"Островитяния. Том второй" - читать интересную книгу автора (Райт Остин Тэппен)

18 «ПЛАВУЧАЯ ВЫСТАВКА»

Возвращение с Острова было похоже на бегство. Дело шло к вечеру, когда я вошел в свой дом, пустой и пугающе тихий. В ушах звенело от усталости, впрочем, лишь отчасти физической, более же вызванной изнуряющим напряжением от бесконечной сосредоточенности на одной мысли, одной боли. Я спешил обрести покой в стенах собственного жилища, но если там, в дороге, было пусть и вынужденное, но движение, то здесь царило мертвое безмолвие и покой.

Стопка писем на столе казалась особенно белой в сумерках. Дела, будничная жизнь с ее постылыми хлопотами взывала ко мне из обступавших теней. Эта жизнь должна была продолжаться. Вернувшись домой, я вернулся к ней.

Я просмотрел почту: несколько приглашений и три письма с различными просьбами от пребывающих в Островитянии американцев. Было и письмо от Наттаны, чье внимание показалось мне навязчивым. Я отложил письмо, хотя и чувствовал, что несправедлив к девушке.

Конечно, я отвечу, но позже, сначала надо навести порядок в мыслях.

Сад на крыше выглядел вполне ухоженным: дорожки выметены, земля на клумбах недавно полита. Сумерки сгущались, яркие красные и желтые цветы становились еще ярче и, как бы светясь, плавали в густеющей тьме. Очарование сада, равнины дельты, блекнущие в голубых тенях, сады, пестрым ковром раскинувшиеся на крышах других домов, четкие застывшие очертания зданий на холме, словно выгравированные на шафрановом фоне неба, — красота всего этого заставила вспомнить о Дорне, но Дорна была потеряна навсегда, и прекрасный пейзаж померк.

Сойдя вниз, я зажег свечи и занялся письмами. Главное — сохранять спокойствие и строгость мысли. На те из приглашений, что еще не были просрочены, я ответил согласием. Почему бы и нет? Жизнь должна идти своим чередом.

На меня снизошел некий покой, или, вернее, облегчение, потому что я знал, что скоро перестану быть игрушкой в борьбе враждебных друг другу сил и смогу думать и поступать, как хочу того сам. Я потерял Дорну, и теперь вовсе не было нужды противостоять ей, если только это не будет продиктовано моей собственной волей. И мне не придется больше искать возможности добиться ее при помощи уловок, за которые мне самому было бы потом стыдно и которые шли бы наперекор ее желаниям.

Потом я набросал покаянное письмо в Вашингтон. Точнее, это была просьба об отставке; оправдываться я больше не собирался и единственно выражал надежду, что мой преемник прибудет как можно скорее. Зная, что письмо дойдет только через два месяца, я также решил послать каблограмму из Мобоно. В ней я вкратце излагал суть письма; каблограмма должна была попасть в руки моего начальства намного раньше. Месяца через три я рассчитывал получить утвердительный ответ. Пока же буду добросовестно исполнять обязанности консула. Ну а потом?.. Впрочем, теперь это не имело значения. Никакой мало-мальски важной цели не было. Оставалось просто ждать.

Занимаясь письмами, я постепенно отвлекся, мысленно огляделся и понял, что вполне в состоянии прочесть то, что писала мне Наттана с присущими ей дружеским участием и теплотой. Послание Наттаны было кратким:

«Все это время я так переживала за Джона, что поняла, что обязательно должна написать ему, чтобы еще раз повторить: я желаю ему найти счастье в Островитянии. Мне кажется, мы, островитяне, в долгу перед ним. И еще я хотела сказать, что моя сестра, Хиса Неттера, вышла замуж. Ее мужа зовут Байн, и ему тридцать пять лет. Байны работают на ферме наших соседей Энсингов, где разводят скот, в пяти милях от нас к западу. Она уехала и будет жить у них. Мы все не очень одобряем ее выбор. Многое еще я хотела бы сказать Джону, чего не скажешь в письме. Он должен помнить, что ему всегда рады в этом уединенном уголке.

Хиса Наттана»

О Байне я слышал впервые. Что стояло за выбором Неттеры? Столь сердечное послание требовало незамедлительного ответа, даже если мне не удастся подобрать нужные слова, вложив в них всю теплоту моих чувств. Я начал с того, что мне тоже жаль, что замужество Неттеры не особенно обрадовало ее родных. Потом поблагодарил Наттану за то, что помнит обо мне, и добавил, что, вернувшись от Дорнов, я окончательно понял: счастье, которого желала мне она, невозможно. Написав это и перечитав легшие на бумагу строчки, я понял, что далее писать не в силах. Но Наттана имела право знать о переменах в моей жизни, раз уж ей пришлось выслушивать мои признания, что она делала с такой доброжелательностью.

Я зажил привычной жизнью: встречался с соотечественниками, обедал у Перье, совершал прогулки верхом на Фэке. Если мне и случалось временами так сосредоточиться на своей скорби, что я не слышал обращенного ко мне вопроса Джорджа или кого-нибудь еще, то все равно рано или поздно я брал себя в руки. Маленький здравомыслящий механизм продолжал идти, ни на минуту не останавливаясь, и это он, а не я поддерживал умную беседу, обменивался шутками, смеялся, хлопотал, брился, раздевался на ночь, вновь одевался по утрам. Моя боль была всегда рядом, то тяжело наваливающаяся, то разяще острая, как лезвие кинжала, но она не могла взять надо мной верх, заглушить тиканье маленького механизма. Способность выстоять благодаря двойной жизни, которую я вел, порой изумляла меня самого.


Девятого декабря пришло письмо от Даунса с «Плавучей выставки», находившейся к тому времени в Доринге. Мое присутствие, писал Даунс, не вдаваясь в подробности, необходимо, если я не хочу, чтобы наше предприятие закончилось провалом и позором для всей Америки.

Через пару недель должны были прибыть пароходы, возможно, с почтой и с кем-нибудь из американцев, но, разумеется, первым делом следовало позаботиться о «Плавучей выставке». И все же — снова проделать путь через ущелье Доан на медлительном Фэке! Довольно было и того, что мне придется вновь отправиться на запад, где была Дорна. Я решил выбрать другую дорогу и нанять почтовых лошадей. Это было утомительно и дорого, но я хотел ехать, и как можно быстрее.

Однако в любом случае до Бостии меня ожидала уже такая знакомая Главная дорога. Был душный, пыльный, знойный день, когда мы подъехали к постоялому двору. Мне снилась дорога, я просыпался и снова засыпал и во сне видел Дорну, не похожую на себя, почти некрасивую, но все же это была Дорна, которую я любил, — податливое и бесстыдное ночное видение, — мне снились лишенные вкуса поцелуи, снилось ее тело — и вдруг все снова таяло, слишком быстро, слишком поздно.

В Лоране, в верхней части провинции Лория, стало прохладней, и я спал спокойно — сон перестал быть мучением.


К концу четвертого дня леса кончились — я выехал на берег Доринга. Город-левиафан покоился на бледной, стеклянистой глади реки. За ним, вниз по течению, расстилались загадочные синевато-зеленые болота. Оставив лошадь на станции, я сел в лодку. Там, за скрадывающей расстояние голубой дымкой, была Дорна. Я старался не глядеть в ту сторону, весь сосредоточившись на мыслях о «Плавучей выставке».

«Туз» стоял у причала возле набережной острова Моор — последнего из шести островов, на которых был расположен Доринг. Стояла теплая, безветренная погода, и перевозчику пришлось грести всю дорогу. Мы плыли по каналу между островами, скользя по маслянистой синей воде, похожей на отполированную узорную поверхность щита.

С борта «Туза» был спущен трап — для тех, кто приплывал по реке. Попрощавшись с перевозчиком, я взобрался на палубу со всем своим багажом; голова гудела, я чувствовал себя подавленным и абсолютно не был уверен в том, что смогу уладить трудности.

Лучи низко стоящего солнца косо падали на пустую раскаленную палубу. Стены эллингов на берегу слепили белизной. Я думал, что на судне никого нет, пока не увидел худенькую девушку в выцветшем платье. Она прошла по палубе и спустилась в задний люк так уверенно и легко, как не смог бы простой посетитель. Прежде чем скрыться, она бросила на меня беглый взгляд. Волосы у нее были русые, с желтизной, глаза на бледном маленьком лице казались слишком большими и странными.

Размышляя над тем, кто бы это мог быть, я оставил свою поклажу на палубе и тоже спустился вниз. Но девушки и след простыл. Воздух в каюте был тяжелый, спертый. Ни души.

Экспонаты стояли вдоль стен: жатки, сенокосилки, швейные и пишущие машинки, мясорубки, кофемолки и прочее. На столах были разложены фотоальбомы, грудами лежала «специальная литература», пояснения на островитянском, сочиненные мною, висели на стенах. Все вместе отчасти напоминало американскую выставку-продажу, только в меньшем масштабе.

Из каюты, дверь в которую была приоткрыта, доносились голоса. Я вошел. Внутри было не прибрано, дурно пахло. Грязные рубашки вперемешку с ботинками и бумагами валялись на полу. Дженнингс лежал на одной из коек. И он, и Даунс были в рубашках, без пиджаков.

Даунс при виде меня не выказал ни малейшего удивления, зато Дженнингс резко приподнялся.

— Привет, Джон! — воскликнул он. — Как ты здесь оказался?

Он тяжело встал и стиснул мою ладонь. Глаза его глядели мутно, он был неухожен, небрит, ничто в лице уже не напоминало о херувимской свежести. Тем не менее держался он непринужденно и хозяйским жестом предложил мне сесть.

— Небольшая инспекция? — спросил он.

— Приехал посмотреть, как идут дела, — ответил я.

В этот момент дверь открылась, и уже знакомая мне девушка показалась на пороге, однако, завидев меня, тут же опять скрылась. Дженнингс с неожиданной резвостью снова улегся на койку.

— Мэннера! — позвал он.

Незаметно для Дженнингса Даунс бросил на меня многозначительный взгляд.

По зову Дженнингса девушка неохотно вошла. Я встал. Девушка была крайне хрупкого телосложения, гладкая кожа так туго обтягивала скулы и виски, что сквозь нее просвечивал голубой узор вен. Под большими ясными светлыми глазами залегли глубокие тени. Рот у девушки был маленький.

Передо мной, несомненно, стояла островитянка, поэтому я назвал свое имя, девушка же тихо ответила: «Мэннера», — и опустила глаза. Потом она сделала едва заметное движение, по которому я понял, что она хочет уйти. Изящество, изысканность, хрупкое очарование — все в ней было своеобычно.

— Прекрасно! — начал Дженнингс по-английски. — Итак, вы представлены. Мэннера находится здесь, Джон, чтобы демонстрировать экспонаты, интересующие наших посетительниц-женщин. Женщина нужна нам здесь постоянно, поскольку мы, мужчины, плохо разбираемся в том, что интересует женщин. А она — разбирается, поскольку, естественно, она — женщина. Она даже сама учится пользоваться швейной машинкой. Верно, Мэннера?

Услышав свое имя, девушка подняла глаза, впрочем, по-прежнему избегая глядеть прямо на Дженнингса. Он на уже вполне чистом островитянском вкратце изложил ей суть сказанного и добавил, что я — Джон Ланг, американский консул, о котором он ей рассказывал.

Девушка, все так же до конца не поднимая глаз, перевела взгляд на меня и попыталась улыбнуться, отчего на щеках ее пролегли тонкие старческие морщинки. Она беспокойно переминалась на месте, и я понимал, что ей хочется покинуть нашу компанию. Наконец она взглянула на Дженнингса, словно прося разрешения удалиться. Он пристально посмотрел на нее, улыбаясь особенной улыбкой, и слегка придвинулся к ней. Казалось, он хочет поцеловать ее, и длинные бледные ресницы Мэннеры мгновенно опустились. Сомнений в том, кто она и зачем здесь, больше не оставалось, но было неприятно видеть, как она все время прячет глаза.

— Все в порядке, Мэннера, — сказал Дженнингс, и девушка вышла, неловко и стремительно.

— Закрой дверь! — резко произнес Даунс. — Надо поговорить.

— Что ж, я не против, — ответил Дженнингс уже без прежней самоуверенности. — Прежде чем начать заседание, давайте сядем, джентльмены. Чертовски жарко.

Даунс начал с места в карьер:

— Девицу надо отсюда убрать. Она постоянно живет на корабле, мистер Ланг, у нее даже своя каюта. Кроме нее, здесь, на борту, вообще не бывает женщин. Уже одно это… Впрочем, какое мое дело…

— Нет уж, выкладывай все, — заметил Дженнингс, не вставая с койки. — Меня можешь не стесняться.

Голос его звучал одновременно насмешливо и жестко.

— Вы поняли, кто она? — обратился Даунс ко мне.

— Это та девушка, к которой я ходил в Городе. Ты знаешь о ней, Джон. Это та самая девушка.

Дженнингс оказался достаточно тактичен, чтобы ответить на вопрос Даунса вместо меня.

— Ей здесь очень хорошо! — холодно добавил он.

— Я сказал, что хочу выяснить все до конца, — сказал Даунс после минутной паузы, поворачиваясь к Дженнингсу.

— Давай, давай, приятель!

— Мистер Ланг, назревает скандал, — снова начал Даунс. — Один уже точно произошел. С тех пор, как на борту появилась эта особа, выставку перестали посещать. Она здесь уже пятый день. Мистер Дженнингс, должно быть, договорился обо всем, когда был в Городе, хотя я тогда ничего не знал. Он уехал дней десять назад и вернулся вместе с ней. Его не было около недели. Так же нельзя! Он сказал мне, зачем едет, и я посчитал, что он достаточно откровенен. А потом, как я ни старался остановить его, уже не мог: он сказал, что он здесь главный и что нам нужна женщина — объяснять назначение экспонатов посетительницам. Тогда я решил написать вам. Мне никак не втолковать ему, что он губит все дело. Это выше моих сил. К тому же я не начальник.

— Так кто же здесь начальник, Джон? Ты или я?

Мы никогда не обсуждали этого между собой. Усталость, духота и собственные заботы мешали мне сосредоточиться.

Дженнингс между тем продолжал:

— Старина Гарри во всем прав. Бедный старина Гарри. Джон, Мэннера действительно нам полезна. Это просто спасительная соломинка. Главную ставку я делаю на швейные машинки. Зингеровские ребята вложили в нашу выставку кучу денег. И я перед ними в ответе, потому что превозносил им нашу затею до небес. А я не умею шить на машинке! Конечно, я могу показать, как она работает, но Мэннера — женщина, и она может шить. И она шьет. Ты бы видел! Одно дело, я сижу тут и разглагольствую, и совсем другое, когда Мэннера шьет на глазах у островитянок вполне реальные вещи.

— Прекрасно, пусть будет женщина-демонстратор, — воскликнул Даунс, — но только не эта…

— Послушай, Гарри! — крикнул Дженнингс, садясь.

— Успокойся! — сказал я, не желая стать участником потасовки. — Значит, она — та самая девушка, к которой ты ходил в Городе? Да?

Наступило молчание. Дженнингс вновь улегся, потом неожиданно рассмеялся, но смех тут же оборвался, и он повернул ко мне красное, опухшее лицо.

— Джон, я смертельно от всего устал. От нашей затеи и от этой страны. Проклятое место!

И если вначале интонации его голоса были шутливыми, то теперь в нем звучала неподдельная злость. Его слова как-то странно знакомо отозвались во мне, и я вспомнил о двух американцах, которые, еще на заре моего консульства, мечтали поскорее выбраться из Островитянии. Я понял их тогда и почти понимал сейчас Дженнингса, но, с болезненной отчетливостью представив свое положение, столь же отчетливо увидел и огромную разницу между нами. Дело было серьезнее, чем простой скандал.

— Даунс, — сказал я, — разрешите нам с Дженнингсом поговорить минутку наедине.

Поколебавшись, Даунс вышел, прикрыв за собой дверь.

Дженнингс лежал неподвижно, словно силы окончательно покинули его.

— Не знаю, кто из нас начальник, — сказал я, — я приехал потому, что попросил Даунс: он писал, что иначе наша затея обернется позором для всей нации.

Дженнингс вяло принялся бранить Даунса; видно было, что его гораздо больше тревожит собственное положение.

— Скучно? — спросил я.

— Скучно?! — возопил Дженнингс. — Да это не то слово!..

И он одним духом рассказал все, излил всю накопившуюся в душе горечь. Он уже давно не мог найти себе настоящего дела, и вот «Плавучая выставка» — возможность не без пользы убить время и хоть куда-нибудь выбраться. Но решающим аргументом стала Мэннера. Конечно, оба мы понимали, кто она, но в Островитянии на многое смотрели по-иному, и жизнь была не такой уж тяжелой, чтобы девушка не могла изменить род занятий. Скорее, по мнению Дженнингса, она напоминала какую-нибудь свою американскую сверстницу, у которой несколько приятелей-мужчин и которая еще не «перебесилась».

Я промолчал, решив оставить свое мнение при себе. После небольшой паузы Дженнингс продолжал:

— Когда я вернулся в июле в Нью-Йорк, можешь считать меня предателем, Джон, но я готов был все бросить. Никогда и нигде мне не было так хорошо! Господи, дружище, я просто не понимал, как Островитяния давит мне на психику. И я решил послать ко всем чертям и «Плавучую выставку», и Джона Ланга с его теориями, и Мэннеру, и все-все. Нью-Йорк — вот город по мне! И все же, пожив какое-то время в свое удовольствие, я решил держаться данного слова. Взялся за работу и поработал на славу! Я отказался от нескольких очень неплохих предложений, вернулся, и — будь все проклято! — самым добрым, единственно драгоценным для меня в этой стране оставалась Мэннера.

Дженнингс приподнялся.

— Я продавал разные товары разным людям, навидался всяких престранных субъектов, но такого еще не видел никогда. С этими островитянами каши не сваришь. Приходят, смотрят, улыбаются, даже, кажется, слушают. Рассказываю я, допустим, про сенокосилку: какая у нее производительность и прочее. Ну, они меня выслушивают, а потом кто-нибудь важно так говорит: «Да какое ж нужно дышло, чтобы пара лошадей потянула такую махину!» «Потянут!» — отвечаю. «Да, может, и потянут, — говорит он, — только нам это не годится, лучше уж мы — волокушей». И вот он с приятелями начинает поносить все, потому что ну никак пара лошадей это не потянет. А они своих лошадей жалеют и мучить их не дадут. И ничего ты им не докажешь! Вот в чем штука. Я объясняю, что с этой машиной легко управляться, показываю, как смазывать. А они нюхают масло и морщатся! И вечно спрашивают насчет шума. Да вдруг еще она поломается! Потом заводят разговор про посадки. Тут уж я вконец запутываюсь, а они мне: вы с вашими хитрыми расчетами только поле загубите! Я стою на своем, как ты учил, и начинаю толковать им про экономию времени. Слушают, улыбаются вежливо. И так — с улыбочками да с улыбочками — поближе к выходу. И ни одной брошюры не возьмут. Я-то думал — ерунда, выдержу, — голос его задрожал, — да и выдержал бы, если бы не…

Он резко умолк.

— Если бы не что? — спросил я после некоторого молчания.

Дженнингс вновь откинулся на подушку.

— Сам не знаю, — сказал он. — Эта проклятая тишина, застылость. Как мертвое все. Не могу объяснить. Не могу толком объяснить. Упрутся — и конец! Устал я. Надоело.

Я снова помолчал.

— Значит, хочешь домой?

— Я не дезертир, — ответил он глухо. — И за это дело тоже отвечаю.

— А если бы Мэннеры здесь не было?

— Мэннеры? — переспросил он, ласково выговаривая каждый звук и на мгновение словно забыв обо мне, но тут же вернулся к прерванной мысли. — Она хотя бы делает жизнь сносной. Но с тех пор, как я привез ее из Города, она — другая. Как умерла. Она и там-то часто, бывало, задумается, вся в себе, а здесь!.. С самого приезда даже не улыбнулась ни разу. Целыми днями только и шьет на машинке. И мне — ни слова упрека. Нет, с ней все в порядке. Она так просто не сдастся.

— Чего ты хочешь? — спросил я, чувствуя, что Мэннера из чего-то смутно постыдного начинала становиться едва ли не главной в нашем разговоре.

— Повторяю: я не дезертир! И вообще человек упрямый. Но каков Гарри: «позор для нации»! Говорю тебе, что моя основная ставка — на швейные машинки, заинтересовать женщин. И кому какое дело, откуда взялась Мэннера. Кто что про нее в этой глуши знает? Да и она не особенно разговорчивая. Почему кого-то должно волновать, кем она… — он запнулся, — была.

— Значит, ты хочешь, чтобы она оставалась здесь, и сам собираешься распоряжаться «Тузом»?

— Да, именно.

Я постарался найти достойный ответ и не смог. Отчасти усталость служила извинением, но…

— Пусть Даунс тоже скажет свое слово.

— Бога ради, — голос Дженнингса звучал безразлично.

— Я поднимусь на палубу, подышу воздухом.

Открыв дверь, я услышал ровный механический звук. Пристроившись в углу каюты, Мэннера сидела за швейной машинкой. Я бросил на нее быстрый взгляд. Она сидела ко мне спиной, слегка склонив голову. Все движения ее были выверены и осторожны. Она неторопливо нажимала на педаль, и издаваемый машинкой звук не был похож на проворное стрекотанье, к которому я привык дома. Я мог едва ли не вести счет стежкам.

Проходя мимо Мэннеры, я увидел ее бледный, бесстрастный профиль. Взгляд широко раскрытых глаз был завороженно-непонимающим. Уголки рта расслабленно опущены. То ли перенапряжение, то ли еще что позволило мне на секунду ясновидчески заглянуть в душу этого существа. Дженнингс сказал, что девушка изменилась, перестала смеяться и почти все время проводила за машинкой. Да, похоже, она стала одной из тех, кто запутался в паутине противоречивых чувств. Ждать от нее помощи было нечего. Подобно Дженнингсу, она вряд ли знала, что делать, за что страдать и вообще — чего она хочет.

Даунс неторопливо прохаживался по палубе. Понять его было несложно. Никакой личной ответственности за происходящее он не нес. Он так часто повторял это, что я понял: он обижен и возмущен, однако, то ли потому, что чувствовал свою подчиненность, то ли потому, что претендовал на роль светского человека, хотел продемонстрировать свою высокую нравственность, которой явно не обладал. Но моральный ущерб, наносимый нации, он действительно воспринимал как личное оскорбление. То, что «Выставку» стали меньше посещать из-за присутствия Мэннеры, было сколь очевидно, столь же и трудно доказуемо. Да и, по правде говоря, Даунс так плохо знал островитянский, что вряд ли мог полноценно общаться с окружающими и не понимал, что же именно происходит и как это воспринимается со стороны. Но в одном, по его словам, он был уверен. Однажды ночью странное беспокойство мешало ему заснуть. Было уже совсем поздно, когда он услышал, как дверь каюты Дженнингса открылась. Даунс почувствовал, что его долг — проверить, в чем дело; он встал и выглянул в коридор. Заметив Даунса, девушка приглушенно вскрикнула и пустилась наутек. Одета она была, мягко выражаясь, легко, и в воздухе стоял густой запах спиртного, которое они, очевидно, пили вместе с Дженнингсом и которое называлось, кажется, сарка.

Только один человек мог помочь мне: капитан судна — островитянин. Я решил воспользоваться его поддержкой и сообщил об этом Даунсу.

Я нашел Баннинга в одной из носовых кают, где он отдыхал, лежа на матросской койке. У него и у его помощника были отдельные каюты ближе к корме, но оба проводили большую часть времени в компании соотечественников, как мы бы сказали, на баке. Это совершенно шло вразрез с островитянскими традициями дальнего плавания, однако, похоже, дисциплина от этого не очень страдала. Я попросил капитана подняться со мной на палубу, и он, улыбаясь, спустился с койки. Это был высокий, больше шести футов ростом, мужчина с густой, когда-то черной, а теперь — с сильной проседью бородой. Вся одежда его состояла из синих коротких штанов, похожих на детские бриджи, и фуфайки. Длинные, сильные ноги были босыми.

Он предложил сесть. Палуба, хоть и жесткая, показалась мне мягче самого мягкого кресла.

Мы сидели на самом носу корабля, так круто поднимавшемся, что отсюда были видны и бульвары Моора, и набережная, и — вдали, за отделяющей их полосой воды, — болота, над которыми уже синела, сгущаясь, сумеречная дымка. Там, за нею, был остров Дорн. Я находился у края владений Дорны, глядел на те же болота, которые она видела каждый день; она была близко, так близко, что, казалось, вот-вот среди вечерних теней покажется ее фигура. И в то же время мысли о Дженнингсе, Даунсе, Мэннере и о корабле — тоже отчасти моей собственности — безостановочно крутились в моей голове, будто колеса ткацкого станка.

Потянул ветерок. Там, за болотами, откуда он дул, плавали когда-то мы с Дорной, плутая по протокам… Да, нелегко было снова очутиться на Западе: до боли знакомое сияние повсюду находило щели в броне моего напускного равнодушия.

Баннинг, понимая, как трудно мне начать, заговорил первым.

— Неладно дело, — сказал он, махнув рукой в сторону кормы.

— Да, — согласился я, — неладно. И то, что творится на корабле, и то, как к нам здесь относятся. Интересно, что думают посетители, когда видят Мэннеру на борту?

Баннинг помолчал.

— Что ж, она женщина как женщина, и это их не удивляет.

— Но она — островитянка.

— А мы разве не островитяне? Какая разница? Она работает на этой штуке, которая шьет.

— Вам известно, кто она такая?

— Да, известно. И команде тоже. А те, кто приходит, не знают, да и не спрашивают.

— А если бы они узнали — сразу ушли бы или стали думать, что американцы — с причудами?

— С чего им думать, что вы с причудами? — сказал Баннинг после долгого молчания. — Наверное, они бы подумали так: «У них свои привычки, у нас — свои».

Такой ответ не мог полностью удовлетворить меня.

— И все же кто-то ушел бы?

— Может быть, некоторые женщины, — неохотно ответил наконец Баннинг. — Вряд ли многие.

— Значит, мы ведем себя вполне по-островитянски?

— Нет… но какое это имеет значение? Вы — американцы.

Неужели это была просто вежливость?

— Мы не хотим жить в вашей стране противно вашим обычаям, — сказал я.

Лицо Баннинга неожиданно просветлело.

— Скажу вам то, что сам думаю. Когда эти девушки меняют жизнь, перестают жить с несколькими мужчинами, они обычно возвращаются домой, хотя бы на время. Там они живут как незамужние и с мужчинами не встречаются. Потом они могут выйти замуж. Но всегда должно пройти какое-то время, чтобы им как бы утихомириться. Поэтому матросы наши еще не до конца понимают. Не понимают — по-прежнему ли она такая, как в Городе. Они говорят об этом, когда спускаются на берег, и другие тоже начинают задумываться. Но никто ничего плохого ей не сделает, ручаюсь. Так что волноваться незачем.

Он умолк. Чего-то он не договаривал, но это было явно не то, о чем думал Даунс с его американскими предрассудками.

— Что-то не так? — спросил я.

— Все в порядке. Дженнинг, — он произнес фамилию без конечного «с», — привез ее сюда. Он ее содержит, и она исполняет его желания. Тут нет ничего дурного, раз уж сама выбрала такую жизнь.

И все же в его голосе звучала неуверенность, причем касавшаяся не того, правильно или неправильно ведет себя Мэннера, а чего-то еще. Я чувствовал, что для него самого все ясно, но он с трудом, на ощупь подыскивает слова, чтобы объясниться с сидящим перед ним чуждым, непонятным ему человеком.

— Баннинг, — сказал я, — мне неизвестно, как у вас относятся к вещам такого рода. Но ясно, что мы относимся иначе. Вы думаете — ей лучше отсюда уехать?

— Нет, — ответил он, — не в этом дело.

Он изучающе поглядел на меня, и я подумал, уж не обижаю ли его, объясняя столь очевидные вещи.

— Может быть, дело в том, что он ее содержит?

— Да! — воскликнул Баннинг. — Если женщине нравится вести такую жизнь, она может уйти из семьи и зарабатывать себе этим на пропитание, но никогда мужчина у нас не содержит женщину, покупая ее тело. Это у нас не принято.

Вид моего удивленного лица побудил его откровенно и до конца высказать мне все, что для него самого было так просто и ясно.

— Когда женщина вступает в брак, она переезжает туда, где живет семья ее мужа, и становится равноправным ее членом. Там она обеспечена всем. Если женщина становится чьей-нибудь любовницей, она не порывает со своей семьей. Может быть, не всем это нравится, но в любом случае она не превращается в содержанку. Опора для нее по-прежнему — семья, которая ее обеспечивает. Когда женщина выбирает такую жизнь, какую выбрала Мэннера, хозяйка дома, где она живет, присматривает и заботится о ней, пусть даже девушка порвала с семьей. Но когда мужчина поступает, как Дженнинг, и забирает ее оттуда, где ее обеспечивают, это плохо кончается. Мэннера оставила семью. Теперь, без поддержки, она не может чувствовать себя свободно и уверенно. Она должна делать все, что хочется Дженнигу, отдаваться ему независимо от того, чувствует ли она анию или апию, иначе она лишится куска хлеба… Ей надо вернуться домой, — продолжал капитан. — Если они чувствуют анию, пусть через какое-то время поженятся. Если нет, ей лучше остаться в семье. А если ей больше нравится прежняя жизнь, пусть возвращается в Город.

Теперь он высказался, но это ни на йоту не приблизило решения проблемы. И все-таки Даунс почти во всем оказался не прав. «Плавучей выставке» угрожала куда меньшая опасность, чем людям, которые ее сопровождали.

Из носового люка донесся запах готовящейся пищи. Остаться ужинать на палубе с Баннингом и его помощником было в каком-то смысле предательством по отношению к трем мучимым сомнениями обитателям кормовых кают, но я решительно не знал, что сказать каждому из них. Больше других жалость вызывала Мэннера. Может быть, она взбунтовалась против жизни, которую вела в Городе. Может быть, Дженнингс был для нее чем-то иным, чем прочие мужчины, и открыл перед ней новый мир. Однако он склонил ее к поведению, идущему вразрез с обычаями страны и ее собственной бессознательной волей. Неудивительно, если бы она умерла. Дженнингс толкнул ее на путь, пагубный в глазах островитянки. Даунсу я тоже сочувствовал. Пуританин и патриот в душе, он и вправду мучительно переживал, видя, как порочат честь его нации. Что до Дженнингса, то он уже утратил власть над собой и потерпел полный крах. Его тоже следовало пожалеть.

Немного погодя я отправился на корму, раздумывая, где мне устроиться на ночь. Уже совсем стемнело. Болота лежали, скрытые густым, опалово светящимся туманом. Память о ночи на «Болотной Утке» вдруг показалась выдумкой, сном.

Мэннера сидела в своей каюте за машинкой так, словно и не вставала из-за нее. Свет был тусклый, и Мэннера то и дело останавливалась, наклоняясь к машинке и что-то близоруко подправляя на ощупь.

Дверь в каюту Дженнингса стояла открытой. Там горел яркий свет, сам Дженнингс лежал на койке. Закрытая дверь каюты Даунса словно выражала немой укор.

Пожалуй, стоило поговорить с Мэннерой. Я не входил, ожидая, пока она оторвется от шитья и заметит меня. Нога ее медленно нажимала на педаль. Я окликнул ее. Она полуобернулась ко мне, не поднимая глаз.

Вид ее пробудил во мне совсем нежелательные эмоции. Трудно было отрешиться от мыслей о тех услугах, которые она оказывала мужчинам за скромное вознаграждение, и держаться с ней непринужденно оказалось нелегко. Неожиданно, и с некоторой неприязнью к самому себе, я почувствовал ее привлекательность.

Я завел разговор о шитье. Мэннера показала свою работу.

— Вам нравится шить на этой машинке?

Девушка не ответила; я никак не мог придумать, что бы еще сказать.

— Вы хотите остаться на «Тузе» и жить так, как живете?

Вопрос, должно быть, прозвучал странно.

Мэннера сидела застыв, уронив руки на колени.

— Чего хочется вам? — спросил я.

Голос Мэннеры, который я слышал лишь однажды, да и то когда она говорила шепотом, прозвучал неожиданно ясно и твердо.

— Чего хочу я? — она рассмеялась. — Сидеть на солнышке, под деревом на холме, никого не видеть и ничего не делать.

Шутила она или была предельно откровенна?

— Вы хотите вернуться домой?

Она не отвечала.

— Скажите, Мэннера, это очень важно.

Девушка совсем потупилась.

— Ну скажите же! Кому знать, как не вам?

Мэннера снова взялась за ручку машинки, уставясь на иглу. Потом покачала головой. Снова застучала педаль.

— Посетители! — донесся сверху голос Баннинга.

Дженнингс заворочался в своей каюте.

— Джон, проводи их! — крикнул он мне, захлопывая дверь. — Я здорово набрался.

Я взглянул на спускавшиеся по узкой лесенке фигуры. Первым шел мужчина лет шестидесяти, за ним женщина примерно тех же лет и мужчина помоложе. Все трое дышали свежестью и были одеты просто и опрятно. Это была семья фермера из-под Тори. Я провел их по выставке.

Дольше всего они простояли у швейной машинки, скорее всего потому, что это был действующий экспонат. Потом они задали Мэннере несколько вопросов, и я испугался, что она не ответит, — так затянулась пауза, но ответ все же прозвучал, впрочем, более чем краткий и не очень вразумительный. Только тут до меня дошло, что она сама не понимает, как работает это устройство.

Наконец посетители собрались идти. Старик вежливо поблагодарил меня. Женщина, подойдя к Мэннере, поблагодарила ее, после чего семья удалилась.

Я решился переговорить с Дженнингсом, как бы он ни был пьян.

Мэннера поднялась и стояла, глядя на меня. Мы были в каюте одни. И снова, глядя на ее стройную, обворожительную фигурку, я против воли, с неприязнью к себе, почувствовал: да, я понимаю, что так влекло к ней Дженнингса.

Что было там, в пристальном взгляде этих настороженных, широко раскрытых глаз? Невысказанный вопрос, раскаяние, стыд? Или просто мое присутствие мешало ей выйти, чтобы отправиться к Дженнингсу?

Я улыбнулся. Что еще оставалось делать? Она ответила машинальной гримаской и вышла, в последний момент оглянувшись, словно желая проверить, что я делаю, и затем исчезнув за повешенной между двух агрегатов занавеской. Уж не была ли это та самая «каюта», которую ей выделили?

Дженнингс на самом деле вовсе не был так пьян. Я вкратце изложил ему то, что услышал от Баннинга, а под конец добавил, что «национальный позор», так тревоживший Даунса, беспокоит меня много меньше, чем положение Мэннеры, и дал понять как можно яснее, что с его стороны было ошибкой привозить ее сюда.

— И то, что она «стала, как мертвая», как ты выражаешься, скорее всего произошло потому, что ты поставил ее в положение ложное, с точки зрения островитянки.

— Что ты мелешь? — таков был ответ Дженнингса. Чтобы произнести его, он даже привстал на койке, потом снова лег.

— Давай поговорим завтра, Джон, — добавил он чуть погодя. — Я пьян, а ты устал с дороги. Уверен, ты все поймешь. И что он лезет не в свои дела, этот чертов капитан!

Да, пожалуй, лучше было отложить разговор до утра.

— Где мне спать? — спросил я.

— С Гарри! С нашим целомудренным Гарри.

Даунс ждал меня. В его каюте было две койки; одну он приготовил мне. Я сразу же лег, но не сразу уснул, потому что Даунс снова и снова пытался объяснить, как все это представляется ему. Ничего нового я не услышал. Передо мной был истинный патриот и пуританин. Потом он стал рассказывать про себя, и я только усилием воли, из приличия не давал себе уснуть. Даунс разворачивал передо мной картину своей жизни со всеми ее тяготами и мытарствами, рассказал о жене: какой это милый и тонкий человек, о том, как бедно они живут, о своих бесчисленных врагах… Он чувствовал себя одиноким, и ему хотелось излить перед кем-нибудь душу. Ничего не поделаешь — я был вынужден слушать, время от времени вставляя какое-нибудь односложное замечание. Но я ни на минуту не переставал думать о плачевном положении, в каком оказался Дженнингс, о том, как жалко Мэннеру, а в самой глубине, причиняя нестерпимую боль, мысль о собственных несчастьях буравила мое сознание.


Разговор так затянулся, что проснулись мы поздно. Одевшись и собравшись к завтраку, мы увидели, что дверь в каюту Дженнингса по-прежнему заперта. Даунс не хотел беспокоить его, объяснив, что тот частенько спит подолгу, пока хмель не выйдет, но его удивило, что нигде не видно Мэннеры, хотя обычно она поднималась рано. Он сказал, что пару раз завтракал с ней, пока Дженнингс еще спал. Вообще в то утро он был настроен миролюбиво и явно хотел подбодрить девушку ласковым словом, хотя вряд ли решился бы на это, боясь скомпрометировать себя в моих и собственных глазах.

— Да, с ней вопрос непростой, — сказал я. — Она — глубоко чувствующая и очень симпатичная девушка.

— Так давайте позовем ее, — сказал Даунс после некоторого раздумья.

Мы позвали Мэннеру, но занавеска, скрывавшая вход в ее «жилище», не шелохнулась. Мы позвали снова — безрезультатно.

— Может быть, она у Дженнингса? — сказал Даунс.

Действительно, возможно, оба еще спали. Мы решили их не трогать.

Потом, однако, их молчание показалось нам подозрительным. Подойдя к пристанищу Мэннеры, я несколько раз громко позвал ее, но, так и не услышав ответа, отодвинул занавеску. Места внутри едва хватало для стула и койки. Видно, и Дженнингс, и Даунс не особенно баловали девушку. Мэннеры не было. Койка — застелена, и все прибрано… Как-то слишком чисто и прибрано! Ни одной, по виду, ее вещи не было.

Мы постучались в каюту Дженнингса — никакого ответа. Он тоже покинул корабль. На столе, впрочем, осталась адресованная мне записка.

«Дорогой Джон.

В конце концов я решил уехать. Мы и Мэннерой обо всем переговорили. Когда вы проснетесь, мы будем уже далеко. 18-го отбывает пароход, и мы — вместе с ним. Я-то уж точно. Для такой работы я не гожусь. Хочется домой. Островитяния для меня — сущий ад. Теперь ты один начальник.

Р. С. Дж.»

Стало быть, они уехали по меньшей мере четыре или пять часов назад. Скорее всего переправились на раннем пароме, раздобыли лошадей, и теперь перехватить их было уже невозможно. Поначалу мы все же хотели броситься в погоню, даже не из-за Дженнингса, а ради Мэннеры. Но что могли мы сделать? Необходимо было что-то немедленно предпринять. Но что? Убедить Мэннеру не уезжать с Дженнингсом в Америку? Однако вряд ли она собиралась поступить так.

Мы отбрасывали вариант за вариантом. Даунс был в полном замешательстве: ведь теперь, после бегства Дженнингса, на него ложилась вся ответственность. Мое внимание и поддержка были ему в данную минуту необходимы. Оставив мысль о преследовании, мы принялись думать, как дальше быть с «Плавучей выставкой». Нужен был человек, который, зная английский и островитянский, мог бы помогать Даунсу. Консульские дела, связанные с прибытием пароходов и почты, а равно и задача найти такого человека требовали моего скорейшего возвращения в Город.

Несколько человек посетило «Выставку» утром и во второй половине дня. Мы с Даунсом провели их по экспозиции, причем он пытался давать пояснения сам, понимая, что теперь, когда он главный на «Тузе», ему придется хорошенько выучить островитянский. Я испытывал чувства обычного лавочника, любопытствующего, кто зайдет следующим, скучно рассказывающего по нескольку раз одно и то же и прикидывающего возможный барыш. Мы много говорили о том, что вызывает у наших посетителей более или менее живой интерес.

Воздух в каюте успел уже основательно прогреться. Очередная группа ушла, и мы обсуждали, что же скрывается за учтивостью островитянских манер: действительный интерес к тому, что мы им показывали, или наоборот.

На палубе над нами послышался звук шагов. Новые посетители, и не один!

На верхних ступенях трапа показались обутые в сандалии девичьи ноги — сначала голые лодыжки, потом голые сильные икры; в походке, в том, как они ступали, было что-то неповторимо знакомое, раскованное, почти вызывающее; вот показался и край зеленой юбки. Следующие сзади ноги, прикрытые светло-голубой юбкой, были стройнее, тоньше и не такие загорелые. Последним спускался мужчина, тоже в сандалиях, серых чулках, и тоже было что-то знакомое в его поступи.

В каюту «Туза» сходили Дорна, Стеллина и лорд Дорн. Я поспешил им навстречу, в упор глядя на старого лорда. На лицах вошедших заиграли дружеские улыбки. Смех, приветствия — среди них я различил голос Дорны. Я поблагодарил их за то, что они пришли на корабль, теперь по большей части мой, хотя он и был символом того, против чего они боролись. Они выразили удивление, что видят меня на борту. Виски заныли, горло сжал нервный спазм. В стоящих передо мной людях было что-то ненастоящее, кукольное, черты их то расплывались, словно приближаясь, то удалялись, голоса звучали то громко, совсем рядом, то как бы издалека. Я чувствовал слабость, голова кружилась все сильнее. Смотреть на Дорну было больно, как на слишком яркий свет, но я сделал усилие и поднял взгляд. Наши глаза встретились, на губах ее мелькнула улыбка, которая ничего не сказала бы постороннему, но за одно мгновение мы успели обменяться всем продуманным и пережитым. Раздался голос старого лорда. Дорна отвела взгляд. Лорд сказал, что все очень рады застать меня на корабле. Не против ли я навестить их во дворце, отобедать вместе, заночевать у них? Что-то внутри настойчиво твердило, чтобы я не ехал, отказался от приглашения…

Стоявший рядом Даунс отчасти оказался спасением. Я поблагодарил лорда, сказав, что никак не смогу. Лицо мое покрылось холодной испариной. Потом я представил Даунса. Гости в свою очередь представились ему. Я вновь услышал голос Дорны, называющей свое имя. С улыбкой объяснив гостям, кто такой Даунс, я сказал своему компаньону, что перед ним — лорд Дорн и его внучатая племянница Дорна с подругой Стеллиной — Дочерью лорда Стеллина из Камии. Этого хватило, что Даунс оценил важность момента. Приосанившись, он, запинаясь, сказал на островитянском, что лорд Келвин тоже побывал на борту «Туза» в Городе, а лорд Файн — в Ривсе. При взгляде на Дорну у меня начинало жечь в уголках глаз, а стоило открыто посмотреть ей в лицо, и я чувствовал, что у меня перехватывает дыхание и сердце перестает биться в груди. Совсем другое были глаза Стеллины. Наши взоры встретились. Глаза девушки, ясные, как родниковая вода, лучились фиалковой синевой. На мгновение из прекрасной восковой фигуры она превратилась в обычную, живую девушку с тонкими чертами лица и маленьким, пухлым, но четко очерченным ртом. Голова моя закружилась. Лицо Дорны, на которую я так и не решился взглянуть, полыхало сгустком золотистого цвета.

Не желают ли гости осмотреть остальные экспонаты? Мой благоразумный часовой вовремя шепнул мне нужные слова. Да, именно ради этого они и пришли. Я провел гостей по выставке, продолжая без умолку говорить, чувствуя, как горят мои щеки, и даже пытаясь иногда перейти на шутливый тон, впрочем, сам тут же умеряя свою шутливость из боязни сорваться. Дорна была рядом. Совсем рядом. Так близко. Она слушала мои объяснения, переходила с места на место, и я слышал ее дыхание. Продолжая свой рассказ, я краешком глаза следил за колыханием зеленой юбки, за переступанием загорелых ног в сандалиях, таких открытых, что были видны ложбинки между пальцами, за тем, как по-детски сжимаются и разжимаются от любопытства ее руки; когда же она отворачивалась и я мог не бояться встретиться с ней глазами, я жадно, в упор разглядывал мягкую линию ее разрумянившейся скулы, мерцающий, прекрасный профиль, длинные темные ресницы. И в каждый из подобных моментов я словно ощущал удар тока, волна жгучей боли окатывала меня. В полыхающем свечении, исходившем от девушки, наши экспонаты тоже начинали светиться и выглядели ярче и привлекательнее.

А теперь — швейная машинка! Я неожиданно заметил ее, и она показалась мне волшебным произведением искусства. Я повел гостей к машинке, на ходу расхваливая ее исключительные достоинства. Даунс уселся, готовый продемонстрировать это чудо в работе. Он тоже был взволнован. Все внимательно наблюдали, как он сшил вместе два лоскута ткани, потом перевернул и прострочил еще раз. Дорна стояла рядом со мной. Даунс передал ей готовый образец, и девушка стала придирчиво разглядывать стежки. Ее руки, держащие материю, излучали внутреннее тепло, и я вспомнил, как однажды эти же руки покорно лежали в моих и как потом они яростно вырывались из сжимавших их пальцев. Я желал вновь завладеть этими руками, этим телом, я желал ее всю.

Даунс сказал, что Дорна может оставить лоскут на память.

Я заявил, что Стеллине тоже необходимо иметь образец американской швейной продукции.

В ответ девушка улыбнулась. Взгляд ее ясных глаз был глубок, и сколько безбоязненной простоты крылось в его глубине! Однажды она поцеловала меня, и тот поцелуй связывал и будет связывать нас всегда, ничего не требуя. Казалось, в глазах Стеллины мелькнул вопрос — словно набежавшее и мгновенно растаявшее облачко.

Даунс вручил ей второй лоскут, и девушка одарила его самой очаровательной улыбкой, пробормотав несколько благодарственных слов по-английски, видимо, единственные, какие она знала.

Лорд Дорн попросил объяснить ему устройство сенокосилки. Это был предмет, хорошо знакомый мне еще со времен работы у дядюшки Джозефа, и тут я о многом мог бы порассказать, но сейчас у меня не было желания восхвалять либо ругать сенокосилки, поэтому я сказал лишь, как и для чего ими пользуются в Америке, добавив, что они дают сильный выхлоп, производят шум, что скашивают траву они даже не так ровно, как хорошо отточенный серп, что у островитян наверняка возникнут трудности с запасными частями, а использование лошадиной тяги — сомнительно.

Я говорил, лишь бы подольше удержать Дорну на «Тузе». Показывать было уже почти нечего. Может быть, все же поехать к Дорнам, отобедать у них? Тогда я смогу увидеть ее наедине. Глядеть на ее руки было сущей пыткой. Казалось, она дразнит меня ими. А эти мягкие, полные, упрямые губы, о которых я столько мечтал! Я смогу сказать все, что осталось несказанным, о чем я передумал за эти дни, — что я люблю ее.

Нет, я этого никогда не скажу. Пусть уходит.

Лорд Дорн вновь повторил свое приглашение, и его взгляда было не избежать. Дорна стояла, облокотясь, делая вид, что ее это не касается, и явно не желая мне помочь. Я почувствовал, что сдаюсь, сил выдумывать отговорки уже не осталось. Лорд обратился с тем же приглашением к Даунсу. Для меня это был последний шанс, пусть ничтожная, но зацепка, и я принялся говорить, не давая лорду времени для возражений, о том, что сегодня утром один из наших компаньонов сбежал, что завтра рано утром мне нужно ехать, а перед этим многое уладить с Даунсом и, наконец, могут прийти еще посетители…

Так, может быть, я хотя бы пообедаю с ними, а потом вернусь на корабль? На это, казалось, возразить было уже нечего. И тут я заметил неуловимое движение Стеллины. Мне почудилось… Не знаю, как объяснить… И вот я уже снова извинялся, придумывая отговорки. Впрочем, лорд не желал быть излишне навязчивым. Неожиданно для меня самого мой отказ был принят, и все трое направились к выходу.

Я упустил свой шанс, но еще можно было проводить их до сходней, держась так близко к Дорне, как это было возможно. Я шел рядом, стараясь затянуть каждое мгновение, впитывая ощущение ее близости. Мы прошли через каюту, поднялись по трапу, пересекли палубу — время истекало, секунда за секундой.

Мы еще продолжали говорить, но все было кончено. Дорна прошла мимо меня — так расстаются навсегда.

Она единственная оглянулась. Остальные медленно удалялись. На мгновение ее темные глаза встретились с моими. О, как я благодарен, что она не улыбнулась!


Даунс задумчиво потирал подбородок. Дорны и Стеллина скрылись за белой стеной эллинга.

— Красивые девушки, — сказал Даунс. — И уж наверное ваши знакомые.

Потом, еще немного поразмыслив, добавил:

— Что ж, пробыли они довольно долго, правда?

Видение мелькнуло и исчезло, сковав меня ледяной стылостью.


Поля, дома и огороженные выгоны, и снова поля, и дома, и выгоны медленно двигались мне навстречу в жарких лучах солнца и оставались позади. Я ехал равнинами Нижнего Доринга по дороге на Доан. Почему бы и не избрать этот, кратчайший путь к Городу?

Было бы позорно смалодушничать, как Дженнингс. Он лгал себе, он изменил нашему делу, он был несправедлив к Мэннере. Островитяния оказалась для него слишком крепким орешком. Со мной такого не будет. А значит, лучше всего сейчас сосредоточиться на консульских делах, на «Плавучей выставке», на том, где бы подыскать человека, в равной степени владеющего английским и островитянским… Но ничто не оставляло на стеклянной броне моего горя даже царапины… Спасительные мысли не шли на ум.

Перевал… Лесистые склоны и кажущиеся маленькими деревья там, наверху — зубчатая полоска, окаймляющая хребты гор… Они были прекрасны, но нас разделяла пропасть. Перевал Доан? — Не более чем горная дорога. Постоялый двор? — Место, где можно поменять лошадей и ехать дальше.

Ночью измученный ум лишается точек опоры, и горестные хляби разверзаются над головой несчастного влюбленного. Вздыхая в вершинах деревьев, ветер шептал «никогда», и ничего иного на свете не было… Уверенный стук копыт раздавался на ровной и гладкой ночной дороге, еще один день выигран, и не придется со стонами метаться в постели, даже мысль о которой пугала. Тело слишком устало для любых желаний, и только «никогда», как магнит, влекло его. «Никогда», подобное звездам над головой, такое же бесконечно бездонное, как черные пространства между ними.

Все в жизни — великое и малое — имело отношение к Дорне. Она преграждала все дороги, кроме дороги к ней самой, но и эта дорога для меня заповедана. Любое удовольствие заранее было для меня отравлено, ведь Дорна не захочет разделить его со мной. Она придавала ясность моему взгляду, и она же делала меня незрячим; она вселяла в меня желание, которое сама только и могла удовлетворить, — и отдавалась другому. И все это лишь потому, что существовала на свете и была именно такой. Бледное свечение разливалось по склонам гор. Сердитый шум Кэннена еще доносился из темноты.

Поддаваться отчаянию, впадать в панику — позор. Это и только это слышалось мне в перестуке копыт.

Белесые, бесцветные расстилались передо мной равнины Инеррии.

Солнце холодно вспыхнуло на вершине. Мир оттаивал и расцветал красками с восходом светила.

Еще одна бессонная ночь во имя тебя, Дорна…