"Шевалье де Сент-Эрмин. Том 1" - читать интересную книгу автора (Дюма Александр)

ПОТЕРЯННОЕ ЗАВЕЩАНИЕ

Клод Шопп

Последнее произведение художника, законченное или брошенное на полпути, иногда едва набросанное, будь то симфония, картина или роман, приобретает de facto ценность завещания — ultima verba.

5 декабря 1870 года Александр Дюма скончался в доме своего сына в Пюи, недалеко от Дьеппа. Четыре дня спустя, «в пятницу, 9 декабря, колонна пруссаков вошла в город […] под звуки музыки», — читаем мы в дьеппском «Наблюдателе».

Душеприказчик Дюма Луи Шарпильон, старый нотариус в Сен-Бри (департамент Ионн), мировой судья города Жизор (департамент Эр), человек очень осмотрительный, долго верил, что Нормандия «избежит вторжения пруссаков», но все же, опасаясь худшего, решил припрятать самое ценное имущество.

«Я очень сожалею, что не могу выслать Вам письмо, которое Вы просите, — пишет он Марии Дюма, — неделю назад я выкопал яму в погребе и спрятал туда несгораемую коробку с самыми важными бумагами, среди которых и это письмо; там же спрятано мое столовое серебро и проч.

Я высылаю Вам план погреба на тот случай, если я и моя жена Жанна, единственные, кто знает, где находится тайник, будем убиты. Вы, мой дорогой друг, сможете указать моим детям тайник и забрать письмо Вашего отца».

«Письмо отца» — это завещание Александра Дюма. Как указано на плане, оно было спрятано во втором погребе, у поперечной стены (место на плане отмечено кружком).

Война закончилась полным разгромом Пруссии, Шарпильон откопал коробку с документами, которые месяц спустя, 21 января 1871 года, отдал на хранение руанскому нотариусу мэтру д'Эте.

Роман-завещание «Шевалье де Сент-Эрмин»[1], погребенный на страницах пожелтевших газет, оставался в неизвестности гораздо дольше, чем реальное завещание писателя, — прошло сто пятьдесят лет, прежде чем роман увидел свет. Этот роман больше чем литературное произведение, это — вершина творчества Дюма.

Найденный роман

Иногда случается найти то, что не искал, и происходит это тогда, когда долго не можешь найти то, что ищешь. В конце восьмидесятых я работал в «Архивах Сены», указать точнее время не могу. Я скрупулезен, когда речь идет о жизни и творчестве Александра Дюма, но совершенно легкомыслен к датам своего жизненного пути. «Архивы» находились в особняке Ле Меньян. Это старинное каменное здание, похожее на корабль, со всех сторон пропускало воду, и казалось, вот-вот должно было пойти под снос. Читальный зал был мрачным и темным даже в самые ясные летние дни. Я торопливо перебирал расставленные в алфавитном порядке маленькие засаленные карточки с потертыми уголками, которые отсылали к старым записям актов гражданского состояния, восстановленным после пожаров во времена Коммуны. Это походило на прогулку по кладбищу.

Я уже не помню, что именно искал тогда. Я еще не полностью освоился в сумрачном и бескрайнем лесу Александра Дюма с тысячью его извилистых тропинок, не до конца исследовал все закоулки его «великолепного, многогранного, разнообразного, ослепительного, счастливого, пронизанного светом» творчества, как сказал о нем Виктор Гюго. Мои надежды были скромны: вероятно, я рассчитывал найти запись о рождении какого-нибудь его побочного ребенка, сведения об одной из его любовниц или о ком-нибудь из его издателей, например о Луи-Паскале Сетье… Я заказал документы и ждал, пока их принесут. В «Архивах Сены» ждать приходится гораздо дольше, чем искать. Чтобы чем-нибудь заняться, я вытащил какой-то ящик и стал перебирать карточки. Было ли это случайностью, когда на одной из них, на букву «Д», я прочитал: «Александр Дюма (отец). Долги Жозефины, La.s., 2 стр.»?

Я схватил бланк заказа, быстро вписал свое имя, фамилию, шифр и код документа: S AZ 282, но мне пришлось изрядно подождать, прежде чем я получил два листа небесно-голубой бумаги в мелкую клетку.

Привожу здесь документ, который я тогда держал в руках, сохранив орфографию и пунктуацию автора:

Долги Жозефины

Несмотря на очередную заметку, опубликованную во вчерашнем номере «Ле Пэи» и перепечатанную в «Монитёр юниверсель», наш сотрудник и друг Александр Дюма не только продолжает стоять на своем, но и приводит новые любопытные доказательства в дополнение к тем, которые уже высказал.

Следующие слова принадлежат не ему, а Бурьену, единственному, кто проверял счета первого консула и Жозефины: «Можно представить себе гнев и недовольство первого консула, хотя я и вполовину преуменьшил долг; он догадывался, что супруга что-то скрывает от него. Однако он сказал мне:

— Хорошо. Возьмите шестьсот тысяч франков, расплатитесь с долгами, и впредь я не хочу об этом слышать. Я разрешаю вам сказать поставщикам, что они больше ничего не получат, если не откажутся от таких чудовищных процентов. Нужно приучить их не отпускать товар в кредит с такой легкостью».

Я по достоинству оценил могущество человека, который поставил себя выше Конституции VIII года, устроил 18 брюмера и не страшился оказаться перед Коммерческим трибуналом, не оплатив долгов своей жены или оплатив только половину. Похоже, однако, что шестисот тысяч франков в то время хватило, чтобы погасить долг в миллион двести, так как Бурьен добавляет:

«Наконец после бурных протестов я, к великому своему облегчению, покончил со всем, истратив на это шестьсот тысяч франков».

И далее он пишет:

«Но вскоре г-жа Бонапарт вновь позволила себе излишества. Эта непостижимая страсть к мотовству была едва ли не единственной причиной ее несчастий. Необдуманные траты постоянно вносили беспорядок в ее дела. Так продолжалось до ее второго брака с Бонапартом, когда она, как мне говорили, стала несколько сдержанней».

Бурьена нельзя заподозрить в недоброжелательном отношении к Жозефине. Напротив, он всегда был ее лучшим другом, при каждом удобном случае горячо хвалил ее и постоянно благодарил за оказанные ему благодеяния, на которые она не скупилась.

Теперь передадим слово человеку, который, вероятно, был осведомлен о долгах Жозефины лучше, чем кто-либо другой, потому что именно он оплачивал их.

«Жозефина, — говорит Император, — питала свойственную креолам слабость к роскоши, беспорядку и расточительству. Невозможно было положить предел ее расходам, она постоянно была в долгах. Когда приходило время платить по счетам, это становилось причиной бурных ссор. Нередко она посылала сказать торговцам, чтобы они выставляли ей счет только на половину суммы. И так чуть не до самой Эльбы, где напоминания о Жозефине хлынули на меня со всей Италии».

Страница 400. Мемориал Св. Елены, т. 3.


В завершение напомним, что Наполеон говорил о двух своих женах, сравнивая их:

«Никогда за всю свою жизнь первая не делала и не говорила ничего, что не было бы очаровательно и соблазнительно. Она избегала всего неприятного, и невозможно было представить ее мирящейся с тем, что доставляло ей неудобство. Все средства, которые только знает искусство обольщения, она использовала умело и с большим тактом.

Другая же, напротив, даже не подозревала, что подобными невинными ухищрениями можно чего-то добиться.

Одна всегда была не в ладах с правдой, первым ее порывом было все отрицать. Другая не признавала лжи, любая скрытность была ей противна. Первая никогда ничего не просила у мужа, но всегда была в долгах. Вторая, не колеблясь, обращалась к нему с просьбой, если ей что-то было нужно, но это случалось крайне редко. Она не могла себе представить, что можно что-то взять, не расплатившись тотчас же. В остальном обе были равно хороши, мягки и привязанны к мужу. Вы, несомненно, уже догадались, о ком идет речь: любой, кто видел их, сразу узнал бы обеих императриц».

Страница 407. Мемориал Св. Елены, т. 3.


Вот, мой дорогой директор, что я хотел бы ответить г-ну Анри д'Эскампу, но я подумал, что не стоит отсылать в «Ле Пэн» бесплатную копию, если вы хотите, чтобы эта заметка имела какой-то вес.

Я ограничился тем, что написал им следующее:

«Господину редактору журнала «Ле Пэи».

Сударь,

Ваш ответ не касается сути моей статьи. Я имел в виду те миллион двести франков, которые Жозефина задолжала с 1800 по 1801 г., то есть в течение года. Я не говорил о долгах с 1804 по 1809 год. Долги за это время пусть подсчитывают г-да Баллуэй, де Лавалетт и Вы сами, и я уверен, что втроем вы дадите мне столь же точный ответ, как г-н Мань, предоставивший отчет о четырех миллиардах, истраченных за семь или восемь лет на то, чтобы удержать бюджет страны от обвала.

Примите уверения в моих наилучших чувствах,

Александр Дюма».

Почерк, которым написано письмо, и подпись внизу, без сомнения, принадлежали Александру Дюма-отцу, а не его сыну, не генералу Матье Дюма или кому-нибудь еще, ибо существует целый легион Дюма.

Я нашел, и теперь нужно было искать дальше.

Итак, Дюма описал Жозефину, ставшую жертвой кредиторов, в статье, которую опубликовал «Монитёр юниверсель», вызвав тем самым бурю негодования у г-на Анри д'Эскампа из «Ле Пэи». Дюма ответил своему противнику письмом, предназначенным для публикации, ссылаясь в нем на источники, которые использовал для работы, — вот все, что я мог сказать в тот момент. Сам текст Дюма был мне неизвестен. Я проверил — упоминания о нем не было ни в одной библиографии Александра Дюма (ни у Рида, ни у Дугласа Монро в книге «Александр Дюма-отец. Библиография произведений, опубликованных во Франции, 1820–1900»). К тому же, как часто случалось у Дюма, на документе не было даты.

Сейчас мне уже не вспомнить всех подробностей на пути к цели. Я безуспешно искал биографическую заметку об Анри д'Эскампе; выяснил, что Пьер Мань был министром финансов с 1867 по 1870 год; откопал брошюру, которая мне ничем не помогла, — «Письмо, адресованное 16 мая 1827 года г-ну маркизу де Лавалетту г-ном Баллуэем, бывшим секретарем по расходам Ее Величества Императрицы Жозефины, in-8e, 1843, переизданное во втором томе «Мемуаров маркиза де Лавалетта» (с. 376); сделал вывод, что если «Монитёр» напечатал текст, который бросал тень на репутацию Жозефины, то он перестал быть официальной газетой правительства Второй Империи, а произошло это 1 января 1869 года, когда был основан «Журналь офисьель».

Каким бы долгим ни был этот путь, однажды он привел меня в зал периодики Национальной библиотеки на улице Ришелье. Я сидел в кабинке, напоминавшей исповедальню, и перематывал пленку с микрофильмом, изучая газеты за первый триместр 1869 года. И вдруг обнаружил… нет, не письмо, о котором я только что говорил (и которое никогда не было напечатано ни в «Монитёр юниверсель», ни в «Ле Пэи»), не статью Дюма о долгах Жозефины… Я нашел роман с продолжением, очень длинный роман, который, к сожалению, не был закончен, — сто восемнадцать глав, довольно регулярно выходивших с 1 января по 30 октября 1869 года. Почти целый год! Я чувствовал себя счастливцем, открывшим Эльдорадо. Это был последний роман Александра Дюма, который болезнь и смерть не дали ему закончить и на страницах которого остановилось его неутомимое перо! Я раскошелился и через несколько месяцев получил фотокопии газет, где был напечатан роман, — толстую пачку бумаги, на которую тут же хищно набросился.

Тогда еще не было речи о том, чтобы перенести прах Дюма в Пантеон, но Ги Шеллер, директор издательства «Bouquins», который полюбил Дюма, читая на лекциях по латыни «Графа Монте-Кристо», спрятанного под партой, Ги Шеллер согласился включить «Шевалье де Сент-Эрмина» в серию «Великие романы Александра Дюма» и поручил мне подготовить роман. Однако планы издательства изменились, проект остался незавершенным, и мне с сожалением вернули рукописи романов «Сан-Феличе» и «Шевалье де Сент-Эрмин».

«Когда же ты издашь "Гектора"?» — спрашивал при каждой встрече мой нетерпеливый друг Кристоф Мерсье, которому я рассказал о существовании этого тайного детища Дюма.

И вот это наконец произошло благодаря Жану-Пьеру Сикру, который принял эстафету от Ги Шеллера и отнесся к роману с таким же трепетом.

«Habentsua fata libelli»[2], — любил повторять Дюма вслед за Теренцием Мавром.

Восстановленный роман

За сто двадцать лет до того дня, когда был найден роман, который вам предстоит прочитать, в доме на бульваре Мальзерб Александр Дюма, сидя за письменным столом или лежа на широкой постели, написал на небесно-голубой бумаге первую фразу своего романа:

«— Вот мы и в Тюильри, — сказал первый консул Бонапарт своему секретарю Бурьену, входя во дворец, где Людовик XVI совершил предпоследнюю остановку по пути из Версаля на эшафот, — постараемся же здесь и остаться».

Годом раньше в «Птит Пресс» вышел роман с продолжением «Белые и Синие», четыре самостоятельные части которого — «Пруссаки на Рейне», «Тринадцатое вандемьера», «Восемнадцатое фрюктидора» и «Восьмой крестовый поход» — представляли собой огромное полотно, охватывавшее историю Франции с декабря 1793 по август 1799 года, от Террора до возвращения Бонапарта из Египта. «Книга, которую мы пишем, далека от того, чтобы называться романом, и, возможно, некоторым читателям покажется, что это вовсе не роман. Как мы уже сказали, эта книга написана, чтобы шаг за шагом следовать за Историей», — написал Дюма. Или вот еще: «В произведении, которое выносится на суд читателя, можно заметить, что мы выступаем скорее как историк-литератор, чем как писатель, затронувший историческую тему. Мы полагаем, что уже достаточно доказали силу своего воображения, чтобы в этом романе нам позволили не отступать от истины, хотя мы, тем не менее, придаем нашему повествованию некоторую поэтичность, чтобы его можно было читать с большей легкостью и удовольствием, чем сухой рассказ, лишенный всяких украшений».

Итак, в ноябре 1866 года романист, собравшийся заняться историческими исследованиями, написал Наполеону III, жалкому племяннику Цезаря:

«Прославленный собрат,

когда Вы задумали описать жизнь победителя Галлов[3], библиотеки поспешили предоставить в Ваше распоряжение все, чем они располагали. Итогом стала книга, превзошедшая остальные по объему содержащихся в ней исторических документов.

В настоящее время я приступил к написанию истории другого Цезаря, которого звали Наполеон Бонапарт, и мне необходимы документы, касающиеся его появления на мировой арене. Словом, я бы хотел получить все брошюры, которые привели к 13 вандемьера[4].

Я обращался за ними в Библиотеку, но мне ответили отказом. Мне не остается ничего другого, как обратиться к Вам, мой прославленный собрат, которому никто не может отказать, с просьбой затребовать эти брошюры в Библиотеку и предоставить их в мое распоряжение.

Если Вы согласитесь помочь мне, то окажете услугу, которую я никогда не забуду.

Имею честь выразить Вам, мой прославленный собрат по «Жизни Цезаря», свое почтение,

Ваш смиренный и признательный собрат,

Алекс. Дюма».

Если верить «Журналь дю Гавр» от 27 августа 1867 года, это письмо принесло плоды: после вмешательства Виктора Дюрюи, министра общественного образования, Дюма получил доступ к нужным ему источникам и смог описать появление на мировой арене Наполеона Бонапарта, «человека, который озарил первую половину девятнадцатого века факелом своей славы».

Внимательно читая «Белых и Синих», можно заметить, что Гектор де Сент-Эрмин, герой найденного романа, мельком появляется на его страницах — в том месте, где брат Гектора, Жорж, объявляет Кадудалю, что если погибнет на гильотине, то «…так же, как мой старший брат унаследовал месть от отца [гильотинированного], так же, как я унаследовал месть от старшего брата [расстрелянного], так и мой младший брат унаследует месть от меня».

У этого героя пока нет имени, не обозначены характер и место, которое он занимает среди других братьев, но судьба младшего брата уже предсказана.

Больше года прошло, прежде чем этот персонаж обрел черты героя романа.

Между тем А. Дюма затеял свое последнее журналистское предприятие — газету «Д'Артаньян», которую был вынужден оставить из-за тяжелой болезни. Лето он провел в Гавре, где его восхищение вызвала большая морская выставка. В Гавре его видели повсюду: в отеле Фраскати, на бое испанских быков, на бегах в Арфлере, в театре, где под его покровительством состоялись бенефисы для бедных артистов. И всегда у него находилось время, чтобы вместе с Альфонсом Эскиро[5] работать над «Творением и Искуплением» — романом, который шестнадцать лет назад он начал в Брюсселе. «Он работает до четырех часов пополудни, поэтому не приходится сердиться, если все это время двери его кабинета закрыты», — пишет его секретарь Жорж д'Оржеваль.

Что же касается продолжения — я имею в виду замысел и работу над «Гектором», то вот краткий итог тем грандиозным поискам, длившимся десять лет и позволившим реконструировать роман.

Скорее всего, именно в Гавре в конце лета Дюма продиктовал какому-нибудь случайному помощнику, возможно, тому самому д'Оржевалю, письмо к Полю Даллозу, директору «Монитёр юниверсель», где в это время печатались его «Морские беседы», за которыми последовали и другие (об уксусе, четырех ворах, инсектицидах, вулканах, горчице и т. д.).

Пусть робкий читатель пропустит это письмо, приводимое ниже, с сохранением авторской орфографии, и вернется к нему, только прочитав всю книгу, потому что в нем завершается незавершенное и объясняются все пробелы, которых так много в тексте романа.

Первый порыв всегда влечет Александра Дюма к недостижимому. Размеры картины, которую он набрасывает широкими мазками, невероятны — не больше и не меньше как история нового Цезаря, Наполеона I, от его восхождения к зениту славы до падения за горизонт.

«Вот что я хочу предложить Вам, мой дорогой друг.

Роман в четырех или шести томах, который будет называться «Шевалье де Сент-Эрмин».

Гектор де Сент-Эрмин — последний отпрыск знатной семьи, известной в Юра (Безансон). Его отец, граф де Сент-Эрмин, погиб на гильотине, заставив старшего сына Леона поклясться, что тот также положит свою жизнь задело роялистов. Леона де С[ен]т-Эрмина расстреляли в крепости Харнем, перед смертью он также заставил среднего брата, Шарля де С[ен]т-Эрмина, принести клятву погибнуть, защищая Бурбонов; Шарль де С[ен]т-Эрмин, предводитель Соратников Иегу, погибает на гильотине в Бург-ан-Брессе, в свою очередь заставив младшего брата обещать, что тот последует примеру отца и старших братьев.

Гектор вступает в ряды Соратников Иегу, приносит клятву верности Бурбонам и подчинения Кадудалю, хотя влюблен в юную креолку, которой покровительствует Жозефина. Он пользуется взаимностью, но не решается открыться ей, так как связан клятвой и обязан повиноваться Кадудалю.

Однако в Вандее наступает мир, Кадудаль приезжает в Париж на встречу с Бонапартом, который предлагает ему чин полковника или сто тысяч франков ренты в обмен на обещание сложить оружие.

Кадудаль отказывается от денег и чина, объявляет Бонапарту, что не может более оставаться во Франции и уезжает в Англию, и в тот момент, когда Кадудаль садится на корабль, он поручает своему другу Костеру де Сен-Виктору вернуть свободу всем, кто принес ему клятву верности.

Лишь тогда Гектор де С[ен]т-Эрмин, освободившись от взятых на себя обязательств, может объясниться с мадемуазель де Ля Клеменсьер и сказать ей, что любит ее и просит ее руки.

Он немедленно получает согласие. Все готово к свадьбе, назначен день, начинается подписание договора, как вдруг, в ту минуту, когда Гектор берет перо, является человек в маске и вручает ему записку.

Гектор читает записку, роняет перо, бледнеет, вскрикивает и выбегает как безумный.

В письме — приказ в ту же минуту отправляться в леса Анделис на общий сбор Соратников Иегу.

Вот что произошло.

Кадудаль сдержал свое слово, но Фуше, стремившийся разжечь подозрительность Бонапарта, создал шайки поджигателей, которые под предводительством лже-Кадудаля грабили фермы в Нормандии и Бретани.

Кадудаль, чье имя опорочено, покидает Англию, возвращается во Францию через долину Бьевилль и просит временного пристанища на одной ферме.

Вышло так, что шайка поджигателей под предводительством лже-Кадудаля совершила налет как раз на эту ферму. Поджигатели схватили фермера, его жену и детей и жгли им ноги. Их крики привлекли внимание Кадудаля; выхватив пистолеты, он ворвался внутрь.

— Кто из вас называет себя Кадудалем? — спросил он.

— Это я, — ответил человек в маске.

— Ты лжешь! — воскликнул Кадудаль, выстрелив ему в голову. — Я — Кадудаль!

Поскольку данное ему слово было нарушено, он в свою очередь объявляет о возобновлении военных действий и созывает всех бывших соратников, которые обязаны повиноваться ему, как раньше.

Вот этот приказ и получил Гектор в день свадьбы, этот приказ заставил его выбежать из комнаты и мчаться на почтовых в Анделис.

На почтовую карету было совершено нападение, Гектора ранили, он попадает в плен. Его отправляют в руанскую тюрьму, со смотрителем которой он знаком. Смотритель приходит к нему в камеру и советует во что бы то ни стало встретиться с министром полиции Фуше. Смотритель берет на себя всю ответственность и везет Гектора в Париж. Они приходят к Фуше.

Молодой человек обвиняет Фуше и просит об одной милости — чтобы его немедленно расстреляли, не произнося его имени. Он едва не породнился с благородной семьей, столь же знатной, как его собственная, едва не женился на той, кого любит всем сердцем. Он мечтает исчезнуть, ни кровью, ни позором не запятнав ту, которая должна была стать его женой.

Фуше садится в карету, едет в Тюильри и рассказывает обо всем Бонапарту, который говорит только: «Окажите ему милость, о которой он просит, расстреляйте его». Фуше просит сохранить пленнику жизнь. Бонапарт поворачивается спиной и уходит.

Фуше решается держать пленника в строжайшей тайне и собирается позже еще раз поговорить с Бонапартом.

Невеста в отчаянии, никто не может объяснить, что же произошло с ее возлюбленным. Раскрывается заговор Пишегрю, Кадудаля и Моро. Кадудаля берут в плен. Пишегрю берут в плен, Моро берут в плен. Процесс. Настроения в Париже во время процесса. Домашние дела первого консула. Казнь Кадудаля. Пишегрю задушен. Моро в ссылке.

Коронация Наполеона. Вечером в день коронации Фуше приходит к нему.

— Ваше Величество, — говорит он, — я пришел спросить Вас, что делать с графом де С[ен]т-Эрмином.

— Что такое? — спрашивает Наполеон.

— Речь идет о молодом человеке, который просил, чтобы его расстреляли, не разглашая его имени.

— А разве он не расстрелян? — спрашивает Император.

— Сир, я подумал, что Император в день коронации не ответит отказом на первую просьбу, с которой я к нему обращусь. Я прошу помиловать молодого человека, с отцом которого мы вместе росли.

— Пусть отправляется в армию простым солдатом и погибнет.

Гектор де С[ен]т-Эрмин становится простым солдатом и в течение всего времени, пока Империя воевала со всем миром, прикладывал все усилия, чтобы быть убитым, в соответствии с приказом Императора. Но какое бы опасное задание ему ни поручали, он совершает подвиг за подвигом, ему следуют все чины, для получения которых не требуется приказа Императора. То есть включая капитана.

Наполеон, запомнивший имя Гектора, дважды отказывает ему в дальнейшем повышении. Однако в битве при Фридланде, став свидетелем очередного подвига, совершенного впавшим в немилость Гектором, и не зная его в лицо, Бонапарт подходит к нему и говорит:

— Капитан, вы теперь — командир батальона.

— Я не могу принять этой милости, — отвечает Гектор.

— Почему?

— Потому что Ваше Величество не знает, кто я.

— Кто же вы?

— Я — граф де С[ен]т-Эрмин.

Наполеон развернул лошадь и галопом ускакал прочь.

Императору дважды подают прошение о назначении Гектора де С[ен]т-Эрмина командиром батальона, но лишь после сражения при Эйлау он соглашается подписать приказ.

Гектор правит санями Императора, возвращающегося во Францию.

Наполеон снимает со своего мундира крест, чтобы наградить мужика, тот делает шаг назад и говорит:

— Простите, сударь, я — граф де С[ен]т-Эрмин.

Наполеон вешает крест обратно.

Начинается кампания 1814 года. Командир батальона доставляет Бонапарту письмо от маршала Виктора в ту минуту, когда Наполеон командует артиллерией на горе Сюрвиль. Бомба падает у ног Наполеона, командир батальона отталкивает Наполеона и бросается между ним и бомбой.

Бомба взрывается. Наполеон жив и здоров, и хотя на этот раз он узнал Гектора де С[ен]т-Эрмина, он срывает крест с мундира и вручает Гектору со словами:

— Бог мой, да вы никогда не остановитесь!

Наполеон отрекается от престола. Его окружает семья де С[ен]т-Эрмина. Гектору едва исполнилось тридцать пять лет. Он мог бы сделать блестящую карьеру, если бы решил служить Бурбонам, которым служили его предки, отец и старшие братья. Ему приносят свидетельство капитана мушкетеров, который приравнивается к генеральскому чину. Он соглашается.

Однако при первой же встрече с Людовиком XVIII он вызывает недовольство короля, обратившись к нему «Ваше Величество». Король объясняет ему, что это обращение замарано узурпатором, и теперь говорят не «Ваше Величество», а «Король», обращаясь к нему в третьем лице.

Возвращаясь после аудиенции, Гектор встречает нищего, который просит у него милостыню. Он подает ему монету.

— Ах, — восклицает тот, — разве этого достаточно для старого товарища?

Товарища?

— Или соратника, если угодно. Соратника Иегу. Я был с вами в тот вечер, когда вас арестовали. Стало быть, обычной подачки мне недостаточно.

— Ты прав, ты заслуживаешь большего. Ступай на улицу Турнон, в дом номер одиннадцать. Я там живу.

— Когда?

— Прямо сейчас. Я буду ждать тебя.

Гектор пустил лошадь галопом и явился домой на десять минут раньше нищего. Он кладет два пистолета в карманы, отправляет слугу с поручением и садится ждать.

Нищий звонит в дверь. Гектор впускает его, проводит в кабинет, открывает секретер и говорит: «Бери, сколько хочешь».

Бродяга запускает руки в золото, берет пригоршню, в это время Гектор выхватывает пистолет и спускает курок. Потом закрывает дверь, возвращается в Тюильри, просит аудиенции у короля и рассказывает ему обо всем, что произошло.

Он объясняет королю, что грабил почтовые кареты, чтобы достать денег для Кадудаля, и таким образом служил королю. Людовик XVIII, которому до сих пор по сердцу обращение «Ваше Величество», готов помиловать Гектора, но при условии, что тот подаст в отставку и покинет Францию.

— Благодарю Вас, Ваше Величество, — отвечает Гектор.

Он уезжает в Италию, садится в Ливорно на корабль и отправляется на остров Эльба к Наполеону.

Он явился, чтобы примкнуть к его соратникам и разделить его судьбу.

Вместе с Наполеоном он возвращается с острова Эльба, становится генералом после сражения у Линьи, участвует в битве при Ватерлоо, возвращается в Париж с Неем. Вместе с Лабедуайером всех троих приговаривают к смерти.

Тогда мадемуазель де Ля Клеменсьер, которая двенадцать лет провела в монастыре, сохранив верность возлюбленному, бросается к ногам Людовика XVIII и просит помиловать Гектора. Людовик XVIII отказывает:

— Если я помилую вашего возлюбленного, мне придется помиловать Нея и Лабедуайера, а это невозможно.

— Ваше Величество, — отвечает мадемуазель де Ля Клеменсьер, — тогда окажите мне высшую милость. Когда граф де С[ен]т-Эрмин умрет, позвольте мне забрать его тело и похоронить в нашем семейном склепе. Судьбе не было угодно, чтобы мы были вместе при жизни, но в вечности я буду рядом с ним.

Король Людовик XVIII пишет на листке бумаги:

«Когда граф де С[ен]т-Эрмин умрет, я разрешаю отдать его тело мадемуазель де Ля Клеменсьер».

Мадемуазель де Ля Клеменсьер была племянницей Кабаниса. Она идет к нему, чтобы узнать, существует ли средство, выпив которое человек становится настолько похож на труп, чтобы можно было ввести в заблуждение тюремного врача, который должен засвидетельствовать смерть.

Кабанис собственноручно готовит наркотик, его передают Гектору ночью того дня, когда Гектор должен быть расстрелян. Тюремный врач Консьержери констатирует его смерть.

В три часа ночи мадемуазель де Ля Клеменсьер приезжает в почтовой карете к дверям тюрьмы и предъявляет записку Людовика XVIII.

Приказ короля выполнен, мадемуазель де Ля Клеменсьер отдают труп, она уезжает в Бретань. По дороге она дает Гектору противоядие, и он приходит в себя на руках женщины, которую полюбил двенадцать лет назад, которую все еще любит, но которую не надеялся вновь увидеть.

А. Дюма[6]

Вполне возможно, что во время одного из кратких приездов Дюма в Париж, например в двадцатых числах сентября, когда он должен был присутствовать на репетициях своей драмы «Совесть», которую ставили в «Одеоне», Поль Даллоз приходил в дом номер 79 на бульваре Мальзерб — последнее пристанище Дюма в столице. Директор газеты и автор «романов с продолжением» обсудили условия публикации и сроки. На следующий день Дюма подписал письмо-договор, на котором, по обыкновению, не было даты. Он обязывался передать «Гран Монитёр юниверсель» первую из шести частей романа, который будет написан специально для этой газеты (тогда роман назывался «Гектор де Сент-Эрмин»), таким образом, чтобы ежедневную публикацию можно было начать 1 января 1869 года. Даллоз имел право по своему усмотрению приостанавливать публикацию, но, по его мнению, лучше было бы печатать роман ежедневно. Оплата была оговорена в размере 40 сантимов за строку. По окончании публикации все права на роман, recto et folio, переходили к автору, однако издатели [братья Мишель Леви] имели право выпустить роман отдельной книгой не ранее чем через два месяца после его окончания публикаций в «Монитёре».

«Молю Бога, чтобы Он хранил Вас», — пишет Дюма в заключение.

В начале ноября 1868 года писатель снова вернулся в Париж, в свой рабочий кабинет, который Матильда Шоу описывает так:

«В своем рабочем кабинете он устроил спальню и собрал там все, что напоминало о его семье и друзьях: портрет сына, фигурку мулатки, акварели — подарок Вильгельма III Голландского, с которым Дюма был дружен, когда тот был принцем-наследником, и очень большую и очень красивую коллекцию старинного оружия».

Здесь его настигла старость. Ему часто нездоровится, и он не встает с огромной низкой постели, напротив которой висит прекрасный портрет его сына кисти Луи Буланже.

У Дюма еще хватало сил смотреть в будущее, когда, с пером в руке или диктуя, он погружался в прошлое — недавнее прошлое, и вспоминал события, в которых он участвовал, будучи ребенком. Он начал роман «Гектор де Сент-Эрмин», не зная, что это — его последнее произведение.

Продолжение завтра или скоро (или никогда)

Если проследить регулярность публикаций отдельных глав романа, мы заметим, что первая часть, состоявшая из двадцати двух глав, выходила на страницах «Монитора» с 1 января по 9 февраля без перерывов. Продолжение выходило каждый день, кроме понедельника, когда газета печатала другой роман. По традиции «роман с продолжением» печатали в подвале на первой и второй страницах газеты (кроме 9 и 17 января), а с 21 января — только на первой, за исключением последней главы, которая снова заняла две страницы.

Второй том (или вторая часть первого, как было указано в газете по окончании публикации), состоявший из двадцати шести глав, выходил далеко не так регулярно. Сделав традиционный перерыв в несколько дней, его начали печатать 16 февраля, и до 23 числа того же месяца он выходил с прежней частотой. Затем публикация шла с перерывами от нескольких дней (с 24 февраля по 1 марта, 30 марта, 4 и 6 апреля, 4, 5, 18, 22, 23, 26 и 28 мая) до трех недель (с 8 по 28 апреля). Последняя глава вышла 5 июня.

Какие выводы можно сделать из этих отрывочных наблюдений? Возможно, Дюма передал весь первый том (или первую часть первого тома) Полю Даллозу до 1 января 1869 года, то есть до начала публикации, а затем писал продолжение, пытаясь угнаться за ритмом ежедневных публикаций. Возможно, эти перерывы объясняются событиями, происходившими в то время в его жизни. Весь февраль он деятельно следил за репетициями «Белых и Синих», драмы в пяти актах и одиннадцати картинах, поставленной по первой части («Пруссаки на Рейне») одноименного романа. Представление этой пьесы, его последней пьесы, состоялось 10 марта и имело большой успех. Действительно, на закате Империи последнее слово осталось за Сен-Жюстом, «прекрасным персонажем, который не лучше Бонапарта, но лучше Наполеона», восклицавшим: «Да здравствует Республика!» под звуки первых тактов Марсельезы. 4 марта Дюма ездил в Сен-Пуан, недалеко от Макона, на похороны своего старого друга Ламартина. В воскресенье 7 марта он присутствовал на позднем ужине и балу, который в половине первого ночи состоялся в Большом дворце Лувра в честь сотого представления возобновленной «Графини де Монсоро» — «дамам запрещено появляться в парадных нарядах, для господ бальные костюмы необязательны».

Здоровье Дюма ухудшилось, на следующий день после бала его дочь Мари пишет подруге, что занята заботами о больном и усталом отце: «У меня нет ни одной свободной минуты, все мое время посвящено дорогому отцу, которого Вы так хорошо знаете». И добавляет: «Мои занятия, его работа, всевозможные обязательства — все это приводит к тому, что мое ничтожное существование словно подвергается постоянному разграблению. Кто угодно может брать из моей жизни как то, что ему принадлежит, так и то, на что он не имеет никакого права».

В конце марта, вероятно, для того, чтобы поправить здоровье, он принимает приглашение Олимпии Одуар. «Очаровательная женщина, — писал о ней Дюма, — по моему мнению, у нее только один недостаток: она всегда не ко времени чувствует себя нездоровой». Дюма проводит пять или шесть недель в ее небольшом доме, окруженном парком Мезон-Лаффит. Продолжение романа он посылает Даллозу поездом — этим, видимо, и объясняются перерывы в публикации. Судя по всему, свежий воздух Сен-Жерменского леса не оказал на Дюма того действия, на которое он рассчитывал. Примерно 10 мая он признается сыну: «В самом деле, рука моя дрожит, но не волнуйся, это пройдет. Она стала дрожать как раз из-за отдыха. Что ты хочешь? Она так привыкла трудиться, что, когда я принялся диктовать, она не вынесла подобной несправедливости и, чтобы чем-нибудь занять себя, принялась дрожать от гнева. Как только я сам серьезно примусь за работу, она тут же вспомнит привычные плавные движения». Или позже, в июне, когда он только что закончил второй том: «Я чувствую себя лучше, и если пишу тебе не сам, то потому, что это меня слишком утомляет».

Вторую часть (которую также называют вторым томом) начинают печатать в «Монитёр юниверсель» сразу по окончании первой, с 6 июня. Продолжение выходит регулярно, несмотря не несколько пропусков (10 июня, 6 и 3 июля, 5, 15,17 и 27 августа, 4,8 и 26 сентября), которые могли быть вызваны непредвиденными обстоятельствами в редакции газеты, а отнюдь не тем, что Дюма не предоставил вовремя очередную главу. Публикация второй части была закончена 30 сентября. Судя по всему, рукопись, которую Дюма выслал издателю целиком или частями, Поль Даллоз получил до того, как 20 июля Дюма уехал в Бретань, «подкошенный каторжной работой в течение последних пятнадцати лет, когда я выпускал не менее трех книг в месяц, из-за чего воображение мое раздражено, меня преследуют головные боли, я подорвал здоровье, но живу без долгов». То лето он провел в Роскоффе, где продолжал работать над «Большим кулинарным словарем».

«Измученный за последние полтора года телесными недугами, которые возможно выносить, лишь напрягая все душевные силы, я вынужден просить перерыва на отдых. Мне необходимо дышать морским воздухом, силы мои на исходе. […] Я отправляюсь в Роскофф, где намерен завершить труд, для которого, как я полагал, достаточно будет одних моих воспоминаний, но который мне удастся завершить лишь с помощью дополнительных исследований и утомительных изысканий.

Почему я выбрал Роскофф, расположенный ближе всего к морю город в Финистере? Потому что здесь я рассчитываю найти уединение, дешевизну и спокойствие», — пишет он Жюлю Жанену.

Другое, также не датированное письмо — Пьеру Маргри, очевидно, непосредственно связано с работой над второй частью романа, но ставит перед нами трудноразрешимую загадку. Адресат, в молодости служивший в Морском министерстве, стал помощником хранителя архивов министерства и оставался на этой должности вплоть до выхода на пенсию. В 1842 году ему поручили провести исторические исследования, касающиеся французских экспедиций в Северную и Южную Америку, им опубликованы результаты открытий, сделанных и в других частях света («Неизданные доклады и воспоминания о заморской истории Франции», 1867).

Дюма пишет ему:

«Сударь,

сегодня утром я прибыл в Сен-Мало и обнаружил Ваше чудесное письмо. Надо ли Вам говорить, что я принимаю Ваше предложение. Надеюсь, что Вы молоды и полны сил. Сам я страдаю болезнью сердца, которая не позволяет мне выходить из дома, в противном случае я бы не решился сообщить Вам, что жду Вас у себя в любое удобное для Вас время. Чем раньше Вы придете, тем с большей радостью я встречу Вас. Мне знакома работа Гарнери (sic), самый яркий потрет Сюркуфа, который я когда-либо встречал. Я был бы Вам премного обязан, если бы Вы могли поделиться со мной сведениями о побережье Индии.

Я расскажу вам о моем двоюродном дедушке Бальи Дави де ля Пайетри.

Тысяча искренних благодарностей,

Алекс. Дюма».

Это, судя по всему, ответ на некое предложение (возможно, на предложение написать биографический очерк о бальи Мальтийского ордена, Шарле Марсиале Дави де ля Пайетри, 1649–1719). Вероятно, Маргри прочитал первые главы второй части «Гектора де Сент-Эрмина», так как в его пропавшем письме упоминается Сюркуф. Но Дюма, думая о бирманских главах своего романа, публиковавшихся с 13 июля, просит «подробностей о побережье Индии». Мы можем предположить, что между началом июня и началом июля писатель совершил неизвестную его биографам поездку в Сен-Мало, тем более, что посвященные этому городу главы, открывающие вторую часть, свидетельствуют о том, что Дюма побывал в Сен-Мало прежде, чем описал этот город в романе. Итак, поездка, скорее всего, состоялась в мае.

Публикация третьей части начинается сразу же следом за второй, 2 октября, и продолжается до 30 октября без значительных перерывов. Новые главы не выходили только 22 и 26 сентября. Продолжение вновь публиковалось на первых двух страницах газеты.

Дюма уехал из Роскоффа только в середине сентября. Работал ли он там над «Гектором де Сент-Эрмином»? Это ничем не подтверждается. Можно предположить, что третью часть он написал по возвращении в Париж. Не исключено, что именно этот роман он имеет в виду, когда пишет бывшему коллеге Шевийю:

«Мой дорогой Шевий,

я самое любящее и в то же время самое забывчивое существо на земле. Но я страдаю забывчивостью только из-за огромного произведения, которое занимает все мое время, и досадной рассеянности. Я по-прежнему люблю своих друзей.

Мы редко видимся, в этом все дело».

«Конец третьей части (продолжение следует)» — последние напечатанные слова, и дальше — подпись (Александр Дюма), 30 октября, глава «Погоня за разбойниками», точнее, набросок ее, и рассказ оборвался на полуслове… (Сумеет ли Лев-Рене изловить Иль Бизарро?)

Я лихорадочно разматывал пленки с микрофильмами: «Монитор юниверсель», ноябрь — декабрь 1869 года — ничего, январь — февраль — ничего и так далее. Решительно ничего. Следовало признать очевидное. Продолжение не было написано.

В то же время в сохранившихся документах есть подтверждение тому, что Дюма в октябре 1869 года снова взялся за перо и продолжил работу.

Прежде всего это письмо тому самому Пьеру Маргри, написанное в начале 1870 года:

«Индепапдант», главный редактор: Александр Дюма.

Х год

Редакция: Париж, бульвар Мальзерб, 107.

Неаполь. Страда ди Кьяйя, 54

Компаньон: Гужон, директор.

Париж, 15 января 1870 г.

Сударь,

приходите сегодня ко мне обедать.

Если возможно и если Вы располагаете следующими документами, то не могли бы Вы принести мне:

1. Рукопись барона Фэна — 1812.

2. Уоррен — Индия.

3. Сегюр — Русская кампания.

Мы побеседуем с Вами за белой индюшкой и лангустом, которого мне прислали из Роскоффа (sic).

Искренне Ваш,

Алекс. Дюма

[приписка: ] Господину Маргри (sic), архивариусу Морского министерства».

Для чего могли понадобиться все эти материалы?.. «Рукопись 1812 года, краткое изложение событий этого года, материалы к истории императора Наполеона» барона Фэна (Париж, Delaunay, 1827,2 т., in-8e); «Английская Индия до и после восстания 1857 года» графа Эдуарда де Уоррена (Париж, Louis Hachette, 1857–1858, 2 т.) — третье издание, «исправленное и значительно дополненное», раньше эта книга называлась «Английская Индия в 1843 г. и Английская Индия в 1843–1844 гг.» графа Эдуарда де Уоррена, бывшего офицера на службе Ее Величества королевы английской, в Индии (Президентство Мадрас) — в Comptoir des Imprimeurs, 1844 г., 2 т., и 1845,3 т.; «История Наполеона и великой армии в 1812 году» генерала Поля-Филиппа де Сегюра (Париж, братья Бодуэн, 1824,2 т.), неоднократно переизданная.

Во всех этих книгах так или иначе говорится о предметах, имеющих отношение к событиям, описанным в романе «Гектор де Сент-Эрмин».

Итак, писатель собирался рассказать о проигранной русской кампании 1812 года. Читатель расстался с Гектором-Рене-Львом в Калабрии в конце 1806 года. Неужели автор просто пропустил шесть лет? Действие первой части разворачивается с 19 февраля по начало апреля 1801 года, второй — с апреля 1801 по июнь 1804-го, третьей — с 9 июля 1804 по 7 февраля 1806-го, четвертой — с июня по октябрь 1806 года. Автор никак не объясняет перерывы в повествовании. Может быть, Дюма по-другому выстроил сюжет? Или же после того, как его роман перестал появляться на страницах «Монитёр юниверсель», он продолжал писать… И судьба привела его героя в 1812 год?

Сомнения превратились в уверенность, когда в начале 1990-х годов я прочитал книгу «По следам Александра Дюма-отца в Богемии». Ее автор Мария Ульрихова перечисляет в ней рукописи Дюма, которые его дочь Мария подарила князю Меттерниху:

«Рукопись № 25, озаглавленная «Вице-король Евгений Наполеон, рукописный фрагмент», состоит из двадцати семи листов небесно-голубой бумаги, формат 21,2 χ 26,5, пронумерованных с 1 по 27, исписанных с одной стороны.

На первом листе указано название первой главы, занимающей девять листов: «Его Императорское Величество вице-король Евгений Наполеон». Текст начинается словами «Известно, что…» и заканчивается словами «за вице-королем».

На десятом листе можно разобрать слово «Завтрак» — название новой главы, начинающейся со слов «Распахнулись двойные двери…» и заканчивающейся словами «вы можете следовать за нами» (лист 18).

На девятнадцатом листе начинается глава, озаглавленная «Приготовления», от слов «На столе у принца…» и до «…склонившимися перед ним».

Краткое содержание. Подписание Кампоформийского мира повлияло на судьбу Венецианской республики. Евгений Богарне получил от Наполеона титул князя Венецианского. Резиденция его находилась в Удине, на берегах реки Ройя. 8 апреля 1809 года к нему явился молодой офицер, назвавшийся Рене, с депешами от Наполеона, в которых содержалось предупреждение, что через два или три дня следует ожидать нападения эрцгерцога Иоанна. За завтраком Рене поведал бурную историю своей жизни: он был пленником, матросом, путешественником, солдатом, охотником, разбойником, сражался при Кадиксе и Трафальгаре, был прикомандирован к Жозефу и Мюрату. Рене преуспел не только на военном поприще, он также был великолепным музыкантом и играл княгине свои сочинения, вызвав всеобщее восхищение».

В то время я был единственным живым читателем «Гектора де Сент-Эрмина». Несмотря на то, что «краткое содержание» дает весьма приблизительное представление о сюжетной линии, я сразу узнал фрагмент, относящийся к началу новой части незаконченного романа. Я тут же написал в Государственный архив Праги и через несколько месяцев получил долгожданные ксерокопии рукописных страниц.

Да, это был тот же герой, вовлеченный в новые опасные приключения, которые, должно быть, и привели его в 1809 году на поле боя при Ваграме. Однако эти страницы не только не помогли разгадать загадку, но породили еще один не дававший мне покоя вопрос. Эта рукопись доказывала, что существовали и другие фрагменты, уничтоженные или хранящиеся у дрожащих над ними или малосведущих собирателей, фрагменты, которые позволят восстановить пропуски — ранние (охота на разбойников, в Неаполитанском королевстве, в обществе ужасного Мане, захват Капри) или позднейшие (сражение при Эйлау). Эта рукопись доказывала, что 15 января 1870 года Александр Дюма обращался к Маргри с просьбой предоставить ему документы, касающиеся 1812 года, не иначе как за тем, чтобы продолжить свой труд.

Книга, которую мы наконец публикуем, — это, помимо всего прочего, призыв продолжать поиск потерянных рукописей.

Полемика

Итак, найденное мной письмо, адресованное Анри д'Эскампу, которое навело на след романа, было отголоском полемики, которую вызвала первая глава романа — «Долги Жозефины».

Действительно, 8 января на первой странице «Ле Пэи», которая после государственного переворота 2 декабря 1851 года стала официальной газетой принца-президента, будущего Наполеона III, Анри д'Эскамп обрушился на Александра Дюма, правда, не называя его имени. Бонапартист д'Эскамп считал Дюма виновным в попытке очернить память императрицы Жозефины:

«Долги Жозефины. Мы просим читателя поверить, что заголовок, который он только что прочитал, написан не нами. Это название главы из "романа с продолжением", который появился в первых номерах "Монитёр юниверсель". Автор выводит на сцену первого консула, его супругу и секретаря, г-на де Бурьена, заставляя их объясняться на смешном языке и приписывая им невероятные чувства, против чего громко протестует История. Мы приведем в пример несколько строк, чтобы вы могли оценить всю неуместность подобной публикации».

За многословным опровержением всего, что автору письма кажется неуместным, следует панегирик Жозефине:

«Образ Императрицы, все яснее проступающий сквозь рассеивающиеся облака недоброжелательности или глупости, которые неоднократно пытались бросить на него тень, предстает перед нами словно венок славы и великодушия, возложенный на победоносное чело Наполеона. В памяти французского народа, который так любил ее, в памяти потомков она всегда останется "доброй Жозефиной"».

Несомненно, Александр Дюма был доволен той шумихой, которая сопровождала выход в свет его романа.

Однако, отвечая бонапартисту и документально подкрепляя свою точку зрения, он не упускает возможности изложить в очередном, весьма пространном письме свои взгляды на историю и пользуется случаем, чтобы в истинном свете представить Наполеона III, освободителя Италии. Письмо, о котором здесь идет речь, было напечатано в «Монитёр юниверсель» 9 или 10 января 1869 года с таким предисловием: «Мы адресуем настоящее письмо г-ну директору газеты "Ле Пэи" с просьбой опубликовать его».

«Господину директору газеты "Ле Пэи".

Сударь, существует два способа писать историю.

Первый — ad narratum, чтобы рассказать, — как это делает г-н Тьер.

Другой способ — ad probandum, чтобы доказать, — как это делает Мишле.»

Последний способ кажется нам наилучшим, и вот почему. Историк, прибегающий к первому способу, изучает официальные источники: «Монитёр», газеты, письма и документы, хранящиеся в архивах, — иными словами, описания событий, сделанные их участниками и, следовательно, ими искаженные, чтобы самим предстать в наиболее выгодном свете.

Так, Наполеон на острове Святой Елены заново переписал свою жизнь, отредактировав ее для будущих читателей. Г-н де Монтолон показывал мне подлинную записку, которая сообщала Гудсону Лоу о смерти Наполеона. В ней было три исправления, сделанных рукой самого Наполеона. Наполеон и умереть собирался по-наполеоновски.

Такая манера изложения исторических событий, по нашему мнению, противоречит истине и подтверждает изречение г-на де Талейрана о том, что «язык нам дан для того, чтобы скрывать свои мысли».

Другой способ писать историю совершенно отличен от первого. События, а точнее, неопровержимые факты, выстраиваются в хронологическом порядке, и затем историк ищет в мемуарах современников побудительные причины и следствия этих событий. И наконец, делает выводы, к которым не могут прийти те, кто пишет лишь затем, чтобы рассказать, — выводы, которые становятся заслуженной наградой тем, кто пишет, чтобы доказать.

Так, например, история, написанная ad narratum, скажет: объединение Италии стало возможно благодаря содействию, оказанному Наполеоном III.

История, написанная ad probandum, ответит: объединение Италии произошло вопреки воле Наполеона III, который принял как случившийся факт захват Сицилии, но пытался помешать Гарибальди пересечь Мессинский пролив. Великий герцог Тосканский, а вслед за ним и другие пали, несмотря на поддержку, которую им, по приказу г-на Валевски, оказывал наш консул в Ливорно. Консул не справился с порученным ему делом и был выслан в Америку.

Именно таким образом, входя в мельчайшие детали, я написал четыреста томов исторических романов, в которых правды больше, чем в исторических трудах.

И я докажу Вам это на примере романа «Гектор де Сент-Эрмин», по поводу которого Вы изволили беспокоиться.

Во-первых, для того, чтобы лучше понять тех, о ком идет речь, позвольте процитировать страницу из сочинения г-жи д'Абрантес, которая была не только необыкновенно умной женщиной, но и особой, в жилах которой текла императорская кровь, так как ее род восходит к Комнинам.

Вот что она пишет о той замечательной женщине, которую называли Жозефиной, Богоматерью Победной и которая пустила на ветер все состояние Наполеона.

«Существуют личности, — пишет г-жа д'Абрантес, — которые принадлежат истории. Жозефина — из их числа. Вследствие этого она, будучи ли мадемуазель де ля Пажери, супругой г-на де Богарне — или г-жой Бонапарт, всегда вызывала пристальный интерес. Только сопоставляя, сравнивая, сличая разнообразные наблюдения, потомки смогут воссоздать портрет Жозефины, имеющий некоторое сходство с оригиналом. Предметы, на первый взгляд малозначительные, иногда дают пищу для глубоких раздумий. Жозефина, супруга человека, правившего миром, и имевшая на него некоторое влияние, — личность, которая уже в силу одного этого заслуживает изучения, хотя бы ее фигура сама по себе и не вызывала никакого интереса, даже тогда к ней следовало бы отнестись с величайшим вниманием.

Непреложная истина заключается в том, что в то время г-жа Бонапарт пользовалась особой славой, которая была, если можно так выразиться, ее собственной заслугой. В дальнейшем мне нередко случалось видеть ее в истинном свете. Надо сказать, что всякий раз, когда она действовала не по указке г-на де Бурьена, поступки ее были более чем сомнительными. Г-н де Бурьен быстро завладел ее разумом и слабой волей, и, оказавшись в Милане, она, сама того не подозревая, тут же подпала под его влияние».

Таким образом, сударь, перед Вами два абзаца, в одном из которых нам сообщают, что Жозефина была личностью, оставившей свой след в истории, а в другом — что г-н де Бурьен имел огромное влияние на ее yivi и слабый характер.

Теперь мы уступим слово самому г-ну де Бурьену, он расскажет нам о том, в каких отношениях был с первым консулом и самой г-жой Бонапарт:

«В первые месяцы после того как Бонапарт поселился в Тюильри, он всегда спал со своей женой. Каждый вечер он спускался к Жозефине по маленькой лестнице, которая вела в гардеробную. По этой лестнице можно было попасть в кабинет, где прежде находилась молельня Марии Медичи. Я спускался в спальню Бонапарта только по этой небольшой лестнице:

Также и он, поднимаясь в кабинет, всегда проходил через гардеробную».

Вы утверждаете, сударь, что невозможно, чтобы Бурьен позволил себе утром войти в спальню Бонапарта тогда, когда Жозефина была еще в постели.

Сейчас вы убедитесь, что ему было позволено, и даже приказано, гораздо больше:

«Среди указаний, которые мне давал Бонапарт, было одно, особенное. "Ночью, — говорил он, — старайтесь не входить ко мне в спальню. Никогда не будите меня ради хороших новостей. Хорошая новость подождет. Но если придут дурные вести, будите меня немедленно, ибо в таком случае нельзя терять ни минуты"».

Видите, сударь, Бурьену было позволено входить ночью в спальню Бонапарта. Это означает, что у него был свой ключ и при необходимости он мог войти туда в любое время. Или, что вероятнее всего, ключ всегда оставался в двери, поскольку лестница вела в кабинет Бонапарта.

Вот еще отрывок, указывающий, что у Бурьена был приказ ежедневно входить в спальню в семь часов утра:

«Бонапарт всегда спал очень крепко, поэтому он пожелал, чтобы я каждый день приходил будить его в семь часов утра. Я первым входил к нему в спальню, но нередко он, когда я принимался будить его, говорил мне сквозь сон: "Ах, Бурьен, прошу вас, дайте мне еще поспать". И если не было никакой срочной необходимости, я уходил и возвращался в восемь».

Кроме того, сударь, не кажется ли Вам, что есть что-то гораздо более непристойное в том, чтобы застать в постели мужчину и женщину, даже если они муж и жена, чем застать там одну женщину, тем более в то время, когда еще совсем недавно высокопоставленные дамы принимали посетителей в альковах, лежа в постели?

Теперь, если угодно, вернемся к долгам Жозефины. Эти долги наделали столько шума, что никто не осмеливался сообщить о них первому консулу.

«Однажды вечером, в половине двенадцатого, г-н де Талейран наконец затронул эту деликатную тему. После его ухода я тут же вошел в малый кабинет к Бонапарту. Он сказал мне:

— Бурьен, Талейран рассказал мне сейчас о долгах моей жены. У меня есть деньги, которые я получил из Гамбурга. Узнайте у Жозефины, сколько именно она задолжала. Пусть она скажет вам всю сумму, я хочу раз и навсегда покончить с этим делом и больше к нему не возвращаться. Прежде чем платить, покажите мне список этих мерзавцев, этой шайки разбойников.

До тех пор страх, что разыграется ужасная сцена, одна мысль о которой заставляла дрожать Жозефину, мешал мне поговорить с консулом на эту тему. Но после того как г-н де Талейран первым начал этот разговор, я был полон решимости во что бы то ни стало сделать все, что было в моей власти, чтобы положить конец этому неприятному делу.

На следующий же день я пошел к Жозефине. Сначала она обрадовалась, узнав о том, как отреагировал ее супруг, но радость ее длилась недолго. Когда я попросил ее назвать точную сумму долга, она стала умолять меня принять на веру ту сумму, которую она назовет. Я сказал ей:

— Сударыня, я не могу скрыть от вас настроения первого консула. Он полагает, что вы задолжали значительную сумму. Он намерен погасить ваши долги. Я не сомневаюсь, что вам предстоит выслушать множество упреков и пережить ужасную сцену, но скандал произойдет в любом случае, независимо от того, назовете вы меньшую или большую сумму. Если вы скроете значительную часть долга, то через некоторое время снова поползут слухи, которые достигнут ушей первого консула, и тогда он разгневается гораздо сильнее. Послушайте меня, признайтесь во всем. Последствия будут те же, но неприятные слова, которые он намеревается сказать вам, вы услышите только один раз. Утаивая правду, вы снова вызовете его гнев.

— Я никогда не смогу сказать ему все, это невозможно. Окажите мне услугу, не передавайте ему того, что я открою вам. Я полагаю, что я должна около миллиона двухсот тысяч франков. Но я скажу, что должна шестьсот тысяч. Я больше не буду делать долгов и выплачу остальное из своих сбережений.

— В таком случае, сударыня, мне остается только повторить вам свои соображения. Наверняка первый консул не думает, что ваши долги достигают шестисот тысяч франков, и я уверен, что из-за миллиона двухсот тысяч франков неприятностей у вас будет не больше, чем из-за половины этой суммы. Однако, сказав правду, вы покончите с этим раз и навсегда.

— Я ни за что не сделаю этого, Бурьен! Я его знаю, я не смогу вынести его гнева.

После спора, продолжавшегося еще четверть часа, я был вынужден уступить ее настоятельным просьбам и пообещать, что скажу первому консулу только о шестистах тысячах франков.

Можете себе представить гнев и недовольство первого консула. Он тут же заподозрил, что жена что-то скрывает от него. Но мне он сказал:

— Хорошо, возьмите шестьсот тысяч и расплатитесь со всеми долгами, и я больше не желаю слышать об этом. Я разрешаю вам пригрозить кредиторам, что они ничего не получат, если не откажутся от своей огромной прибыли. Нужно приучить их к тому, чтобы они не открывали кредит с такой легкостью.

Г-жа Бонапарт передала мне все свои финансовые записи. Невозможно представить себе, насколько поставщики завысили цены в счетах, опасаясь, что оплату задержат или выплатят только часть. Я тут же заподозрил, что преувеличены не только цены, но и количество поставленного товара. В счете от торговца модной одеждой я обнаружил упоминание о тридцати восьми новых, очень дорогих шляпах, поставленных за один месяц, а также о перьях цапли на тысячу восемьсот франков и украшениях для шляп на восемьсот. Я спросил Жозефину, неужели она каждый день надевала две новые шляпы, и она возмущенно сказала, что это какая-то ошибка. Счет от седельного мастера, указавшего завышенные цены на товары, которые он даже не поставил, был просто смешон. Не говорю уж о прочих поставщиках, везде тот же грабеж.

Я широко использовал полномочия, данные мне первым консулом, я обвинял и угрожал. Стыдно сказать, но большинство поставщиков согласились на оплату половины счетов; один из них получил тридцать пять тысяч франков вместо восьмидесяти и имел наглость заявить, что все равно остался с барышом.

Наконец, после бурных переговоров я, к моему великому облегчению, покончил со всем, истратив шестьсот тысяч франков. Но вскоре г-жа Бонапарт вновь принялась за старое. К счастью, к тому времени с деньгами стало свободнее. Эта непостижимая страсть к мотовству была едва ли не единственной причиной ее огорчений. Необдуманные траты вносили постоянное расстройство в домашние дела вплоть до второго брака Бонапарта, когда, говорят, она образумилась. Но в 1804 году Императрица была еще далека от этого».

Кроме того, сударь, Вам, возможно, неизвестно, что около двух лет назад я выиграл дело, имеющее огромное значение для нас, авторов исторических романов. В очерке о Вареннской дороге я рассказывал, что на холме, откуда открывался прекрасный вид на город, короля должен был ожидать эскорт. Однако драгунов на холме не оказалось, и один из телохранителей короля спустился с холма и постучал в дом, сквозь ставни которого пробивался свет.

Королева и г-н де Валори также подъехали к этому дому, но при их приближении дверь захлопнулась. Один из телохранителей снова толкнул дверь, и перед ним оказался человек лет пятидесяти, в халате, открывавшем голые ноги, и в домашних туфлях.

Я не назову имени этого человека, скажу лишь, что он был майором и кавалером Святого Людовика и дважды присягал на верность королю, но на этот раз у него дрогнуло сердце. Узнав королеву, он сначала отказался отвечать, потом что-то пробормотал и захлопнул дверь, оставив августейших путешественников в прежнем беспомощном положении. Его внук, почтительный потомок, начал против меня процесс, обвинив в том, что я оскорбил память его деда. Суд вынес решение, что если обвиняемый может, как это было в моем случае, указать двух свидетелей происходившего, то любой участник исторических событий может винить только саму историю, и отказал в иске внуку описанного мной человека, обязав его оплатить судебные издержки.

Вот, сударь, что я имел Вам сказать, прежде чем поблагодарить за предоставленную возможность еще раз доказать публике, что в своих книгах я опираюсь только на исторические факты.

Александр Дюма».

Это письмо, появившееся на следующий день на страницах «Ле Пэи», сопровождал комментарий Анри д'Эскампа:

«Дирекция "Монитёр юниверсель" взывает к нашему чувству товарищества и просит опубликовать это письмо, что мы и делаем с тем большей охотой, что оно подтверждает все, что мы говорили раньше.

Говоря о «романе», наш оппонент упоминает о двух способах писать об «исторических событиях», — так, как это делает г-н Тьер, и так, как г-н Мишле, скромно пристраиваясь между ними и добавляя, что, по его мнению, лучший способ писать об исторических событиях — это разыскивать свидетельства не в известных и серьезных документах, а в «воспоминаниях современников».

Мы не собираемся оспаривать подобные теории, но полагаем, что любой согласится с тем, что нельзя без изумления воспринимать автора, который, собираясь писать об Императрице, пользовавшейся искренней любовью всего французского народа, обращается не к множеству истинных документов эпохи, а к воспоминаниям г-на де Бурьена, который был вынужден оставить службу у первого консула по весьма деликатным причинам. Такой помощник лишь повредит тому, кто будет ссылаться на него и позаимствует его стиль.

Действительно, среди цитат, которые столь легкомысленно приводит автор упомянутого романа, большинство доказывают прямо противоположное тому, что он хотел сказать.

Процитируем лишь то место, где г-н Бурьен говорит: «Я спросил Жозефину, неужели она каждый день надевала две новые шляпы, и она с возмущением отвечала, что это какая-то ошибка». Несмотря на сказанное Императрицей, несмотря на подтверждение, которое мы находим в словах самого Бурьена, романист настаивает на своем. Мы предоставляем разумным людям самим рассудить нас.

Вот исторические доказательства, на которые опирается автор: ему нужно было сделать выбор между графом де Лавалеттом, на которого ссылались мы, и г-ном Бурьеном. Он выбрал последнего.

Мы могли бы опровергнуть все письмо, строчка за строчкой, но полагаем, что нет нужды защищать память Императрицы, которую почитают даже иностранцы.

Читатель так же, как и мы, сам поймет, что есть вещи, о которых не спорят. Что касается автора романа, он вынуждает нас напомнить ему, что и для писателя, и для историка есть нечто, чего не могут заменить ни воображение, ни талант, ни ум, — это нравственность».

Как видим, письмо, найденное в «Архивах Сены», было ответом на этот комментарий. Увы, шум, поднявшийся вокруг первой части «романа с продолжением», быстро утих. Продолжение публика встретила равнодушно. По крайней мере к таким выводам можно прийти, читая короткую записку Пьера Маргри, в которой он описывает один из своих визитов к старому, прикованному к постели писателю. Всякий раз, когда я перечитываю его, оно трогает меня до глубины души:

«Однажды вечером я зашел к нему после работы. Он уже был прикован к постели. У него я застал священника, возглавлявшего благотворительное заведение, в поддержку которого Дюма немало написал. Священник с одобрением высказался о его "Шевалье де Сент-Эрмине" и заметил, что с большим удовольствием следил за развитием сюжета. (Дюма получал десять су за строчку.)

— Вы, аббат, единственный, от кого я это услышал. Никто больше мне такого не говорил. И я прекрасно вижу, что мой конец близок.

— О, нет! Не говорите так… Вы еще долго будете нас радовать. Вы поправитесь.

— Нет-нет, я чувствую, что смерть уже недалеко.

— Не будем говорить об этом, — сказал аббат.

— О нет, напротив, поговорим о ней. К ней нужно быть готовым».


И всякий раз я испытываю поистине братскую любовь к аббату Франсуа Море, сыну Жана-Батиста Море и Маргариты Вийэ, канонику Сен-Дени, который основал «Приют Богоматери Семи скорбей для неимущих качек и неизлечимо больных девочек» и руководил им. Тогда, в конце шестидесятых годов, он понял, что романист Александр Дюма хотя и был забыт публикой и популярными газетами, но по-прежнему оставался великим мастером художественного слова.

Недостроенный собор

Как известно, Александр Дюма, начавший с произведений для театра, довольно поздно обратился к историческому роману. Прежде чем приступить к сочинению исторических романов и множества исторических эссе, он писал хроники или сцены на исторические темы, которым предшествовали размышления об истории Франции, изложенные в книге «Галлия и Франция», определившей основное направление его творчества. В истории Франции Дюма выделяет четыре эпохи, в зависимости от типа земельной собственности: феодальная вотчина, сеньория, крупные поместья земельной аристократии, частная собственность. Это материалистическое видение, опирающееся на закон всеобщего развития, установленный Богом (принято считать, или проще всего думать, что этот закон установлен Богом), Природой или Провидением, должно было пройти красной нитью через все исторические сцены и написанные позже исторические романы.

Чтение исторических романов Дюма предполагает погружение в перспективу событий, развернутую в «Галлии и Франции». Так, «Королева Марго», «Графиня де Монсоро» и «Сорок пять» описывают упадок сеньории. «Три мушкетера», «Двадцать лет спустя» и «Виконт де Бражелон» повествуют о полном падении сеньории и приходе абсолютной монархии. «Воспоминания врача» — это уже гибель аристократии. «Белые и Синие», «Соратники Иегу» и «Шевалье де Сент-Эрмин» рассказывают о наступлении нового времени, героем которого стал граф Монте-Кристо. Великолепное повествование и театральная подкладка некоторых сцен не должны отвлекать внимания от основного замысла, которому Дюма, как мы сейчас убедимся, остался верен до конца.

Первые же исторические романы Дюма («Три мушкетера», «Двадцать лет спустя») получили широкое признание, и автор рассказал Беранже о своем грандиозном плане:

«Вся моя будущая жизнь разделена на заранее заполненные отрезки, план будущих трудов уже составлен. Если Бог даст мне прожить еще пять лет, я завершу историческую эпопею Франции — от Людовика Святого до наших дней. Если бог даст мне десять лет, я смогу связать дни Цезаря с днями Людовика Святого. […] Вы должны простить мне то «тщеславие», которое, быть может, заметите в этих строках, но есть несколько человек, в глазах которых я бы хотел выглядеть тем, кто я есть на самом деле. И Вы, безусловно, относитесь к ним».

Дюма намеревался перенести всю историю Франции на страницы романов, но он принципиально не хотел писать романы на фоне истории, когда обращение к прошлому (обстановка, костюмы, устаревшие речевые обороты) — не более чем живописный задник, как в романах, которые принято называть рыцарскими. Он собирался писать исторические романы, герои которых были бы не только яркими личностями, но в значительно большей степени представителями тех классов общества, которые своим противоборством создают канву для всех событий в частной и общественной жизни и являются самой прочной основой истории любой страны. В любом повествовании Дюма в действительности есть лишь одна героиня — Франция, и каждый герой, появляющийся на страницах романа, независимо от эпохи, места н общественного положения, — это лишь ее воплощение.

В романе «Соратники Иегу», который продолжает «Шевалье де Сент-Эрмин», Дюма вновь возвращается к своему основному замыслу, очерчивает его и заявляет о нем:

«Возможно, всякий, кто читает наши книги по отдельности, недоумевает, почему мы придаем иногда столь большое значение деталям, которые не имеют особой важности для сюжета данного произведения. Дело в том, что мы пишем не одну, отдельную, книгу, но […] заполняем или пытаемся заполнить огромное полотно. Для нас присутствие тех или иных персонажей не ограничено рамками одной книги: тот, кто здесь предстает адъютантом [Мюрат], в другой книге будет королем, а в третьей его ждут изгнание и расстрел. Бальзак создал огромное и прекрасное произведение со множеством персонажей, озаглавленное "Человеческая комедия". Наш труд, начатый в одно время с Бальзаком, который мы, безусловно, не будем здесь оценивать, мог бы называться "Драма Франции"».

В «Драме Франции» игра различных сил, которая должна удержать внимание читателя (Дюма всегда руководствовался только одним эстетическим принципом — аристотелевским «учить, развлекая»), выражается в человеческих поступках, заставляет читателя переживать вместе с главными героями «любовь, ненависть, позор, славу, радости и скорби». Трагизм жизни человека, брошенного в пучину истории и в то же время эту историю созидающего, нередко становящегося слепым орудием судьбы, — вот нить, связывающая прошлое, преданное забвению, и настоящее, старое и современное, исторических личностей с читателем романа. Писатель возвращает обществу, потерявшему память, воспоминания, которые проливают свет на то, что в настоящем кажется покрытым тьмой. Грохот и потрясения далеких времен созвучны потрясениям, которые переживаем мы, но рассказ идет уже не от лица шекспировского шута, но от лица поэта, который, глядя на вещи в перспективе, видит закономерность в хаотической смене событий, историческую необходимость там, где мы видим случай.

Книга — это в первую очередь чтение другой книги, автором которой является Бог. Несмотря на внешнее добродушие, Дюма ни много ни мало претендует на место рядом с пророками древности, прозревавшими будущее в событиях прошлого. Сознавал или нет это сам Дюма, его труд рассказывает прежде всего о непростом становлении современного мира — от зарождения абсолютной монархии до возникновения Республики. Роман Дюма никогда не бывает обращен только в прошлое: если автор и сожалеет об утраченных ценностях, он не позволяет себе печалиться об ушедшем времени. Его повествование повернуто к настоящему, к будущему, или, говоря иначе, к постоянному возрождению рода человеческого. Исторические эпохи подобны восходящим кругам спирали, куда автор увлекает читателя в поисках совершенного общественного устройства, о котором он мечтает. Обращаться к прошлому стоит лишь для того, чтобы найти объяснения настоящему или предугадывать будущее. Надо ли удивляться, что действие большинства романов Дюма происходит в XVII и XVIII веках, они — словно праистория настоящего.

Когда на закате жизни, не пять, а двадцать пять лет спустя, старый писатель озирал проделанный путь, то мог справедливо гордиться созданным монументом, но он с большим сожалением видел, что некоторых частей недостает, — он «не исчерпал историю Франции от Людовика Святого до наших дней». Еще оставался пробел между 1799 («Соратники Иегу») и 1815 годом («Граф Монте-Кристо»). Конечно, Наполеон Бонапарт появлялся на сцене в «Белых и Синих» 13-го вандемьера, во время Египетской кампании, а также в «Соратниках Иегу» — по возвращении из Египта и после 18-го брюмера. Но это был только Бонапарт, он еще не стал Наполеоном.

Не было ли уготовано огромному собору Дюма остаться недостроенным, как и многим другим? Портос погиб под обрушившимся сводом пещеры Локмария. Дюма умер, пытаясь построить свод, который объединил бы две части его огромного труда. Последним усилием Дюма-строителя был именно роман «Шевалье де Сент-Эрмин», в котором автор создает противоречивый образ Наполеона, светоча или монстра, дав в противовес ему другого главного героя, последнего отпрыска рода де Сент-Эрмин, Гектора, старший брат которого, Леон, был расстрелян в «Белых и Синих», а средний брат, Шарль, погиб на гильотине в «Соратниках Иегу».

Во время Консульства долг отомстить за погибших перешел к младшему брату — графу, а затем виконту де Сент-Эрмину. «Шевалье», ставший графом, избежал топора палача, но по приговору Фуше превратился в призрак… Он становится свидетелем и действующим лицом высоких деяний и низких дел Империи, жертвой которой он сам стал. Его судьба связана с судьбами Жозефины, Фуше, Талейрана, Кадудаля, Шатобриана, герцога Энгиенского, корсаров, полицейских ищеек, светских львиц, разбойников вроде Фра Дьяволо или Иль Бизарро, на его пути встречается еще тысяча блестящих персонажей, каждому из которых отведено свое место в этой гигантской фреске.

Дюма, разумеется, не впервые в своем романе заставлял читателя вновь пережить дни Империи: так, в 1852 году он уже набросал интригу, в которой среди вымышленных персонажей на сцену выходят Наполеон, Талейран, двенадцать маршалов, правившие тогда монархи, Мария-Луиза, Гудсон Лоу. Создание этого пространного повествования, озаглавленного «Исаак Лакедем», остановленного цензурой, не продвинулось дальше пролога.

Наполеон в «Драме Франции»

На закате дней Дюма, в 1868 году, Наполеон уже принадлежал истории, но история Императора была тесно связана с рассветом жизни писателя. Юный Дюма (ему было тогда тринадцать лет) два раза видел нового Цезаря. О встрече с ним он вспоминал на лекции, прочитанной в 1865 году в Национальном кружке изящных искусств в Париже:

«Наполеон покинул остров Эльба 26 февраля [1815 г.]. 1 марта он высадился в бухте Жюан. 20 марта он вошел в Париж. Вилле-Коттре был по пути, которым армия шла навстречу неприятелю.

Я должен признать, что в тот день, год спустя после воцарения Бурбонов, то есть по прошествии целого года, когда четверть века нашей истории была предана забвению, вдова и сын революционного генерала с великой радостью вновь увидели прежнюю военную форму и кокарды старой гвардии, возвращающейся с острова Эльба в Париж, барабаны и прославленные трехцветные знамена, пробитые пулями при Аустерлице, Ваграме и под Москвой.

Старая гвардия, совершенно исчезнувший ныне тип военных, олицетворявшая собой оставшуюся в прошлом эпоху Империи, живую и славную легенду Франции, представляла собой великолепное зрелище. За три дня мимо нас прошло тридцать тысяч человек, тридцать тысяч гигантов — твердых, спокойных, я бы даже сказал, мрачных. Среди них не было ни одного, кто бы не понимал, что огромное наполеоновское здание сцементировано его собственной кровью и держится на его плечах. Все они, словно прекрасные кариатиды Пюже, испугавшие шевалье де Бернена, когда он высадился в Тулоне, все они, казалось, гордились возложенным на них бременем, хотя и видно было, сгибаются под ним.

О, не забудем же, не забудем же никогда людей, твердой поступью шагавших к Ватерлоо, к могиле. В этом была преданность, храбрость, честь. Это была чистейшая кровь Франции, это были двадцать лет борьбы против всей Европы, это была Революция, наша мать, это была прошедшая слава, грядущая свобода, это была не французская знать, а аристократия французского народа.

Я видел, как они шли мимо, все, включая остатки египетской армии — двести мамелюков, в красных штанах, белых тюрбанах, с изогнутыми саблями.

Было что-то не только величественное, но поистине религиозное, святое, священное в этих людях, обреченных так же безоговорочно, так же безвозвратно, как древние гладиаторы, вслед за которыми они могли повторить: «Caesar, morituri te salutant» («Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя»).

Но эти солдаты должны были умереть не ради удовольствия толпы, а за независимость народа, не рабски повинуясь, а по своему свободному выбору, согласно своей воле. […]

Они шли мимо!

Утром гул шагов смолк, стихли последние звуки музыки.

Музыканты играли «На страже Империи».

Потом в газетах написали, что 12 июня Наполеон должен выехать из Парижа в армию. Наполеон поедет по той же дороге, по которой прошла его гвардия. Наполеон проедет через Вилле-Коттре.

Признаюсь, я страстно мечтал увидеть этого человека, чей гений отягощал Францию и, в частности, тяжело навалился на меня, бедного атома, затерянного среди тридцати двух миллионов других. Он раздавил меня, даже не подозревая о моем существовании.

11 июня появилось официальное известие о том, что Наполеон проедет мимо нас: были заказаны почтовые лошади.

Он должен был выехать из Парижа в три часа утра и около семи или восьми проехать через Вилле-Коттре. Проведя бессонную ночь, с шести утра я ждал при въезде в город с наиболее крепкими горожанами, то есть вместе с теми, кто мог бежать с той же скоростью, с какой ехала императорская карета. Но на самом деле хорошо рассмотреть Наполеона удалось бы не тогда, когда он проезжал мимо, а когда меняли лошадей.

Я понял это и, едва заметив в четверти лье пыль, летящую из-под конских копыт, бросился бежать к почте. Я бежал и, даже не оборачиваясь, слышал за спиной приближающийся грохот колес. Я примчался на почтовую станцию. Обернувшись, я увидел три кареты, летевшие как смерч. Они мчались по мостовой, пена летела с лошадей, которыми правили напудренные форейторы в парадных ливреях с лентами.

Все бросились к карете Императора. Разумеется, я был в первых рядах.

Я видел его!

Он сидел в глубине справа, в зеленом мундире с белыми обшлагами, с орденским знаком Почетного легиона. Его лицо, бледное и болезненное, но прекрасное, словно с античного барельефа, казалось грубо вытесанным из глыбы мрамора и сохранившим его желтоватый оттенок. Голова его была склонена на грудь. Слева от него сидел Жером, бывший король Вестфални, самый молодой и преданный из его братьев. Впереди, напротив Жерома, — адъютант Летор.

Император, словно очнувшись от дремоты или мыслей, в которые был погружен, поднял голову, посмотрел вокруг невидящим взглядом и спросил:

— Где мы?

— В Вилле-Коттре, — раздалось в ответ.

— Стало быть, в шести лье от Суассона? — спросил он снова.

— Да, Ваше Величество, в шести лье от Суассона.

— Поторопитесь!

И снова погрузился в задумчивость, из которой его вырвала остановка кареты.

Уже были запряжены свежие лошади, новые форейторы прыгнули в седло. Форейторы, уступившие им место, размахивали шляпами и кричали: «Да здравствует Император!».

Засвистели бичи, Наполеон слегка кивнул, что было равносильно приветствию. Кареты рванули с места и исчезли за поворотом улицы, ведущей к Суассону.

Видение пропало.

Прошло шесть дней, мы узнали о переходе через Самбру, взятии Шарлеруа, сражении при Линьи, битве при Катр-Бра.

Все, что сначала до нас доходило, было эхом побед.

18-го, в день битвы при Ватерлоо, мы узнали, что происходило 15-го и 16-го.

Мы жадно ждали известий. 19-е прошло без новостей.

Император, как писали газеты, посетил поле боя при Линьи и оказал помощь раненым. Генерал Летор, сидевший в карете напротив Императора, погиб при взятии Шарлеруа. Жерому, который всегда был рядом с Ним, при Катр-Бра пуля повредила эфес шпаги.

20-е прошло медленно и грустно. С неба лились потоки воды, все говорили, что в такую погоду, стоявшую уже третий день, видимо, нельзя было сражаться. Внезапно прошел слух, что арестовано несколько человек, принесших ужасные вести, их отвели на двор мэрии.

Все бросились туда, и я, разумеется, одним из первых.

Действительно, семь или восемь человек, некоторые верхом, другие на земле возле лошадей, были окружены толпой любопытных.

Они были в крови, в грязи и в лохмотьях! Они оказались поляками и с трудом могли произнести несколько слов по-французски.

Подошел отставной офицер, который знал немецкий, и приступил к допросу. По-немецки арестованные говорили свободнее. Вот что они рассказали.

18-го Наполеон вступил в бой с англичанами. Сражение, говорят, началось в полдень. В пять часов вечера англичане были разгромлены. Но в шесть часов Блюхер подошел на пушечный выстрел с сорокатысячным подкреплением, и это решило исход боя в пользу неприятеля. «Решающее сражение. Французская армия не отступает, но бежит».

Они были авангардом беглецов.

Было около трех часов пополудни. За сорок восемь часов эти люди пришли из Планшенуа. Они делали больше полутора лье в час. Вестники беды летели как на крыльях.

Я вернулся домой и рассказал матери, что видел. Она отправила меня на почту, где можно было узнать последние новости. Я стал ждать там. В семь часов прибыл курьер в зеленой с золотом ливрее — это были цвета Императора.

Он был забрызган грязью, лошадь дрожала и широко расставила все четыре ноги, чтобы не пасть от усталости.

Курьер потребовал четырех лошадей для кареты, которая едет следом. Ему подвели свежую оседланную лошадь, помогли подняться в седло. Он пришпорил и скрылся из глаз.

Его расспрашивали, но он или ничего не знал, или не пожелал говорить. Из конюшни вывели четырех лошадей, надели на них упряжь и стали ждать карету.

О ее приближении известил быстро нараставший глухой стук. Карета показалась на углу улицы и остановилась перед почтой.

Вышел ошеломленный станционный смотритель. Я схватил его за полу сюртука:

— Это он, это Император! — сказал я.

— Да!

Это был Император, он сидел так же, как я видел его неделю назад, в той же карете. Один адъютант — рядом с ним, другой — напротив. Но это были не Жером и не Летор […].

Да, это был Император, все такой же, С тем же бледным, болезненным, невозмутимым лицом. Лишь голова была склонена ниже.

Может быть, причиной тому была обычная усталость?

Или боль от того, что он был один против всего мира и он проиграл.

Как и в прошлый раз, почувствовав, что карета остановилась, он поднял голову, посмотрел вокруг блуждающим взглядом, который становился таким пронизывающим, когда он смотрел на человека или на горизонт — две загадочные вещи, всегда таящие в себе угрозу.

— Где мы? — спросил он.

— В Вилле-Коттре, сир, — отвечал хозяин почты.

— Стало быть, в восемнадцати лье от Парижа?

— Да, сир!

— Трогай!

Как и в прошлый раз, задав тот же вопрос почти теми же словами, он отдал такой же приказ и так же стремительно умчался.

Прошло три месяца, день в день, как он вернулся в Тюильри с острова Эльба. Но с 20 марта по 20 июня Бог вырыл пропасть, поглотившую его удачу. Этой пропастью было Ватерлоо».

«Человек, чей гений отягощал Францию и, в частности, тяжело навалился на меня». Ребенок, видевший Наполеона, не унаследовал богатства: после смерти мужа его мать осталась почти без средств к существованию; но у него было наследство, не менее ценное: слава — наследство, растраченное проехавшим мимо человеком, Императором.

Дюма без конца возвращался к этим свежим и причинявшим такую боль воспоминаниям детства, повлиявшим на всю его жизнь.

Генерала Дюма, отца писателя, Конвент призвал на защиту, когда 12 вандемьера IV года (4 октября 1795 г.) Париж был охвачен контрреволюционным мятежом.

Конвент направил бывшему тогда в отпуске генералу Александру Дюма, командовавшему Альпийской армией, следующее письмо, сама краткость которого свидетельствует о срочности:

«Генерал Дюма должен немедленно отправиться в Париж, чтобы принять командование вооруженными силами».

Приказ Конвента был доставлен в особняк Мирабо, но генерал Дюма уже три дня как уехал в Вилле-Коттре и получил письмо только 13-го утром.

Опасность росла с каждым часом. Больше нельзя было ожидать прибытия того, кому адресовано письмо. Наконец ночью народный представитель Баррас был назначен главнокомандующим. Ему был нужен помощник, и его выбор пал на Бонапарта.

«Вот так шанс, который только раз в жизни выпадает любому человеку и открывает ему дорогу в будущее, прошел мимо моего отца. Получив письмо, он немедленно выехал в Париж, но прибыл туда лишь 14-го.

Он увидел, что секции Парижа побеждены, а Бонапарт командует правительственными войсками».

Первые роли были распределены. Генерал Дюма будет отныне только на вторых ролях, даже если иногда ему и удастся принять участие в великих делах (таких, как захват горы Мон-Сени или оборона моста при Клаузене, после которой он получил прозвище тирольский Гораций Коклес, 24 марта 1797 г.).

В Египетском походе генерал Дюма командовал кавалерией. Тоскуя по революционным идеалам, он не скрывал недоверия, с которым относился к своему более удачливому сопернику. В своих «Мемуарах» его сын описывает знаменитую встречу отца с Бонапартом, «которая оказала такое большое влияние на судьбу моего отца и на мою собственную». Бонапарт потребовал объяснений по поводу собрания генералов, недовольных походом:

«— Да, собрание в Дамангуре действительно было. Да, генералы, разочарованные первым же переходом, задаются вопросом: какова цель кампании? Да, они видят в ней не общий интерес, но личные амбиции. Да, я говорил, что ради чести и славы моей родины я согласен обойти весь земной шар, но, если бы речь шла об удовлетворении ваших прихотей, я не сделал бы и шагу. Я повторяю вам все, что сказал тем вечером, и если негодяй, передавший вам мои слова, исказил их, то он не просто шпион, но и клеветник.

Бонапарт внимательно посмотрел на моего отца. Затем с подлинным волнением сказал ему:

— Значит, вы, Дюма, в душе противопоставляете меня и Францию? Вы полагаете, что я отделяю свои интересы от интересов страны, мое благополучие от ее благополучия?

— Я полагаю, что интересы Франции должны учитываться прежде интересов одного человека, каким бы великим он ни был… Я считаю, что благополучие народа не должно зависеть от благополучия одного человека.

— Значит, вы готовы меня покинуть?

— Да, как только я уверюсь, что вы не дорожите Францией.

— Вы ошибаетесь, Дюма… — холодно отвечал Бонапарт.

— Возможно, — сказал мой отец, — но я не терплю диктатуры, будь то диктатура Суллы или Цезаря.

— Чего же вы хотите?

— Вернуться во Францию при первой же возможности.

— Отлично, обещаю не чинить препятствий вашему отъезду.

— Благодарю, генерал. Это единственная милость, о которой я прошу.

Выходя, он услышал, что Бонапарт пробормотал несколько слов. Ему показалось, что он расслышал:

— Слепец, он не верит в мою удачу!»


Отплывая от берегов Египта после подавления бунта в Каире, «негр Дюма», как называл его Бонапарт, удалялся от великой судьбы.

Буря вынудила его корабль пристать к берегам Неаполитанского королевства, где он пробыл в плену до марта 1801 года. Вернувшись домой, больной, без гроша в кармане, он обратился к Бонапарту:

«Господин первый консул, Вы знаете, какие несчастья мне пришлось пережить. Надеюсь, что Вы не позволите человеку, разделявшему с Вами труды и опасности, прозябать в нищете. Меня постигло и другое горе — мое имя попало в список генералов запаса. Сами посудите, каково мне, в мои годы, с моим именем, быть вот так, одним росчерком пера, сброшенным со счетов. Я старше всех офицеров одного со мной звания. За мной немало побед, которые оказали решающее влияние на ход событий. Я всегда вел к победе защитников отечества. Я взываю к Вашему сердцу» (июль 1802 г.).

Единственный ответ, которого он удостоился, было разрешение получать пенсию по реформе 26 фруктидора X года (13 сентября 1802 г.). Его имени больше не было в списках дивизионных генералов Республики. Бонапарт обрек его военную карьеру на забвение.

«Я потерял здоровье, я обречен бедствовать и влачить жалкое существование. Нищета и тоска подтачивают мою жизнь. Единственное, что мешает мне погрузиться в отчаяние, — это мысль, что я служил под Вашим началом и Вы относились ко мне доброжелательно и с уважением. Я надеюсь, что рано или поздно Вы смягчите мою участь… Умоляю выплатить мне задержанное жалованье за время, которое я провел в плену на Сицилии, в размере 28 500 франков» (сентябрь 1803 г.).

Он не получил этих денег. Он умер в 1806 году, оставив жену и детей без средств к существованию. За несколько часов до смерти он пожелал, чтобы его похоронили на поле под Аустерлицем.

Дюма, всю жизнь чтивший память отца, испытывает к императору двойственные чувства — ненависть и любопытство. С одной стороны, император — гений, чья слава двадцать лет подряд опьяняла Францию, с другой стороны — «корсиканское чудовище», утопившее страну в крови, год за годом отбиравшее у нее детей, и в собственном «романе» Дюма — убийца его отца.

Однако во время Реставрации, по мере того как падает популярность Бурбонов, фигура императора — при его жизни в заточении на острове Святой Елены и после смерти — быстро обрастает мифами даже в памяти тех, кто в свое время проклинал его: «Дошло даже до того, что, сами не зная почему, мы с матерью, несмотря на все причины, которые у нас были ненавидеть Наполеона, стали гораздо сильнее ненавидеть Бурбонов, которые не сделали нам ничего плохого, а скорее даже наоборот».

Вот почему не приходится особенно удивляться, что в Париже молодой Дюма поступил писцом в канцелярию герцога Орлеанского, будущего короля Франции Луи-Филиппа, появлялся в бонапартистских салонах, например в салоне Антуана Винсена Арно: республиканцы, либералы, бонапартисты при поддержке ордена Святого Причастия объединялись в то время против Бурбонов. Также неудивительно, что в первых стихотворениях Дюма воспевается героика Империи, как в «Лейпсике» (sic) или в «Раненом орле», посвященном Антуану Винсену Арно, хотя нужно отметить, что Дюма пишет скорее о поражениях, нежели о победах.

«Три славных дня», когда был изгнан старый король Карл X, последний из Бурбонов, правивших во Франции, возродили культ Императора. Вдали от полей сражения и биваков не менее семи Наполеонов состязались в свете рампы: «Наполеон в Шенбрунне» — в театре «Porte-Saint-Martin», принесший фантастические сборы, другой Наполеон — в театре «Nouveaute's», третий — в «Variétés» — и так далее — в «Ambigu-Comique», «Gaîté», «Cirque-Olympique».

Александру Дюма, молодому автору, прославившемуся пьесой «Генрих III и его двор», не дает покоя директор «Одеона» Гарель, который обещает ему золотые горы и требует своего «Наполеона». Молодой автор наконец уступает. Вместе с Корделье-Делану он набрасывает канву: шпион, спасенный Наполеоном от расстрела в Тулоне, следует за императором на протяжении всей его головокружительной карьеры и даже отправляется за ним на остров Святой Елены. Двадцать три картины, посвященные историческим событиям и жизни императора, написаны на основе тех источников, которыми удалось воспользоваться: это «Мемуары» Бурьена, «История Наполеона» барона Норвенса, «Победы, завоевания, поражения и неудачи гражданских войн французов с 1792 по 1815 г.», «Мемориал Святой Елены» Лас Каза.

Здесь Наполеон предстает таким, каким его сделали легенды, — гением, чьих замыслов не поняли посредственные современники, жертвой предателей, неверных, как флюгер, политиков, которых он вытащил из грязи, — тех, кто в то время, когда была написана драма, скопом переходил на сторону Луи-Филиппа. Только народ в образе безграмотного солдата Лорена сохранил нерушимую верность Императору. Тот народ, который сражался на баррикадах в 1830 году, изгоняя Бурбонов.

Вечер премьеры, 10 января 1831 года, представлял наблюдателю странное зрелище — то ли бунт, то ли солдаты отправляются на войну; национальные гвардейцы заполнили зал. Занавес поднялся под восторженные крики. Декорации — вроде редута перед Тулоном, через бойницы видны осажденный город и цепь скал, на которых устроены укрепления, — были великолепны. Ярмарка в Сен-Клу, балаганы, апартаменты и сад Тюильрн, интерьеры Дрезденского дворца — резиденции саксонского короля, Бородино, зал в Кремле, лачуга у Березины (перед сражением), высоты Монтро, салон в Сен-Жерменском предместье, парижская улица, зал во дворце Фонтенбло, двор Белой Лошади там же, порт Портоферрайо, долина Джеймстаун на Святой Елене… Этого перечисления достаточно, чтобы показать, что сюжетная линия, быстро миновав период взлета Наполеона Бонапарта, замедляет ход, чтобы подробно рассказать о падении Императора. Здесь перед зрителями предстает побежденный Наполеон.

В антрактах национальные гвардейцы на барабанах и трубах исполняли военные марши. Фредерик Леметр, игравший Наполеона, не имел ни малейшего сходства с императором. Но он был в простом сером сюртуке, он погибал на Святой Елене, и этого было достаточно. В зале сначала слышались рыдания, потом он взорвался аплодисментами. Когда актеры вышли на поклон, несчастного Делетра, который имел несчастье играть Хадсона Лоу, освистали.

Но Дюма не питал иллюзий относительно литературных достоинств своей пьесы. А если б питал, его друг, роялист Альфред де Виньи, мгновенно бы его отрезвил: «Плохая пьеса, скверное действие! — писал он. — Испытывая гнев к королю, Дюма заставил Наполеона произносить суровые слова против Бурбонов. "Ко мне были несправедливы", — говорит он, и я упрекаю Дюма в том, что он несправедлив к побежденным».

Несомненно, именно на эти упреки отвечает Дюма в предисловии к пьесе, которую он посвятил французскому народу. Он отметает все упреки в неблагодарности.

«Я сын республиканского генерала Александра Дюма, умершего в 1806 году, после того как в неаполитанской тюрьме его одиннадцать раз пытались отравить.

Он умер в опале, вызвав гнев Императора тем, что не принял его планы колонизации Египта, — и это была его ошибка, — и тем, что отказался, когда тот взошел на престол, подписать реестры коммуны, — и в этом он был прав.

Мой отец был из тех железных людей, которые верят, что душа — это совесть, поступают в соответствии с ее велениями и умирают в нищете.

Да, мой отец умер в бедности. Ему остались должны двадцать восемь тысяч франков задержанного жалованья, их не выплатили и его вдове. Должны были назначить вдове пенсию, ее не назначили. Кровь моего отца, пролитую за Республику, не оплатила ни Империя, ни реставрированная монархия. Я благодарю Империю и реставрированную монархию — они сделали меня свободным».

Хотя пьеса, озаглавленная «Наполеон Бонапарт, или Тридцать лет истории Франции», была написана на потребу публики, она тем не менее подтолкнула Дюма к размышлениям о роли Наполеона в истории Франции. «Почему один и тот же человек, столь могущественный в начале жизненного пути, так немощен на его закате? Почему в определенный момент, в самом расцвете, в возрасте сорока шести лет, удача покинула его и фортуна отвернулась от него?» — спрашивал он себя. Два года спустя в книге «Галлия и Франция» (1833) он находит ответ: Наполеон был лишь инструментом в руках Господа. Бог раздавил его, как только он перестал быть нужен Ему:

«По моему мнению, на протяжении всей истории Промыслом Всевышнего были избраны три человека, чтобы осуществить возрождение человечества, — Цезарь, Карл Великий и Наполеон.

Цезарь подготовил приход Христианства;

Карл Великий — Культурное возрождение;

Наполеон — Освобождение.

[…] Когда 18 брюмера Наполеон захватил Францию, она еще не оправилась от потрясений гражданской войны. Бросаясь из крайности в крайность, в одном из своих порывов она настолько вырвалась вперед, что другие народы остались далеко позади. Равновесие общего развития было нарушено чрезмерным развитием одной нации. Франция обезумела от свободы и, по мнению остальных монархов, ее следовало обуздать, чтобы вылечить. В это время на сцене появился Наполеон, движимый деспотизмом и военным гением. Наполеон, выходец из народа и в то же время аристократ; отстававший от стремлений Франции, но опережавший стремления Европы; человек, тормозивший внутреннее развитие, но стимулировавший развитие внешнее.

Безумные монархи объявили ему войну!

Тогда Наполеон обратился к самому чистому, умному, прогрессивному, что было во Франции, он создал армии и наводнил ими Европу. Эти армии несли смерть королям и дыхание жизни народам. Повсюду, где идеи Франции пускали корни, Свобода шла вперед семимильными шагами, ветер подхватывал революции, как семена, брошенные сеятелем.

[Начался гибельный поход в Россию.] Миссия Наполеона завершилась, наступил миг его падения, ибо теперь его поражение было столь же необходимо для свободы, как прежде было необходимо его возвышение. Царь, благоразумный с врагом-победителем, обыкновенно теряет разум, видя врага поверженного […]

Бог отвернулся от Наполеона, но для того чтобы Небесные напасти стали более видны средь дел человеческих, на это раз не люди сражались с людьми, а времена года перевернулись, нагрянули снег и холода — вот те силы, что погубили армию. […]

Так, с промежутком в девятьсот лет, словно живые доказательства того, о чем мы говорили выше, — чем выше гений, тем более он слеп, — в истории появлялись:

Цезарь, язычник, подготовил Христианство;

Карл Великий, варвар, — Культуру;

Наполеон, деспот, — Освобождение.

Напрашивается мысль: не один ли и тот же человек появляется в разные эпохи под разными именами, чтобы осуществлять единый замысел?»

Это провиденциалистское понимание судьбы Наполеона не претерпит сильных изменений в следующих произведениях Дюма. На нем основана, в частности, его книга «Наполеон», написанная по договору с издательством в 1839 году, которая не вызвала особого интереса читателей: «Я ожидал, что в этом эпизоде [сражение при Ватерлоо] автор употребит всю мощь своего таланта, всю энергию мысли. Но нет… Я увидел это лишь на десяти страницах «Побед и завоеваний», хорошо написанных и высоко оцененных», — пишет Марк де Сент-Илэр, чьи труды послужили источником для второй части «Шевалье де Сент-Эрмина».

Не изменится и отношение Дюма к Бонапартам. Во время путешествия в Швейцарию Дюма посетил 13 сентября 1832 года королеву Гортензию в замке Арененберг. В июне 1840 года он встретился во Флоренции с другими членами семьи Бонапарт и завязал с ними такие тесные отношения, что по возвращении во Францию в 1844 году говорил, что ему «семья Наполеона поручила просмотреть четыре рукописи генерала Монтолона [заключенного вместе с Луи-Наполеоном Бонапартом, будущим Наполеоном III], посвященные времени пленения Императора», и просит министра Танги Дюшателя добиться для него «разрешения на пять или шесть встреч с узниками крепости Гам, употребив на это все имеющиеся» у того полномочия. Разрешение было получено.

«Отправившись в Бельгию, мы [Дюжарье, управляющий "Ля Пресс" и Дюма] остановились на один день в Гам. Двенадцать лет назад в Арененберге меня принимала королева Гортензия, и я подумал, что не могу миновать город, где ее сын томился в заключении, не поблагодарив за гостеприимство, оказанное мне его матерью. К тому же я имел честь познакомиться во Флоренции с королем Луи, королем Жеромом и королем Жозефом. Я прошу Венский конгресс извинить меня, ибо я называю королями тех, кто более не являются монархами, а самым почитаемым величеством для меня является величество свергнутое или умершее. Принц Луи, хотя и был теперь пленником, оставался для меня французским принцем и имел полное право на дань уважения.

В мой первый визит мы беседовали с Его Высочеством принцем Луи о его семье, в то время как в соседней комнате Вы договаривались с графом Монтолоном об условиях публикации его рукописи. Когда на следующий день я вернулся, чтобы попрощаться с принцем, они оба просили показать им корректуру рукописи, которую Вы собирались публиковать, так как граф, находившийся в заключении в 30–40 лье от Парижа, не имел другой возможности увидеть ее. Я согласился, в первую очередь ради принца, а также ради всей этой благородной семьи, находящейся в изгнании, от лица которой он говорил со мной. Это была единственная услуга, которую я мог ему оказать».

«Записки о заключении императора Наполеона на острове Святой Елены», написанные генералом Монтолоном и переписанные Дюма, — большие фрагменты рукописи хранятся в Праге — были опубликованы в двух томах в издательстве Paulin в 1847 году.

Отношение к Наполеону как к инструменту судьбы вновь звучит в лекции, которую мы цитировали выше, или в том диалоге, который Дюма ведет с самим Императором:

«Нет, Ваше Величество, Ваша слава не пострадала, так как Вы боролись с судьбой. Победители, которых звали Веллингтон, Бюлов, Блюхер, лишь имели человеческий образ, на самом деле это были духи, посланные Всевышним, чтобы повергнуть Вас, восставшего на Него: Вы стали отстаивать интересы королей в то время, когда Вам было поручено вступиться за народ.

Провидение, Ваше Величество, Провидение!

Всю ночь Иаков боролся с ангелом, которого принял за человека. Трижды был повержен тот, кто был первым силачом Израиля! Когда же наступило утро, он подумал, что сходит с ума, не понимая своего троекратного поражения.

Так же и Вы, Ваше Величество, были сражены трижды. Трижды чувствовали, что Вашу вздымающуюся грудь попирает колено Божественного победителя!

В Москве, Лейпциге и Ватерлоо».

Все те же чувства к этому человеку испытывает он, когда последним трагическим усилием пытается восполнить пробел, зияющий в «Драме Франции». Он выводит Наполеона на сцену в «Белых и Синих», он следит за звездой Наполеона в романе «Шевалье де Сент-Эрмин».

Действие романа начинается за год до рождения автора — в 1802 году, воспетом его современником и близким другом Виктором Гюго:

Два года веку! Рим виднее стал, чем Спарта, Уже Наполеон глядел из Бонапарта. Под маской консула сквозь прорези глазные Лик императора виднелся не впервые[7]. Сын Монте-Кристо

Голиафу, действовавшему в истории Франции, Дюма противопоставляет Давида, действующего на страницах романа, — это Гектор, последний отпрыск («шевалье») рода графов де Сент-Эрминов. Отец его погиб на гильотине после «Заговора гвоздик», старший брат (Леон), эмигрант, сражавшийся в армии Конде, был расстрелян, другой брат, Шарль, Соратник Иегу, так же, как отец, гильотинирован. Юный шевалье вместе с графским титулом унаследовал семейную месть.

Итак, он — мститель, каким был граф Монте-Кристо. Можно не сомневаться, что Дюма-Гамлет через героя своего романа отомстит Наполеону, убийце своего отца…

Появляясь в обществе (и на страницах романа), Гектор, несмотря на то, что он прекрасен, как Антиной, всего лишь обычный дворянин во фраке гранатового бархата, замшевых панталонах, туфлях с маленькими бриллиантовыми пряжками, и — вершина элегантности — его шляпу украшает большая бриллиантовая пряжка той же формы, что на туфлях.

Эдмон Дантес, по правде говоря, мало чем отличался от окружавших его матросов.

Гектор, как и Дантес, молодой влюбленный; он испытывает облегчение, когда ход истории поворачивает в другую сторону и конец движения шуанов освобождает его от необходимости мстить. Получив от Жоржа Кадудаля письмо, в котором тот освобождал своих сторонников отданной ему клятвы, «[я] вновь вернул самого себя, которого отец и братья отдали на службу монархии, которой я не знал и о которой мог судить только по преданности моей семьи и по тем несчастьям, какими для нас эта преданность обернулась, — говорил он своей невесте Клер де Сурди. — Мне двадцать три года, у меня сто тысяч ливров ренты, я люблю и думаю, что любим, а потому дверь рая, которую охраняет ангел с огненным мечом, распахнулась для меня».

Но, как и Дантес, Гектор в тюрьме узнает, что значит стоять на краю бездны. Он выходит на свободу другим человеком, или, точнее, сверхчеловеком. Очевидный признак происшедших с ним перемен — смена имени. Простолюдин Эдмон Дантес присваивает себе графский титул и становится графом Монте-Кристо, дворянин Гектор де Сент-Эрмин берет себе простонародное имя Рене. Гектор три года провел в Тампле, Дантес 14 лет страдал в замке Иф. У Гектора не было такого прекрасного наставника, как аббат Фариа, ему самому пришлось пройти путь превращения в сверхчеловека. Попав в тюрьму, он исчезает, в то время как история идет своим ходом, и «тесная маска» Бонапарта окончательно рассыпается. А. Дюма покидает своего героя сразу после того, как его берут под стражу, и встречает только на выходе из тюрьмы.

Таким образом, читатель видит перемены, произошедшие с героем, но не понимает, чем они вызваны, хотя далее автор или сам Гектор раскрывают некоторые причины.

На протяжении «трех лет печали и зимы», «погубивших веселье молодости и цветы юности», Гектор изменился физически, но не так, как Дантес, который сам себя не узнал, увидев в зеркале цирюльника в Ливорно:

«Во время долгого заключения лицо его утратило краски юности, розовый оттенок щек сменился матово-темным; глаза стали больше из-за постоянного вглядывания в темноту; борода выросла и густо обрамляла лицо, на котором сменяли друг друга три похожих, почти неразличимых, так они перетекали одно в другое, выражения: задумчивость, мечтательность, меланхолия».

Кажется, что Гектор переменился исключительно благодаря собственной силе воли.

«Используя канат, привязанный к потолку, научился лазать по канату только с помощью рук. Наконец, он сам себе придумывал те гимнастические упражнения, которые в наши дни довершают воспитание молодого человека». Постоянными занятиями он расширил свой кругозор: «В течение этих трех лет заключения Сент-Эрмин глубоко изучил все то, что можно было изучить самостоятельно, — географию, математику, историю. Мечтая с юности о путешествиях, свободно владея немецким, английским, испанским языками, он в полной мере использовал данное ему разрешение получать книги и, не имея возможности путешествовать реально, путешествовал по географическим картам.

Его внимание привлекала Индия, особенно потому, что там недавно окончился ожесточенный спор англичан с Хайдаром Али и его сыном, Типу Султаном. И при этом ему совершенно не приходило в голову, что эти знания ему когда-либо пригодятся. Ведь он считал, что обречен на вечное заключение».

Но особенно пристально он изучал историю и размышлял над предназначением человека, и размышления эти привели его к тем же сомнениям, что Гамлета или Фауста:

«Я три года провел в исследованиях этих тайн; я погрузился в неизведанный мрак по одну сторону жизни, а вышел — по другую, не понимая, как и почему мы живем, как и почему умираем, и твердя себе, что Бог — это всего лишь слово, которым я называю то, что ищу; это слово произнесет мне смерть, если она не окажется вдруг столь же безмолвной, сколь и жизнь. […]

Вместо того чтобы стать Богом всех миров, создавать вселенскую гармонию и порядок среди небесных светил, мы сами породили в своем воображении его, Бога личного, который призван вершить не могущественные природные потрясения, а всего лишь наши ничтожные частные неурядицы и беды. Мы воспринимаем Бога — такого, которого не в состоянии понять наш человеческий разум и к которому неприменимы наши человеческие мерила, которого мы не видим ни полностью, ни отчасти и который, если существует, то он одновременно всюду, — мы воспринимаем его так, как в древности — бога домашнего очага, как небольшую статуэтку с локоть высотой, которая всегда была у них под рукой и перед глазами, или как индусы, которые молятся своим идолам, или негры своему амулету. Мы всегда спрашиваем его, идет ли речь о чем-то приятном или о чем-то горестном: «Почему ты поступил так? И почему не сделал по-другому?» Наш бог не отвечает нам, он слишком далек от нас, и потом, его не беспокоят наши мелкие страсти. И тогда мы бываем несправедливы к нему, мы порицаем его за несчастья, обрушившиеся на нас, словно это он нам их ниспослал, и из несчастных, какие мы и есть на самом деле, мы становимся в своих глазах богохульниками.

[…] Мы всего лишь несчастные и жалкие частицы, вовлеченные в одно большое потрясение в жизни целого народа, толкущиеся между двумя мирами: миром, который уходит в небытие, и тем, который только зарождается; между королевством, которое кануло в бездну, и возвышением молодой империи. Спросите у Бога, почему Людовик XIV лишил Францию мужчин в своих войнах, разорил роскошными безделушками из мрамора и бронзы казну. Спросите, почему он следовал столь разрушительной политике и дошел до того, что повторял слова, никогда в его эпоху не ставшие правдой: «Пиренеев больше нет». Спросите Его, почему король, потакая капризам женщины и унижаясь перед властью и авторитетом священника, отменил Нантский эдикт, обескровил Францию и способствовал расцвету Голландии и Германии. Спросите, почему Людовик XV продолжил роковой путь своего отца […] Спросите, почему, вопреки исторической необходимости, он следовал советам продажного министра, позабыв о том, что союз с Австрией всегда сулил лилиям несчастье, и возвел на французский престол австрийскую принцессу.

Спросите у Него, почему, вместо того чтобы наделить Людовика XVI королевскими достоинствами, он наградил его инстинктами буржуа, не предполагавшими такие черты, как верность данному слову или твердость главы рода; спросите Его, почему он позволил ему давать присягу, которой тот и не думал следовать, и почему пошел искать помощи за границей против своих подданных, и наконец, почему склонил свою августейшую голову на плаху эшафота, на которой казнили закоренелых преступников.

[…] Вы поймете, почему мой отец сложил голову на том же эшафоте, красном от королевской крови; почему был расстрелян мой старший брат, а еще один брат отправлен на гильотину; почему я, в свою очередь, верный своей клятве, неволей и не из убеждений, пошел по тому же пути тогда, когда, казалось, держал в руках свое счастье, и как этот путь, похоронив все мои надежды, привел меня в темницу Тампля на три года. Оттуда меня освободило капризное милосердие человека, который, даровав мне жизнь, обрек меня на вечные скитания.

[…] Я верю, но верю в Бога, Творца миров, который вершит движение этих миров в эфире, но не располагает временем, чтобы заняться счастьями или горестями бедных ничтожных частиц, мятущихся по поверхности этого мира».

В словах молодого человека, которого постигло столько разочарований, мы слышим голос старого писателя, стоящего на пороге смерти, именно поэтому роман «Шевалье де Сент-Эрмин» стал завещанием, последним словом.

С этого времени Гектор начинает отличаться от своего прообраза, графа Монте-Кристо. Дантесом движет личная месть, а Гектор мстит «без воодушевления и убежденности», только чтобы сдержать обещание. Это — дело чести, и к этому его принуждает История.

«Приговоренный к несчастью» Гектор — это сила, и на первый взгляд кажется, что она разит наугад. Однако молодой роялист-мститель открывает высшие ценности в классовой ненависти, и за эти ценности он будет сражаться:

«Ему пришлось много читать и думать, чтобы признать наконец, что преданность, презирающая законы, иногда может привести к преступлению и что по Божьему замыслу не существует иной преданности, кроме преданности родине».

Сын республиканского генерала, внук дворянина Дави де ля Пайетри и черной рабыни, внук (по матери) Клода Лабурэ, слуги герцога Орлеанского, мелкий буржуа из Вилле-Коттре, он — сплетение самых разных корней, разных классов, сплавленных в горниле нации. Так и Гектор — он ни за, ни против Наполеона, который — лишь воплощение Истории человечества. С того самого момента, когда любовь стала для него запретной, он приносит свою жизнь в жертву Франции. Свидетель истории Наполеона, он выходит на сцену лишь для того, чтобы преумножать славу родины.

За родину пасть, Счастливая участь, завидная честь, —

пел хор жирондистов в последней сцене «Шевалье де Мезон-Руж», поставленного в 1847 году в Театр-Историк.

Смерть была милостива к Александру Дюма — ему не пришлось услышать фанфары пруссаков в Дьеппе.

K.Ш.