"Скорость тьмы" - читать интересную книгу автора (Проханов Александр)

Глава девятнадцатая

Рыдающему старцу, его любящему вещему сердцу открылось, что в мире иссякла справедливость. Та благодать, которой Бог наделил мир при его сотворении. Бесчисленные злодеяния израсходовали божественную энергию, которой дышали звезды и галактики, народы и царства, людские деяния и побуждения. Чаша злодеяний переполнилась, когда в мире были совершены неотмолимые грехи и святотатства. Стала рваться последняя, удерживающая землю нить. В каменном подвале секретной тюрьмы пытали пленного талиба, вкалывая ему в мозг «эликсир правды», отчего мозг взрывался, как шаровая молния, пленный дико кричал, а палач раскрывал перед его глазами Коран и мочился на священные страницы. В джунглях Африки, под огромным, усыпанным цветами деревом, специалисты — биологи в защитных комбинезонах и масках наклонялись над усыпленным орангутангом, вводили ему в кровь сыворотку, содержащую штамм смертельного вируса. Животное мирно дышало, чуть дрожали его белесые брови, дергался влажный розовый нос. В шприце убывал прозрачный раствор, в котором таилась смерть миллионов чернокожих людей. Закончив вливание, биологи содрали с себя скафандры и маски, жадно дышали, а один, немолодой, с лысеющим черепом и бледными голубыми глазами, достал сигареты и с наслаждением курил. В подмосковном особняке в пышную спальню привели хрупкого мальчика, раздели его и поставили среди золоченой мебели, дорогих ковров и фарфоровых ваз. В комнату, улыбаясь, мягко ступая, вошел громадный, грузный, запахнутый в халат человек и направился к мальчику. Тот дрожал, начинал плакать, сутулил худые плечи, а мужчина обнимал его могучими руками, сдавливал его горло волосатыми пальцами, страстно, взасос целовал его маленькие дрожащие губы.

Старец слышал, как в мире начинается буря, летит от полюса к полюсу, захватывает континенты и страны, ввергает мир в лавину крушения. В Антарктиде отвалился грохочущий ломоть ледника, сочно погрузился в зеленый рассол, всплыл, закачался ослепительной белой вершиной. Его потянуло течением к экватору, где он растает, поднимая на пол миллиметра мировой океан. В одночасье, на нескольких маршрутах разбились громадные аэробусы, и в тлеющих углях рылись спасатели, извлекая из-под обломков расплавленные телефоны и горелое мясо. Лопнуло несколько крупнейших банков и ипотечных компаний, и волна финансового краха прокатилась по мировым биржам. Закрывались крупнейшие автомобильные концерны, миллионы безработных собирались на протестные митинги, пускали пулю в лоб банкиры и директора корпораций. Мир трясло, будто к нему подключили обнаженный электрический кабель. Мир рассыпался, словно из него выдергивали невидимый скрепляющий стержень. Мир стенал от ужаса, будто ему во сне привиделся жуткий, прилетевший из Космоса метеорит, его ноздреватая, багровая глыба.

Взрывная волна, облетев землю, достигла Рябинска и ударила в стены завода. На «Юпитере» ощутили прилетевший из мира толчок. Кредиторы европейских и азиатских банков требовали немедленного возвращения кредитов. Заказчики двигателей в Индии и Северной Африки заморозили заказы, что привело к частичной остановке производства. Министерство дало понять, что долгожданного военного заказа не будет, и требовало свернуть работы над двигателем. На планерках и оперативках Ратников доводил до сведения персонала надвигавшуюся на завод катастрофу. Готовились к увольнению тысячи рабочих и инженеров, работники дочерних подразделений и фирм. По заводу поползли слухи, что Ратников довел завод до краха, присваивая себе прибыль. Что его видели в золотой машине, въезжавшей в заводские ворота. Что он нанял поджигателей, и те спалили дом престарелых, чтобы освободить участок на берегу Волги под строительство личного коттеджа. Люди, недавно оживленные и бодрые, захваченные общим порывом, теперь стали нервные, угрюмые, смотрели подозрительно, исподлобья, были готовы к беспричинной вспышке и ссоре.

Появились заговорщики, сеющие недобрые слухи. Активисты, подбивающие людей к протесту. Злые острословы, распространявшие о Ратникове сплетни.

В одной из них говорилось о ресторанной певичке, в которую был влюблен Ратников, и которую отбил у него мэр, старый ловелас и совратитель. Завод лихорадило, в нем появились сбои, как у больного с сердечной аритмией, и Ратников, бессильный остановить катастрофу, метался, чувствуя приближение потопа.

Хоронили Люлькина. По городскому кладбищу несли на плечах дорогой, с бронзовыми ручками гроб, из которого в дождливое небо смотрело недвижное, как белый камень, лицо. Тяжко, простужено сипел оркестр, осыпал гремучую медь, выдувал из хоботов хриплый рев. Погребальная процессия состояла из тех, кто еще недавно сидел в застолье на юбилее у Люлькина. Несли венки от корпорации, министерства, штаба авиации, от смежников, от городской администрации. За гробом, сгорбленная, вся в черном, шла жена. Ее поддерживали под руку сыновья. Тянулись конструкторы, и среди них Блюменфельд с серым, горюющим лицом, на котором читалось мучительное раздумье. Ратников с тупой обреченностью думал, что теперь, потеряв учителя, Блюменфельд непременно уедет в Америку, и стройный союз людей, дарований, талантов, собранный Люлькиным в драгоценный кристалл, начнет распадаться, терять свою отточенную форму, тускнеть, покрываться трещинами. Над гробом звучали слова, и Ратников видел высокий лоб друга, его большой волевой нос, сомкнутые синеватые губы, коричневые, склеенные глаза. Заметил, как на лоб Люлькину сел комар, потоптался хрупкими ножками, прицелился жалом, и улетел, почуяв холод мертвой плоти. И этот комар, не нашедший в Люлькине горячую кровь, заставил Ратникова остро, с ошеломляющим прозрением почувствовать необратимость случившегося, те последние минуты, что они еще остаются вместе с другом под этих холодным, моросящим небом. Произнеся прощальную речь, он подошел к гробу, поцеловал каменное лицо и положил среди цветов, у сложенных на груди больших рук лопатку турбины, драгоценный стальной лепесток, в котором запечатлелась душа и разум открывателя и творца. И ему показалось, что из камня на мгновение проступило тепло.

Гроб закопали, могильщики, тяжело дыша, ровняли лопатами бугор, грубо отсекали у букетов черенки, втыкали цветы в изголовье могилы. Ратников вдруг подумал, что Люлькин унес с собой тайну еще не открытого двигателя. Гениальный замысел так и остался витать в этом светлом холодном небе, поджидая кого-то, кто вычерпает его из молчаливой бесконечности.


После поминок Ратников вернулся на завод, где продолжалось брожение. Главный бухгалтер сообщил, что в кассе нет денег для очередной зарплаты. Зам по экономическим связям показал несколько телеграмм из Японии и Италии, в которых банки ужесточали сроки возвращения кредитов. Юрист известил о том, что из Москвы приезжает группа аудиторов для проверки нецелевого расходования средств. Зам по безопасности Морковников поведал, что слухи о массовом увольнении побуждают людей готовиться к митингам и демонстрациям с возможным перекрытием федеральной трассы. Все это требовало от Ратникова быстрых реакций, результат которых был непредсказуем и мог только усилить панику. В эти нервозные минуты ему позвонили. Звонил Шершнев, и Ратников, обескураженный и разгневанный, собирался прекратить разговор:

— Юра, умоляю, выслушай меня! Мне нужно тебе что-то сказать!

— Не желаю с тобой разговаривать, — Ратников был готов захлопнуть створку мобильника.

— Прошу тебя, подожди. Я раскаиваюсь. Я вел себя, как дурак, как хам. Это было помрачение. Я приехал в Рябинск, чтобы сообщить тебе нечто важное, предостеречь тебя, быть может, спасти. Я хочу раскрыть заговор, против тебя, против завода. Это очень и очень важно!

— Мне не о чем с тобой говорить.

— Юра, мы же друзья. Помнишь, как ты разыскал старого геолога, ушедшего на покой. Вдвоем мы создали домашнее минералогическое общество, и этот замечательный старец пришел к нам и подарил коллекцию минералов. Там был изумительный кристалл исландского шпата, в котором горела тусклая радуга? Помнишь?

— Помню, — помедлив, ответил Ратников.

— Прошу тебя, давай повидаемся.

— Хорошо, — ответил Ратников, испытывая печаль и нежность к тому исчезнувшему чудному времени, когда они были молоды, дружны и мечтательны, — Приезжай через пол часа в ресторан «Волгарь», что на Крестовой улице.

— Спасибо, Юра. Еду.

Когда они встретились в полупустом дневном ресторане, Ратникова поразило лицо Шершнева, виноватое, заискивающее, исполненное муки и неуверенности, — лицо того юноши, с которым были когда-то неразлучны, который следовал за ним попятам, внимал его речам, повторял его жесты и слова, старался копировать в поступках и увлечениях. Это виноватое беспомощное лицо породило в Ратникове ответную вину и раскаяние. Ему не следовало так резко и беспощадно судить прежнего друга. Он должен был вникнуть в его побуждения, понять его драму, угадать живущую в нем тоску, прийти, как бывало, на помощь.

— А помнишь? — Шершнев торопился продолжить начатые по телефону воспоминания, драгоценные среди этой жестокой неустойчивой жизни, где не было места романтическим чувствам, сентиментальным мечтаниям, искренним проявлением дружбы, любви. — Помнишь, как мы построили в лесу шалаш и решили уйти навсегда в леса, добывать себе пищу луком, рыбной ловлей, собиранием грибов и ягод? Мы скрывались в шалаше до глубокой ночи, когда вдруг услышали голоса и ауканья. Это твоя милая мама и мой ворчливый дядя отправились нас разыскивать, и мы были вынуждены покинуть наш замечательный шалаш.

Ратников помнил, с каким упоением они строили шалаш, вбивали колья, покрывали их настилом из ветвей орешника, стелили на землю еловый лапник. Как чудесно было лежать в ночной темноте среди душистой, начинавшей вянуть листвы, чувствуя под собой хвойные иглы, прислушиваясь к пугающим звукам ночного леса, в котором вдруг тонко, рыдающе зазвучал испуганный голос мамы, и они, не выдержав этих надрывных возгласов, пошли к дороге, на свет ночных фонариков.

— А помнишь, как мы сажали вокруг школы деревья, и вдруг в яме открылся склеп, и в нем ржавые истлевшие кости, обрывки сукна с позеленелыми пуговицами, на которых были двуглавые орлы? Оказывается, на месте школы было когда-то кладбище, и мы разрыли могилу какого-то царского сановника. Ты помнишь?

Ратников помнил, как они заглядывали в глубину сырой ямы, выгребали лопатой коричневые кости, выкатывали тяжелый, переполненный землей череп, в котором сочно блеснули золотые коронки. Ученик старшего класса, по кличке Митяй, связанный с барачной шпаной, выдрал из черепа золотые зубы.

— Знаешь, я помню все наши похождения, мельчайшие детали. Какого цвета был поплавок на твоей удочке. Какая на тебе была футболка, когда мы играли с соседним классом. Какая тень лежала на песке, когда ты стоял на берегу, прежде чем кинуться в воду. После этого столько всего было. Революция, крушение страны, разорение заводов, мои поездки в Европу и Америку. Встречи с политиками, технократами, разведчиками. Но эти юношеские воспоминания дороже всех последующих. В них была правда, искренность, подлинность. — Лицо Шершнева нежно порозовело, словно в ожесточенных резких чертах проступило лицо юноши, верящего и наивного.

— Что ты мне хотел сообщать? — Ратников преодолел соблазн погрузиться в сладостные воспоминания, которые действовали, как обезболивающее, среди нанесенных ему кровоточащих ран, — Зачем ты вызвал меня?

— Я приехал в Рябинск, чтобы увидеть тебя. Сообщить о заговоре, который плетут вокруг тебя в Москве. Волею случая, мне открылся план, по которому у тебя хотят отобрать завод. Об этом я начал говорить в прошлый раз, но, видимо, выбрал не те выражения, задел тебя, уязвил, и ты неверно истолковал мои намерения. Я хочу предупредить и помочь. Ты сможешь их обыграть. Мы сможем их обмишурить.

— Кого? Почему мы, а не я? Что ты знаешь?

— В корпорации, на самом высоком уровне, есть люди, желающие отобрать у тебя завод. Не только в корпорации, но и в министерстве. И даже выше. Эти негодяи ждали, когда на руинах прежнего производства ты создашь новое, небывалое. Таких заводов нет в России. Это чудо современной техники. Твои станки явились в разоренную Россию из другой цивилизации. Ты сумел из погибших, бесцветных и унылых людей создать мощный коллектив творцов. Ты построил «двигатель пятого поколения», которого нет у американцев, и который дает России шанс технического и военного развития. Поэтому у тебя хотят отобрать завод, отобрать двигатель. Быть может, для того, чтобы самим заработать миллиарды, когда начнется массовое производство истребителей. Или, об этом не хочется думать, для того чтобы уничтожить твой двигатель, воспрепятствовать его продвижению, «сдать» его американцам. Есть такой план, и я проник в его сердцевину.

— В чем план?

— Они хотят, чтобы ты передал акции подставной фирме, которую создает корпорация. Тебе оставляются крохи. На время сохраняют тебя Генеральным директором, пока ни подыщут своего человека. Они знают, что ты станешь сопротивляться. Они грозят открыть против тебя несколько уголовных дел. За нецелевое использование кредитов. За передачу индусам совсекретных сведений. За злоупотребление на рынке акций. Два или три уголовных дела. Они думают, что ты испугаешься тюрьмы и отдашь завод.

— Они же знают, что для уголовных дел нет никаких оснований. От каждого их обвинения я отобьюсь. Каждую копейку я вкладывал в двигатель, в новые корпуса, в суперкомпьютер, в квартиры для инженеров и рабочих. Мне лично ничего не нужно.

— Ты разве не знаешь нашей прокуратуры? Не знаешь наших судов? Не помнишь горький опыт «Юкоса» и злую долю Ходорковского? Был разговор о тебе с Премьером, которому изложили план захвата и твои возможные ответные действия. Знаешь, что он сказал? «Но надо дать понять Ратникову, что есть вещи, более важные, чем деньги». Он сказал это со своей милой усмешкой, со своими смеющимися глазами, от взгляда которых увядают цветы и у женщин случаются выкидыши. Ты понимаешь, что это значит? Быть может, не тюрьма, а сама жизнь! Вот за этим я и приехал. Я на твоей стороне. Хочу помочь. Мы можем их объегорить.

Ратников представил тонкогубое, с заостренным носом и ироничными глазами лицо Премьера, которое мягко улыбалось, а вокруг горел Грозный, взрывались дома в Москве, заложники в «Норд-осте» умирали от газа, танки 58 — ой армии штурмовали Цхинвал. Он представил себе это бледное, утонченное лицо, и ему стало не по себе, будто в него направили незримый парализующий луч.

— Что ты мне предлагаешь?

Лицо Шершнева вдруг стало хитрым, сузились его глаза, утончился нос, сблизились ноздри и рот. Оно стало лисьим, чутким, подвижным. Казалось, все его тело извивается, гибко пружинит, готово к прыжку, к бегу.

— Мой план безупречен. Ты отказываешься от акций в пользу фальшивой фирмы, а я эти акции перевожу в живые деньги и возвращаю тебе полную стоимость. Примерно столько же достается мне. Ты не потеряешь ни копейки, а я приобрету шальные деньги. Они будут ждать нас в Швейцарии, в банке. Мы уедим из этой непотребной страны, окажемся при деньгах, облапошим этих мерзавцев, ускользнем у них из-под носа. Вон, вон из России!

— Я не отдам завод. Не уеду из России, — угрюмо ответил Ратников.

— Да пойми же ты, здесь, в России, все кончено! — лицо Шершнева расширилось, набухло, словно в него хлынула густая вязкая кровь. Оно побагровело, будто его вот-вот разорвет от избыточного давления. — Здесь кончена социальная жизнь, научная деятельность, промышленное развитие. Кризис сметет все подчистую. Остальное доберут воры и воришки. Здесь больше никогда не будет настоящих заводов, звездолетов, университетов, лабораторий. Здесь не будет армии, из которой делают балетные подразделения для кремлевских карнавалов. Не будет военно-промышленного комплекса, который сегодня способен производить только картонные мечи. Не возникнет ни одного открытия, которому мог бы позавидовать мир. Ни одного произведения, которое можно было продать на мировых рынках. Здесь будет гнусь и прах, воровские чиновники и подлые правители, потные стриптизерши и гомосексуальные певцы. И тихий вой сошедшего с ума народа. Так воют голодные собаки в ледяных подворотнях…

Шершнев преисполнился странного вдохновения. Его глаза сияли, губы страстно шевелились, грудь высоко поднималась. Он напоминал актера, декламирующего чей-то возвышенный и ужасный стих. Художника, любующегося на чудовищную картину.

— Здесь, в этой «стране дураков», в течение века осуществлена блистательная «трехходовка». После революции у богатых отобрали добро и сложили в общую кучу, именуемую общенародной собственностью. Потом народ загнали в ГУЛАГ и заставили приумножать эту «собственность», и, надо сказать, весьма преумножили. Затем созданные в ГУЛАГЕ богатства раздали десятку «менеджеров», утвержденных на эту роль Америкой, и они на костях «зэков» создали свои воровские империи, а потом перегнали собственность за рубеж, оставив в России гнилые фундаменты и облупленные города. Ты видел дворцы из мрамора, малахита и золота, построенные этими тварями в окрестностях Лондона, в Швейцарии, в Ницце, в Эмиратах? Таких дворцов нет у шейхов и европейских миллиардеров. Их не было у царей Вавилона и Египта. А здесь, в России, остались ржавые канализационные трубы, продуваемые сквозняками сиротские приюты, провалившиеся в болота дороги. Сгнившая страна, сгнившая цивилизация, сгнивший народ. Оставшуюся территорию поделят между собой китайцы, американцы и турки. Будут создавать здесь совсем другую страну, делать совсем другую историю.

Ратников мрачно слушал, и в нем закипала глухая неприязнь, угрюмое сопротивление, которое грозило разрешиться вспышкой неуправляемого гнева:

— Ты думаешь, народ допустит до этого? Ты не веришь в свой народ?

— Очнись, о каком народе идет речь? О русском? Нет такого народа. Нет больше народа Жуковых и Суворовых, Пушкиных и Буниных. Нет больше народа Гагариных и Курчатовых. Есть скотское, бессмысленное, управляемое быдло, хлебающее телевизионное пойло, смакующее низменные гадости, жующее мякину, топающее под свист бича к избирательным урнам, вновь и вновь избирающее своих палачей. От этого быдла не жди восстания, не жди слов протеста, только тупое мычание и хрумканье у деревянного корыта, в которое ему наливают холодное пойло. Загаженные города, отравленные реки, изуродованные леса, — вот что оставит русский народ, после того, как исчезнет.

— Ты говоришь отвратительные вещи, — Ратников, хотел понять, чего больше в словах Шершнева, — страдания или ненависти. Ненависти к тем, кто извел и измучил народ, или к народу, позволившему извести и измучить себя, — Ты заблуждаешься по поводу русского народа.

— Забудь слово «русский». Откажись от своего русского происхождения. Не смей о нем заикаться. Мы уедем с тобой в Штаты, или в Южную Африку, или в Израиль, и забудем навсегда, что мы русские. Мы сменим фамилии. Я буду — Шер, звучит благородно, по-еврейски. Ты будешь — Рат, это тоже еврейское имя. Мы примем подданство какой нибудь состоявшейся, достойной страны. Мы наймем учителей, чтобы они научи нас безупречному английскому, или безукоризненному эвриду. Пригласим психоаналитиков, чтобы они изгнали из наших воспоминаний и снов, все, что связано с Россией. Обратимся к биоинженерам, чтобы они извлекли из нас ген русскости и заменили его геном англосакса, или семита, или даже африканского негра, или лягушки и таракана, только, чтобы не быть русским.

Что-то ужасное, разрушительное бушевало в лице Шершнева. Казалось, под кожей перекатывается громадные желвак, выступая то на скулах, то на лбу, то выдавливая глаз из глазницы. Губы, еще недавно тонкие, ироничные, распухли, словно в них ударили кулаком. В углах рта кипела желтая пена. На висках выступил жирные капельки пота.

— Уж не знаю, как тебя теперь называть, «шер» или «моншер», ты говоришь так, будто совершил какое-то чудовищное злодеяние по отношению к русскому народу. Или отравил Байкал. Или пустил врага в осажденный русский город. Или зарезал в колыбели будущего Менделеева или Королева. И теперь боишься, что тебя настигнет возмездие, и народ отомстит за твое злодеяние. Поэтому ты и хочешь исчезнуть бесследно, чтобы тебя не настигло возмездие. Ты хочешь убежать из России, когда она переживает самый страшный период своей истории, когда она нуждается в каждом здоровом человеке, в каждом защитнике, в каждой не растленной душе. Ты хочешь убежать с поля боя, когда на счету каждый воин, каждый непобежденный герой. Похоже, у тебя и впрямь вырезали русский ген, потому что ты не чувствуешь русскую стихию, которая преодолеет беду и распад, как это было не раз в другие, не менее страшные времена, — Ратников старался не давать воли своему негодованию.

— Россия всегда восстанавливалась, после того, как ее разбивали в прах. Русский народ всегда находил в себе силу подняться после страшного поражения. И теперь найдет. И теперь поднимется. И теперь в нем возникнет вождь, который поведет народ к победе. И снова, как в прошлом веке, русские одержат победу такого масштаба, что и двадцать первый век станет «Русским Веком», как русским стал век двадцатый. Мы снова соединимся в общую артель, в общую бригаду и батальон, Вновь сойдемся для «Общего Дела». Вновь создадим удивительные заводы, изобретем и построим небывалые двигатели. Русские художники нарисуют дивные картины. Русские писатели напишут небывалые романы. Русские генералы отразят от границ все нашествия и вернут России ее отторгнутые территории. Вновь случится Русское Чудо, как оно случалось всегда.

— Боже мой, ты фантаст, мечтатель, утопист. Этого больше никогда не случится. Россия себя израсходовала. Израсходовала на эти чудовищные победы, которые вынуждена была одерживать сама над собой. Нет больше русской истории, нет больше России. Война проиграна, враг занял все крепости, все города. Ты — последний партизан, который не выходит из своих лесов и болот. Тебя выловят, приведут на площадь и повесят с табличкой: «Партизан», и те, кого ты называешь народом, будут глазеть на твою казнь и радостно жевать американскую жвачку.

Ратников чувствовал исходящую от Шершнева испепеляющую силу, ненавидящую энергию. Источником этой энергии казался не сам Шершнев, а иная, незримая сущность, превосходящая отдельного человека своей непомерной мощью, направляющая свои сокрушительные устремления не на него, Ратникова, а на всю Россию, на весь народ, на все формы существования русских в прошлом, настоящем и будущем. У этой сущности не было имени, она не имела лица, не значилась среди мировых стихий, мифологических культов, потусторонних духов. Была удалена в беспредельный Космос, в туманности безымянных созвездий и оттуда, недоступная пониманию, разила смертоносными лучами, жгла незримыми линзами, испепеляла бесцветным пламенем. Ратников чувствовал ее несокрушимость, удары ее лучей, ожоги ее радиации. Не было средств защититься, не было возможности нанести ответный удар. Его единственной защитой была непокорность, упорная стойкость, готовность умереть, но не сдаться. Так чувствовали себя в сорок первом году ополченцы в Волоколамских лесах, поднимаясь со штыками на танки.

— Передай тем, кто тебя послал, что я не отдам завод. Лучше его взорву, чем уступлю мерзавцам.

— Ты — слепой, безрассудный фанатик. Тебя будут резать, иглы под ногти вгонять, паяльной ламой палить, а ты будешь реветь от боли, но кричать: «Россия, русский народ»! Я с детства был под властью твоего фанатизма. Ты гипнотизировал меня, подчинял своей воле. Я, как тень, ходил за тобой. Когда мы расстались, я освобождался от тебя, как наркоман освобождается от наркозависимости. Кодировался, как кодируется пьяница. Избавлялся от твоих интонаций, от твоей походки, от манеры щурить глаза. Выкорчевывал тебя. И теперь я свободен. И знаешь, что сделало меня свободным? Твои отношения с женщинами. Они чувствовали твое сумасшествие, твой фанатизм, твою неспособность жить нормальной человеческой жизнью. От тебя ушла Жанна Девятова, которой ты увлекался в школе, и которая устала от твоих несбыточных мечтаний. Тебя покинула Елена, твоя жена, испугавшись твоего надрыва, твоей бесчеловечной страсти. От тебя сбежала эта Ольга Глебова, певичка из ресторана, которая предпочла тебе мэра, этого старого сатира. Женщины чувствуют дефект и реагируют на него, как чуткие животные.

— Ты за этим меня пригласил? Это хотел сказать? — Ратников чувствовал, как бушует в Шершневе ненависть, необъяснимая, не человеческая, не связанная с их отношениями, а рожденная все той же безымянной сущностью, которая наносила удары из Космоса по всему, что было свято и дорого. Шершнев был во власти тьмы, извергал ее из себя. Его душа и плоть бушевали от невыносимых страданий.

— Я хотел тебе сказать последний раз, — отдай завод. Станешь упираться, будешь растоптан. Я тебя растопчу. Я вырвал тебя из себя, бросил под ноги, и буду топтать. Буду тебя топтать! Буду топтать, топтать и топтать!

Лицо Шершнева было страшным. Напоминало эластичную резиновую маску, под которой вздувались волдыри, проваливались вмятины. То жутко разбухала одна щека, а другая становилась ямой. Выпучивался один глаз, а второй пропадал и слипался. Удлинялся подбородок, почти соединяясь с носом, а лоб уменьшался и сморщивался. Казалось, если содрать резиновую маску, под ней обнаружится кровавая гуща, в которой блестят оскаленные зубы, пялятся огромными белками глаза.

— Презираю тебя, — Ратников поднялся из-за стола, — Ты больше не человек. Ты отвратительный липкий моллюск, который приполз в мою несчастную страну, и поедает ее, как улитка поедает лист. Ты мне омерзителен.

Уходил из ресторана, слыша за спиной хлюпающее чмоканье, мокрый хруст, будто Шершнев и впрямь утратил человеческий облик, превратился в моллюск.

Он вернулся на завод и пытался работать. Вызывал бухгалтера, изучая нарастание задолжности. Встречался с лидером профсоюза, выслушивая осторожные намеки на забастовку. Связывался по телефону с Москвой, стремясь отыскать подтверждение угрозам Шершнева. Убеждал, вдохновлял, кричал. Все валилось из рук. Все путалось и ухудшалось. Не было сил противостоять разрушению. Злой шершень ужалил его, отравил кровь, парализовал волю. Он чувствовал себя одиноким, покинутым. Ему не хватало Люлькина. Не хватало любимой женщины, мысль о которой причиняла нестерпимую боль.

Бросил дела. Хотелось поскорей увидеть мать, услышать ее милый утешающий голос. Почувствовать рядом ту, что всю жизнь спасала и защищала его. Стал выезжать с завода, мимо отдающих честь охранников. И на выезде, на пути своего автомобиля увидел Ольгу Дмитриевну. В скомканном синем платье, растерзанной блузке, с бледным умоляющим лицом она тянула к нему руки, шатаясь на высоких каблуках, и казалось, что сейчас упадет. Он остановил машину, кинулся к ней, подхватил. Она стала падать на колени, но он ее удержал.

— Прости меня! Я скверная, я ужасная! Бросила тебя в такое время! Причинила тебе такую боль! Прогони меня прочь, но только прости! — она была без сил, без кровинки в лице. Он целовал ее измученные глаза, прижимал к себе ее слабое дрожащее тело. Проходящие мимо люди с удивлением на них глядели.