"Рассказы 30-х годов" - читать интересную книгу автора (Шаламов Варлам Тихонович)Пава и древоАнна Власьевна кружевничала шестьдесят пятый год. Плотно обхватив сухонькими морщинистыми пальцами коклюшку, она ловко перекидывала нитку от булавки к булавке, выплетала оборку для наволочки — самое пустое плетение. Двумя парами коклюшек водила по кутузу, по кружевной подушке Анна Власьевна. В молодые годы вертела она по триста пар коклюшек — самая знаменитая кружевница Северного края. Давно уже не плетет Анна Власьевна сердечки и опахальца, оплет и воронью лапку, стежные денежки и решетки канфарные — все, чем славится вологодское кружево: сцепное, фонтанное, сколичное… Двадцать лет, как ослепла Анна Власьевна, но, и слепая, ежедневно сидит она за кутузом — плетет для артели самый простой узор. Род Анны Власьевны — кружевной род. Трехлетним ребенком играла она на повити «в коклюшки да булавки», а пятилетней посадили ее к настоящей подушке — «манер заучивать» — пусть попривыкнет вертеть коклюшками, да и рука пораньше тверже станет. А через год-два и дому помощь. К восемнадцати стала она первой мастерицей в селе, сама составляла узоры и «сколки» на «бергаменте», и Софья Павловна Глинская взяла ее к себе в усадьбу первой плетеей. Тридцать две зимы просидела здесь Анна Власьевна. Зимами только и плели: «Летам день длинен, зато нитка коротка», думы не кружевные, изба ведь не кружевами держится — землей. А какая изба — в окно только ноги прохожих видно. Анна Власьевна плела только самое тонкое, самое хитрое кружево. «Иное плетешь тонко-тонко, в вершок шириной, пол аршина в две недели сплетешь, да больше двух часов в день и плести нельзя — глаза ломит». Так Анна Власьевна и ослепла — «темная вода» залила ее глаза. Анна Власьевна вернулась в избу, перешла жить к старшей дочери. Мужа она давно схоронила, уж внучка — кружевница на выданье и волосы у внучки мягкие-мягкие… — Бабушка, ты спишь? Федя приехал. — Не сплю я — замыслилась. Смеются, небось, бабы — Анна Власьевна четырьмя коклюшками плетет. А того не помнят, сколько я знала. У нас на деревне, да, почитай, во всем крае только на сколотое кружево и мастерицы. А я знаю численное, когда надо нитки считать и узор сам собой повторяется — у Софьи Павловны петербургские знаменщики узоры-то эти чертили. Численное — это уже самое старинное русское, давно уж нет численниц-то нигде, а у Софьи Павловны только я одна была. Четырнадцать медалей Софья Павловна за мое кружево-то получила. Знаю я и кружево сканое, шитое и пряденое понимаю. А на коклюшках-то все разумела: манер белозерской, балахнинской, рязанской, скопинской, елецкой, мценской — все знаю. По узорам-то и памяти моей не хватит считать: и рязанские-то павлинки, и протекай‑речку, и ветки-разводы травчатые, и бровки-пышки — города и вертячий край, и гипюр зубьями… Калязинский манер цветами тонкий, паучки орловские, обачино ярославские, копытце да блины тверские — белевский окорок, — все знала. Но против нашего вологодского манера — никуда. У нашего нитка нитку за ручку ведет. Видала я у Софьи Павловны и баланжен плетеный французский и гипюр нитяный испанский. Не пришлись, за нрав. Нет у них этой чистоты нашей — недаром вологодское кружево-то на «убрусы» невестам шло. Ходка былая на работу-то, ходка. По полтиннику в день, вырабатывала: зимами-то фунт керосину в коптилке сжигали. В полуден полоскаешь да чайку попьешь — очень мы чай любили, да и сахару не жалели: когда вприкуску, а когда и вприглядку попьешь… И опять за коклюшки… А уж плетея была! Я на узком кружеве-то не сидела. Цельные платья выплетала я, тальмы, вуали, наколки, чепцы плела… Старопрежнюю работу только и знали, что я да Угрюмова Пелагея, плетея наша, что в Петербург ездила. А только паву и древо мои и Пелагее не выплесть. Вятское это плетение, пава-то с деревом… Но о «паве и дереве» внучка слышала много раз — без малого двадцать лет рассказывает об этом Анна Власьевна. — Только бы разок паву и дерево выплесть, да и на кладбище. Не успела я дочек научить, не успела. Принесли бы, показали. И дочери приносили каждый новый узор матери. Анна Власьевна ощупывала кружево, нюхала, гладила пальцами: — Нет, не то. Далеко до моих. — Где нам, маманя. Была ты первая коклюшница по Северу, и теперь тебя так кличут. Анесподист Александрович, приемщик, недавно баил: «Твою бы матку, Настасья, в артель». — То-то. Да и нитка толста. На такой нитке только к наволокам кружево идет… — Бабушка, Федя-то доктор теперь. Распишемся мы и тебя возьмем. Работать не надо будет. — Не из-за хлеба куска на артель верчу. Шестьдесят лет кружевничаю, разве отстанешь? Так с коклюшкой и помру. Сдавали сегодня? — По первому сорту, бабушка. — Мы кружевницы природные. Нам нельзя позориться. Ну девка, потревожила ты меня, — пойду досыпать. — Чего много спишь, бабушка? — Эх, внучка. Глаза ведь ко мне ворочаются. Во снах-то я ВИЖУ. Рожь, милушка, вижу — колос к колосу, желтую-желтую. Кружево вижу, и Софью Павловну вчера видела — она меня коклюшкой в бок ткнула, когда губернаторше численное кружево я плела, да в счете ошибалась. А больше всего плету во сне пав и древо, что вы сплести не можете. Из моих-то пав, баили, сама английская царица мантилью сошила… Анна Власьевна уже добралась до своей койки. — Бабушка, не ложись. Мама идет, обед собирать будем. Последнее время за обедом у Анны Власьевны было много беспокойства. Она ворчала: — Что это мне в отдельной тарелке? Или я заразная какая? — Все так едим, маманя. Дай руку покажу. Волновалась: — Что это вы каждый день мясо и мясо? — Ешь, бабушка. Или хитрила: — Алексей! Как ноне рожь-то? Принеси колос… — Зачем? — Хлеб что ли у вас растет какой особенный? — А что? — Вот кровать с шишками купили… Старуха завела привычку: оставаясь одна, она передвигалась по комнате и ощупывала новые вещи. Однажды ощупала большое зеркало и заплакала. Эта менявшаяся география избы тревожила слепую. Годами она двигалась уверенно, как зрячая, и вдруг натыкалась на гнутые стулья, на комод, на новый кованый сундук. — «Оставьте угол-то мой в покое», — просила она детей. — Хлеб да соль. — Вот Федя, бабушка. — Ишь, голос-то какой густой. Дьяконский. Ну, подойди, подойди, дай я тебя потрогаю. Экие лапищи. — Ну что, Анна Власьевна? Все пава за павой? — Пава и древо, дурень. Пава за павой — иной сколок — проще… Федор Карпушев, соседский сын, чтобы поразить будущих родственников, облачился в блестящий белый халат. По-московски любезничая, по-родному «окая», он усаживал старуху перед окном. — Пожалуйста, Анна Власьевна, сюда сядьте… Повыше голову поднимите. Вы — мой первый пациент на родине. — Пациент, — ворчала старуха, довольная почетом. — Пациент. Пахать надо. Фершал. — Анна Власьевна, а вы врачей своевременно посещали? — Чего? — Вы глаза обследовали у врачей? — Чего? — В околотке, я говорю, бывала с глазами? — заорал Федор. — В околоток-то ходила. Капли какие-то пахучие дали. Баили: табак бы нюхала, глаза-то и целы были. Да ведь не я первая. Кружевницы-то тонких узоров все глазами мучаются. Вот сноха-то Карпушева Ивана Павловича в Николин день… Федр грохотал рукомойником. — Знаешь, бабушка, твои глаза поправить можно. Операцию надо делать. Катаракт это… — Полно брехать над старухой. У лавочника у нашего, у Митрия, катарак-то в желудке был, ему Мокровской, дай господи светлой памяти. Я ему так и говорила: все равно умрешь, черт, мало ты над кружевницами изгилялся. По 300 кружевниц на него работало. — Да не рак, а катаракт, бабушка. — Все одно… Но старуху уговорили. Анна Власьевна пришла в благодушное настроение и допытывалась у Федора: — А косить можешь? — Мало я косил… — Ну, тогда лечи. — К профессору отвезем. — А профессор твой может косить? — Не знаю. Не может, наверное… — Ну, все одно… Вези. Только коклюшки я с собой возьму. Федор увез старуху в Москву, а через два месяца написал, что операцию делал самый знаменитый профессор, что Анна Власьевна ВИДИТ. Потихоньку вертит коклюшками, а присмотреть за ней некому. Москва ей не понравилась: «не ослепнешь, так оглохнешь», и что через неделю думает он отвезти Анну Власьевну на Ярославский вокзал и посадить в поезд. Но старуха приехала раньше, не вытерпела. В стеклянный осенний день на полустанке вылезла она из вагона. Шофер закричал с грузовика: «Садись, подвезу, бабушка. Тут ближе 10 верст нет деревень…» — Спасибо, сынок. Я и пешей дойду… По тропке вдоль серых больших стогов дошла она до своей деревни. На околице хмурый бондарь стругал доски для огромного бака. — Где тут Волоховы живут? — Тут полсела Волоховых… — Дом с красной крышей, баили… — Тут полсела с красной крышей… Обиженная Анна Власьевна с трудом добралась до своей избы: изба была почти в середине «порядка», а не с краю, как раньше. Дверь закрыта — хозяева в поле. Анна Власьевна зажмурила глаза, нащупала щеколду, отворила. Вошла, оглянулась: кровать была совсем такая, как думала Анна Власьевна, а вот комод — нет: лак подался и замки какие-то легкие. Подошла к зеркалу, поджала губы: от годов-то никуда не уйдешь. А нет: старенькая, а румяная. Анна Власьевна повернулась, открыла ящик комода и обомлела: кружево «пава и древо», того самого хитрейшего узора, что когда-то сгубил глаза Анны Власьевны, что выплела она теперь в Москве артели в подарок, — было сложено в ящике комода аккуратными стопочками, приготовлен к сдаче. Анна Власьевна охнула: — Маманя, маманя, — испуганные дочери стояли в дверях… — Чье плетение? — строго спросила старуха. — Поздравствуемся, маманя… — Чье плетение? — под ногой Анны Власьевны скрипнула половица. — Наше, маманя… Мы с Шуркой… Старая кружевница улыбнулась. — Такую красоту выплесть… Молодцы, бабы. Нет, не угаснет наш род… Скрыли от старухи уменье свое… Гордость мою кружевную хранили… Анна Власьевна заплакала. Вытерла глаза маленькими кулачками, развязала дорожный узелок и достала свое плетенье. Взяла из комода работу дочерей, подошла к окну, сравнила… — Я еще елку с оленем составить могу, — тихо сказала Анна Власьевна. |
||
|