робер Сергэ, был профессором испанской литературы в университете Экс-ан-Прованса. Автор серьезных работ о творчестве Гонгоры и Бальтасара Грасиана и огромной монографии о плутовском романе, отец Жюльена во время войны вступил в компартию. Он не вышел из нее, даже когда его убеждения — или вера — развеялись в прах после откровений Хрущева и событий пятьдесят шестого года в Польше и Венгрии. Только после оккупации Чехословакии в шестьдесят восьмом году он порвал с коммунизмом.

В том же шестьдесят восьмом Жюльен Сергэ приехал в Париж готовиться к конкурсу в Государственную школу администрации и на одном из майских студенческих собраний — как раз перед всей этой историей во Флен-сюр-Сен, на заводах Рено, — познакомился с Зильбербергом, Лорансоном и Лилиенталем.

Вскоре они стали неразлучны.

В ту зиму Даниель Лорансон, Марк Лилиенталь — никогда Сергэ не привыкнет называть его Лалуа, во всяком случае про себя, — и Эли Зильберберг, блестяще сдав вступительные экзамены, жили на улице Ульм, в общежитии «Эколь нормаль». Жюльен Сергэ снимал комнату на улице Ломона, у преподавателей на пенсии. Но все свое время он проводил в «общаге» у друзей.

Поскольку они везде появлялись вчетвером, их прозвали «Три мушкетера». Или просто «Тройка». Так их звали на собраниях левацких групп, расплодившихся после майских событий. Они выступали заодно и на семинарах по Марксу и Платону, и на политических собраниях. С одинаковой эрудицией, одинаковой задиристой язвительностью и, увы, со свойственным всем четверым максимализмом.

Они вместе охмуряли девушек. При виде этой лихой четверки девушки в первый момент просто теряли дар речи, а то и рассудок, не зная, кого выбрать. И, как правило, сами становились объектом выбора или, попросту говоря, дележа, в котором господствовала мужская воля, как в первобытных племенах.

Однако они вовсе не были похожи. Наоборот. Но мощный ансамбль их внешних и интеллектуальных чар усиливал привлекательность каждого в отдельности, и любой из них мог при случае воспользоваться этим фоном в одиночку.

Марк Лилиенталь был, наверно, самым тонким, самым блестящим из них: он обладал методичным, логическим умом, беспощадно точным, как скальпель хирурга. Он же был и самым большим любимцем — и любителем — женщин, завораживая их своими зелеными глазами и сумрачной статью черного архангела.

Эли был из них четверых, бесспорно, самым образованным: он читал все, во всех областях и на всех литературных языках. Худой, хрупкий, с мягкими светлыми волосами, падавшими длинными прядями на лоб, и обезоруживающим близоруким взглядом за стеклами очков. С девушками он был самым застенчивым — во всяком случае, наименее циничным.

Даниель Лорансон унаследовал от отца фигуру викинга, тело, созданное для наготы и солнца, — могучие плечи, узкие бедра, легкость в движениях. При всем своем спортивном сложении («В тридцатых годах, — говорила Клодин Дюпюи, юная распутница, чьи милости они делили в „Эколь нормаль“, — Даниель снимался бы в кино вместо П.-Р. Вильма») он, как ни странно, был самым большим догматиком среди них, самым принципиальным в идейных вопросах.

Что же до Жюльена Сергэ, менее яркого, менее одаренного, чем его друзья, то в нем была закваска бегуна на длинные дистанции: его упорство, работоспособность были неистощимы, так же как и его память и нежность. Несмотря на усилия, которые он периодически прилагал, чтобы казаться таким же беспечным сердцеедом, как Марк или Даниель, он в этих делах был скорее похож на Зильберберга: верил в великую и всепоглощающую любовь на всю жизнь. Невозможную по определению.

Именно Жюльен в конце достопамятного шестьдесят восьмого года ввел в их компанию Адриану Спонти, которую знал еще по Эксу Она была внучкой итальянского коммуниста, бежавшего во Францию в конце двадцатых годов, сподвижника Джорджо Амендолы.

Как только она появилась среди них в волнующем великолепии полумальчишеской отроческой красоты, с пылающим взглядом и острым умом, они все дружно влюбились в нее.

Эли был слишком церемонным, чтобы иметь хоть малейший шанс на успех. Он читал ей стихи и декламировал наизусть целые страницы из «Заговорщиков»: «Чтобы ехать обедать в Мартен-Эглиз, Катрин надела строгий костюм, взяла сумку, перчатки: во время сборов у нее случайно приподнялась юбка, открыв ногу до того места, где ляжка была туго перетянута резинкой чулка. У Бернара заколотилось сердце, он залился краской при виде этой нестерпимой жестокой наготы среди складок шелкового белья и юбки…»

Напрасный труд. Адриана слушала его не без удовольствия, но делала вид, будто ничего не понимает, когда он шептал ей свои признания.

В конце концов победу одержал Марк. Адриана бессознательно угадала, что только с ним она может познать всю грубую и неисчерпаемую реальность страсти. Ее к этому тянуло, подспудно влекло.

В 1971 году, когда они создали вместе «Пролетарский авангард», отколовшись от «Левого фланга» с тем же харизматическим эпитетом «Пролетарский» — организации, где все они получили боевое крещение, но которую впоследствии сочли неспособной на подлинно ленинские действия, — Жюльен Сергэ часто водил их на могилу Сесара Вальехо. Там он и читал им его стихи. В том числе и этот провидческий сонет: «Я умру под парижским дождем, в день, наверно, припомненный мною…» Вальехо действительно умер в Париже в дождливый день, как и подсказывало ему воспоминание-предчувствие.

Было бы, однако, преувеличением утверждать, будто в то декабрьское утро Эли Зильберберг, шагая по аллеям кладбища, вспоминал стихи Вальехо.

Он шел быстро, не оглядываясь.

На могилу Вальехо ноги привели его сами. Дойдя до привычного места, он остановился, сел на одну из могильных плит и попытался сосредоточиться на том, что произошло.

Луис Сапата был сильно встревожен, говорил резко и возбужденно. Значит, произошло что-то из ряда вон выходящее, ибо Сапата был не из слабонервных. Причина крылась в той старой истории с казнью Даниеля Лорансона. Луис так и сказал, когда Эли спросил его прямо.

Вот две единственные зацепки, и над ними надо подумать.

Но что-то вдруг отвлекает его.

Сначала шум. Зильберберг слышит урчание мотора. Поднимает голову. В двадцати-тридцати метрах от него, по аллее, перпендикулярной той дорожке, на которую он свернул, едет мотоцикл.

Нет, Эли видит не это.

Он видит только голову и плечи мужчины в шлеме и черной кожаной куртке, которые словно парят в воздухе над рядами могил. Он не видит мотоцикла, он понимает, что это мотоцикл. Только на мотоцикле человек может двигаться с такой скоростью. Глухой и мерный шум мотора подтверждает его догадку. Мотоцикл — его гипотеза, поддающаяся проверке. Объективная реальность, данная в ощущениях.

И к тому же опасная.

Эли приподнялся, следя с некоторым беспокойством за приближением мотоциклиста. До этого он сидел, прислонясь спиной к памятнику возле могилы Вальехо. Вернее, почти лежал на гладком мраморе у подножия внушительного креста. Теперь он приподнялся, чтобы лучше видеть.

Шум мотора внезапно стихает, мотоциклист останавливается. Как в кошмарном сне — или в детективном фильме, где зримая реальность порой ближе всего к кошмару, — Эли видит, как мотоциклист расстегивает молнию на кожаной куртке и достает оттуда тяжелый автоматический пистолет. Берет его обеими руками и целится прямо в него, в Эли.

Как на параде, когда демонстрируется искусство стрельбы.

В какой-то вспышке отрезвляющей ярости Эли успевает подумать, что с него хватит! Десяти минут не прошло с тех пор, как у него на глазах убили Сапату. Теперь у него же на глазах убивают его самого. Он просто охренел — это еще самое приличное слово, чтобы выразить его состояние. Охренел совершенно от того, что должен по милости какого-то выродка стать свидетелем собственного убийства. Он был бы не прочь пережить однажды свою смерть, чтобы потом рассказать об этом другим, описать то, что чувствовал. Но спокойно смотреть, как тебя кто-то убивает, — черта с два! А Сапата еще говорил, что его нет в списке!

Все происходит невероятно быстро, практически в одно мгновение.

Мотоциклист дважды спускает курок. Раздается короткое, почти непристойное шипение приглушенных выстрелов. И в тот же миг на мраморном кресте, к которому только что прислонялся Эли, проступают две звездообразные трещины от пуль.

Но за долю секунды до того, как эти пули должны были размозжить ему голову, Эли упал. Точнее, рухнул как подкошенный. Как смертельно раненный, как труп. И то, что он так рухнул, его и спасло. Мотоциклист решил, что попал в цель, и на несколько секунд расслабился.

Эли упал, повинуясь инстинкту выживания. Для него нестерпима была мысль о подобной смерти. Но он рухнул еще и от шока. Этот гад, который в него стрелял, видимо, прикрывал операцию «Сапата». Наверно, он заметил, как Эли выходит из сквера, понял, что это свидетель, и с ходу решил сто убрать. Теперь ясно, почему Сапата был так взволнован: ведь эти парни сумасшедшие, маньяки-убийцы. Тёлки, впрочем, тоже хороши!

Эли быстро ползет между могильных плит — подальше от аллеи, где возник мотоциклист. Жаль, что он не прихватил смит-всссон-11,43, подаренный ему когда-то отцом вместе с целым партизанским арсеналом.

В конце шестидесятых Давид Зильберберг призвал сына к себе. «Я не хочу знать, чем ты занимаешься, — объявил он, — да ты мне все равно и не скажешь. Но ты участвуешь в борьбе левацких групп, это ясно как день! Достаточно послушать, что ты говоришь. В одном я с вами согласен. Классовая борьба должна быть беспощадной. Ни минуты передышки империалистической буржуазии!» В заключение он предложил Эли и его товарищам забрать весь его склад оружия, которое он хранил со времен Сопротивления.

Там было с десяток смит-вессонов, длинноствольных, крашенных суриком, — великолепные револьверы, сброшенные на парашютах англичанами во время войны. Несколько автоматов, тоже довольно старых, но в превосходном состоянии. Любовно смазанные, начищенные. Все это было пущено в ход во время их первых операций. Конечно, потом, через палестинцев, они стали получать оружие с Востока, чешское например, самых последних моделей.

Эли сохранил тогда, сам не зная зачем, один смит-вессон. Он держал его в недрах шкафа, откуда извлекал раз в год, чтобы почистить. Сегодня утром у него была мысль захватить его с собой.

Эли прополз метров пятьдесят, потом вскочил и бросился бежать сломя голову, петляя между могилами.

Он ясно слышит возглас, ругательство. Кажется, по-итальянски.

Он на бегу оборачивается. Все понятно. Кожаный тип направлялся к тому месту, где Эли упал. Видимо, хотел убедиться, что тот мертв, и в случае чего добить выстрелом в голову. Изумленный внезапным воскресением покойника и его стремительным бегством, он на миг растерялся. Потом бросился назад, к мотоциклу.

Эли мчится, выбирая места, где побольше памятников, которые хоть на миг, но прикрывают его от пуль. Теперь он слышит рев мотоцикла, несущегося на полном газу. Убийца гонится за ним.

Но Эли уже намного опередил его. Он вот-вот добежит до ворот кладбища, выходящих на поперечную улицу — Эли забыл ее название, она соединяет бульвар Эдгара Кине с улицей Фруадво. Хоть бы там был народ! Убийца не решится стрелять, когда вокруг люди, машины и много помех для отступления.

Эли доволен собой, своим телом, своим бегом, своим послушным дыханием. Он еще в форме, черт побери!

Когда он подбегает к выходу, по улице движется похоронная процессия, довольно многолюдная. Она уже сворачивает в ворота, направляясь в еврейскую — «иудейскую», как гласит табличка, — часть кладбища по другую сторону улицы.

Эли снова слышит за собой рев мотоцикла. Он бросается к похоронной процессии, врывается в ее ряды и работает локтями, вызывая возмущенные взгляды идущих за гробом. Наконец-то он в безопасности, в самом центре толпы, и чувствует себя как у Христа за пазухой. Тут он замечает, что люди впереди несут знамена. В основном красные, но есть и синие с белым, со звездой Давида.

На плечо его ложится чья-то рука, он слышит трескучий голос:

— Эли! Как я рад, что ты пришел!

Он не сразу узнает этого седого человека с морщинами у глаз, который улыбается ему с нескрываемым удовольствием. Эли знает его, это точно, но не может вспомнить, кто он такой.

Эли кивает, делает скорбное лицо.

— Как же иначе? — бормочет он.

Старик покровительственно берет его под руку.

— А ты знаешь, что твой отец буквально плюнул мне в лицо, когда я попросил его прийти проводить Макса? «Не желаю иметь ничего общего с ренегатами, даже мертвыми!» — так и сказал.

Ах вот оно что! Эли наконец понял.

Он попал на похороны Макса Ройтмана, одного из командиров ударных частей МОИ-ФТП. Во время войны он был коммунистом и боевым товарищем отца, но, в отличие от него, порвал с компартией. В газетах Эли читал сообщения о его смерти. А под руку его держит Морис Зерфлюс. Вокруг все мгновенно переменилось, никто больше не смотрит на него с подозрением. Его вторжение, не слишком учтивое, чтобы не сказать неприличное, объясняется вполне оправданной поспешностью: он хотел как можно скорее присоединиться к своему старшему другу, герою Сопротивления. Ибо Морис Зерфлюс — легендарная фигура в замкнутом мире ветеранов.

— А как себя чувствует Карола? — спрашивает Морис.

Эли пожимает плечами. Как она может себя чувствовать? Морис и сам это знает.

— Я рад, что здесь присутствует хоть один Зильберберг, — говорит Зерфлюс, сжимая его локоть.

Он действительно рад, это видно.

Эли потихоньку осматривается. Мотоциклист остановился у входа на еврейскую часть кладбища. Он не последовал за процессией. В тот момент, когда Эли оглядывается, тот как раз приподнимает щиток на своем шлеме. Эли видит лицо, глаза: тусклые, невыразительные, как сама смерть.

«Подговорите четырех членов кружка укокошить пятого, под видом того, что тот донесет, и тотчас же вы их всех пролитою кровью, как одним узлом, свяжете».

Начались речи, звучали прощальные слова, вспоминали подвиги Макса Ройтмана, время шло. Наконец настал момент поминальной молитвы на иврите.

Тут-то Эли, который стоял неподвижно, погруженный в свои мысли, и вспомнил вдруг эти слова одного из героев Достоевского. Из «Бесов», книги, навеянной делом Нечаева.

Эли Зильберберг вообще отличался тем, что в любых обстоятельствах умел вспомнить подходящую стихотворную строчку или фразу из романа. Казалось, он просто не в состоянии упустить ускользающие мгновения, не включив их в систему литературных ассоциаций. Как будто реальная жизнь была терпима только в литературном контексте.

Но кровь Даниеля Лорансона вовсе не связала их. Наоборот, скорее помогла им развязаться друг с другом, ради этого они и решили от него освободиться. Освободиться от безумия революционного кровопролития, разумеется. А заодно и друг от друга: чтобы вернуться в человеческое общество, к самим себе.

В 1974 году они пришли к убеждению, что методы «Пролетарского авангарда» устарели. Революция, о которой они все мечтали и которая, как им грезилось, зрела в недрах французского общества, заставляла себя ждать. Ясно было, что она произойдет не завтра. И даже вообще никогда не произойдет, если действовать, как они сначала задумали, по примеру других экстремистских организаций — идти напролом, выступать с оружием в руках по всему фронту. Само название, которое они дали своей организации, — «Пролетарский авангард» — красноречиво говорило об их заблуждении. Ибо времена авангардов прошли, равно как и времена революционного пролетариата. В общем, они поняли, что зашли со своей затеей в тупик. Пора было выходить из подполья, ликвидировать военное оснащение, которое они заготовили для грядущих классовых битв, и возвращаться к мирной жизни демократического гражданского общества, чьи возможности и жизнеспособность они так глупо — или преступно? — недооценили.

Таков был итог их долгих споров в 1974 году.

Но Даниель Лорансон резко этому воспротивился. Он считал, что их решение — не результат объективного анализа ситуации, а гнилой плод малодушия и трусости. Надо идти намеченным путем, говорил он, как можно скорее начать вооруженную борьбу и пробудить массы примером бескомпромиссного действия.

И тут, как раз когда их разногласия дошли до высшей точки, Жюльен Сергэ — в руководстве «Авангарда» он был ответственным за подпольную деятельность — узнал о тайных планах Лорансона. Вместе с горсткой непримиримых он готовил серию показательных терактов, естественно кровавых, против полицейских служб, международных концернов и видных фигур из военных и промышленных кругов.

Это, разумеется, вызвало бы беспощадные ответные меры властей и навсегда отрезало бы им путь к нормальной жизни. Столкновения с полицией оказались бы неминуемы, пусть даже исключительно для самозащиты.

Лорансона необходимо было нейтрализовать.

Но они пасовали перед практическим выводом из этого решения. Перед его исполнением. Нейтрализовать? Легко сказать! Тем временем Даниель прервал с ними всякие отношения и не подавал признаков жизни. Растворился. Надо было отыскать его, пока не поздно, и этим занялся Жюльен Сергэ вместе с Пьером Кенуа, своим заместителем по подпольной работе.

Разыскивая Лорансона, Сергэ провел целое расследование и открыл то, чего никто из них до сих пор не знал: Даниель был приемным сыном старшего комиссара уголовной полиции, участвовавшего в послевоенных разборках спецслужб. Даниель никогда им об этом не говорил. Даже Эли, его ближайший друг, можно сказать, alter ego, и то ничего об этом не знал.

Почему Даниель утаивал от них такое важное обстоятельство?

Эли, считая, что разбирается в характере Даниеля, пытался как-то оправдать его странное молчание.

Даниель не знал своего отца, умершего до его рождения, и видел только, что его место занял человек, с которым отец дружил с лицейских лет. Этот человек сумел не только благополучно уцелеть, участвуя всю войну в Сопротивлении, в той же сети, что и Мишель Лорансон, но еще и занять неостывшее место отца в постели матери. Разве этого не достаточно, вопрошал Эли, чтобы травмировать на многие годы впечатлительного подростка, создать внутренние табу, бессознательную цензуру, замешенную на агрессивности, ненависти — а может быть, и на стыде?

Но доводы Эли были отвергнуты. Что он хочет этим сказать? Что фрейдистские штучки перевешивают насущные интересы истории, классовой борьбы? Смешно! Дедушка Фрейд был отправлен в архив.

Надо сказать, что сделанное ими открытие пришлось как нельзя более кстати. Оно сильно упрощало дело: теперь можно было вершить суд, следуя почти вековой революционной традиции. Про это существовали книги, пьесы, были исписаны тысячи страниц. Да что далеко ходить: в романе Низана, который был их учебником жизни, имелся стукач Плювинаж.

Даниель Лорансон оказался их Плювинажем, вот и все.

А они отлично знали, как надлежит поступать с предателями и провокаторами в революционных организациях, которые стремятся изменить общество, мир. Которые действуют ради нового человека. Это они знали, пожалуй, лучше, чем что бы то ни было. Разве сам Даниель не прожужжал им все уши разговорами о Нечаеве и о его «Катехизисе революционера»? Что же, сам Нечаев указал им путь, казнив предателя Иванова. Ведь совершенно ясно, что экстремизм Лорансона был следствием не столько безграмотного политического анализа, сколько вероломных козней «фараона»-отчима. Ежу понятно, что это он дергал за ниточки: техника полицейских провокаций стара, как само государство!

Так Даниель Лорансон был приговорен к смерти.

Но пролитая кровь не связала их, напротив. Она развязала им руки. Даниель стал козлом отпущения, подарившим им возможность вернуться к жизни.


Поминальная молитва все еще звучала над могилой. Опустив голову, Эли Зильберберг слушал гортанные звуки Кадиша. Почему-то он подумал вдруг об отце.

Наконец все слова были сказаны, молитвы произнесены, песни пропеты, знамена свернуты. Люди начали понемногу расходиться. Слышались обрывки разговоров на французском, на польском, на идиш. Слух о том, что он сын Давида Зильберберга, уже распространился среди собравшихся. Незнакомые люди подходили к нему, здоровались, пожимали руку. Одна дама — имени ее Эли не помнил, но она до сих пор навещала иногда его мать на бульваре Пор-Рояль — подошла к нему с хорошенькой большеглазой дочкой лет двадцати, и та сразу набросилась на Эли с разговорами о его романах, которые он писал под псевдонимом Элиас Берг. Они просто классные, заявила она, только там страшно много постели. Да, ответил Эли грубо, в моих книгах много трахаются, но ведь и в жизни тоже, разве нет? Девушка покраснела, нервно захихикала, а потом огорошила его, спросив, так ли много трахается он сам. Мать отвернулась, показывая, что она шокирована, но, с другой стороны, кто знает, дочь пора пристраивать, а Эли — неплохая партия. Он ответил, что, увы, нет! Он и рад бы, но слишком робок, слишком романтичен для нынешнего времени. Девушка заявила, что обожает романтиков, это ее идеал! Он воспользовался случаем, чтобы шепнуть ей номер своего телефона, который она в восторге повторила, чтобы получше запомнить. Эли был изумлен собственной предприимчивостью. Черт побери, подумал он, когда в меня стреляют, я становлюсь дерзок с женщинами!

Морис Зерфлюс прервал их тет-а-тет.

— Тебе куда, Эли? Давай я тебя подброшу?

Эли собирался на площадь Виктуар, в редакцию еженедельника «Аксьон», который издавал Жюльен Сергэ. Мотоциклиста у ворот кладбища уже не было: Эли убедился в этом, незаметно оглядевшись вокруг. Но он мог притаиться где-то в засаде, ловя момент, когда Эли снова окажется один.

Эли отвел Зерфлюса в сторону и объяснил ему ситуацию. Вернее, обрисовал в двух словах — этого оказалось достаточно, чтобы старый подпольщик вошел в азарт. «За мной гоняется с утра какой-то подозрительный мотоциклист, — сказал Эли. — Кажется, мне хотят помешать выступить свидетелем в одном деле. Я должен как можно скорее попасть в редакцию к моему другу Сергэ. Помнишь его? Ты наверняка встречал его у нас дома, когда мы были молодые!» Морис рассмеялся и сказал, что он пока еще не в маразме. К тому же он выписывает «Аксьон». Ему нравятся статьи Сергэ, который ухитряется оставаться левым, не превращаясь в идиота, — фантастика!

Потом Зерфлюс перешел на тон сурового папаши.

— Почему ты не идешь в полицию? — спросил он. — Ты уверен, что это правильно?

Эли кивнул.

— Уверен. Дело касается терроризма, — пояснил он. — А со всеми их склоками между отделами неизвестно, к кому лучше обратиться, чтобы был толк. Надо посоветоваться с Сергэ.

Это убедило Зерфлюса. Он кликнул двоих-троих соратников, видимо, объяснил им, в чем дело, — Эли ничего не понял, так как они очень быстро говорили на идиш, — и через минуту он уже шествовал к воротам кладбища под охраной почетного эскорта из ветеранов частей МОИ, которые шли плечом к плечу, зорко глядя по сторонам и сжав кулаки.

Эли вдруг вспомнил слова Сапаты: «Сергэ уезжает в Женеву». Коллоквиум по проблемам терроризма, да-да, конечно. Очень вовремя! Жюльен говорил ему об этом на прошлой неделе. Но Фабьена наверняка знает, как с ним связаться.


Через пять минут, когда они ехали по бульвару Распай к Сене, Эли увидел мотоциклиста.

Он оказался вдруг совсем рядом, вровень с Зерфлюсом, который сидел за рулем. Он даже не смотрел на машину, словно и не интересовался ею. Он просто ехал рядом на той же скорости, вот и все, — черный кентавр, кожаный демон-страж.

Эли крикнул, чтобы предупредить Зерфлюса:

— Это он, вот он!

За несколько секунд до этого, миновав перекресток с бульваром Монпарнас, их машина проехала мимо магазина африканского искусства. Эли вспомнил о Марке Лилиентале — в его квартире на площади Пантеона висели роскошные негритянские маски. Эли подумал, что Марк в последнее время без конца мотается в Штаты. Интересно, что он там делает?

Появление кожаного прервало его размышления.

Эли снова крикнул, чтобы предупредить остальных. «Главное — быть начеку, когда приедем и будем вылезать!» — сказал Морис. Он говорил тихо, словно опасаясь, что убийца может услышать.

В это время мотоциклист медленно повернул голову в их сторону. Сквозь узкий прозрачный щиток в шлеме он оглядел салон. Видимо, хотел засечь место, где сидит Эли. Вернее, тот тип в зеленой куртке, который на его глазах выходил из сквера после убийства Сапаты.

Эли сидел сзади, у правой дверцы.

Мотоциклист вдруг исчез. Он притормозил, чуть-чуть отстал. Потом снова догнал их, но уже справа. В руке у него был пистолет, в полуметре от виска Эли.

Зерфлюс вел машину и ничего этого видеть не мог. Он поглядывал в зеркало заднего вида, но оно было слева. Так что нечего было надеяться, что он, скажем, вильнет в сторону и попытается толкнуть мотоцикл.

Кто-то крикнул, чтобы Эли пригнулся. Но он был парализован, загипнотизирован дулом пистолета, как тушканчик — змеей. Он смотрел на ствол, нацеленный ему в голову, и думал о том, увидит ли он, как разлетится от выстрела стекло, как в кино. Довольно странный интерес для предсмертных минут.

Жизнь ему спас Рамирес. Точнее, трость Рамиреса.

Пепе Рамирес был одним из немногих уцелевших испанцев, воевавших в парижских коммунистических отрядах МОИ. Все его лучшие друзья погибли. Их портреты вывесили нацисты, с подписью: расстреляны на горе Валерьен. После смерти Франко Рамирес вернулся в Испанию, попытался там жить. Он был родом из маленького кастильского городка, где у него оставались родственники. В первый же вечер он отправился подышать воздухом на своей любимой скамейке. Больше тридцати лет ему снилось во сне это место: фонтан, суровый фасад епископского дворца, столетние деревья. Он сел на скамейку, один. Ему не хотелось, чтобы кто-то сопровождал его в этот первый раз. У него были внучатые племянники и племянницы лет двадцати, готовые часами слушать рассказы о его жизни. «А дальше?» — спрашивали они, стоило ему замолчать. Он принес с собой ветер истории, захватывающий авантюрный эпос эмиграции. Молодежь упивалась этой бесконечной повестью красно-черных лет.

Но в тот вечер Пепе Рамиресу хотелось побыть в одиночестве. Он сел на каменную скамью, колокола звонили к вечерне. Счастливые слезы подступили к горлу. Пепе уже готов был дать им волю. Но тут он заметил по другую сторону площади конную статую, которой в детстве здесь не видел. Охваченный мрачными предчувствиями, он встал и подошел поближе. Увы, предчувствия оправдались. Это была статуя генерала Франко, высившегося во весь свой карликовый рост на огромной бронзовой лошади, с маршальским жезлом в вытянутой руке. Генералиссимус собственной персоной.

Рамирес с отвращением ушел с площади.

Вскоре он понял, что никто и не думает сносить памятник. Статуя Франко так и будет стоять здесь, напоминая о прошлом, и никого это не волнует. Наверно, это нормально, ничего туг не скажешь. Да он ничего и не говорил. Он готов был понять, что таков закон истории. Переход к демократии в Испании не нуждался ни в фейерверках, ни в реванше, ни в каких бы то ни было аутодафе. Но это было нестерпимо. Нестерпима была мысль, что статуя генералиссимуса переживет его, Пепе Рамиреса. Ему представлялось, как он лежит в фамильном склепе, пожираемый червями, а на его опустевшую скамейку преспокойно взирает бронзовыми глазами бессмертный Франко: нет, смириться с этим было выше его сил.

Пепе все бросил и уехал обратно в Париж, где у него не было никаких личных счетов ни с одной из многочисленных конных статуй.

В ту среду, 17 декабря, Рамирес проснулся от мучительной боли в левой ноге. В последнее время это случалось часто. Началось с того, что у него стала постоянно ныть пятка. Молодая особа, державшая по соседству кабинет педикюра, напророчила ему усиление болей, сказав, что у него, видимо, растет шпора. Ее пророчество оказалось точным диагнозом, подтвердившимся на рентгене. В больнице он спросил у женщины-врача, не может ли этот лишний отросток пяточной кости, если за ним правильно ухаживать, стать новой Евой. Врача очень насмешила нарисованная Рамиресом картина, как из его пятки во сне появляется несказанной красоты женщина.

Ему объяснили, что, когда рост шпоры прекратится, прекратятся и боли. И вот он ждал, с поразительным терпением, чтобы в его пятке созрела наконец новая Ева. Временами он сильно страдал и практически не мог наступить на ногу.

Так было и в то утро. Но не пойти на похороны Макса, друга всей жизни, он не мог. Поэтому он взял трость, припасенную для таких случаев, и в назначенное время явился на Монпарнасское кладбище.

Именно эта небом посланная трость Рамиреса и спасла жизнь Эли Зильбербергу.

У Пепе мгновенно сработал старый рефлекс. Нажав кнопку автоматического опускания стекла, он просунул трость наружу и стукнул мотоциклиста по запястью. Пистолет упал в сточный желоб у тротуара.

Тут Морис Зерфлюс понял, что происходит. Он ударил по тормозам, развернул машину боком и толкнул мотоцикл передним бампером. Но убийца оказался выдающимся ездоком. Он не потерял управления, въехал на тротуар, оторвался от них и стрелой умчался по улице Флерюс.

Эли Зильберберг выскочил из остановившейся машины, чтобы подобрать пистолет. Потом они посмотрели все пятеро друг на друга, слегка потрепанные, ошарашенные, бледные.

— Ну, ребята, — воскликнул Рамирес со своим неподражаемым акцентом, — мы, оказывается, еще на что-то годимся!

Они возбужденно рассмеялись.