"Город Сумрак" - читать интересную книгу автора (Пий Лолита)14«Я жива». Голос Блу на автоответчике, несмотря на кажущуюся бесстрастность, звучал поддержкой и прощением. Что-то еще подпитывало эту короткую фразу — фоновый звук, как очень далекий гул моря. Сид закрыл глаза. Мысль о живой Блу наполнила его целиком. Он услышал сигнал. Пошла чистая дорожка для записи. Он не произнес ни слова. Агент в черном повесил трубку. Сид сжал челюсти и кулаки. Дубинка стукнула его по локтю. Боль с головокружительной скоростью взлетела по руке. Локоть заболел до невозможности. Боль продолжалась волнами, возвращалась эхом. Агент ударил еще раз. Потом еще. Потом еще. Сид подумал, что неплохо было бы взять и прекратить эту боль. Еще он сказал себе, что мучается по собственной воле. Нужна-то им была она, Блу Смит. Чтоб он назначил ей встречу, а они ее заберут. Пять раз агент в черном набирал номер трейсера Блу. Пять раз. Сид не открывал рта. Это было не мужество. Он стонал и вопил, как свинья, плакал горючими слезами и прекрасно знал, что воняет мочой. Нет, он совсем не хорохорился в этот момент, и у него свербило между ног в том месте, где терли пропитаные мочой джинсы. Он решил хранить молчание раньше. Теперь он знал, что это не мужество, а просто непонимание. Если б он знал, что его ждет, он бы наверняка принял решение сдать Блу. Но он решил как решил, и теперь его заклинило. Если б даже захотел, он не смог бы продиктовать языку ожидаемые слова, так же, как не мог приказать сердцу не биться. Пять раз они втроем били его дубинкой по локтям, по лицу и в промежность. Агент в черном — тот, что выражался прилично, — набрал номер. Он протянул трубку к лицу Сида. «Я жива». Сид хранил молчание. Игла. Старое лицо, отточенное годами соседства с болезнью и смертью, но не с той бравой и коварной смертью, что шла по пятам за полицейскими, преступниками и людьми агрессивными в принципе, легкой, веселой смертью, чья тень витала над путями копов, наемников, военных людей вообще, а со смертью скучной, лежачей, вонючей — госпиталями, спартанскими кроватями, белыми коридорами, той смертью, что долго выжидает в засаде и проступает медленно и неуклонно, как изморозь на стекле. Сида всегда изумляло, насколько физические качества при старении зависят от классовой принадлежности человека. Старые богачи, старые бедняки. У одних черты с годами становились мягче и глаже, как мраморная говядина быков, которых отпаивают пивом, у других лица тускнели, кожа ссыхалась, натягивалась на выступы костей, как будто рельеф из плоскостей и складок точно соответствовал науке о социальной несправедливости. У старых врачей лица были мелкие, словно покрытые инеем… Сид скрючился на стуле. Игла плясала у него перед глазами тонким холодным язычком пламени, и вид ее внушал животный ужас. Узникам вкалывали препараты, вызывающие зависимость. Их сажали на иглу. А потом бросали мучиться от ломки. Сид знал, что успех этой главной пытки — только вопрос времени. Он не знал, сколько времени продержится, извиваясь от боли, на одной ярости, наконец нашедшей куда излиться и перекрывавшей ужас ощущений. Сколько времени он будет вот так корчиться. Химия, пробьет защиту, захватит его изнутри. Тогда задачей будет не выстоять против боли, а прогнать ее. И тогда он сам начнет умолять, чтобы ему позволили предать Блу. Подручные схватили его за плечи, задев синяки. Игла нацелилась, воткнулась, выпустила содержимое. Сид почувствовал, как приходит отупение. Даже мысли отяжелели, замедлились, оцепенели. Все тело обмякло. Обезболивающий препарат. Он стал икать, потекло из носа, глаза пролились потоком глупых слез благодарности и любви к маленькой замшелой фигурке. С тех пор как его взяли, его били без остановки. Он, как во сне, прошел обратно сквозь большой порнобалаган, даже не глянув на последние потные тела, которые ему доведется увидеть. Улюлюканье и плевки славных обитателей Херитеджа украсили его прощание с вольным воздухом. Он в последний раз посмотрел на солнце, он посмотрел прямо на него, и всю дорогу до северной точки, где устроили площадку для вертолетов, перед его ослепленными, обожженными солнцем зрачками плясали черные точки. Периодически агент, сидевший справа от водителя, жег ему пальцы, руку и плечо прикуривателем. Сиду, как крупному диссиденту, выделили личный вертолет. Когда машина выписывала широкую дугу над окрестностями Херитеджа, он видел сквозь плотный дым от десятка домов, тянувшихся вдоль бульвара Чинечитта, что стычки продолжаются. Около двух часов они летели по ветру вместе с другими воздушными фургонами, набитыми мятежниками. Настоящую причину собственного ареста Сид понял, только услышав, как после неизвестно какого сеанса избиения агент кратко проинструктировал пилота. Остальные машины летели в штаб-квартиру БОИ в Южную наружную зону. Его одного везли в Лаборатории. Он сдался. Среди неразрешимых для него загадок пытка всегда занимала почетное место. Головокружительная пропасть вседозволенности, куда падает обыкновенный человек при виде живого тела, данного ему на растерзание. Помимо всего того дерьма, которое служило подкладкой инстинктов рода человеческого и чье происхождение и состав Сид так и не сумел выяснить, пытка вызывала в нем и другие риторические вопросы. Как удавалось кому-то ее выдерживать, принадлежит ли он сам к таким людям или он другой, из тех, что сразу сдают жену, братьев и детей, пресмыкаясь и лебезя. И еще он задумывался над тем, что станет делать, если окажется с другой стороны, если случай поставит его перед необходимостью разбираться с собственным подспудным дерьмом. Потеряет ли голову от вседозволенности. Или сумеет справиться с ней. После прибытия в Лаборатории его вели только по закрытым участкам: посадочная площадка находилась внутри просторного здания в форме подковы — бетон на песке. Вокруг пустыня. Его запустили через служебный вход: долгие коридоры с рассеянным светом, подозрительная тишина с тихим урчаньем приборов слежения. За поворотами пустых коридоров — едва слышные отзвуки воплей и ударов, которые пугали, возможно, даже больше, чем если бы он видел всю картину. Его ввели в кабинет метров шестьдесят, с высокими окнами, выходящими на площадку, со стенами, оклеенными обоями в старомодный цветочек, с кучей пятен. Стеллажи из оранжевого металла прогибались под тяжестью папок, — что, интересно, там внутри, подумал Сид. Повсюду настольные вентиляторы и лампы с абажуром. Кофемашина, запах кислого кофе, не вполне перекрывающий то, что Сид определил как постоянный, невыветриваемый запах этого места. Смесь пота, моющего порошка и падали. Угловой письменный стол, ряд стульев у дальней стены, новенький ноутбук, потертый кожаный диван и небрежно сваленный в угол веселенький набор клещей, веревок, дубинок, канистр с растворителем и с бензином, большой портативный генератор, битое стекло и разные острые, режущие, даже немного смешные предметы, как этот старый ржавый американский кастет, грязные тряпки и три отхожих ведра, вставленные друг в друга. За вычетом этой специфики, кабинет был обычный, довольно скучный и бедный, до штукатурки пропахший кофе, замыленный рутиной, служебным рвением и часами недосыпа. Обыденность пытки. Сид почувствовал, как лоб покрывается потом. Сломанный нос, спина, разбитые всмятку почки и ладони, на которых прикуриватель выжег кружки голого мяса, — это и так больше, чем он может вынести. Он знал, что сдастся, если на кону не стоит ничего, кроме сомнительной идеи собственного достоинства. С момента приземления и до прибытия в эту сырую комнату его охранники воздерживались от провокаций или от битья. Видимо, надоело однообразие — приближался фейерверк реального праздника. По крайней мере, так думал Сид, и тут перед ним предстал главный герой дня, новый заклятый друг, назначенный ему на ближайшие часы — возможно, последние. Человек в черном. Старший. Тот, кто выражался пристойно. Сид почти поверил. Почти поверил, что отделается этим. Его положили на скамью, составлявшую по традиции единственный предмет мебели в камере. Анальгетик уносил его куда-то, он даже не чувствовал, что лежит. Он как будто парил. И в следующую секунду скамья словно проваливалась. Сид шевелил разбитыми пальцами. Осматривал синяки и вспухшие следы от ударов на ребрах. Действующими пальцами левой руки провел по ожогам и ссадинам. Ощупал свои причиндалы. Все на месте. Он несколько раз трогал их с тех пор, как его отправили в камеру, и каждый раз, находя все в том же виде, в каком их оборудовала природа, снова испытывал волнение. Сердце снова наливалось безмерной признательностью к жизни — как на нее ни наговаривай, а все-таки она щедра, раз он по-прежнему — мужчина. Изоляция в камере была плохой, из секции подопытных доносилось хныканье, бред и нечленораздельные крики. Теперь он знал назначение Лабораторий — Лабораторий, которые никто и не закрывал. Телами распоряжались так же, как ими распоряжались всегда. После долгой инициации в руках громил кого-то отправляли в рабство. Проституция или Охрана информации. Сотрудники БОИ, за исключением некоторого числа добровольцев, работавших в Профилактике самоубийств, были бывшими узниками Лабораторий. Остальные в большинстве своем шли на научные цели. Не важно, что они еще были живы. Человек без прав — не человек, он всего лишь пищеварительная система с разумом. Этические нормы никто не нарушал. Нет закона, защищающего честь и достоинство пищеварительной системы. Души тоже шли на научные цели. — Мы хотим знать то же, что знаете вы. Сид кивнул — медленно. Старший включил все лампы, все вентиляторы, открыл оба окна. Подручный придвинул стул. Старший лично налил ему чашку кофе и стакан воды. Кофе был хороший и горячий, лампы струили ватный свет, сквозняк немного разогнал спертый воздух, и в открытые окна доносился отзвук моторов и большой дороги, напомнивший Сиду о том, что свобода совсем рядом, что она продолжает существовать прямо тут, за стенками. Да, он ощущал почти комфорт. Добрый взгляд офицера, несмотря на отсутствие у него черт лица, играл в этом не последнюю роль. Сид знал, что такие хуже всего, — те, что не пачкают рук, те, что в нужный момент как будто сочувствуют корчащейся от боли жертве, словно досадуют, что вот, мол, до чего пришлось дойти. Но пока что ничего не было сказано, и общий настрой был такой, будто вопросы агента БОИ были просто беседой. — Собственно говоря, это не допрос, — сказал агент, — вы располагаете малым количеством информации, которая представляет для нас интерес. С формальной точки зрения вы не можете знать больше, чем мы. Когда я говорю «мы», я говорю не обо мне и не об учреждении, которому служу… Вы, конечно, понимаете, на что я намекаю? — Нет, — ответил Сид, немного нахмурившись, с одной стороны, потому что действительно не понимал намек, а с другой стороны, потому что спрашивал себя, а не начался ли допрос. — Тем лучше, — сказал агент, но Сид как будто уловил некое разочарование, мелькнувшее на его лице без ресниц и без век. Мужчина открыл компьютер, постучал по клавиатуре. Снова заговорил, посматривая на экран краем глаза: там загружалась какая-то программа. Позади него трое подручных по мере сил справлялись с бездельем — моргали и переминались, как спутанные кони в жару. — Ваше преступление — не проступок в чистом виде, а некоторое состояние, которое можно изменить. Это состояние является знанием. Попросту говоря, вы слишком много знаете. Мы должны понять масштаб этого вредного знания и потом вынесем вам соответствующий приговор. С двойной целью. Чтобы наказать вас и чтобы помешать вам творить зло. Сам я ничего не знаю. Не знаю официально. Тот факт, что мы охраняем информацию, не означает, что мы располагаем ею, — так шоферы инкассаторских машин никогда не видят денег. Я буду вести эту беседу, но ответы будут всего лишь передаваться через меня. Всячески рекомендую вам откровенность. Агент скосил взгляд на экран. Сид выпил глоток остывшего кофе. Ему было нетрудно понять, что вопросы задает Гиперцентрал. Теперь он чувствовал себя странно спокойным. Партия была, разумеется, проиграна изначально. На кону стояло нечто колоссальное и нелепое. Его собственная жизнь. До него никогда еще не доходило, какую чертову цену она имеет, насколько сам он цепляется за свои ощущения и мысли. В этот миг он понял, что с ними связано упорное и шаткое чувство возможности. Внезапно он увидел конец пути, извилистой дороги, вдоль которой он побросал столько возможностей: не исключено, что он просто долго и слепо шел к самоубийству. Он выложил все. Он рассказал про Нарковойну. Про войну банд, про несуществующего противника. Про убийства, которые сам совершал под высшим покровительством тех, кого общественное мнение считало правыми. Обычный передел рынка, кровавый захват. Безумная идея в ряду других безумных идей. Он рассказал про «Инносенс». Он рассказал про Глюка. Про Глюка, который подписал себе смертный приговор, пробравшись туда, в Гиперцентрал, где хранилась книга. Книга, которая их обоих научила видеть мир. Глюк пришел раньше его — сначала в Херитедж, а потом сюда — наверняка. Он знал и еще кое-что. Его опасное знание простиралось далеко. Он знал, за каким занятием Охрана информации провела ночь после блэкаута. Он присутствовал при странных похоронах несчастных толстяков. Теперь он знал, что это было. Это раскрыла ему книга. Это было предвестие. Он рассказал про книгу. Про книгу и ее откровения. Некоторые из них требовали проверки, иначе он не мог. Он отправился в Херитедж. Он увидел море и солнце. Он увидел, что они никуда не делись. И потом сам Город. В конечном счете совсем не надо присутствовать при вечерних подвигах агентов БОИ, читать книгу, дышать горячим йодистым воздухом Херитеджа, чтобы понять, что Город болен. Порочен был сам замысел. Сама пространственная планировка, когда все шансы на одной стороне и беспросветность на другой и разделяет их неоновая прорезь бульвара Тексако, в которой поразительным образом виделся символ и будущий крах. Были Лаборатории, на деятельное и которых разросся Город. Легальная дурь, банковская смерть, Праздник на колесах, культ зрелищ. Исповедь. Надсадный вопль огромного тела. Предсмертный хрип. А потом была ночь. Ночь, которой накрыли Город. Она раскинула тени, отменила рассветы и закаты, понятие завтрашнего дня и интуитивное предчувствие возможного, извратила сам ход времени и отравила большинство душ. Ночь кто-то создал. Распространил. Поддерживал. Сид видел «уловители», которые на самом деле не ловили, а вырабатывали туман. Он даже знал человека, который их создал. Хотя и не знал, чья голова это породила. — Вы не знаете, чья голова? — спросил человек. — Нет. — Нет даже подозрений? — Есть подозрения, — ответил Сид, — есть догадки, ничего определенного. Я вам сказал: есть вещи, в которых я убежден. Я думал, вам нужно это. Снова он увидел в добром взгляде своего собеседника, в этом добром взгляде, который был всего лишь физическим изъяном, быстро погасший блеск обманутой надежды. — Скажите. — Та же больная голова… — выдохнул Сид. Тот не расслышал. Он положил раскрытые ладони на письменный стол и наклонил туловище вперед. Настороже. Внезапно Сид понял, что агент знает не больше его. И что он тоже хочет узнать. Это было так же неожиданно, как если бы охранник отделения смертников влюбился в красотку-детоубийцу. — Я говорю, — сновал начал Сид, — что это все родилось в одной и той же больной голове. Уж слишком адски гармонично все выглядит. Если агент и был разочарован, то на этот раз он ничем себя не выдал. Он крепче уселся на стуле и проговорил: — Где Блу Смит? Всего, что было раньше, — не было. Прежней жизни не было. Он родился на этом полу, и глаза его не видали ничего, кроме этих плит. Ему сломали каждый палец на левой руке. Его били дубинкой — всего, по всему телу. По-настоящему и тела больше не было, только костная труха, раны, дыхание. Он ненавидел Блу. Два раза он просил дать ему шанс. Обещал все сказать. Но едва боль прекращалась, мужество брало верх, и голос Блу на автоответчике звучал сильнее, чем внутренний голос. За эти отступления приходилось платить. Два раза он терял сознание. Его кунали головой в ведро с мочой и дерьмом. Запах заставлял очнуться. Его раздели. Облили водой. Пустили ток. Наименьшее зло. Они искали наименьшее зло. Не решение, не панацею, не способ лечения. Они думали, как выйти из положения с наименьшими потерями. — Думаете, вы последний праведник, — хмыкнул тот, кто выражался прилично. — Умереть со смеху. Несмотря на груз обезболивающего, тормозившего мозги, Сид постоянно спрашивал себя, пока подручные несли его по бесконечному коридору из отделения подопытных в будущую камеру, что это — этап или окончательное решение. Действительно ли главный решил отправить его сюда и почему он при этом изображал такое зверство. Некоторые пациенты были достаточно несчастны уже по прибытии, и их всего лишь запирали наедине с собой. Другие поступали в нейтральном состоянии, и надо было внести корректировку. В одном, однако же, не стоило сомневаться: невинных людей в этих стенах не было. Не потому, что все они совершили какие-то преступления и таким образом наказание оказалось оправданным. Просто от отделения подопытных такие глупости казались так далеко! Они принадлежали наружному миру, представляли собой мыслительную причуду, которую полагалось оставить еще в канцелярии. Отделение подопытных было черной дырой, где исчезало все, кроме страдания в чистом виде. О размере, расположении камер заключения, цвете стен или характере освещения Сид не сохранил ни малейшего воспоминания. Были только запахи, крики и тени и такое впечатление, что всему конец. Из объяснений агента до Сида доходили только обрывки, бурчание, которое еще больше сбивало с толку. Вроде бы Лаборатории отделяли изучение физических страданий от более абстрактых душевных мук, пока последние не доведут до кровопролития. Сочувствие, ум скисали еще на подступах, они не достигали безвоздушных пространств, о которых догадываешься только по отблеску в чьих-то глазах. Один узник, заслышав шаги, обернулся к коридору. Он посмотрел на Сида. Правая глазница зияла черной дырой. Шепот откуда-то издалека сообщил Сиду, что человек этот сам себе выколол глаз. И все, что Сид знал, все, во что он верил, глупые поиски, приведшие его сюда, — все умерло, все аннигилировалось в зияющей пустоте этой глазницы. — Я отвезу тебя туда, где нет сумерек. Я буду ждать тебя сегодня в Экзите. До сумерек ходят поезда. Приезжай в Экзит. Агент отключил связь. Сид сделал то, чего от него ждали. В тот момент, когда действие обезболивающего начало слабеть, он понял, что сдастся. Прогнать все по второму кругу не входило в его планы. Его тут же с лихвой отблагодарили — и обезболивающим, и наркотиками. Объявили, что теперь ничто не задерживает его перевод в Отсек. Сид даже не нашел в себе силы испугаться. Он предал. Он сломался. Ему от этого было ни жарко ни холодно. Они вышли на свежий воздух южной ночи и пошли наискосок по широкому полю. Там готовый к взлету вертолет вздымал песчаные вихри, которые кружились между ног у агентов и под колесами грузовиков, серели в перекрестных лучах фар и снова возвращались в пустыню. Сид ни о чем особенно не думал. Ощущения понемногу отступали, все равно скоро они угаснут окончательно. Разум готовился к покою, подергивался кристаллами изморози. Он не испытывал ни страха, ни муки. Изумление: эта реальность, сотканная из шума, света и ветра, реальность ходьбы, ног, давящих песок, реальность моторов, запаха бензина, незнакомых людей, собирающихся в путь, его собственного тела, продолжающего жить и испытывать боль, — как это все может исчезнуть, перестать быть, навсегда? Изумление. И грусть — огромная и белая, не потому, что он сейчас умрет, — он не знал, что кроется за этим словом, — а потому, что понял, что теперь ничего больше невозможно. И мысль о Блу потонула в этом. Блу для него невозможна, теперь — и навсегда. Никакого специального ритуала для Отсека. Отсек находился в подземелье: туда попадали через целую анфиладу коридоров и лестниц, вонявших сыростью. Черные глянцевые стены с разными вариациями гигантских цифр — одних и тех же повсюду, грубо нарисованных белой облупившейся краской. Отсек был построен в бывшем бункере. Ритуала — а как без него обойтись, когда кого-то казнят, — не было потому, что в Отсеке никого не казнили. Там никого не убивали, но там часто умирали. Сида не подвергнут казни. Так же, как никто не казнил Глюка. И еще несколько человек до них. У двери Сид сказал тому, кто выражался прилично, что, пожалуй, хватит изъясняться намеками. Обитая войлоком комната. Сид сел, успокаивая себя, что, во всяком случае, перед смертью будет знать больше. Кресло для смертников: металлические зажимы, которые, щелкнув, захлопнулись на его запястьях и лодыжках. Двое сопровождавших поспешили выйти. Отсек: чуть больше или чуть меньше десяти квадратных метров, четыре стены, покрытые рельефом геометрических фигур тошнотворно-слизистого розового цвета. Сид не услышал, как закрылась дверь. Он понял, что один, по внезапно ощутимой дурноте: он взаперти — как в утробе, как в бездне. Тишина наступила внезапно, резкая, как лезвие гильотины. Она буквально упала, и тогда Сид услышал свое тело. Страх замкнутого пространства рассеялся, он погружался в себя. Он был слеп, сир, закрыт для всего, что не было его собственным мозгом. Его нутром, полным мерзкой тины, где сталкивались какие-то мягкие штуки. Изредка его сотрясали конвульсии, и все стремительно катилось куда-то внутрь сдавленной плоти. Вскоре какие-то неясные сущности, живые и мертвые, заполнили комнату. И она стала его сердцем. Сид падал. Он падал в бездонную пропасть, и пропасть пела ему в уши свою рваную песню, в которой тонуло все. Ослепительный свет ударил в стену посреди полутьмы. Надпись, чуть съехавшая к углу: История Миры В. Сид с усилием перевернулся: объем комнаты по горизонтали рассекал пыльно-белый луч. Он выбрался из пропасти. Вернулись образы мира. Он уцепился за них, как за единственный надежный якорь. Голограммная фигурка женщины, запертой в клетке. Очень крупный план: утрированные черты Миры. Черные глаза — огромные, подчеркнутые горизонтальными бровями, разлетевшимися до висков. Несообразный рот. Выступы скул на лице, иссушенном не-жизнью. Глаза — провалы без зрачков, льющие мультяшные слезы. Она сжимала прутья клетки, суставы пальцев побелели. Она задыхалась. Она обхватывала себя руками, сжимала изо всех сил, и кожа синела под пальцами. Клетка исказилась, превратилась в туннель, окруженный прутьями решетки. По нему шла Мира. Она шла к часовне и встала на колени в немой молитве. Она звонила по телефону, никто не отвечал. Она пила. Глушила себя коксом. Жрала атаракс, нозепам, потом снова переходила на кокс: крупитчатые дорожки длиной с руку. Хваталась за сердце, и Сид слышал его удары. Потому что это сердце было Отсеком. Потому что Отсек был миром. Потому что вселенная была фантазмом Миры. Она шла дальше. Ее выворачивало. Она писала на полоску теста на беременность. Сид видел ее лобок — безволосый, бескровный, выступающие кости таза, бледность худых ляжек на фоне унитаза. Беременности не было. Мира отбрасывала бумажку. Пила, глушила себя. Снова делала тест. Беременности не было. Она шла по купольному саду в резиденции Венса: равнодушно проходила сквозь рассветы и грозы, с той же безмолвной молитвой, у которой не было другого голоса, кроме поломанного механизма сердца Сида. Она спотыкалась. Лицо у нее было все вымазано слюней. Она задыхалась. Пыталась восстановить дыхание, и взгляд блуждал вокруг, но словно не находил ничего пригодного для дыхания. Тогда она упала на колени, ее лицо побелело, потекла пена, из ноздрей показались две полоски крови — невыносимо-красного цвета на мертвенно-белом фоне губ и подбородка, — глаза остекленели, сердце застучало в десять раз сильнее, барабаня в сдавленную плоть, и вот уже осталось только это сердце. Оно стало дыханием мира. Оно стало Отсеком, который был миром. Оно стало Сидом. Оно стало агонией Миры. Сердце забилось сильнее, и Мира перестала жить. Сердце продолжало биться. Новая надпись появилась на экране: История неизвестных людей Ослепительный белый цвет над охваченной войной зоной. Кадры видеосъемки. Картины реальной жизни. Руины и солдаты. Ночь, скрадываемая высокими и яркими языками пламени. Колючая проволока, насыпи из щебня, перегораживающие улицы. Зонщики, их лохмотья, их свирепые морды, измученные голодом, и новенькие, идеальные ружья, не подходящие к одичавшим телам. Они падают, скошенные беззвучной очередью. Другая улица, другой квартал в руинах. Другие солдаты, другие тела незнакомых людей, бесшумно пробиваемые пулями. Другие кадры. Другие судороги и падения и такие же следы пуль, идущих ниоткуда. Абсурдная расправа не прекращалась. Оставалась неизменной. Стрельба и мертвецы. Оголтелая пленка крутилась и показывала все время одно и то же. Сцены сменяли друг друга в холодном однообразии. Случалось все время одно и то же, значит, не случалось ничего. В неизвестных людей попадали пули, они умирали. Живые мишени сменяли друг друга на фоне дальних земель. Крайнее напряжение стерло их лица. Тот огонек, что ярче или тусклее светит в глазах каждого человека, отражая странную материю, из которой все мы сделаны, побледнел, стал слабее, угас в пожаре убийства. Он не вернется, даже когда оружие сложат. Испорченный механизм убийства. Последняя контратака, когда никто уже не знает, откуда был сделан первый выстрел, словно освободилась от первоначального намерения, росла и набухала, сметала и слепо разносила в клочья все, и ее совершенно чистая ярость была беспристрастна: не различала своих и чужих. Перед этой слепой стихией, такой же слепой, как гроза, любой, самый истошный рев казался жалкой попыткой причащения, а причаститься — значило прекратить такую жизнь. Надо было дойти до предела бессилия. Бессилия остановить механизм, сбить его ход хныканьем или воплями, которые терялись, как жужжанье насекомых на фоне грома. Бессилия совести, которая не стерпела бы роскоши, неуместности бунта. Вдруг врубился звук. Сид снова утратил всякую уверенность. Ритм ударов снова захватил комнату. Ритм был Отсеком. Ритм был миром. Он был залпом ружей, криками агонии, треском пламени. Он был смертью перед его глазами. Сид осознал свою силу и свою вину. Испорченный механизм был его сердцем, он догадался об этом, как первые люди по ударам грома догадались о существовании Бога. Он не почувствовал, как впился зубами в язык. Он не понимал, что он делает. Он уже ничего не понимал. Он только знал, что надо положить этому конец. Случилось чудо. Тишина вернулась — оглушительная, как взрыв. Он вышел из руин на простор. Он не смотрел на бойню, которая шла на земле. Первым делом он поднял взгляд наверх. Солнце. Солнце разъедало крышу тумана. Пачки лучей протыкали толщу газа и били в землю сквозь бесчисленные дыры, очерчивая кругами прощения искромсанные тела агентов. Картина ничем не напоминала красивый солнечный день: видимая Сиду часть неба выглядела скорее как извержение вулкана. Свод над головой был похож на перевернутый и бешено активный кратер. Черные завитки Капланова газа перемешивались с идущими сверху лучами. В местах их встречи небо пламенело, как осколки зеркала, обращенного к пожару. Сида шатнуло. Как во сне, донесся звук мотора. Он стряхнул оцепенение. Дотащился до транссекционки. На горизонте солнечный луч буквально прожигал желтый корпус такси. Водитель ехал, чтобы не попасть под бомбы. Он не хотел покидать Город, но и не хотел умирать по-глупому. Не то чтобы он боялся смерти, но глупая смерть — нет, это не для него. Сорок два года, руки-ноги есть — может, впереди еще будет что-то приятное, а тут вдруг тебя подстрелят без предупреждения или получишь порцию пластида С-5, просто за то что забыл заплатить за паркинг и вернулся туда не в добрый час. Или вышел не на той остановке. Что за гнусность этот пластид, просто в голове не укладывается, куда мы идем. И вроде как неизвестно, кто кладет взрывчатку и чего требует. Это каким же надо быть больным, на всю голову! Вообще не соображать, что такое жизнь человеческая, чтобы додуматься отправлять на тот свет всех подряд, вообще ни в чем не повинных людей, неизвестно ради какой такой идеи! А уж чтобы идея, говорил таксист, стоила таких человеческих жертв! Она даже еще и не вылупилась, эта идея, на нее пока и намека нет. А потом он вздохнул и сказал, что вот уж точно, много мозгов надо иметь, чтобы разделить народ на хороших и плохих. Мы-то сами тоже не больно чистенькие. Гипердемократия! Поганая она штука, вот что. Он, во всяком случае, на тот свет не собирается, и, чтобы обмануть судьбу, он едет и едет и не останавливается вообще. И потом, приятная штука ехать по солнцу, все такое… Ему всегда нравилось ездить. В конце концов он и выбрал такую профессию. А уж ехать по солнцу… Давненько не выпадало такой радости. Сид спросил, почему бы ему просто не уехать из Города. У таксиста ответ был наготове. — И куда ехать? Прямо по Северному транссекционному шоссе. Считать трупы. Солнце лужами натекло на дорогу, как ручьи сквозь запруду. Сид боролся с желанием плакать, дать волю чувству, что больше ничего не может быть. Умрет он или выживет. Он пойдет до конца. Он задаст вопрос Венсу. Он докопается до правды. Ему точно давали наркотики. Он чувствовал в теле какой-то обман: полное отсутствие боли в тех местах, где вид оголенного мяса предполагал обратное. Он вспомнил про камеры в полицейском комиссариате, где задержанные под воздействием ЛСД рвали зубами собственные руки, ничего не чувствуя. Он вспомнил, как стрелял по наркоманам, как пули пробивали их навылет, а те продолжали бежать. Однако он чувствовал, что мыслит здраво. Мыслит здраво и не испытывает боли. И пока он ехал, разум принимал новые установки: безумие Миры, ее возможная смерть ему безразличны. Мысль о том, что он предал Блу, ничего в душе не вызывала. Полученные в Отсеке впечатления постепенно меркли, как воспоминания о страшном сне отступают перед тупой реальностью повседневных жестов, оставляя все же подозрение, а не больше ли правды в этом тающем видении, чем в запахе кофе, в удовольствии от душа в начале дня, похожего на все другие. Радио тоже подсчитывало мертвых. Потери гипердемократии. 14:10. Взорвано шестьдесят четыре жилых квартала. При такой скорости от Города к сумеркам мало что останется. Первым сумеркам, которые он увидит за долгое время. Дикий разворот в истории с солнцем не объясняли. Дело Каплана так и не выплыло. Власти советовали уезжать. Абонентов призывали к бегству. Решиться покинуть Город. Город поражен необъяснимой болезнью, никто не может с ней справиться. Солнце в своем милосердии снова сияет над зонами. Это знак нового шанса для абонентов «Светлого мира». Пришло время уйти. Бросить дороги, здания, магазины, предприятия. Придется отстраивать все заново. В другом месте. Другие места есть. Люди открывают границы. Фрахтуют самолеты. Угоняют поезда. Пора покинуть Город. И все же абоненты отказываются уезжать. Абоненты по-прежнему сидят, накрепко вцепившись в кусок земли, который им удалось урвать. Корабль трещит по всем швам. Со вчерашнего дня умножились атаки наркоманов на госпитали и супераптеки. Внедрение признает ошибочным введение комендантского часа, признает свои многочисленные и непростительные просчеты. Город заминирован. Следует ожидать набегов зонщиков и жителей окраин на центральные кварталы, место их сбора — Тексако. Акции протеста распространяются, как лесной пожар. Внедрение располагает вооруженными силами и полицией. Армия обеспечит подавление мятежа, который, по прогнозам, будет массовым, яростным и потребует не только принятия решений. Он потребует расправы. Перед воротами резиденции Венса назревал бунт. Операторы и радиорепортеры штурмовали цепь охранников в форме с вышитыми буквами ВНД. Гримеры и парикмахеры от скуки резались в карты на капотах автомобилей. Технические фургоны с логотипами студий, облепленные наклейками спонсоров. Чуть поодаль — темные, непроницаемые лимузины власти с металлическими буквами, под приглядом мотоциклистов. Орда всяких шестерок — референты, помощники, представители бог знает кого, костюм-галстук и стрижка по чину — барабанила по трейсерам на всей ширине улицы. В тени тонированных стекол угадывалось присутствие тузов. Представителей власти не пропускают. Это что-то новое. Бунтовщики держали в руках по стаканчику из «Старбакса», большинство было при макияже. Они знали, чего хотели. Они требовали Игоря Венса. Игорь Венс оставил мир ждать за порогом. Новый Внедритель урвал несколько часов от своей высокой миссии, чтобы оплакать дочь. Сид сказал таксисту, что выйдет тут. Поискал, что сказать на прощание, пару слов — и ничего не нашел. Он вышел, и такси тут же тронулось, развернулось и уехало вдаль по дороге, залитой солнцем. Сид сделал шаг. Он шел сквозь толпу и понимал, что никогда еще не чувствовал себя таким одиноким, таким далеким от себе подобных, чем в этот миг. Человеческий гомон, речь доходили до него набором примитивных звуков. Несколько человек, взглянувших на него, пока он шел к воротам, тут же отвернулись, или лица их выразили отвращение на грани ужаса. Как Сид ни прятал разбитую руку в карман, как ни старался выглядеть невозмутимым, последние часы не прошли даром, оставив больше, чем синяки и раны. Он видел в зеркале мрачно сжатые челюсти, опущенные плечи, глаза старика. И еще он вонял. И все же изгой продолжал идти. Тихим, невыразительным голосом он говорил «пропустите». Он достиг линии оцепления. Сказал, что его ждут. Что он член семьи. Его обыскали. Они увидели погасший взгляд, одиночество, подозрительную щетину. Изгой повторил просьбу. Пошел к офицеру. Сказал, что он муж покойной. Сказал, что его зовут Сид Парадайн. Офицер потребовал подкрепить это утверждение. При обыске не обнаружили трейсера, за это полагался арест. Сид показал предплечье: шрам от операции, следы уколов, перебитые пальцы. Посоветовал свериться с распознающим лица домофоном. Он услышал выстрелы в тот момент, когда вышел на аллею из гравия. Он прошел под треск выстрелов сквозь многосезонные сады, обращенные чьим-то недавним решением в однообразную осень. Листву кипарисов окружала неподвижная дымка, ветра не было, и под холодным светом искусственного дня парк при всем своем многоцветье дышал синевой. Сид вдохнул полной грудью: от земли пахло кислыми яблоками и мокрыми листьями, воздухом далекого времени, каким когда-то давно он дышал около своего дома. Первая живая душа, которую он встретил, был единственный сын Игоря Венса. Он ходил по перекопанной земле, шатался, топтал аккуратно выложенные грядки — не выпуская из рук ружья. Одет траурно и неряшливо: галстук заброшен за плечо, рубашка, смятая и вымазанная в рвоте, расходится на широких бабьих бедрах. Вокруг него все было забрызгано солнцем. Венс-младший запрокинул голову, поправил черные очки, вскинул ружье и выстрелил в воздух. Сид услышал, как наверху что-то разбилось. Юнец снова вскинул ружье. Он расстрелял всю обойму. Вокруг осыпались осколки стекла. Падали солнечные лучи, свинцовое солнце разгоняло туман. Венс-младший узнал Сида и наставил на него ружье. Венс-младший сказал: — Это не самоубийство. Сид увидел лицо парня, его трясущиеся руки, сжимающие оружие — изрезанные, изъеденные стеклянной пылью. — Она не просыхала, она шесть дней не выходила из комнаты. Не хотела нас видеть, не хотела говорить. Я тоже не хотел с ней говорить. Дура, наркоманка. Она только с отцом разговаривала. Хотела, чтобы отец тебя нашел и чтобы послал разыскать тебя и привести сюда — так или силой. Не хотела ничего жрать. Отец заставлял ее жрать с помощью такой штуки для рабов, из его коллекции, чтобы они не уморили себя голодом. Спать она тоже не спала. Бродила туда-сюда. Ходила и говорила сама с собой. Вопила, сидела в холодной ванне целый день или держалась за ребра, вот так, и задыхалась, на нее страшно было смотреть. Один раз она вскрыла себе вены, но отец сказал, что это все кино. Он говорил, что она по-настоящему не хочет умереть. Но она говорила, что умрет и что надо, чтобы ты об этом узнал, потому что если бы ты видел, если бы знал, как ей плохо, ты бы ее так не бросил. Говорила, что все белое, что мира нет, что будущего нет. Говорила, что хочет заглянуть в будущее и не получается, что она видит только время, пустое время, где нет тебя, а это все равно что ничего, так что лучше умереть. У нее пытались отобрать кокаин, но она его всюду понапрятала. Не привязывать же ее было. Она думала, что беременна. Говорила, что у нее симптомы, что ее тошнит, что тело как-то меняется. Дура несчастная, несчастная дура и наркоманка. Вчера она весь день делала тесты. Ничего. Умерла сегодня ночью. Отец не сказал, передозировка или нет. Он не сказал мне, от чего она умерла. Я не знаю. Она умерла от всего этого. — От этого можно умереть. Он умолк и посмотрел на Сида, как будто ждал ответа. Они теперь стояли совсем близко, и ружье упиралось в грудь Сида. Тот не нашел что сказать, отодвинул ствол и пошел дальше к дому. Он заметил Кэри Венс, когда шел напрямик через лужайку. Она сидела и ничего не делала. Глаза у нее были закрыты, она подставляла лицо свежему воздуху. Ее ноги укрывало большое оранжевое одеяло, и Сид не сразу заметил, что она в инвалидном кресле. Тогда он вспомнил, что когда-то испытывал к ней симпатию и даже сказал ей как-то, что только в ней и в ней одной еще осталось что-то человеческое. На Кэри Венс не было черных очков. Услышав, как подходит Сид, она широко открыла глаза. И откинулась назад, как будто ей стало страшно. Из садов донесся выстрел. — Ну что, — спросила она, — нашел, что искал? Сид ответил «да». — Повезло, — отрезала она. — Ты пришел посмотреть на, хм, тело? — Нет, — сказал Сид, — я хочу видеть твоего отца. Кэри Венс сказала, что он в кабинете. Сид положил ей руку на плечо. Кэри вздрогнула. Она не сбросила его руку, и они несколько секунд помолчали, потом он пошел прочь, и когда он поднимался по ступеням крыльца, она обернулась и крикнула: — Ничего не хочешь сказать? Он сделал вид, что не слышит, и вошел. Игорь Венс кололся — под рев бунта. В просторном кабинете царили яркий свет искусственной осени, сочащийся сквозь жалюзи, и полутьма — за выступом стены, где и находился Венс. Он лежал на канапе, подтянув ноги к груди. Против света, его дымчатые очки и белая шевелюра поразительно напоминали целую кучу фотографий на первых полосах газет. Внедритель впрыснул себе содержимое шприца, распустил жгут, вытащил иглу. Выбросил все. Набор для героина поблескивал на паркете. Два шприца, испачканная вата, матовый отблеск почерневшего серебра. В комнате царили оцепенение, бездвижность, которые давили гораздо больше, чем мрак и тишина, мельтешила только картинка на титановом экране. Громкость была убрана до минимума, но и в этом слабом попискивании чувствовалась ярость. Она не доходила до них. Все здесь казалось созданным для пассивной жизни, для неподвижности, отрицавшей возможность чего-то другого. Венс заговорил. — Если вы так и не поняли, — сказал он, — чья эта больная голова, которая вам так сдалась, — значит, вы идиот и ничего не видите. Сид понял, что ему надо только слушать. Венс смотрел в потолок, дыхание было частым, затрудненным. Это было так похоже на него — даже не упомянуть о смерти дочери, видя того, кто послужил косвенной причиной этой смерти. Венс разбит. И все равно он встанет на ноги. Для поражений и потерь в нем давно уже было заготовлено уютное место. Они случались, и это был не удар, а переход в другое время, где все меньше и незначительней. Венс ни на что не надеялся и, значит, не сопротивлялся. Он будет говорить. Не ради их связи, скрепленной общей утратой, не из сочувствия, не от привычки разглагольствовать, он будет говорить, потому что Сид добрался до него. — Нет головы, — сказал Венс, — есть людские запросы. Запросы дурные, нереальные. Я совершал преступления, жуткие вещи. Вы тоже. Моя вина больше, если рассуждать с точки зрения причиненного ущерба. Я не имею в виду, что вы кого-то убивали, я ставлю вам в вину то, что все это время вы жили и дышали в полном неведении. Каждый ваш вздох за последние тридцать лет — пособничество. Вы не знали последствий… Гиперцентрал — всего лишь орудие: он собирает информацию и выносит решения — тупо и быстро, как и было задумано при его создании. Утопия, самокорректирующаяся система, обреченная на постоянные поиски совершенства, система безмозглая, где власть принадлежит всем и никому. Система, учитывающая все запросы, ежесекундно формулируемые ее винтиками, и стремящаяся выполнить все по максимуму. Я слышал исповеди… я слушал их. Каждый раз, когда меня начинала мучить совесть, когда развеивались иллюзии, я шел в Гиперцентрал и слушал, как Город стонет… Вы не представляете себе, что это такое… Голоса людей, которые требуют или говорят о себе или воют, прекрасно зная при этом, что их вой никак не изменит разрушительный ход жизни, а может, все же надеются… Думаю, просто наступает момент, когда невозможно не выть… И весь этот шум оказался дико бессмысленным! Там, где фильтр Гиперцентрала должен был собрать воедино идеи реформаторства, даже революции, оказывались лишь просьбы улучшить обработку данных, точнее подбирать опиаты, лишь пассивная воля оставить все как есть, и пусть трещины превращаются в разломы и провалы, — какая разница, пока это не касается непосредственно вас, пока земля не разверзлась у вас под ногами… А земля была заминирована… Ищете виновника, нужна голова? Предлагаю Клера. Мир избрал Луи Клера, и хотя бы в силу этого на нем лежит вина. Что у народа за извечная тяга выбирать говно — как некоторые женщины подсознательно ищут мужа, чтобы он их лупил. Луи Клер был кретин с благими намерениями, он мнил себя демиургом, но не имел ни веры, ни фантазии. Он был из тех политиков, что орут о переменах, трясут ими как погремушкой, без малейшего понятия о том, что болтают. У него был великий математический ум и потрясающие белые зубы, которые он показывал при любой возможности. Если б не зубы, вряд ли бы его избрали. Главное было не то, что он болтает, главное — ткнуть пальцем в нужном направлении. В 82-м, когда он придумал профилактику ДТП, он сделал полезное дело. Два года спустя, добавив кнопку «С» — сердце, — он просто стал мессией. Абоненты окружили его безграничным обожанием. Он разделял их чувства. Он развелся с женой. Стал жить как рок-звезда. Миллиардов у него было немерено, он улыбался всем своей белозубой улыбкой и замечательно олицетворял собой затертый штамп крепкого хозяйственника. Он ездил по секциям и читал лекции на тему, каким должен быть мир. Тыкал пальцем в нужном направлении. Слава росла, и его начало заносить. Он слетел с катушек, возомнил, что послан на землю, чтобы улучшить мир. Когда продавцы мобильных телефонов начинают принимать себя за Господа Бога — жди заморочек. А если все население начинает потихоньку в это верить, тогда заморочки переползают в область необратимого. В 85-м Клера избрали президентом. Его жуликоватая улыбка украсила банкноты. Он построил эту чертову башню и поместил туда Гиперцентрал. У него тогда уже была эта идея. Идея гипердемократии. Он провел законы о гражданском долге и о телекоммуникациях. Отслеживание по трейсеру стало обязательным. Исповедь в мобильный телефон в течение одиннадцати минут в день стала актом гражданской лояльности. Работа Гиперцентрала до ужаса проста. Три машины, три программы. Прием. Разбор. Решение. Фундаментальный принцип — абоненты не должны знать, насколько действенна их исповедь. Чтобы они оставались в полном неведении. Чтобы не было корыстной заинтересованности. И все такое. Он хотел знать, прежде всего, что реально нужно толпе, — но раньше, чем она сама об этом догадается. Без посредничества СМИ и разных там опросов. Если бы абоненты знали свою власть, раскладка была бы другой. Клер думал, что если люди будут исповедоваться со знанием дела, то исповедь станет расчетливой, продуманной, направленной на личную выгоду или разумный интерес, или, наоборот, на оскорбления и вызов. Не думаю, что он действовал в полном неведении. Думаю, какие-то запросы он все же учитывал. Да, пожалуй, только их он и учитывал. Клер был параноик. Он хотел во что бы то ни стало сохранить тайну. С этой единственной целью он создал Бюро охраны информации. Какую тайну охранять? Что гипердемократия и БОИ контролируют все наши мысли и поступки… Потому что власть была у нас, но я вернусь к этому позже. Ошибка Клера была в том, что он решил, что толпа будет разумно себя вести. Но, не зная итоговую силу своих желаний, абоненты не могли оценить их последствий. Не имели возможности внести поправки, как-то скорректировать свои желания, — а может, и не стали бы, если б и могли. Они хотят Но пришлось подчиняться. Нет способа вырваться из-под абсолютной власти Гиперцентрала. Потому что Клер перед смертью обеспечил тылы. В 88 году он на две трети перестроил Город. «Клермонд — Светлый мир» приносил ему безумные деньги, из которых он тратил все, что мог, на любимую игрушку — гипердемократию. Он перестроил две трети Города и при этом заготовил ему сюрприз. Город стоит на минном поле. Клер рассказал мне это за несколько дней до того, как болезнь унесла его разум. Город стоит на минном поле. И приказ привести в действие детонаторы дает сам Гиперцентрал. В трех случаях. Во-первых, если мы попытаемся — я либо кто-то другой — отключить или как-то испортить Гиперцентрал, город взлетит на воздух. Во-вторых, если я захочу уклониться, обойти приказы Гиперцентрала, Город взлетит на воздух. Гиперцентрал и его печально знаменитый разум — прямой доступ к сердцам и мозгам абонентов. Его бдительность обмануть невозможно. В-третьих, если его роль станет известна абонентам, Гиперцентрал узнает об этом, и Город взлетит на воздух. Вот вам Клер и его комплекс — комплекс демиурга. Разрушение Города расписано на семь дней. Семь дней, катастрофы по нарастающей, и с наступлением сумерек седьмого дня — конец. После смерти Клера избрали меня. Гипердемократия воцарилась повсеместно и окончательно. Внедрение превратилось в фикцию. Внедритель сидел на пороховой бочке и между двух огней. С одной стороны, абоненты, требующие невозможного, с другой стороны — конец света. В нулевом году я сдался… До этого восемь лет держался, на свой страх и риск претворял в жизнь кретинские указы, не слишком греша против собственной совести. Ничего сделать не мог, ничему помешать — тоже. Крах 99 года обозначил поворотную точку. Надо было воссоздавать богатство Города. Вы сами догадались как — в жизни своей не прочитав ни одной книги. Большие состояния строятся на больших преступлениях. И, рискуя головой, я решил разом убить двух зайцев. И согрешить, и разбогатеть. Вот уж мы позабавились. Нас была Дюжина, и мы поделили добычу… Абонентов накачали опиумом до мозга костей. Они трахались в сети, пили запоем, кололись с нашего благословения, покупали мебель, меняли трейсер каждые полгода и сидели вылупив глаза перед телевизором, думая, что могут его выключить. Их хилое тело принадлежало нам, мы его выкормили с ложечки, и мы его использовали. Мы его мучили, мы его калечили. Столкнувшись с процессом, который невозможно было застопорить, мы приняли решение ускорить его, сделать еще хуже, чтобы создать иллюзию, будто мы чем-то управляем, — или просто потому, что нас это возбуждало. Мы в высшей степени заслуживаем наказания, но это не так уж важно. Вина родилась не из отдельных просчетов кучки плохих людей, она была гораздо раньше… До начала всего и прежде каждой вещи она была в нас самих… Уже несколько лет абоненты требуют лучшего мира. Никогда — и в этом единственная надежда, — никогда толпа полностью не принимает мир, который для нее создают или который она сама помогает создать… Надежда там же, где вина, — у нас внутри, и они связаны друг с другом. Абоненты требуют лучшего мира, они требуют его слепо, и в этом их вина, но то, чего они требуют, — справедливо: так должно быть, и так не будет никогда. Гиперцентрал, как всегда, сработал топорно. В ответ на единодушное требование нового мира он разрушил старый. Это четвертый вариант. Чтобы создать лучший мир, для начала надо разрушить существующий, чтобы процесс возрождения пошел в другом месте и в другое время… Боюсь, что возрождение, увы, закончится так же. А пока надо бежать. Покинуть стены Города. Пока не наступили сумерки. Они поехали на разных машинах. За окном в сады вернулся туман и тишина — после разоружения наследника, который выехал с отцом и сестрой на машине. Курс — Дворец Внедрителей. Последний этап перед дезертирством. Силы порядка уже начали эвакуацию Города: первой и последней обязанностью Внедрителя Венса станет публичное и официальное утверждение их действий. Никто не сказал «до свидания» — они не увидятся. Сид сел в машину. Он уехал последним: он видел, как трогаются с места лимузины, мотоциклисты и катафалк, сквозь отупение, в которое его вернул опиум и болтовня старого властителя. Выезд из Купольной долины прошел без помех, быстро, чисто, в хвосте у официального кортежа. Сид увидел, что солнце теперь свободно светит на дорогу. Он сидел в машине совершенно неподвижно. Он велел шоферу ехать в Экзит. Машинально, потому что не видел другого пути. Пока трафик Двадцатой улицы засасывал в себя машину, Сиду представлялась Блу, ждущая на перроне. Встреча, рожденная предательством. А потом, когда они выехали на Майкрософт-авеню, Сид увидел поток машин, такой беспорядочный, что он понял: здесь ни за что не проехать. На экранах появился Венс. Он выступал перед толпой. Сид не слышал, что он говорил. Он увидел только, как толпа дрогнула и гневно напряглась. Он велел шоферу остановиться. Вышел из машины и пешком перешел улицу к метро — сквозь суматоху гудков, рев моторов и проклятия. Вереницы машин тянулись как будто прямо в ад, и когда Сид добрался до метро, он увидел на экранах, что расправу над Внедрителем уже сменили кадры бунта на Тексако. Он заколебался. Попробовал себя урезонить. Сделал шаг к метро. До Экзита была прямая линия. Он встал. Он смотрел на затянутый дымом экран, на бульвар Тексако, где снова не видно было солнца, на бегущих и машущих, стреляющих и падающих, на ярость, искажавшую лица, обращенную в никуда, ярость самодостаточную, потому что не было ни врага, ни надежды, была только она одна, ярость. Сид шагнул к бульвару. |
||
|