"Ничего не случилось…" - читать интересную книгу автора (Колбергс Андрис)Андрис Колбергс Ничего не случилось…Позже, на следствии, шофер такси сказал: — Она и одета была точно так же! Вряд ли необходимо упоминать имя и фамилию шофера, ибо имен и фамилий в этой истории будет немало. В описываемых событиях, по правде сказать, особой роли этот коренастый пятидесятилетний мужчина, полный надменного самодовольства, не сыграл. «У меня квартира — первый сорт! Зарабатываю я классно! Мой сын заканчивает техникум — он самый умный на своем курсе! В Саулкрасти я сбацал колоссальную дачу, можете приехать посмотреть — такой ни у кого нет!» Сидел он напротив следователя развалившись, уверенный в том, что совершил трудное и важное дело. Достойное если уж не медали, то во всяком случае большой похвалы. — Я ехал по вызову… машину заказали по телефону… Восемнадцать «б»… Кручу головой как турист недотепа — не разобрать, где дом — то ли во дворе, то ли нет… Там на углу растет дерево, из-за него номер как следует не виден… И вдруг… Как гром средь ясного неба! Я сразу сообразил: что-то не так! Наверху закричала женщина. Потом послышались другие взволнованные голоса… Тут открывается дверь парадного и выходит она… И идет себе преспокойненько по улице… Одета точно так же, как тогда… — Что значит — тогда? — Ну тогда… Год, может, полтора назад… Была или очень ранняя весна или очень поздняя осень… Да, и одета она была точно так же и спокойненько себе идет… Вдруг заметила, что у нее с пальца правой руки капает кровь — смотрю, палец в рот сунула. Тут я опомнился и так газанул, что сзади только черные полосы от шин остались! На мое счастье, шли эти два милиционера!.. Я их в машину и быстренько развернулся!.. — Стало быть, впервые ее вы увидели то ли ранней весной, то ли поздней осенью, — задумчиво повторил следователь. Шофер такси с важностью кивнул. Арсенал жестов у него был намного богаче словарного запаса. Если разговор выходил за рамки обыденных потребностей и явлений, этот человек чрезвычайно напрягался, подыскивая нужные выражения, причем чаще их не находил. Зато память у него была завидная. Но по причине скудости словарного запаса он не сумел поведать следователю обо всем, что с ним тогда приключилось, так же детально и красочно, как видел сам. … Была очень ранняя весна. Как и полагается по календарю, в парках под деревьями да возле заборов грязный городской снег днем становился рыхлым, а по ночам пощипывал морозец, и солнцу предстояло еще немало потрудиться. Люди по утрам гадали, как одеться: обрядишься во что-нибудь легкое — до обеда простучишь зубами, накутаешься — после полудня будешь обливаться потом. Словом — все равно можно подхватить насморк или грипп. Еще издали увидев хвост машин на стоянке такси, шофер ругнулся, проскочил перекресток, и порулил в сторону центра — охотиться за пассажирами. Чтобы скрасить одиночество, он отводил душу тем, что клял и утреннюю смену, не очень-то прибыльную, когда на улицах такси больше, чем желающих ехать, и выбоины в асфальте, образовавшиеся за зиму, которые еще не успели заделать, и только что высадившегося пассажира. Оказался ну просто свинья! В отличие от большинства своих коллег, зарабатывающих чаевые вежливостью и услужливостью, этот шофер вел себя нахально, стыдил и отчитывал клиентов. Пассажиру он категорическим тоном заявил, что не намерен ждать, пока тот зайдет за чемоданом. Обычно после таких слов следовали упрашивания и застенчивые обещания отблагодарить за услугу, а этот боров с невиданной наглостью выпалил: «Кто заказывал такси? Кто платит? Вы?», чем настолько огорошил шофера, что тот не смог сразу сообразить, как этой скотине ответить… Улицы были немноголюдны: рабочий день начался. Часть троллейбусов, уже отработавших свое спозаранок, возвращалась в депо. Впереди виднелась голубая башня «Седьмого неба». Макушка ее мелькала в легкой дымке и, словно покачиваясь, исчезала в облаках. Гостиница имела, конечно, и официальное название, но оно значилось лишь на бланках и в других документах. Когда завершилось строительство, вся гостиница и ряд ее ресторанов, как водится, получили разные прозвища, но прижились лишь некоторые. Первоначальное «Рижский Хилтон» быстро вытеснило «Седьмое небо». Может, потому, что здание многоэтажное, может, потому, что оно голубое, а может, и потому, что здесь предлагались всевозможные развлечения — рестораны, бары, сауны, плавательные бассейны, теннисный корт и кегельбан, где за десять рублей в час можно снять дорожку и катать тяжелые шары в присутствии ассистента — щеголеватого юноши. Монитор на особом бланке выдаст, а ассистент своей подписью удостоверит правильность результата. Американский зал, закупленный в комплекте, — сплошная супертехника! Название «Седьмое небо» закрепилось, так же как за баром с раздвижными полированными дверями — «Шкаф», а за баром в подвальном помещении — «Яма». Из выставочного зала при гостинице вышла женщина в длинном пальто и очень экстравагантной шляпе — сразу видно, художница. Шофер притормозил, коротко посигналил, но она даже не обернулась. Возле магазина кулинарии «Илга» — полуфабрикаты туда доставляются из гостиничного ресторана — тетки ждали открытия и коротали время болтовней. Двери бильярдного зала также закрыты, за стеклом — табличка, похожая на японский флаг — красный круг на белом фоне. У служебного входа ни души. Словно все вымерли. Объехав гостиницу, — она растянулась на целый квартал — такси остановилось у главного входа. Наметанным глазом профессионала шофер сразу определил: и здесь пассажиров не будет. Он с надеждой окинул взглядом улицу еще раз — может, кого-то не заметил. Огромные «Икарусы», красуясь надписями «Intourist» на бортах, стояли нос к носу. Грузчик катил приземистую тележку, груженную чемоданами и большими сумками. Стайка туристов, должно быть, после завтрака, вышла из гостиницы и остановилась возле рододендронов — в основном пожилые люди, хотя были среди них и совсем молодые, школьники, студенты, — все как один излучали удивительную энергию и жажду познания. «Вот у таких навалом времени шляться по белу свету, а другие за них вкалывай!» В глубине двора — он хорошо виден сквозь арку — сновали грузчики в длинных фартуках: взвалят тушу подсвинка на спину — и бегут от грузовика к холодильнику, потом — потягиваясь и распрямляя спину — обратно. И так изо дня в день. «Наверно, целый колхоз сеет и пашет, чтобы постояльцы такой гостиницы могли нажраться!» Шофер поехал в сторону Даугавы, свернул у забора старой Экспортной гавани и наконец на углу улицы Петерсалас увидел пассажира — моряка с ящиком из гофрированного картона. «National Panasonic» — либо средних размеров телевизор, либо крупногабаритный магнитофон. Только какое дело ему, шоферу, до этого ящика! Шоферу все равно — лишь бы не ездить порожняком. Скорчив недовольную мину, он вылез из машины и открыл багажник: видите, я не жалею трудов, не забудьте об этом, когда будете рассчитываться! — В комиссионку? Моряк вначале отрицательно мотнул головой, потом показал: — Поезжайте вперед! Шофер капризно пожал плечами. «Ишь, прямо ему надо! Смехота! Любому дураку известно, что этот ящик так или иначе в конце концов через комиссионку уйдет к перекупщику!» Где-то впереди что-то ремонтировали и они застряли в пробке на объездной дороге. «Так тебе и надо! Напрямик, ишь ты! Выискался!» — злорадно подумал шофер, прислушиваясь к тому, как по две копейки нащелкивает счетчик и ерзает на сиденье моряк. Остановка затянулась, некоторые водители выходили из машин узнать, что случилось и скоро ли можно будет ехать дальше. — Почем сейчас на Канарах пятилатовик? — спросил как бы между прочим таксист. — Не знаю. — Все такие нервные стали! Таможенник еще за версту, а в штаны уже наложили. — Я береговая крыса, — помедлив, ответил пассажир. «Ну, это ты, пижончик, расскажи кому-нибудь другому! В бане, где все голые, ты меня, может, и надул бы, да только не здесь! Ваших сразу отличишь: джинсы — из самых дешевых, но по крайней мере с десятком лишних «молний», куртка в надписях вдоль и поперек, а пощупаешь — так, ерундовая синтетика. Не отваливают вам валюты, не отваливают сколько вам хотелось бы!» Колонна машин медленно тронулась с места. Объездная дорога была неасфальтированной — такси переваливалось из ямы в яму. — Куда ехать-то? — В Саркандаугаве… Небольшая улочка… я покажу… Рядом с новым кинотеатром… — Я имею право не ехать, если мне не говорят адрес! — Как-нибудь столкуемся… Вот это уже другой разговор. Наконец-то. Как человек с человеком. И хотя шофер добился своего — они Лак будто поладили, но он все больше злился на моряка. «Он мне будет рассказывать! Будто я не вижу, что на тебе надето, в каком месте остановил такси — от угла Петерсалас до ворот порта каких-нибудь три минуты ходьбы… И что кладешь в багажник тоже вижу! Я таких каждый день пучками вожу! И вообще — чего он со мной в прятки играет? Если уж проскочил со своим ящиком мимо вахтера — из порта иначе и не выйдешь — тогда все официально и нечего мне заливать! А может… Может, этот «Панасоник» ты спер у какого-нибудь дружка на судне? Чего ж дергаешься? Ха-ха! А что, не может быть такого? Все вы бандиты и сволочи, у всех у вас на уме одни гешефты, деньги да шлюхи! Моряки, едва сойдут на берег, становятся болтливыми, дарят жевательную резинку, угощают американскими сигаретами, ржут и валяют дурака, а этот сидит как пень… Неужто в самом деле стибрил? — Шофер присмотрелся к пассажиру. — А может чего и похуже натворил?..» Пассажиру можно было дать года двадцать три, может, даже двадцать пять: щеки еще сохранили детскую округлость, а кожа свежая, розовая. Рост ниже среднего, но парень широкоплечий и спортивный, у такого силы достаточно. Черный пышный чуб как у завзятого гитариста, волосы — почти до воротника — зачесаны назад, обвислые усы вдоль уголков рта делали его лицо не старше, как он, видно, сам надеялся, а наоборот — мальчишеским. «Глаза уж слишком бегают», — констатировал шофер и встревожился. Пересекли трамвайную линию, остановились на улочке, вымощенной булыжником, под высокой голой липой, с ветвей которой стало капать на крышу машины. Тротуар тут был узкий — для одного пешехода; справа, видно, ремонтировали двухэтажный деревянный дом — на окнах ставни, но изнутри доносился стук молотков, а в глубине двора виднелись кучи гравия и строймусора. Слева вдоль улицы тянулся беленый каменный забор, высотой метра в два. — Я вернусь минут через пятнадцать… — Почему сразу не сказал, что придется ждать? — Договоримся как-нибудь… — парень подмигнул. — Да, да! Таких обещальников у меня каждый день навалом! — Все будет в порядке, шеф! Парень перешел улицу и скрылся за окованной железом калиткой. Из отделения для перчаток шофер вынул газету… Развернул, начал читать. Он всегда покупал одну и ту же. Ту, что покупал еще его отец. Ничего другого он не читал, зато газету, ожидая пассажиров, «прорабатывал» добросовестно — от передовой до сводки о погоде. В таксопарке он считался знающим человеком. Сегодня ему оставалось прочесть только последнюю страницу и там, наконец, он нашел такое, что стоило запомнить: в апреле 1983 года в Китае в провинции Синьцзянь родился ослик о шести рогах. Теперь ослик, как было написано, уже весит сорок килограммов. На крышу машины с громким стуком падали редкие капли. Но шоферу было лень заводить мотор и отъезжать от дерева в сторону. Наконец ему надоело читать и он стал разглядывать забор, добротно и аккуратно сложенный, сверху скошенный и обитый цинкованной жестью, чтобы влага не попадала в щели между кирпичами. Вдали по другую его сторону виднелись высокие ветвистые деревья и старинный многоэтажный дом с крутой крышей и островерхими башенками. Во всех окнах одинаковые занавески — значит, какое-то учреждение. Шофер глянул на часы — пятнадцать минут уже прошло. Калитка или дверь — подходящее определение сразу, и не подберешь — казалась столь же основательно сработанной, как и каменный забор: за витиеватой ковкой — железный щит, чтобы нельзя было заглянуть внутрь двора, а сверху — украшения в виде острых пик — не перелезешь. Оказывается, открыть калитку не каждый мог. Ожидавших тут, пока кто-нибудь выйдет со двора или появится с ключом, набиралось трое, четверо. Судя по одежде, ожидавшие были из самых различных слоев общества: широкоплечая деревенская женщина с тяжелыми сумками, пожилая ярко накрашенная горожанка в мятом, не по сезону, но модном плаще, корректный обшарпанный интеллигент с папочкой под мышкой. Из калитки вышла женщина в белом халате, поверх которого был накинут халат из темной фланели, и что-то быстро стала рассказывать старушке в черном платке. Та заплакала чуть ли не с первых слов, женщина обняла ее за плечи, продолжая говорить, видно, успокаивала. Когда она повернулась, шофер заметил красный крестик на ее головном уборе. «Поликлиника, — решил таксист и устроился на сиденье поудобнее, — поликлиника или какой-нибудь институт… Теперь кругом одни институты, а толку — пшик! Вот раньше масло для мотора было как масло, а теперь как гороховый суп! А все институты! Небось в собственные машины такое не заливают!» Он решил почитать еще немного. Опять про Китай! Ну прямо напасть китайская! Будто писать больше не о чем! «Первое упоминание о чае встречается в письменных источниках 350-го года до нашей эры. Открывателем его считается легендарный император Шеннун, который жил в 2737-м году до нашей эры…» «Пожарники города Палермо вынуждены на пожар бежать бегом, потому что с пожарной машины снят номер за неуплату транспортного налога». «Ну и дела! Значит наматывают шланги на шею, ведра в руки и… вперед!» Вдруг его словно молнией пронзило: «Так ведь тут сумасшедший дом!» — Сумасшедший дом! — вслух прошептал он. Шофер такси, как большинство грубо скроенных людей, ужасно боялся психически больных. Умом он понимал, что здесь, по эту сторону забора, ему ничто не угрожает, что тяжелобольные содержатся там в изоляции, тем не менее его охватила дрожь. От суеверного страха перед всем, что он не в состоянии объяснить. Сломанная нога или ребро — это понятно: можно загипсовать или перевязать, наложить швы, а как быть с дурной башкой? Сумасшедший дом — факт! Он занимает на Саркандаугаве огромную территорию, только сейчас такси стоит не у главного входа, а с другой стороны. Главный вход он знает: несчетное число раз проезжал мимо — отапливаемая сторожка с трубой, перед воротами цепь, которую вахтер опускает, когда подъезжает «скорая помощь», а дальше — в глубине — клумбы и белый больничный корпус с большими окнами. А это какой-то запасной вход, потому тут и нет порядка! Приходят, уходят, когда взбредет в голову! И никому до этого нет дела, пока какой-нибудь чокнутый не сбежит и не перережет горло первому же встречному! Таксист уже со страхом и подозрительностью вглядывался в каждого у калитки, но даже его настороженный взгляд не замечал ничего опасного. Вышел дворник с большим совком и метлой. Стайка предупредительно расступилась. Дворник сначала прошелся по тротуару, подбирая с земли в жестяную банку окурки, трамвайные билеты и обрывки бумаг. И лишь потом, широко размахивая метлой, стал подметать — быстро, чисто, добросовестно. Сор он собирал в совок и переносил через дорогу на кучу строймусора возле дома, где шел ремонт. Дойдя до калитки, вынул из кармана небольшую щетку и тряпку и привел в порядок орудия своего труда. До блеска! Шофер забеспокоился. Он чувствовал — происходит что-то не то, однако конкретнее обдумать свои предчувствия не успел, потому что заметил, как через калитку вышел его пассажир с какой-то девчонкой. Странное поведение дворника таксист вспоминал потом еще несколько месяцев, после того, как ему рассказали, что то был Янка, которого знала вся округа. Он подметал улицу целый день — с раннего утра до позднего вечера и справлялся с делом лучше, чем если бы этим занялась бригада дворников. С метлой он не расставался, говорили, что ему разрешается брать ее в палату: Янка боялся, как бы метлу не украли. Чем больше проходило времени, тем страшнее казалась таксисту опасность, которой он избежал. «Этот тип мог побить стекла машины, пинками попортить ей борта, а меня самого — избить, может, даже убить! Просто так, шутки ради! И ничего ему за это не было бы, суду такой не подлежит!» Шоферу становилось жутко от мысли, что существуют люди, на которых законы не распространяются, то есть живущие вне закона. Это был уже не страх, а настоящий ужас! Впоследствии, если кто-то из пассажиров ему говорил: «В Саркандаугаву!», он не двигался с места до тех пор, пока не называли улицу и номер дома. А если попадался кто-нибудь, кому требовалось ехать в психиатрическую больницу, он выдумывал с десяток разных причин, лишь бы отказаться. — Солидные люди так не делают! Я мог бы по крайней мере пятерку заработать, пока тут стоял! — Меньше будешь вякать, больше получишь! — ответил довольно нагло моряк и уселся на заднем сиденье вместе с девчонкой. — Так-то, шеф! Газуй! — и назвал адрес почти в самом центре города. У девчонки было узенькое бледное личико с большими глазами, она сидела тихо, вжавшись в угол сиденья. То ли от смущенья, то ли от страха. Одета она была в простую тонкую нейлоновую куртку, из-под которой виднелся линялый бесформенный джемпер и платье из хорошей ткани с отливом, но перешитое, причем неумело: был заметен след старых швов. — Есть хочешь? — спросил моряк. Девушка отрицательно покачала головой. — Дома чего-нибудь пожуем… Думаю, найдется… Девушка посмотрела на него с обожанием. «Знаем мы эти сказки про мавров, пальмы и обезьян! И еще знаем, чем это обычно кончается! — завистливо думал шофер, ясно представив себе продолжение свидания. — Больше семнадцати ей не дашь!» Дом был обычный, массивный. Довольно скромный — шестиэтажный — с большими закругленными окнами, дом дедовского, если не прадедовского возраста. Со вкусом покрашенный фасад напоминал лицо, наштукатуренное румянами, которыми уже не скроешь старческие морщины. — Я поднимусь с ней наверх, шеф, а потом мы еще немного попутешествуем… — кося глазом на счетчик, сказал моряк. — Я еду в гараж! — вдруг отрезал шофер. — Послушай, шеф… — Я еду в гараж! — заорал таксист. Он увидел в руке парня десятирублевку, которой тот собирался расплатиться. По счетчику полагалось восемь пятьдесят. — Вытаскивай из багажника свой ящик! — Возьми деньги. — Чего ты тут мне даешь?.. Я его везу, я его жду как дурак, вожу по всяким объездам, ломаю машину на всяких ухабах, а он… Он… Чучело тряпичное! Парень сделал вид, что не слышал ругательств, но уши у него покраснели. Он молча открыл багажник и вытащил «Панасоник». — Постой, богадельня, я тебе мелочь сдам! Девушка стояла на тротуаре между парнем и шофером, который, высунувшись через открытую дверцу машины, продолжал честить парня, конечно, и не намереваясь давать сдачу. — Шшш… шшш… шшш… — вдруг зашипела она, как змея. — Что? — не понял шофер. — Шшш… шшшш… шшш… — глаза девчонки неестественно расширились, она подняла руки на уровень лба и вытянула пальцы вперед, как лев на старинной картинке, который вот-вот хватит когтями. — Шшш… шшш… Сгинь! Губы, почти белые, плотно сжала, шипение неслось откуда-то из гортани. Сумасшедшая! Она сумасшедшая! От испуга у шофера задергалось веко. Разбрызгивая во все стороны грязь, такси рванулось с места… — Да, и одета она была точно так же! — повторил следователю шофер. — Перешитое платье, тонкая куртка, растянутый джемпер… Хорошо еще, что не произошло большей беды! Почему ее выпустили оттуда? Сумасшедшие должны сидеть в дурдоме под замком! Слава богу, что я там оказался и эти милиционеры шли навстречу! — Вам известно, как ее зовут? — Теперь знаю — Ималда Мелнава. Когда мы ее взяли, мне пришлось писать объяснение. Тогда и сказали… Этот моряк, что, ее хахаль? — До свидания. Если понадобитесь, я пришлю повестку. Следователь убрал со стола документы и положил в сейф. Запирая сейф на ключ, подумал, что у него давно не было такого простого уголовного дела — есть пострадавший, есть обвиняемый, есть свидетели. За массивной, солидной дверью начиналась узкая, темная, дня два не метенная лестница. Поднимаясь по лестнице с «Панасоником» на плече, Алексис про себя проклинал таксиста. В комиссионке он договорился, что привезет «Панасоник» сегодня до обеда и оценщик примет его без очереди, но из-за хама таксиста теперь это было уже невозможно. Придется звонить в магазин и что-то сочинять или — того хуже — подлизываться с каким-нибудь тюльпанчиком или нарциссиком. — Не забыть бы про вторые ключи… Надо заказать в мастерской… Чтобы у каждого были свои. — Хорошо, — тихо и податливо согласилась Ималда. — Что хорошо? — Насчет ключей… Если ты закажешь… Они добрались до третьего этажа, предстояло одолеть еще три. — Вообще-то эту квартиру надо поменять… Для чего нам такая большая? Тут уже приходили, предлагали разные варианты. Один даже согласился заплатить вперед — авансом, с его адвокатом мы кумекали по-всякому, но тот сказал, что, пока ты не вернулась, нечего и затевать… — Алекс… — Я думаю прежде всего о тебе: чтобы тебе было лучше. — За меня не беспокойся, со мной все в порядке. — Ты вернулась, а в доме — как в сарае! — Ты скоро женишься, вернется отец… У нас будет большая, дружная семья… — Ну и глупости у тебя в голове! — Не сердись, пожалуйста… У Алексиса по лбу и вискам катился пот. Он, отвыкший от физических нагрузок, устал тащить небольшой ящик и едва сдерживал себя, чтобы не бросить телевизор возле двери, как вязанку дров или мешок с картошкой. Достал связку ключей, стал отпирать. — Вообще-то это твои, свои я где-то посеял… Медная табличка с протравленной надписью «И. Мелнавс». Имантс Мелнавс. Отец. — Скоро двенадцать… Черт побери, опаздываю! Я только оставлю это в прихожей и смотаюсь… Ключи оставить? Ималда отрицательно покачала головой. Алексис поставил ящик с яркими надписями напротив ниши с вешалкой и помчался вниз. Потом вдруг остановился и крикнул: — Вернусь часа через два! Бумм… Бумм… Бумм… — гудела лестница под его прыжками через несколько ступенек. Ималда закрыла дверь и медленно, словно в полусне, стала снимать свою старую нейлоновую куртку. Повесила на плечики, а плечики — на никелированную штангу в нише. От нечаянного прикосновения другие, свободные, плечики стукнулись друг об друга. Для нее это был какой-то новый, не привычный здесь звук. Разулась, туфли поставила в одно из отделений для обуви в нижней части ниши и сунула ноги в шлепанцы брата. Затем, передумав, переставила туфли в другое отделение, в то, которое ей когда-то выделила мать, хотя все они были пустые. «Туфли должны стоять там, где им положено стоять!» — строго говорила мать, рассовывая обувь по отделениям. Но туфель и сапог было больше, чем отделений, несмотря на то, что свою выходную обувь мать хранила в коробках в гардеробе спальни. Не придумав ничего лучшего, мать последовательно повторяла одну и ту же ошибку — в отделение, где уже стояла пара туфель, ставила другую. Отец, разыскивая свои, конечно же, нарушал этот порядок. Но тут в нем пробуждалась совесть. И чтобы продемонстрировать уважение к стараниям матери и ее любви к порядку, торопливо распихивал по ящикам разбросанную на полу обувь. Потом уже никто не мог ничего найти — все было перепутано. С верхней одеждой было так же — зимой ее набиралось столько, что никелированная штанга в нише прогибалась. Плечиков всегда не хватало — бог их знает, куда они девались, а в семье всегда кто-нибудь очень спешил. Вернее — спешили все: отец на работу, мать по магазинам и по своим делам, Алексис — на тренировки и в кружки, а она, Ималда, — то в школу, то в балетную студию, то по всяким общественным дедам, тут уж не до плечиков — вешаешь на чье-нибудь пальто сверху, потому что мать из кухни кричит: «Иди скорее есть, обед на столе, стынет!» Аппетит у всех был как у голодных львов, а времени — нисколечко, через две-три минуты снова надо убегать. Химическим карандашом отец надписал плечики — «Ималда», «Мама», «Алексис» и «Я», но и это не помогло: в спешке каждый хватал те, что попадались под руку. Странно, но даже когда Алексис учился в мореходном училище, количество верхней одежды не уменьшилось, и штанга все равно прогибалась. Никель на штанге местами зашелудился, тут и там на его гладкой поверхности появились пятна окиси. Ималда вспомнила, что раньше штанга всегда блестела, как отполированная. Ималда шла по коридору медленно, будто сонная. Остановилась на пороге кухни. Такого она тут еще не видела: всюду были запустение и бедность. Крышка хлебницы раскрыта, внутри черствая горбушка. Плита устлана пожелтевшими рваными газетами. Когда в доме провели центральное отопление и необходимость в дровах отпала, в других квартирах быстро разобрали плиты и красивые кафельные печи, а мать не позволила: «Другой такой плиты у меня не будет! Огромный гусь зажаривается за два часа, причем поливать не надо!» Теперь к дому Ималда привыкала медленно, заторможенными были не только ее движения, но и память. Как и раньше, на вешалке рядом с полотенцами висели оба ключа от подвала. Один на красной, другой на синей ленточке. Когда еще топили дровами и брикетом, в холодные зимы запасов одного сарайчика не хватало и к весне приходилось закупать еще, к тому же дрова попадались плохие и сырые. Отец у каких-то пьяниц с нижнего этажа купил второй сарайчик, потому что те топливо не запасали, а обогревались электроприборами, мухлюя счетчиком, и сарайчик у них все равно пустовал. В раковине стояло несколько грязных тарелок. Ималда отвернула кран с горячей водой и начала их рассеянно мыть. «Я вернулась домой… Домой я вернулась… Вернулась я домой…» В прихожей зазвонил телефон. Необычно громко, дребезжа — наверно, потому, что аппарат стоял на табуретке в пустом помещении. Ималда уже забыла этот звук. Она пошла было к телефону, но по дороге передумала: ей никто не мог звонить. Да и не хотела, чтобы звонили. Говорить ни с кем не хотелось, никого не хотелось видеть. Вернулась в кухню, начала подметать пол, а телефон все не выходил из ума. Раньше было два аппарата: один — для всех — в коридоре на стене, другой — для отца — в задней комнате. Разговаривал по телефону в основном отец, и то, что случалось в это время слышать, было настолько несложным и шаблонным, что она даже теперь оба варианта помнила досконально. «Да… Спасибо, что позвонили… Да… Конечно… Непременно… Будет сделано… Конечно, конечно… До свидания… Еще раз спасибо, что позвонили!» «Что ты говоришь!.. Хм… Надо подумать, может, и сможем помочь… Но это не телефонный разговор… Не клади трубку, я подойду к другому аппарату…» — и, плотно закрыв за собой все двери, отец отправлялся в заднюю комнату, чтобы продолжить разговор. Ни слова, ни фразы не менялись. Ималда подмела пол и окинула взглядом кухню в поисках еще какой-нибудь работы. «Хоть дверь комнаты приоткрыть… Хоть приоткрыть дверь комнаты… Я боюсь войти в комнату, хоть приоткрыть…» «Я долго не мог решиться, Ималда, говорить с тобой об ЭТОМ или нет, — доктор Оситис дружески улыбнулся. Это был славный и чуткий человек, и Ималда не только знала, но и чувствовала, что он, как умеет, старается ей помочь. — И… Ты слушай и запоминай… Живи, как всякий здоровый человек.» Ималда кивнула. «Не отвечай, а слушай. Я хочу, чтобы ты поняла, что твой случай — вовсе не особенный, таких у нас полно. Только мне довелось видеть более ста. Удивляет, однако, то, что среди подобных больных далеко не все имеют столь яркое воображение, как у тебя. Откровенно говоря, большинство из них — мрачные примитивные субъекты. Однако не о них речь. У врачей есть склонность искать в примитивных что-то особенное, неординарное, ошеломляющие способности, а мне это представляется копанием в помойке в надежде отыскать бриллиант. Я хочу рассказать тебе об абсолютно честных людях, для которых возникшее в их воображении событие стало как бы фактом, и они готовы отстаивать его реальность до последнего своего вздоха. Обычно подобное бывает с людьми на закате жизни, и кто знает, может, в отдельных случаях явление это вполне нормальное. Как правило, таких людей психически больными не считают, да и нельзя считать, конечно. На мой взгляд, это люди всего лишь с нарушением памяти, возможно, даже в пределах нормы. Если бы у тебя не было еще и сопутствующей глубокой депрессии, то вряд ли бы нам довелось познакомиться. В худшем случае, тебя лечили бы амбулаторно, а не здесь, в больнице. К сожалению, в основе твоего недуга — депрессия, осложненная нарушением памяти, обе эти болезни тесно переплелись, вот почему я и хочу доказать тебе абсурдность одной из них… Ты прочла книгу о латышских стрелках, которую я тебе приносил?» «Да.» «Понравилась?» «Я люблю мемуарную литературу.» «Очень честная книга очень честного автора. Честен до деталей, до мелочей. Первым обработкой мемуаров отставного генерала занимался мой знакомый — тогда молодой и ершистый журналист. Он хотел видеть мемуары написанными в одной манере, отставной генерал — по-иному, и содружество их распалось. Тогда литературной обработкой рукописи занялся другой человек, который надолго сдружился с ветераном гражданской войны… Но вот что мне рассказал журналист. Из-за разных уточнений работа над рукописью требовала глубокого исследования литературы и других материалов. Однажды в архиве он наткнулся на описание одного боя, изложенное самим генералом, в то время капитаном полкового штаба. В описании боя говорилось, что во время сражения пропал командир полка и нашелся только на следующий день под Ропажи, тогда как в мемуарах говорилось, что командир полка исчез и не нашелся вообще. На несовпадение мой знакомый обратил внимание генерала, тот долго вспоминал, все обдумал и наконец категорически заявил, что полковник пропал навсегда. И, будучи уверенным в своей правоте, остался при этом мнении. Несмотря на то, что про бой он писал на следующий же день, а мемуары — пятьдесят лет спустя. Очевидно, в его воображении возникла другая картина боя и в ней командиру полка места уже не было. Меня заинтересовала подмена реальных событий другими, вымышленными… Может, это особенность памяти, и появляется у всех, только у одних раньше, у других — позднее? Может, очень желая что-то увидеть, мы в своем воображении и видим это вопреки фактам и логике? Я в то время тоже был молод и жаден до успехов, а знакомый навел меня на интересную тропинку и вел по ней дальше, приносил мне рукописи мемуаров. Их оказалось хоть отбавляй. Вряд ли они могли бы заинтересовать большинство рядовых читателей: в основном то были подробно написанные биографии хозяйственных и военных деятелей, но меня они заинтересовали. Я обнаружил, что во многих случаях картины воспоминаний подменяются газетными статьями и правительственными постановлениями того времени. И не только подменяются, а как бы изображают совсем другие, не существовавшие события. Через своего знакомого журналиста я нашел возможность поговорить с авторами — надеялся, что смогу уличить их в лицемерии или в осознанном сочинительстве, но нет, не уличил. Они не лицемерили: на сегодняшний день они именно ТАК помнят. Они действительно помнили так, как хотели помнить, поэтому события реальной жизни остались в тени, потерялись, как на театральной сцене, когда реальную жизнь не показывают, и в памяти остаются лишь яркие бутафории и огни рампы. Словом, не очень-то доверяйся, девочка, своей памяти, возражай ей фактами. А об ЭТОМ лучше вообще не думай». «Я поняла.» «Ты меня успокоила. Теперь я в тебе уверен.» «А лекарства мне еще придется принимать?» «Медикаменты тебе дадут с собой, сразу не прекращай их принимать, дозировку сокращай постепенно.» «Да, да… Конечно…» «Мой домашний телефон тебе известен, можешь звонить в любое время. Но я уверен, что больше не понадоблюсь.» «Спасибо…» — Ималда заставила себя улыбнуться. «И живи полнокровной жизнью, девочка! Исполнится шестьдесят — на дискотеку тебя уже не впустят. Развлекайся — это самое лучшее лекарство!» Ималда заглянула в кладовку. Когда мать бывала на работе, Ималда, тогда еще совсем девочка, возвратившись из школы — пальто на плечики в нишу, портфель на пол в коридоре! — быстро бежала на кухню, зажигала газ и ставила чайник. Потом прямиком в кладовку — в сказочную страну изобилия для маленького проголодавшегося человечка. Банки с вареньями и компотами справа, банки с маринадами, квашениями и солениями — слева. Посередине набитое до отказа чрево большого холодильника. И хотя путешествие в кладовку обычно заканчивалось тем, что она брала всего лишь початую банку варенья, но от изобилия настроение сразу поднималось. Так повелось еще со времен бабушки — в сущности это была ее квартира — варенье в магазине никогда не покупали, осенью сами и варили, и консервировали, запасали на зиму также картошку и овощи: кладовка и подвал были вместительными и достаточно холодными. Так было принято, так тут и жили; отец, правда, осенью всегда недовольно ворчал, маме тоже заготовка «сладких запасов» особой радости не доставляла, но бабушке никто не перечил, а когда ее не стало, запасы делать продолжали уже по привычке. Тогда — обычно этим занимались в выходные дни — работала вся семья: отец, подвязав передник, резал, шинковал, крутил мясорубку, мать промывала ягоды или овощи, варила, Алексис закатывал крышки и выстраивал банки на полках, а Ималда, едва научившаяся писать, выводила каракулями на этикетках «Помидоры в желе, сентябрь 1975 г.», «Брусника без сахара, октябрь. 1975 г.» и приклеивала их. Холодильника больше нет. На месте, где он стоял — квадрат другого цвета: когда перекрашивали в кладовой пол, холодильник не передвигали, мастер кистью просто прошелся вокруг него. Ящик для картошки приоткрыт — в нем куча пустых бутылок. Полки — сухие и широкие сосновые доски с многолетними фиолетовыми, розовыми и коричневыми пятнами-кругами от банок — разобраны и сложены на полу. Кругом запустение, как на потерпевшем крушение судне. Ималда вернулась в кухню и села за пустой стол. И вдруг приняла решение: быстро, чтобы не осталось времени на размышления, устремилась по коридору в сторону комнат. Сначала она распахнула дверь в комнату брата. Пустая, неприбранная. Здесь давно не проветривали. В углу стояли неизвестно откуда взявшаяся раскладушка и табурет: Алексис сказал, что перебрался в заднюю. Ималда пошла дальше. Две другие комнаты были смежные, с окнами на улицу. Первая была ее, а задняя — родителей. «Только не думать об ЭТОМ! Только не думать об ЭТОМ! Тогда все будет в порядке!» Стиснув зубы, решительно нажала на ручку. Дверь медленно отворилась. Ималда переступила порог. Комната просторная, словно зал, очень высокие потолки. Дощечки паркета пригнаны плотно, но тусклые, тут и там в пятнах. Алексис, видно, изредка подметал пол, но большего ухода паркет не видал все последние годы. Со стены на нее смотрел дед. В какой бы угол комнаты ни перемещался человек, его сопровождал этот пронизывающий, словно все видящий взгляд. На портрете дед — во фраке, с орденом Лачплесиса третьей степени — сидит, положив руки на полированный, весь в солнечных зайчиках письменный стол. У деда вид скорее мрачного полководца, чем школьного инспектора. Портрет в большой, тяжелой раме из золоченого гипса, углы ее украшены лепкой в виде виноградных листьев, кое-где гипс в мелких трещинках, но издали они не видны. Дед умер задолго до появления на свет внуков. Бабушка считала, что болезнь его развилась от полученных ран. Еще мальчиком, в двенадцать лет, он проявил необычайную отвагу в боях против армии Бермонта-Гольца возле рижских мостов. В тот самый октябрьский день, когда бывший капельмейстер Вермонт сделал заявление, что впредь будет именоваться князем Аваловым, мальчик с несколькими разведчиками Латвийской армии на лодке переплыл Даугаву. Он сказал разведчикам, что знает в Торнякалнсе все проходные дворы и все щели в заборах. На обратном пути раненного в случайной перестрелке подростка бермонтовцы приволокли к начальству. На допросе его избили, но он все время повторял довольно правдоподобную ложь, и в конце концов его заперли в сарае с добром, награбленным захватчиками. Утром его намеревались снова бить, а потом допросить в присутствии высокого начальства. Ночью он убежал и добрался до одного рыбака с Кипсалы, знавшего Мелнавсов. Рискуя жизнью, они переправились на лодке обратно к своим, где парнишка рассказал о дислокации неприятеля. Про деда в этой связи не раз писали в газетах, он имел награды, но все его реликвии, к которым бабушка старалась приобщить семью, в конце концов куда-то затерялись. Ни отец, ни мать не проявляли к ним интереса, а Ималда и Алексис — тем более: в школе и в учебниках ни слова не говорилось ни об отчаянной смелости, проявленной латышами в девятнадцатом году, — полторы тысячи против сорока тысяч, — ни о наступлении Вермонта и интригах правительства западной России во главе с Бескупским и Дерюгиным. Позже, правда, выяснилось, что награды деда унес из дома отец и где-то спрятал. Он сказал: не то время, чтобы ими хвастаться — могут только навредить. Дед в свое время недолго работал и в журналистике. Некоторые его выражения стали даже крылатыми — их использовали в своих речах государственные деятели и профсоюзные лидеры: «Мы будем до тех пор, пока остры клинки трех наших мечей: язык, культура, образование», «Знания — это сила, которая может противостоять любым войскам варваров, посему — учись, латышская молодежь!» «Портрет маслом… Автор неизвестен…» «Пусть остается! Кому он нужен? Все равно никто не купит!» Так говорили между собой те, кто делал опись имущества в квартире Мелнавсов. О других картинах, висевших здесь раньше, теперь свидетельствовали лишь темные квадраты и прямоугольники на выгоревших обоях да торчащие в стенах гвозди и крючки. Снизу через приоткрытое окно доносился шум улицы. Ималда поспешно отвернулась. «Только не думать об ЭТОМ!» Зеленая печь из декоративного кафеля в желтеньких розочках. Большая широкая кровать. Резная, из карельской березы. Антикварная ценность. «Хороший мастер… Хороший материал… — старший из составлявших опись мебели похлопал по изножью кровати. — Конец прошлого века…» «В двадцатых годах в Риге делали копии не хуже зарубежных оригиналов…» «Под Чиппендейла делали, а такие…» «Делали… Такие тоже делали… Мне дядька рассказывал, он тогда в обивочной у Ратфельда столяром работал.» «Конечно, умельцы-то и теперь найдутся, а вот с материалами… попробуй, достань… Кровать все же придется оставить…» «Какая глупость! Раскомлектовать такую мебель! Без кровати комплект оценят втрое дешевле!» «Не ломай голову! Да и, слава богу, в инструкции ясно сказано: не подлежит конфискации — по одной кровати и по одному стулу на каждого человека…» «Все равно дурацкий закон! Можно купить три новых вместо этой, но не портить же комплект! Комплект — это ценность!» Мебель вывезли, когда Ималда была в школе. Вернувшись домой после уроков, она увидела квартиру примерно такой же, как сейчас. Только тогда мать сидела на краю кровати, мрачно уставившись в пол. Лишь к вечеру она принялась за дело: рассортировала по кучкам одежду, потом сложила ее в большие ящики простого бабушкиного комода. Белье — в один, простыни и наволочки — в другой, полотенца и все остальное — в третий. Алексис был на практике в море — их парусник совершал поход вокруг Европы. «Ложись, доченька, сегодня ко мне на большую кровать… Хорошо, хоть ты со мной, а то и не знаю, что я с собой бы сделала… — сказала мать, а немного погодя: — Какую жуткую чепуху я болтаю, не слушай!.. У меня же ты и Алексис, работа и крыша над головой — значит, есть все, что нужно человеку!» Ималде тогда было тринадцать лет, матери — тридцать семь. Девушка храбро пересекла свою комнату и вошла в заднюю. В такую же запущенную, как и вся квартира. Продавленный диван и тумба для белья в изголовье. Бабушкин комод, два стула, окно без занавесей. Окно! Только не думать об ЭТОМ! Ее лимонное деревце на табуретке. Зеленое. Правда, в этом горшке ему стало тесно, надо бы найти побольше и пересадить. Деревце вытянулось чуть не в рост человека. Никто точно не знал, что это за растение, просто называли его лимонным. «Это наше любимое, хоть и незаконнорожденное дитя, — мать однажды пошутила при гостях. — Оно выросло из какого-то семечка, а такие, говорят, не цветут и не плодоносят, потому мы и не знаем, что это.» Ималда училась во втором или третьем классе, когда ей в день рождения подарили азалию. Цветок долго и пышно цвел, но когда настала пора его выбросить, обнаружилось, что из земли тянется живой зеленый росток. Ималда вспомнила тогда, что ткнула туда однажды несколько косточек — то ли апельсина, то ли лимона. Засохшую азалию она вырвала, а росточек оставила и заботливо ухаживала за ним. — Ты ждал меня? Листья теперь были яркие, гладкие, словно навощенные, на веточках — длинные острые шипы. Почва в горшке высохла и затвердела, как глина. Ималда нашла на комоде карандаш и взрыхлила им землю, чтобы корни могли дышать. Принесла из кухни воды, полила. Вода впиталась, как в промокашку — растение требовало еще. — Пей, милый, пей! Она принесла еще и опять не хватило. Когда пошла за водой в третий раз, все двери остались открытыми: из кухни в коридор, из коридора в среднюю комнату и из средней в заднюю. На обратном пути Ималда остановилась на пороге средней комнаты. Наверно, на том же самом месте, что и тогда. Не думать об этом — молнией пронеслось в голове. Ималда закрыла лицо ладонями, выронив банку; та упала и разбилась вдребезги. Звон стекла спровоцировал память, и Ималде опять пришлось пережить ЭТО, она опять увидела все до последней мелочи. Как в замедленном фильме. …Их учительница математики заболела, замещал ее завуч, у которого своих хлопот полным-полно, а лишнего времени — нисколечко. Завуча любили за деловитость, за то, что всегда выполняет обещания, и за то, что написавших контрольную работу никогда не заставляет сидеть до конца урока. «Учебники математики — на стол! — скомандовал он, — Дежурный, пересчитай! Все? Прекрасно! Небывалый случай! Отнеси учебники в мой кабинет! Тетради на парту! Пишем контрольную!» Потом набросал на доске несколько уравнений, обошел учеников по очереди, собственноручно в тетради у каждого на уголке страницы отметил, какой пример решать, и вытер испачканные мелом пальцы. «Кто решит, может идти домой! Желаю успеха!» И вышел из класса. Ималда закончила контрольную одной из первых; одеваясь в гардеробе, она решила, что еще успеет забежать домой и оставить там портфель — в балетную студию девочка обычно спешила со всеми своими школьными пожитками. Двери были закрыты только на верхний замок, и она обрадовалась: значит мама дома, может, принесла что-нибудь вкусненькое. Бросила портфель, сняла пальто. «Не заметили ли вы в доме чужих вещей?.. Например, шарф, перчатки, что-нибудь из верхней одежды?» — месяца два спустя после ЭТОГО расспрашивал ее работник прокуратуры. Он явился в больницу и допросил Ималду в присутствии врача. Оситис долго не давал разрешения на допрос, но в конце концов был вынужден уступить. «Нет, но мне кажется, я слышала голоса. Теперь так кажется.» «Окно в средней комнате было открыто: может, звуки доносились с улицы?» «Не знаю… Может быть…» Провожая работника прокуратуры до выхода — в психиатрической больнице большинство дверей не имеет ручек и каждый врач носит в кармане халата свою, — Оситис спросил, как тот оценивает минувшие события. «Обычный случай. Самоубийство в состоянии опьянения.» «Вы очень категоричны.» «Сама выбросилась из окна. Мы в этом не сомневаемся: нет следов насилия. Мелнава не оставила и никакого письма, а в таких случаях следствие особенно тщательно собирает материалы. У меня есть заключение экспертов. Наши эксперты ошибаются очень редко.» «Значит, вы все же не исключаете ошибку?» «На сей раз нет. Есть сопутствующие обстоятельства.» «Какие, если не секрет?.. Вы же знаете, я врач девушки… Как теперь говорят, лечащий врач.» «Какой там секрет!.. Последние полгода заведующая магазином кулинарии Алда Мелнава помногу пила. В рабочее время тоже. Иногда даже с такими, кто ошивается возле пивных бочек. Все мы не ангелы, но так низко… А для женщины это конец! За полгода она получила три выговора и предупреждение, что будет уволена с соответствующей записью в трудовой книжке. Не помогло. Спилась. Правда, она не первая и не последняя. То надо выпить с экспедиторами, то с кладовщиками, то с начальством — специфика.» «Причина как будто ясна: арест мужа и суд, падение из достатка и благополучия до самого заурядного уровня, друзья и приятели на всякий случай отвернулись, а возраст как раз такой, когда особенно хочется нравиться, быть любимой… По пьянке сходится с деклассированными элементами, потом сама это тяжко переживает… Депрессия, которую алкоголь еще усиливает…» «Вы, врачи, сплошь, теоретики, а мы, следователи, — практики… В жизни все гораздо проще… Ревизия после смерти Мелнавы обнаружила в кассе недостачу. Почти пять тысяч рублей. Поди узнай, как долго она балансировала словно на канате, натянутом между двумя небоскребами, — недостача могла обнаружиться в любой момент. «Считаю, что дочери этого говорить не следует, легче ей все равно не станет. Обычный случай — средства вдруг иссякли, кое-чего и себя пришлось лишить, а сразу к такому ведь трудно привыкнуть. На беду еще и искушение — касса магазина — под рукой. За два года такая сумма могла набраться и по мелочам.» «Меня в основном занимает вопрос: что увидела Ималда?» «Да не верьте вы ей, ничего она не видела… Все это фантазии. В задней комнате работники милиции наткнулись на бутылку «Агдама», наполовину опорожненную, и одну, но внушительных размеров, рюмку. На обеих отпечатки пальцев только Алды Мелнавы. Войти к ней в квартиру тоже никто не мог — путь с лестницы на улицу был перекрыт по причине, достойной пера юмориста. Только та ситуация была вполне реальная. Помните, что девушка рассказывала о лестничной площадке?» «Нет… Ничего такого не припомню…» «На третьем этаже два соседа, как говорится, мерялись силой со шкафом.» «Да, теперь, кажется, вспомнил.» «Два старика — один из четвертой, другой из пятой квартиры — пытались через лестничную площадку передвинуть шкаф. Один захотел освободить свой коридор, а другой — старик-мастеровой — соблазнился шкафом, решив, что приспособит его для хранения инструментов. Шкаф огромный, старинный, большие винты крепления в нем заржавели, и оба умника решили передвинуть его, не разбирая. Один ломиком приподнял, другой подсунул под ножки по разрезанной сырой картофелине. Вначале шкаф плыл как по маслу, но на лестничной площадке картошка развалилась, и прежний хозяин шкафа остался с ломом в руках по одну сторону, новый с картофелинами в кармане — по другую, а шкаф — посередине. Милиционеры, говорят, перелезали через него, а сдвинуть громадину с места удалось лишь общими усилиями, когда за девушкой приехала «скорая». Под ногами Ималды захрустели осколки стекла. Пролитая вода узкими ручейками побежала по пыльному паркету. Тогда, как обычно, она бросила портфель, заглянула в кухню, но не найдя там матери, поспешила в комнаты. Едва переступив порог, она услышала, как в задней комнате со звоном разбилось окно и потом закричала мать. Все это было ужасно. Она окаменела и опомнилась лишь через несколько мгновений. Снизу, с улицы, доносились крики, резкий звук тормозов и сигналы машин, в мешанине шумов четко слышны были отдельные слова. Окно в средней комнате было открыто, оно находилось ближе всего, и Ималда подбежала к нему. Внизу уже собиралась толпа. Некоторые торопливо перебегали проезжую часть улицы, другие, наоборот — старались не смотреть, отворачивались, громко трезвонил трамвай, требуя освободить дорогу. Мать лежала на тротуаре. Ималда узнала ее по яркому, в павлиньих перьях, халату. Потом все словно провалилось в черную бездну, память застлало непроглядной тьмой. Очнувшись на белых простынях в больнице, Ималда спросила: «Где я? Что случилось?» Прошел месяц, потом еще немного, и в непроглядном мраке ее сознания на краткое мгновение, на две-три секунды стал появляться просвет. И она снова увидела руку. Сильную мужскую руку, опиравшуюся на дверной косяк между средней и задней комнатами. Она увидела ее настолько четко, будто изучила сквозь увеличительное стекло: на тыльной стороне ладони — рыжеватые волоски, а у основания пальцев — по серо-синей татуированной цифре, которые вместе составляли число «1932». Затем возникло и тут же исчезло лицо, она не успела его запомнить, уловив только контуры. Лицо было похоже скорее на силуэт, вырезанный из черной бумаги и наклеенный на белую. Лоб, нос, губы, подбородок — все в профиль. «А может, руку ты видела где-то в другом месте? — расспрашивал потом врач. — Например, в трамвае, поезде… Да мало ли где ты могла ее увидеть… Рука чем-то поразила тебя и зафиксировалась в твоей памяти, а позднее просто сместилась во времени и пространстве. Подобные случаи описываются в специальной литературе… а рука, может, снова вернется туда, где ты ее увидела в первый раз.» В зале ресторана царил полумрак. Свет пробивался лишь из вестибюля сквозь матовое стекло широких дверей и по краям портьер из коридора, ведущего на кухню. Когда глаза немного привыкли, она разглядела помещение полностью — от глухой стены справа до эстрады с пюпитрами и аппаратурой оркестра. Пюпитры были темно-синие, с золотым вензелем посередине и надписью «Ореанда» у основания. Из-за портьеры, отделяющей коридорчик от кухни, доносились голоса: — Я этого так не оставлю! Пусть и не думают! — кипятился женский, — Так, Леопольд, не поступают! — Люда, мне действительно, ничего не известно, — оправдывался тоненький тенорок, — Если хочешь, я спрошу у Романа Романыча! — Ведь обо всем уже договорились, моя сестра подала заявление об уходе… — не унималась женщина, но теперь ее голос был едва слышен. То ли она отошла от портьеры, то ли повернулась в другую сторону. Мужчина что-то отвечал, но что именно, было не разобрать. Зал был слабо освещен, кругом стояла темная мебель, поэтому прежде всего в глаза бросались великолепные фарфоровые наборы на столах — для соли, перца, горчицы, зубочисток, — вазочки с бумажными салфетками, настольные лампы с цветастыми абажурчиками и, наконец, плотная рубиново-красная обивка на стульях — ткань тускло отливала бархатом. Окон здесь не было, с двух сторон тянулся ряд ниш со столиками, а зеркальные торцевые стены создавали впечатление, что зал намного больше. За стойкой бара напротив входа тоже зеркала, которые, отражаясь друг в друге, удваивали, утраивали и даже учетверяли количество роскошных бутылок, конфетных коробок и пачек сигарет на полках. Стойка со сверкающим кофейным автоматом сбоку и круглыми высокими табуретами вдоль нее была обшита красной искусственной кожей. Под стать им и уютные полукруглые, похожие на диваны, кресла, обращенные к эстраде. — Но это же свинство, Леопольд! Ведь договорились же… Сестра подала заявление, а у нее была неплохая работа… — снова из-за портьеры донесся тот же сварливый голос. Проходы между столиками устланы толстыми мягкими ковровыми дорожками. Потолок — ажурное сплетение из полосок нержавеющей стали, за ним скрыты, жерла кондиционеров, обеспечивающих нужную температуру и циркуляцию воздуха. Золушка знала, что увидит дворец, но даже вообразить не могла, что он будет таким модным и шикарным. На «Седьмом небе» было много ресторанов, но «Ореанда» считалась главным. Администрация недаром называла его среди первых. Ресторан действительно был красивый, да и создавался он для увеселений, тогда как другим его собратьям достались будничные заботы, и это так или иначе отразилось на их внешнем виде — в одном завтракали и обедали туристы, другой разрешалось посещать и людям с улицы, в третьем продавали мороженое и кофе. Собратья и пробуждались спозаранок, только ленивая красавица «Ореанда» позволяла себе спать дольше полудня. Ималда представила, как она включает настольную лампу. На шелке абажура тут же расцветают фантастические японские цветы, и в зал входит мужчина средних лет в смокинге, ведя под руку женщину в длинном сверкающем вечернем платье. Поблескивает атлас лацканов и атласные туфельки на высоких каблуках. Мужчина стройный, с серебристыми висками и очень волевым лицом — такие бывают только в кинофильмах да в женском воображении. Ималда даже слышала, как оркестр играет медленный фокстрот. Мужчина обнял женщину за талию и элегантная пара величаво поплыла в элегантном танце, полностью отдавшись во власть музыки и собственной близости. Так танцуют участники финала в конкурсе бальных танцев. Повлажневшие глаза женщины излучали счастье… — А ты, дорогой Леопольд, Не пудри мне мозги, что ничего не знал и что тебе ничего не сказали! Ты тот еще жук, тебе первому, конечно, и сообщили… «Ореанда» не для любого и каждого, — говорил Ималде Алексис. — Самый дешевый коктейль там стоит больше трех рублей. Тебе удивительно повезло!» Вначале брат и сестра решили: Ималде следует закончить профессионально-техническое училище, которое одновременно выдает и свидетельство об окончании средней школы, но там набор начинался лишь в конце лета. «Пусть девочка отдохнет и наберется сил», — советовал Алексису приятель. «Боюсь, она опять свихнется, если будет сидеть дома. Спать не ложится — ждет меня чуть не до утра. Миску с ужином укутает полотенцами, накроет подушками, а сама сидит рядом. Хоть ругай, хоть плачь — ничего не помогает! Все равно, говорит, не может заснуть, пока меня нет дома.» «А тебе гувернантка и нужна… — приятель выдержал паузу и веско закончил: — Работа теперь не проблема!» «Вот именно! На фабрике!» «А что плохого на фабрике? Мой зять в прошлом месяце зашиб двести пятьдесят чистыми.» «Как же, как же — ты тоже сейчас все бросишь тут и подашься в слесаря!» Разговор происходил в узкой и неудобной подсобке магазина, среди стеллажей, забитых галантерейными товарами. Тут были и свертки всевозможных размеров, и картонные коробки, и пачки трикотажных изделий, перевязанные бечевкой. Завмаг стоял под самым потолком на стремянке, роясь среди кофточек неопределенного цвета, под которыми прятал другие товары. Пророчества относительно смены профессии он невозмутимо пропустил мимо ушей. «Еще могу дать тебе с дюжину «RAI-Sport.» «А это что такое?» «Финское средство от пота. Очень хорошее. Ты же все равно предлагаешь крем и тушь для ресниц, заодно толкнешь и это.» «Сколько?» «Мне надо по три пятьдесят, но обычно толкают по пятерке.» «Ладно.» «Лови!» — завмаг бросил два запаянных в полиэтилен пакета, по полдюжине бутылочек в каждом. Пакеты моментально исчезли в большой сумке Алексиса на длинном ремне. «Может, ты все же подумаешь?» — с надеждой спросил Алексис, возвращаясь к начатому разговору. «Я же сказал… Даже при большом желании невозможно. Ей всего семнадцать, а у нас коллективная материальная ответственность. Юридически она наступает только с совершеннолетия. И вообще — какая тут выгода? Ведь не прежние времена… Честное слово! Младший продавец — кроме как на зарплату рассчитывать не на что.» «Рассказывай больше — так я и поверил!» «Говорю как есть. А будет и того хуже, попомни мои слова! Вот в мае, когда открывается сезон в Юрмале, пусть попробует хотя бы на мороженом. Потом осенью сам увидишь — может, торговля ей не по душе и не по зубам.» «Куда скажу, туда и пойдет!» «Попробуй в Юрмале! Во-первых, на свежем воздухе, во-вторых… Дело твое, но мысль неплохая!» Доходы Алексиса не были постоянными. Удавалось заработать лишь когда в порт заходили суда, на которых плавали его приятели еще со времен мореходки. В таких случаях всегда находился кто-нибудь, кто нуждался в торгашеских навыках Алексиса. Или, по крайней мере, в его паспорте для сдачи шмоток в скупку или комиссионку. Ималда снова и снова с восторгом осматривала полутемное помещение. В ней пробуждалось что-то вроде гордости: она будет здесь работать! Ну, не совсем здесь, но это почти одно и то же. На «Седьмом небе», в самой «Ореанде» — звучит! И радость ее росла, ведь до последней минуты не верилось, что ее примут. В отделе кадров все уладилось быстро, по-деловому. Инспектор прочла справку из домоуправления, что Ималда раньше нигде не работала, сказала «хорошо, годится» и протянула анкету. Когда Ималда попросила разрешения взять анкету с собой, чтобы заполнить дома, инспектор даже уступила ей свое место за столом и дала авторучку: «Много ли вам писать-то!» Но главное — ни одного вопроса не задала. За это девушка ей была особенно благодарна. Здесь работали совсем не так, как в двух других отделах кадров, куда она ходила без ведома брата. Ималда не хотела быть Алексису обузой, и хотя он старался скрыть, сестра все равно видела, что брат не приспособлен, а скорее не создан для того, чтобы справляться не только с чужими, но и со своими заботами. В предложениях работы недостатка не было. Объявления передавали по радио, их можно было прочесть у ворот и в витринах справочных бюро. Приглашали мотальщиц и мотовильщиц, настильщиц и съемщиц, но Ималде названия этих профессий ни о чем не говорили, правда, встречались в конце объявлений и слова «а также ученицы вышеупомянутых профессий». То есть как раз то, что ей подошло бы. В одном отделе кадров дядечка, стоявший рядом с гигантским сейфом, и казалось, приставленный к нему для охраны, вначале отреагировал на ее приход сдержанно. Наверно, к нему часто наведывались такие, для кого важен лишь сам факт устройства на работу, чтобы этим фактом успокоить нервы уполномоченного милиции или членов районной комиссии по делам несовершеннолетних. В поношенной и перешитой одежде матери Ималда скорее всего на такую и походила. «Покажите трудовую книжку», — сурово сказал дядечка, но тут же смягчился, узнав, что девушка еще нигде не работала. Он располагал большим выбором мест и специальностей — стал предлагать и рекомендовать, и в конце концов задал вполне логичный вопрос: «В каком году вы окончили школу?» «Я не закончила, я выбыла… Из девятого класса… По состоянию здоровья.» И тут его лицо приняло выражение сожаления — зря старался и тратил время на рекомендации. «Когда? Прошу конкретно!» — тон его сделался требовательным, взгляд пронизывающим. Меня, мол, не проведешь! «Позапрошлой осенью». «И с тех пор не нашли возможным трудоустроиться?» «Я лечилась.» «Допустим. Где? Прошу конкретно!» «В больнице, — и от бессильной злобы выпалила: — В психиатрической больнице!» «Что… Как… Два года?» Она прекрасно понимала, что одним лишь своим присутствием внушает страх начальнику отдела кадров. Ималде часто встречались такие люди. Они осторожненько старались проскочить мимо нее, убежденные, что она в любой момент может на них наброситься, поцарапать или искусать. Даже вежливая, очень порядочная тетенька из квартиры напротив, — на ее глазах Ималда выросла — прежде чем вынести картофельные очистки в ведро для пищевых отходов, сначала сквозь «глазок» внимательно осматривала лестничную площадку и лишь потом открывала свою дверь, а заметив Ималду поднимающейся по лестнице, тут же прошмыгивала обратно в свою квартиру и быстро запиралась на все замки, словно спасаясь от банды убийц. Девушка с трудом проглотила ком, застрявший в горле, и заикаясь, ответила, хотя знала, что тем самым еще сильнее отяготит свою «вину»: «В прошлом году я вернулась домой, но… У меня опять был приступ…» Сначала она чуть не со злорадством наблюдала, как дядька-кадровик начал лавировать, чтобы избежать ответа. Он, сказал, проконсультируется. Он займется ее делом лично и в самое ближайшее время. А сейчас он запишет все ее данные, а также номер телефона, и позвонит, как только ее вопрос решится. «У вас дома есть телефон? Есть! Отлично!» — он говорил так убедительно и торопливо, что Ималда даже поверила, скорее потому, что очень хотела верить ему. Она тоже торопливо стала рассказывать, что ничем не отличается от других людей, что осенью будет поступать в вечернюю школу — хочет иметь аттестат, а потом, может, пойдет учиться дальше. Мужчина с пониманием кивал — он соглашался, одобрял все ее планы на будущее, потому что знал одно — со сдвинутыми надо только по-хорошему! А она, глупая, целую неделю надеялась, что ей все же позвонят. Деловитость и любезность инспектора кадров в тресте общественного питания не только удивила, но и сделала Ималду значительнее в собственных глазах: теперь она снова полноценный человек. Когда покончили с формальностями, инспектор сказала: желательно, чтобы Ималда сегодня же после полудня зашла на работу и представилась шеф-повару или метрдотелю. Девушка перестаралась: явилась на час раньше. В зале еще никого не было, голоса за портьерами тоже смолкли, и все же она не решилась пройти через весь зал, боясь наследить на необычайно чистом полу, от которого пахло паркетной мастикой. Ималда вернулась в вестибюль. Он был залит светом: одна стена полностью стеклянная — окно к окну, — с широкой панорамой на полупустую автостоянку. В вестибюле мягкие кресла были расставлены везде попарно, рядом с ними — большие бронзовые пепельницы на штативах. Пол застлан чем-то мягким, похожим на ковер. С одной стороны к помещению примыкала лестница — вниз, в гардероб и наверх, на третий и последующие этажи, с другой стороны — коридор, уводящий куда-то в темноту. Она стала ждать, но и здесь почувствовала себя чуждой — будто пришла туда, куда вход ей воспрещен. И тогда она решила до назначенного ей часа погулять по парку. Слева от входной двери — за ней виден тихий переулок — туалеты, а справа за полукруглой полированной стойкой — гардероб с аккуратно развешанными номерками на крючках, высокими и широкими зеркалами, чтобы дамы, причесываясь, могли видеть себя во весь рост. И здесь ни души. Ималда вышла на улицу и оглянувшись, увидела то, что не заметила при входе — табличку за стеклом двери — «Свободных мест нет». Обогнув два-три раза парк и прочитав всю информацию на афишном столбе — в том числе кинорепертуар на неделю, хотя в кино идти и не думала, — Ималда села на скамейку. Надо было как-то убить еще полчаса, но было сыро и холодно, ветер пронизывал насквозь и Ималда быстро встала, пошла обратно, решив, что являться в последнюю минуту невежливо. К великому ее удивлению, наружная дверь ресторана оказалась запертой. Ималда толкнула ее раз, другой, и осталась стоять в растерянности — кругом никого не было. Вдруг из недр гардероба вынырнул мужчина в темно-синей форменной одежде, щедро обшитой галуном, и в фуражке с золотым ободком. Так из укрытия на большой глубине выныривают голавли; заметив что-нибудь плывущее по течению и похожее на корм, сразу же проверяют, приставив нос, но моментально отскакивают, если ошиблись. Швейцар сквозь стекло бросил на девушку один-единственный взгляд профессионала, тут же отвернулся и скрылся в темном гардеробе. Ималда испугалась, что опоздает, и постучала — сначала робко, потом настойчиво. Швейцар вернулся. Его лицо, изборожденное глубокими, словно ножом вырезанными морщинами, было совершенно бесстрастным, как у опытного карточного игрока, не позволяющего партнеру угадать, хорошие или плохие у него карты на руках. Наверно, на голову этому мужчине должен свалиться кирпич или того больше — целая железобетонная панель, чтобы на лице его промелькнула хоть искра каких-то эмоций. — Мне надо на работу… — крикнула Ималда, понимая, что дверь он не откроет. — Я здесь работаю… На кухне… Мужчина небрежно махнул рукой, показав направо — рука была облачена в белую прилегающую перчатку — и снова скрылся. Ималда направилась за угол. Тут была стоянка, которую она еще недавно видела через окно вестибюля, только теперь стоянку заполняли легковые машины, все время подъезжали и подъезжали «Жигули» и загораживали дорогу, ожидая, пока свое место займут приехавшие раньше. Владельцы запирали свои лимузины и, подергав дверцу за ручку, проверяли, надежно ли заперто, обменивались остротами, некоторые искренне смеялись. Если бы не различие в телосложении, они, как и их автомобили, выглядели бы одинаково: всем около тридцати, обвислые усы, потертые джинсы и короткая куртка поверх джемпера. По одному, по двое или небольшими стайками скрывались они за узкой дверью, с улицы почти незаметной. Это был служебный вход для персонала «Ореанды». Вместе с остальными, но скорее всего не замеченная ими, Ималда дошла до того места, где смыкались два коридора. Первый — очень узкий и темный — вел вдоль тыльной части эстрады к вестибюлю с мягкими креслами и высокими пепельницами. Другой — намного шире — напоминал длинную вытянутую комнату. Недалеко от входной двери, у которой остановилась Ималда, вдоль двух стен выстроились простые фанерные шкафчики, какие бывают в заводских раздевалках. Всю левую стену занимало окно-проем в кухню, со стойкой, обитой алюминиевыми пластинами, а у правой стоял кассовый аппарат и два столика, покрытых белыми скатертями. Несмотря на то, что стойка была уставлена продолговатыми тарелками с закусками и живописно украшенными овощными салатами в четырехугольных мисочках, поварихи несли из кухни еще и еще. Молодые люди заканчивали свой туалет — джинсы и куртки они сменили на малинового цвета костюмы и галстуки-«бабочки». Возле кассового аппарата образовалась очередь. Отбив чеки, официанты уходили, подавали их кому-то по другую сторону стойки, затем, выбрав из пирамиды тарелок с закусками нужное, громоздили на подносах свои пирамиды, только поменьше, и почти бегом устремлялись с ними в зал — портьеры были приподняты, чтобы не мешали движению, а зал ярко светился огнями. — Извините, вы не скажете… Парень, к которому обратилась Ималда, причесывал и приглаживал волосы. Он молча смотрел на себя в зеркало, прикрепленное к дверце шкафчика с внутренней стороны, — ждал, когда Ималда произнесет главную часть вопроса. — …где я могу найти шеф-повара или… — Стакле внизу, в цехе полуфабрикатов. — …или метрдотеля? Парень повернулся в сторону кассового аппарата, отыскал кого-то в стайке людей и воскликнул: — Леопольд, твоя внебрачная дочка пришла! Окружающие тут же дружно рассмеялись, потому что все знали: бог не наделил Леопольда ни детьми, ни любовью к ним. — Да, да… Ималда услышала тот же тенорок, который недавно оправдывался перед сварливой женщиной. От стайки отделился высокий полный мужчина и направился к ней. Он был одет как всё остальные, но выглядел чуть ли не наполовину старше. Держался прямо, большой живот, казалось, плыл впереди него. Ступая, Леопольд будто скользил: ноги в коленях сгибались как хлысты, а носки туфель комично выворачивались в стороны. Увидев Ималду, он поднял белые пухлые руки и, словно отмахиваясь, затряс ими — в одной была большая связка ключей. — Знаю, знаю… — сверкнул золотыми коронками. — Сейчас приду… Стойте там и никуда не уходите… Я только запру входную дверь… Он вернулся слегка запыхавшимся. — Женская раздевалка у нас за кухней… Люда тебе покажет… Как тебя зовут? — Ималда. — Красивое имя. Отец Имантс, мать Алда. Не так ли? — Да. — Люда-а! — громко крикнул он, потом повернулся в сторону кухонного проема, позвал еще громче: — Лю-да-а! «Пара йок», — сказал старый турок и потянул ремень на себя, но Алексис все еще держал, не выпуская его из рук. Так они боролись, но турок ухватился за пряжку ремня, и Алексис почувствовал, как он медленно выскальзывает, хотя сжимал ремень изо всех сил. Старик был небрит, с отросшей, местами черной, местами седой, щетиной. Казалось, его изнурили долгая жизнь и огромная прожорливая семья, лишь в глазах старика время от времени вспыхивала какая-то жизнь. «Пара йок!» — воскликнул опять турок, взглядом ища спасительной поддержки, но прохожие не обращали на них никакого внимания, — «Пара йок! Денег нет!» «Йок, йок, йок… Нет, нет, нет…» — слова покатились с горы по мостовой извилистой улочки. Двух- и трехэтажные дома в старой части города стояли плотными рядами, так же теснились небольшие магазинчики, расположенные в нижних этажах домов. В них порой были выставлены самые невообразимые товары: маслины, старинная бронза, охотничьи ружья с короткими стволами, конфеты, поддельные, а иногда и настоящие антикварные вещи, ленты для волос и оникс различной обработки — начиная с брелоков и кончая бюстами Кемаля Ататюрка. Снаружи — для любого, кто захочет пощупать, — были разложены всякие предметы и развешана одежда, которая болталась на ветру. На солнце все казалось особенно броским, и улица от многоцветья выглядела пестрой, хотя преобладал любимый восточными народами пурпур. От улочки ответвлялись другие, точно такие же — в каждом доме магазин, мастерская или гостиница. В мастерских, кроме выложенной для обозрения продукции, сквозь витрину можно увидеть, как делают кинжалы и узкогорлые кувшины под старину, как, искривив лицо увеличительным стеклом в глазу, работает часовой мастер, как кроят и шьют кожаные пальто. Если постоять у какого-нибудь окна подольше, обязательно выбежит хозяин или его сын с шустрыми карими глазами. Жестикулируя и лихо перемежая немецкие слова английскими, пригласит войти. Гостиницы и пансионаты здесь дешевые; судя по внешнему виду, в таких домишках не больше двух-трех комнат, однако названия поражают своим откровенным бахвальством, а вывески красуются во всю длину фасада или натянуты поперек улицы, чтобы видно было издалека. И обязательно разрисованы в славной манере примитивистов: улыбающийся усатый мужик лежит на кровати и пускает кольца дыма, или что-нибудь другое, но в том же жанре. «Пара йок!» — турок крикнул так, словно ему вот-вот перережут глотку. Это был бедный уличный торговец с тонкой шеей как у плохо ощипанного цыпленка, по которой вверх-вниз бегал большой кадык. Турок был старый, иссохший. Брезентовыми лентами он подвязал к животу что-то вроде подноса — кусок фанеры, обитой по краям планками, чтобы не падали разложенные на ней товары. Пластмассовые сережки, мундштуки и расчески, подержаные и новые наручные часы. По краям подноса на гвоздиках словно бычьи хвосты болтались ремни. Турок тянул ремень в свою сторону, Алексис — в свою. Кулак он сжимал с такой силой, что ногти впивались в ладонь, но ремень все же ускользал. Не новый, конечно, но вполне приличный ремень из настоящей кожи. Он хотел купить его для отца… Алексис проснулся, но не сразу сообразил, где находится. «Пара йок!» Алексис не мог понять, почему турок сказал: «Денег нет!» У них, курсантов мореходного училища, это было самое ходовое выражение. Защита от многочисленных навязчивых предложений — пара йок! Денег ведь и в самом деле не было, почти не было. Не хватало даже на самые дешевые товары, какие можно купить только в Турции. А разве денег вообще когда-нибудь бывает достаточно? На бульваре в Измире подходит крохотный человечек и предлагает крем для загара. Человечек выглядит таким несчастным, что хочется купить хотя бы потому, чтоб немного порадовать его, но… пара йок! А вот догоняет ватага мальчишек с заплечными ящиками и обувными щетками в руках. Показывают пальцами, что у господ пыльные туфли. Только «пара йок» помогает отбить атаку. Мужчина несет блюдо на голове, а на блюде дымящаяся пирамида больших аппетитных баранок, посыпанных хрустящим кунжутом. «О, прошу…» Курсанты переглядываются и глотают слюнки: «пара йок». Не тратить же деньги на еду — еда есть на паруснике, причем отменная! А экономят они как последние скряги потому, что у каждого на родине есть близкие люди и всем обязательно надо привезти хоть какой-нибудь пустячок из своей первой поездки за границу. — Пара йок! — зло пробурчал Алексис и уселся на кровати, ногами нашарил шлепанцы. Да, денег опять нет — ситуация, которая повторяется циклообразно. Кто-кто, а он, дипломированный моряк, должен бы предвидеть эти циклы. Например, что по Даугаве пойдет лед и что льдинами будет забит весь залив, и суда повернут на Вентспилс. В Риге однокурсники объявятся уже с пустыми руками. Если у кого что и было, давно продали. В ресторан — пожалуйста — они всегда готовы пригласить его за свой счет, последним рублем тоже поделятся: они жалеют Алексиса, понимают — он не виноват, что тот переход на паруснике был для него первым и последним… Мимо Гибралтара, через Босфор… О, Босфор! Как они ждали встречи с ним! С открыток и фотографий в проспектах смотрели горные склоны, поросшие сочной зеленью и усеянные дачами до самой воды. Некоторым их обитателям до моря всего несколько шагов по деревянному настилу, похожему на пол, — и ныряй в глубину хоть с головой. В Стамбуле только тот считается богачом, у кого дача на Босфоре… Не зажигая света, Алексис через комнату Ималды прошел в кухню и напился воды. «Неужели и у меня шарики за ролики?.. Может, я тоже чокнулся? Каждую ночь все турки да турки! И каждый раз я что-то покупаю и никогда у меня нет денег. Пара йок! Бьюсь как рыба об лед. И во сне и наяву… Именно бьюсь, хотя живу вроде бы нормально. В сущности, ведь у меня есть все, что нужно, и даже больше!» Алексис сел на табуретку. «Конечно, у меня есть все необходимое. А если бы мне еще не приходилось заботиться об Ималде, я мог бы веселиться и жить припеваючи.» Он и не замечал, что все время пытается обмануть себя, приговаривая: жизнью я доволен, даже очень доволен! С такой же бравадой он старался убедить в этом и других. «Конечно, все уладится!» — поддакивали ему ребята, похлопывая по плечу при встрече. Удобные слова — за них не надо нести ответственности. Но друзья по мореходке и в самом деле искренне желали ему, чтобы все поскорее уладилось. «Ты только не теряй форму! Будь как пионер — всегда готов!» Как же ему, штурману дальнего плаванья, сохранить эту форму? Шуровать на буксирчике от юглского моста по Букултскому канальчику, Большому и Малому Балтэзерсам до Ани? Или от старого Сенного рынка вдоль по Даугаве и Булльупе до Майори? И разговор, всегда затеваемый товарищами из благих намерений, бередил уже почти зажившую болячку. «А помнишь, как мы…» Помню, черт подери, к сожалению, помню! Кушадасы — жемчужина на Эгейском море. Дикие скалы со скупой растительностью и прозрачные бухты, как в безлюдных местах Крыма. Пляж, огороженный металлической решеткой, — только для обитателей отеля «Птичий остров!» — туда можно попасть лишь по специальному туннелю, проложенному под автострадой. Большие полосатые тенты, похожие на грибы. Их выставляют в апреле, а убирают в октябре. К концу сезона полоски на жесткой ткани выгорают. Под ногами галька и крупный грязный песок. Толстенный немец едет по шоссе верхом на верблюде. Он хвастливо смеется, что-то кричит стайке своих соотечественников, оставшихся пешими. Деревянные лежаки и бронзовые от загара тела. Австриячки, француженки и мадьярки без бюстгальтеров. Разглядывать неудобно, а отворачиваться, наверное, неприлично. Притворившись, что смотришь на одинокую лодку на отмели, уголками глаз стреляешь по четким символам женственности. «Помнишь ту бухту по другую сторону гор? Как там безлюдно!» «Не знаю, о какой ты говоришь…» «Ну о той, где мы нашли морских ежей.» «А…» Тогда морских ежей ночью к берегу то ли прибило бурей, то ли они сами вылезли погреться на солнышке. Ежей было много — штук двадцать или больше — они плотно присосались, словно приросли к камням, выставив свои длинные острые иголки. Алексис одного оторвал от камня, положил на ладонь и стал рассматривать, но иголки быстро потускнели, и Алексис скорее опустил ежа в воду. Боцман на паруснике, старый морской волк, страшно возмутился: «Кто ж так делает! Ловите и бросаете обратно в воду! Да будет вам известно, что морской еж на бутерброде раз в сто вкуснее черной икры! Вам слишком хорошо живется, как я погляжу!» Но наступил уже вечер и никому не хотелось снова тащиться через горы к бухте. «Знаешь, я однажды в Сингапуре отведал… Мне эти ежи не очень-то понравились… — как-то признался приятель, но, сообразив, что ляпнул не то, сменил тему. — А ты помнишь, как Саша навел нас на тех разбойников?» «Где?» «В Стамбуле.» «Не помню. Может, я тогда был с другой компанией?» «Как не помнишь? Именно ты прошептал мне тогда на ухо: «Сейчас мы схлопочем по морде!» Мы бродили тогда вчетвером — Саша, Валерий, ты да я!» Малыш Саша, как всегда, претендовал на лидерство. Дальновидный, он столько начитался про Турцию, что сведения так и лезли из него. А чтобы другие поняли, какой он умный, организовал экскурсии сверх предусмотренной программы. С пяти часов утра до завтрака — первую, и после ужина до трех часов ночи — вторую. «Молодому человеку вполне достаточно двух часов сна! — будил он товарищей, уснувших, как им казалось, только что. — Разрешение капитана есть, а выспаться и дома сможете!» Так они и тащились следом за Сашей, пока не слетал сон, чуть ли не стороной огибали известные туристские объекты, чтобы понаблюдать повседневную жизнь чужого города. «Зайдем в какую-нибудь мечеть? Я покажу вам трибуну, с которой сообщают последние известия, — предложил Саша. — В каждой мечети должны быть две кафедры — одна для религиозных, другая для светских речей.» «И в наши дни? А я-то думал, что обо всех новостях узнают из газет.» «Не знаю, как теперь, а раньше все повеления султана зачитывались в мечети с низшей кафедры», — насупился Саша. Лидеру, разумеется, неприятно сознаваться в том, что он чего-то не знает. Они шли по старому, двухэтажному мосту. Поверху двигался транспорт, понизу — пешеходы. Мимо маленьких магазинчиков с закусками — в одном на вертеле жарился большой кусок мяса. Острым ножом повар отхватывал от него коричневую корочку, клал на хлеб и еще дымящуюся предлагал желающим. Мимо киосков, торгующих письменными принадлежностями и мелкими товарами. В самом конце моста на решетках, под которыми тлели горячие угли, жарилась скумбрия величиной с вершок. Желающие отведать горячей рыбы, обжигаясь, перебрасывали ее с ладони на ладонь и, поев, покупали самодельный лимонад — стоящий рядом мужчина разливал его по стаканам из замызганного пластмассового бидона. «Я не верю, что в Турции все работают, а вижу, что в Турции все торгуют», — сказал Валерий. «В основном это пенсионеры, — конечно, тут же пояснил Саша. — Мужчины, состоящие на государственной службе, пенсию получают с пятидесяти лет. Она составляет семьдесят пять процентов заработка и выплачивается раз в три месяца. С первых же денег турки закупают товары на оптовых складах и начинают коммерческую деятельность.» «И изнывают тут от шикарной жизни! Не так ли?» «Очевидно, это необходимость. Безработные тоже стараются хоть немного разбогатеть торговлей. В Турции безработным пособие не выплачивают.» Где Саша набрался таких знаний? Ну прямо профессор! Дверной проем мечети был занавешен толстым зеленым выгоревшим ковром. Саша немного приподнял его, заглянул в святилище, затем начал разуваться. Ему нельзя было отказать в смелости, другие тоже не пожелали отставать, хотя в мечеть заходить им не очень-то и хотелось. На цыпочках, с обувью в руках, они обошли большое, устланное коврами помещение с резким и застоявшимся запахом пота. Саша шепотом объяснял, что ковры возле алтаря вытерты больше потому, что мусульмане считают — кто ближе к алтарю, тот ближе к аллаху. В мечети не было ни души, только тускло горели дежурные лампочки. Ребята вышли так же тихонько, как вошли. А вокруг была ночь, они находились где-то неподалеку от старого города, внизу вдоль набережной тянулся ряд уличных фонарей, молниями мелькали габаритные огни мчавшихся мимо автомобилей. Саша достал план Стамбула. При свете газовой зажигалки над ним склонились четыре головы. Во-первых, следует установить, где находишься, во-вторых, куда тебе надо попасть, и в-третьих, — всегда спорный вопрос — каким способом удобнее эти точки соединить. Куда им надо попасть, дальновидный Саша еще заблаговременно отметил на плане крестиком. Место, где находятся, тоже отыскали. Трамвай и автобус они отвергли единодушно, а кратчайшее расстояние между двумя точками, как известно, — прямая. Они свернули за угол мечети и храбро зашагали по старому городу. Улицы здесь не освещались, но ночь была теплая и лунная и все вокруг было хорошо видно: контур верхней части зданий на фоне звездного неба, каменные заборы, которыми старые дома здесь полностью отгорожены от внешнего мира, искусно выкованные прочные решетки на окнах. Отшагав так минут двадцать, не раз свернув и попетляв, они заметили вдруг, что улочки стали заметно уже. Тогда решили проверить правильность маршрута. «Странно, но мы ни разу не повстречали ни одного человека», — сказал Алексис. «Турки рано ложатся спать, у них так принято», — объяснил Саша и стал искать на плане точку «где мы находимся». Но на сей раз не нашел. Ребята дошли до ближайшего угла, чтобы узнать название улицы, однако обнаружилось, что маленькие улочки на плане вовсе не указаны. Ничего другого не оставалось, как продолжать путь и надеяться, что наткнутся либо на какой-нибудь ориентир, либо повстречают прохожего. Уже через полчаса все эти кривые улочки, похожие на щели, сквозь которые едва ли протиснется навьюченный осел, надоели им по горло. Они удерживали ребят словно в паутине. Возвратившись к забору, через который перевешивались ветки оливкового дерева — место было приметное и его запомнили все, — компания решила идти, ориентируясь на луну, чтобы опять не попутал леший. Кругом ни души! Словно все вымерли! Даже ни одного освещенного окна, разве кое-где мелькнет голубоватый блик телевизионного экрана. Еще перекресток, еще поворот — и они оказываются на ярком свету, как на сцене. По обе стороны улочки — увеселительные заведения. Двери в них нараспашку, а возле дверей дежурят мужичищи с такими выразительными физиономиями, что любому ясно: это одновременно и зазывалы и вышибалы. Где-то в глубине полутемных помещений мерцает красный свет, слышна музыка. Ребята инстинктивно сбиваются в кучку и продолжают путь по проезжей части улицы, потому что на тротуарах лежат и сидят, прислонившись к стене, молодые парни в лохмотьях и девицы со светлыми, как у северян, но всклокоченными волосами и остекленевшими полубезумными глазами наркоманов. Один выставил ноги так, что пришлось через них переступать, другой вяло жует хлеб, откусывая прямо от батона, какая-то пара целуется, кто-то цветными мелками разрисовывает рубашку приятеля — на спине изображен зверь с длинным высунутым из пасти языком. Только не останавливаться, только не смотреть по сторонам, и хоть медленно, но вперед! Один за всех и все за одного, правда, численный перевес явно на стороне противника, и в случае драки публика наверняка повыскакивает из кабаков. Даже не думать о том, чтобы отступать или бежать! В этом лабиринте улочек далеко не убежишь! Стражи у дверей с широкими улыбками на обезображенных от излишеств лицах зазывают: «Заходите, господа, пожалуйста, заходите!» За углом, куда свернули ребята, после слепящего света кажется темно, как в подвале. Ускоряют шаг, потом останавливаются и прислушиваются: нет, никто за ними не гонится. «Почему ты не расспросил дорогу?» — поддевает Сашу Валерий. Тот сердито поджимает губы, молчит. Но уже через минуту готов «прокомментировать» увиденное. «Товарищи, то был…» «…то был Долмабахче, замок султана. Кроме прочих ценностей, там хранятся тридцать пять полотен Айвазовского.» Саша обижен: отделился от остальных и уходит далеко вперед. «Как дела у Саши?» «Ему везет, — рассказывал приятель. — Свой старый угольщик отгоняет в Испанию сдавать в лом, а оттуда прямиком полетит в Финляндию — за новым судном. Саша на коне!» «В Испанию на слом?» ««Россию» ведь туда же перегнали. Салоны демонтировали в Сочи, остальное идет в слом. Говорят, ремонт дороже обходится… Знаешь, я спускался в машинное отделение — там все сплошь из латуни!» «Пара йок!» Алексис снова лег, но заснуть не мог. Таня вчера предъявила ультиматум. Жениться немедленно, правда, не потребовала, но ведь он ей никогда этого и не обещал, однако подтекст того, что она сказала, яснее ясного: или давай поженимся или разойдемся в разные стороны. Аргументы у нее неопровержимые: двадцать семь лет — последний срок выходить замуж, неопределенность отношений надоела ей, нужна семья, дети, она хочет жить нормальной жизнью. А может, все останется по-прежнему, может, это опять одни угрозы? Правда, на сей раз они показались Алексису серьезнее, чем обычно. Пусть поступает как хочет, решил он и отвернулся к стене, но сон все не шел. Почему, однако, Таня с каждым днем становится ему все безразличнее? Вначале он болезненно ревновал к каждому мужчине, оказавшемуся поблизости. Может, виновата эта чертова спираль, которую поставила, чтобы подстраховаться от беременности? В постели она уже не опасается последствий, а может, как раз опаска-то и нужна, может, именно она придавала Тане женственности? Теперь Таня стала скучной машиной секса. И только!.. Адольф просил достать летний костюм… У Семы на складе есть, но даст ли без денег примерить?.. Валерий говорил, что, может, выгодно было бы продать старые не надписанные открытки? Причем без всякого риска, потому что это не считается контрабандой. Надо бы поинтересоваться у коллекционеров, но где взять денег для почина? Пара йок! Пара йок! Еще эти чужестранные слова привязались как на беду! Алексис смежил веки и сразу вспомнил тыквенное поле, протянувшееся до самого горизонта. Тыквы были небольшие, желтые, свезены в отдельные кучи. А возле куч сидят под палящим солнцем женщины в черных платках, разрезают тыквы и выскребают мягкую сердцевину с семечками. Гид объяснил, что высушенная мякоть с кожурой идет на корм скоту. Базары в Конии и в Стамбуле. Маленькие лавчонки, прилепившиеся друг к другу, тянутся километрами. Битый час проплутаешь, пока отыщешь какую-нибудь калитку, через которую можно выбраться. Откуда их, торговцев, столько берется? И откуда берется столько товаров? А главное — откуда берется столько покупателей? «Заболел я, что ли? Турция да Турция! Ни днем ни ночью нет от нее покоя! Чтоб она сквозь землю провалилась! Нужен оборотный капитал. Ведь это главный закон торговли: чем больше денег вложишь, тем большая прибыль будет. А по мелочи никогда ничего не соберешь. Дохлое дело! Рублей десять, двадцать… Даже если и сотня наберется! Что такое нынче сотня? А вот если возьмешь товар оптом да заплатишь наличными, то цену обязательно скостят. Остается всего один, но неразрешимый вопрос — где раздобыть наличные? Две тысячи. Ну хоть одну! Тогда хоть мешок развязывай — денежки посыплются как из рога изобилия! Недаром говорят: деньги делают деньги!.. За окном начало светать — слегка обозначились контуры комнаты. Может, еще раз поговорить с Ималдой об обмене квартиры?.. Если поменять на двухкомнатную и жить вместе, то можно отхватить и доплату, а если поменяться на две комнаты в коммуналке… Вот это был бы выход. Да, реальный выход. Нет, она не согласится. У нее если что засядет в голове, ничем не выбьешь! Даже если доктор Оситис даст совет поступить именно так, все равно не согласится. Встанет как столб и ни слова — ни да, ни нет. Черт знает, что это такое! Протест? Издевка? Упрямство? И ни лаской, ни таской ничего от нее не добьешься! У самой в глазах слезы, но молчит. Хоть голову ей отвинчивай, все равно молчит!.. … Сильный зной, солнце печет так, что отсюда, с горы, кажется, что равнину заволокло дымкой, а воздух словно вибрирует… Сухие пучки травы между мощными каменными колоннами, поверженными землетрясением… Проезжающие мимо машины поднимают едкую дорожную пыль… У горизонта белизной сверкают известковые каскады прозрачных источников… Как лед, как сосульки… Здравница римского императора… Мраморная скамья в императорской ложе амфитеатра, который вмещает двадцать тысяч зрителей, но и шепотом произнесенное слово артиста отчетливо услышишь здесь в любом месте, даже в последнем ряду… Алексис прыгает по крышкам саркофагов. Здесь захоронены римские вельможи… На обочине дороги останавливается очередной автобус с туристами. Все в нем хромированное, лакированное, окна и двери с темными стеклами, задерживающими солнечные лучи. Автобус двухэтажный, с туалетами, баром, оборудован кондиционерами. Громко переговариваясь друг с другом, из него высыпает публика в шортах, майках и легких джемперах. Плечи женщин оголены, на губах яркая помада. Из укрытий в тени развалин навстречу им выходят мужчина и две женщины. Лица женщин наполовину прикрыты черными платками, а темные платья — почти до самой земли — при ходьбе мелькают только пятки и щиколотки. Так здесь одеты бедные крестьяне. Может, и эти не прикидываются, а в самом деле бедняки из какого-нибудь близлежащего селения. Они спешат. Им надо успеть, пока гид еще не собрал свое стадо и не начал рассказ о том, кто тут правил, кому отсекли голову. Женщины предлагают легкие прозрачные платочки. Ярких, привлекательных расцветок. Начинается торг. Так уж принято. А мужчина разворачивает тряпку и тайком показывает немного оббитую, но еще довольно красивую мраморную головку кудрявого мальчика — осколок древней скульптуры. Он наверняка рассказывает, что случайно наткнулся на нее в своем огороде, что он с радостью готов показать то место, где нашел, и что ему самому она дороже родной матери, но он беден, платит большие налоги и потому вынужден продать ее. Конечно, можно сдать и в музей, но ведь там его, простого сельского человека, эти грамотеи обязательно обманут… Пожалуйста, господа, пощупайте, а я послежу, как бы кто не заметил: в Турции законы не знают жалости к беднякам… Вам-то ничего не будет: вы иностранцы… Вы… Туристы передают головку из рук в руки, оживленно переговариваются на своем языке и вдруг как по команде начинают дружно смеяться. Турок все понимает без слов, выхватывает головку из рук насмешников и, обмотав ее тряпками, возвращается в свое тенистое укрытие. Ждать следующего автобуса. Они тут целыми днями мотаются от одной груды развалин к другой. А турок считает, что надо бы прийти к соглашению между продавцами «античных находок». Ведь сколько покупателей они так теряют! Почему у каждого места сбора туристов приходится предлагать одни и те же головки, одни и те же легенды? Почему бы одному не торговать головками, другому — осколками мрамора от гробницы императора, третьему — медными слитками, «украденными при археологических раскопках», а четвертому — македонскими тетрадрахмами, которые чеканит во дворе чайной Зафер-оглы из Бурсы? Женщины продолжают торговаться как ни в чем не бывало. Алексис подходит к собравшимся поближе, расстегивает «молнию» своей сумки на длинном ремне и раздвигает ее края так, чтобы покупателям было видно, что там. — Средство от пота «RAI-Sport»… Французская тушь для ресниц и губная помада… Средство от пота «RAI-Sport»… — Пара йок! — хором отвечают ему туристы в шортах, демонстративно собираются вокруг своего гида и уходят к развалинам. Пара йок! Что они треплются! Ведь это американцы, а у них денег навалом! У американцев всегда денег навалом! Покупайте средство от пота «RAI-Sport»! В комнате Ималды зазвонил будильник, воздух в долине еще раз всколыхнулся от жары, и вдруг все, что осталось от древней Пергамы, с грохотом полетело в тартарары. Так всегда: стоит человеку уснуть, как его тут же будят! Двери закрылись. Электромагнит с характерным щелчком задвинул засов. Ималда вдруг почувствовала себя так, словно угодила в капкан. — Сдайте паспорта! — раздалась команда из окошечка в стене, выкрашенного в ядовитый синий цвет. Кроме Ималды в узком и темном помещении было еще шесть или семь посетительниц, но все старше нее. Женщины, роясь в сумочках, искали документы. Ефрейтор встал, нижняя часть окна пришлась ему вровень с коленями. Взяв у Ималды паспорт, парень заговорщически подмигнул. Она не поняла, с какой стати он подмигивает, ефрейтор, наверно, и сам не знал. Может, потому, что изо дня в день видит здесь лишь пожилые лица. Просмотрев и отдав документы, ефрейтор нажал на кнопку, тут же автоматически открылась следующая дверь массивная решетка на больших петлях. — Идите дальше! Прямо вперед! Впе-ред! Стайка женщин оказалась в небольшом замкнутом дворике, большинство из них уже знали дорогу: они быстро свернули за угол, спеша опередить других, чтобы занять места получше. В комнате для посетителей их встретила полная женщина в кителе с офицерскими погонами. Она начала растолковывать правила, которые обязаны соблюдать все. Но три или четыре женщины воскликнули: «Знаем! Знаем! Мы тут не впервой!» Ималда оглядела помещение. Продольная стена из толстого стекла разделяла комнату на две части. К стене с обеих сторон примыкало одинаковое количество кабин без дверей — как будки с телефонами-автоматами. В каждой — по стулу по обе стороны деревянной панели с микрофоном и репродуктором. — Если кто начнет болтать, что не положено, свидание прекращу! — строго объявила надзирательница с офицерскими погонами. Ее кабина находилась в конце стеклянной стены, она, наверно, могла не только наблюдать за всеми, но и слышать разговоры. Другая надзирательница за все время свидания только ходила туда-сюда вдоль стены, за спинами посетительниц. — А что запрещено-то? — спросила одна из женщин. И, словно оправдываясь, глянула на остальных. — Если этого не знаешь заранее, просто нечаянно можешь ляпнуть, чего не следует. — Говорите, о чем хотите… Не разрешается говорить о суде, об адвокатах, о том, кто осужден, или наоборот, о тех, кто еще не осужден… И не рассчитывайте на то, что вы такие умные и обойдетесь намеками. Меня не проведешь! Я все пойму! Женщины разошлись по кабинам. Ималда оказалась где-то в середине. Вторая надзирательница прошлась вдоль кабинок и осмотрела, все ли в них в порядке, отворила дверь, за которой уже ждали заключенные. Первым вбежал молоденький парнишка и бросился в конец помещения, за ним шел пожилой мужчина, остальные, обходя его, искали глазами своих родственниц, чтобы занять свое место в кабинке напротив. Отец, наверно, не сразу узнал дочь: они не виделись почти четыре года. Он глянул на Ималду, отвернулся, прошел несколько шагов вперед, потом, словно одумавшись, оглянулся и бросился обратно. — Доченька! Доченька! — отец стоял в кабинке, упираясь ладонями в разделявшую их стену. Ималда тоже встала, их лица соприкоснулись бы, если бы не стеклянная преграда. В глазах у отца стояли слезы, он постарел, очень постарел, волосы совсем поседели — тогда у него виски лишь слегка серебрились — а морщины, которые были только в уголках глаз, теперь пролегли ниже и избороздили лицо глубокими шрамами, сделав его старческим и дряблым. Ималда вдруг поняла, что первые слова она разобрала по движению губ: отец продолжал что-то говорить, но звука она не слышала. Наконец оба сообразили, в чем дело, и сели одновременно, все еще близко склоняясь к разделявшему их стеклу — так, что иногда даже касались его головой. Микрофон был вмонтирован высоко, репродукторы — сбоку, на них не стоило обращать внимания. — Папа! — Доченька! Как здоровье, дочка, как ты себя чувствуешь? — Все в порядке, папа! — Береги себя! У нас тут сидит один психиатр, я с ним говорил о тебе. Он сказал, чтобы ты ни в коем случае не прекращала принимать лекарства. С твоим доктором Оситисом он знаком лично, считает его хорошим специалистом. — А как ты, папа? — Да что я! Треть срока уже позади, осталось-то всего ничего с хвостиком. Как пройдет еще столько же, меня уже смогут освободить и как вольноотпущенного отправить на стройки народного хозяйства. К счастью, первое учебное заведение, которое я закончил, был строительный техникум. Вот и стараюсь ткнуть это в нос всем начальникам, чтобы в нужный момент вспомнили. Строители очень нужны, в республике не выполняется план по строительству — как только отсижу две трети, вылечу отсюда, как пробка. А там уже — полная свобода, говорят, многие после срока остаются там жить и работать. Сможешь приехать ко мне в гости. — Мне бы хотелось, чтобы ты вернулся домой. — Это не так скоро, но во всяком случае, я, конечно, вернусь. Работать-то я умею, и это знают, это ценят… В голосе отца Ималда уловила те же, немного принужденные нотки, какие появлялись, когда он разговаривал по телефону. Как в тех случаях, когда говорил: «Спасибо, что позвонили… Будет сделано…», так и в тех, когда: «Надо подумать, может, и удастся помочь, но это не телефонный разговор…» — В чем заключается твоя работа, папа? — Сначала был пильщиком в столярке. Там самые разные пилы — ленточные, круглые, маятниковые. Фрезерные станки там тоже были. И рейсмус. Это такая машина, которая строгает доски с обеих сторон. Летом освободилось место в сушилке, и администрация направила меня туда. Очень хорошая должность, — практически сам я ничего не делаю. Мне подчиняются грузчики, они загружают вагонетки распиленными досками и вкатывают их в сушильные камеры. А мое дело — только следить за соблюдением температурного режима. В кабинках слева, видно, ссорились — женщина тараторила без остановки, а мужчина время от времени нервно облизывал губы. В кабинках справа сидели парень и совсем старенькая, сгорбленная старушка. Парень нахально разглядывал Ималду, кратко и рассеянно отвечая на вопросы старушки. Ималда вдруг заметила, что они с отцом уже отстранились от стекла, сидят так же спокойно, откинувшись на спинку стула, как и другие. — Ты, может, не поверишь, — отцу хотелось выглядеть веселым, — но я начал заниматься спортом. Играю в настольный теннис, меня включили в состав команды отделения. По утрам — все равно зимой или летом — выбегаю во двор на физзарядку… У нас тут довольно неплохая библиотека… Установившийся было контакт пропал. Ималде даже захотелось, чтобы время свидания скорее закончилось. С болью она уловила неестественную интонацию отца. Он ей лжет, может, она вообще тут не нужна, лишняя? «Отец, зачем ты обманываешь меня? Что плохого я тебе сделала?» Она не знала, что именно ей хотелось бы от него услышать, каким увидеть, но чувствовала, что называть его «папой», как называла всегда, уже не сможет, а заменит это ласковое обращение словом «отец». — У нас есть бригада охраны общественного порядка. Я являюсь заместителем начальника штаба, а начальником — бывший прокурор Арон Розинг. Мы отлично сотрудничаем. Кроме того, много общественной работы: я член совета отделения и председатель комиссии по качеству. — Неуместное хвастовство встало между ними как еще одна стеклянная преграда, но отец ее не замечал. Он не мог ни остановиться, ни свернуть в сторону, как не можешь свернуть, когда с крутой горы несешься на лыжах и вдруг замечаешь впереди препятствие, из-за которого неизбежно упадешь, — Перевоспитываем, рекомендуем на представление к награждению значком «Передовик труда». Обязанностей, как говорится, невпроворот, и все очень важные. «А мамы больше нет! — чуть не выкрикнула Ималда. — Нет больше мамы! В сущности и нас уже почти нет! Ни тебя, ни меня, ни Алексиса!» — За это время я многое передумал и многое понял. И ты, доченька, постарайся меня понять. Все, что я совершил, фактически произошло из-за матери, тебя и Алексиса. Звучит, наверное, жестоко, но это правда. Я хотел обеспечить ваше будущее. Думаю, такое желание свойственно любому нормальному отцу. Будущее всегда нам неясно, туманно, потому и стараемся подстраховаться от неожиданностей, но каждый делает это в меру своих возможностей. А я свои возможности просто-напросто переоценил… «Невероятно, но мне вроде бы ни к чему оправдываться. Все мы там, в верхах были очень похожи, подбирали друг друга по своему образу и подобию. И по уровням, по уровням, конечно! Я делал только то, чего от меня ждали на верхнем уровне, что мне приказывали — не важно, откровенно или намеками. В зависимости от того, как предписывали правила. Мне просто не повезло, что именно моя голова оказалась над водой в тот момент, когда сверху приказали кем-нибудь пожертвовать в назидание другим. А что изменилось на сегодняшний день? Говорят, молодежь очень уж демократизируется. С ума вы посходили? И как вы рассчитываете справиться с работой? Я еще посмотрю, как вас, великих демократизаторов, самих задемократизируют в землю! А страна? Что станет со страной? Об этом вы подумали?» — Не будь у меня семьи, не стал бы я покупать машину, строить дачу. Кстати, не знаешь, кто теперь там живет? Ималда покачала головой, слова отца ее словно оглушили, с ужасом она следила за ходом его мыслей, стараясь понять, насколько он сам верит в то, что говорит. — В сущности, конечно, это не имеет значения… Да, если бы я был одиноким… Ведь у меня было все: служебная машина с шофером — поезжай куда захочешь и когда захочешь. Зачем мне понадобилась еще и личная? У меня была хорошая зарплата — один я и не в состоянии был бы все истратить, ты же знаешь, что я не люблю излишеств. В конце концов… «Мертвец. Я мертвец. Я видел это в глазах твоей матери, когда председатель суда зачитывал приговор. Но началось все не тогда — еще раньше я замечал нечто подобное во взгляде Алды, только не понимал, что это значит. Даже сочувствия, какое выражают у могилы усопшего, я от нее не видел, а только констатацию факта — мертвец. Да, я покойник. И на воскресение в судный день мне нечего рассчитывать… А ведь оставалось так немного… совсем немного… еще чуть-чуть приподняться — и до меня уже никто не дотянулся бы…» — Куда бы я ни поехал, всюду меня ждали — застольем встречали и застольем провожали. Местные это делали скорее для себя, ведь я, можно сказать, не пил. Несмотря на то, что наш замминистра, опохмеляясь на другой день, всегда злился на мало пьющих: «Надо еще подумать, можно ли такому хрену доверить руководство коллективом!» В кабинетах, бывало, стояли сейфы без документов, но не было ни одного без бутылок с коньяком. Дача? Да мне в любое время выделили бы две-три комнаты в Юрмале, если бы я попросил… Все, что я ни делал, я делал для блага семьи! «Неправда, отец. Если и правда, то самая чудовищная, какая только может быть. Мы не голодали, были одеты и обуты. Но если нам с Алексисом чего хотелось, так только одного — чтобы ты был с нами, Особенно Алексису тебя недоставало, я же, сам знаешь, всегда старалась быть ближе к маме. Ты, наверное, уже и не помнишь, как мы все были довольны, когда однажды поехали к Гауе — просто посидеть у реки. Я заметила, как мама тогда потеплела к тебе. Да и тебе самому понравилось, ты обещал, что каждое воскресенье будем выезжать куда-нибудь, но уже через неделю забыл о своем обещании. Мы с Алексисом деликатно напомнили, но ты махнул рукой, потом клялся, что очень скоро обязательно поедем, но и потом у тебя не нашлось времени. В сущности, ты уже давно не жил с нами, лишь твоя оболочка являлась домой есть и спать. Если бы вместо тебя приходил кто-то другой, то наверняка больше замечал бы нас.» — Если говорить откровенно, особенно-то упрекать мне себя и не в чем. Я ведь знаю, что другие нахапали больше и тем не менее живут-поживают на воле. Они были хитрее и занимали более высокие посты, потому и отделались — кто просто выговором, кто «строгачом». Некоторых переставили пониже, но они снова вынырнули, как поплавки. Только в другом месте, как узнаю из газет. Никто ведь по-настоящему не знал, что можно себе позволить, а чего нельзя — получишь по рукам. Исчезла граница между «дозволено» и «запрещено»; однако с помощью запретного всегда удавалось добиться большего, да и работа продвигалась лучше. Хочешь верь, хочешь нет, но я был удивлен, когда за мной пришли. «Предыдущее руководство ориентировало нас на личные контакты, и мы, конечно, их налаживали. Мы предоставляли коньяк и финские бани, нам — минеральные удобрения и запчасти. Пострадавших не было, а расходы на коньяк для предприятий окупались. Не я один так поступал, так делали многие и считались хорошими работниками. Я тоже проскочил бы с выговором, если б первым не угодил под новую метлу. Ты понимаешь, что я хочу сказать? Как мне приказывали, так я и работал. Я тоже по-новому, как теперь говорят, работал бы, если бы меня вовремя сориентировали.» «Нет, отец, мы не виноваты в твоем несчастье. Ни я, ни Алексис, ни мама. Мы его жертвы. Разве тебе становится легче, когда ты свою вину сваливаешь на других?» — Ты слушаешь меня? — Да, отец, да! «У меня тоже было достаточно времени для размышлений. Я тоже старалась понять, почему развалилась наша семья, будто в дом бросили бомбу, которая все разнесла в пух и прах. Много ли пользы было нам от тех дорогих картин, которые висели у нас на стенах? В музее все равно увидишь и больше и лучше. Так ли нужен нам был рояль в гостиной, если никто из нас не умел и не собирался учиться играть? Нас с этими вещами ничто не связывало, а вот тебе, глядя на них наверняка становилось приятно, что ты, словно на аукционе, можешь перещеголять других. Твоя должность требовала соответствующих вещей, ибо для тебя и твоих друзей вещи были единственными реальными ценностями, хотя вы прекраснодушно рассуждали о ценностях духовных. Мне приходилось слышать… Умнее среди вас считался тот, у кого больше вещей. Не могли же вы демонстрировать друг другу сберегательные книжки, вот вы и покупали своим женам дорогие украшения и наряды. Вы говорили одно, а делали другое, порядочность стала для вас понятием абстрактным, вызывала насмешки. Она была чем-то таким, что мешало вам, не позволяло утвердиться» — Знаешь, у меня есть одна идея… — Слушаю, отец. — Сейчас, сейчас… Подумаем, как лучше… «Вы хапали и хапали и само по себе это никогда не кончилось бы. Хапанье стало вашей жизнью со своими законами и определенным числом действующих лиц, как в пьесе. Вы делали вид, что защищаете свои авторитеты, а на самом деле отчаянно, чуть ли не зубами цеплялись за свои полномочия, которые могли ускользнуть, ведь вы хорошо усвоили — у кого больше полномочий, тому и денег больше достается. Мы, остальные члены семьи, не входили в круг твоей жизни. Мать чувствовала приближение краха: я все чаще видела ее глаза заплаканными.» — Ты должна написать в Президиум Верховного Совета прошение о помиловании. — Я? — удивилась Ималда. — Напиши, что ты одинока, инвалид без кормильца. И не стесняйся сгустить краски! — отец, казалось, оживился, даже глаза у него заблестели, — Как я сразу не догадался!.. Возьми у доктора Оситиса справку, что первый раз лечилась с такого-то по такое-то и во второй раз — с такого-то и по такое-то. Пусть дадут выписку из истории болезни — будет выглядеть еще убедительнее. И закончи просьбой освободить меня как единственного твоего кормильца или, по крайней мере, сократить срок. Этот номер должен пройти! — Отец, но ведь я вылечилась и теперь здорова. — Это не имеет значения. На обследование тебя никто не пошлет. Они затребуют из колонии мою характеристику, а она, гарантирую, будет самой положительной: показывает пример в труде и общественной жизни, нарушений дисциплины не имеет. И это правда, ведь я тебе уже рассказывал, что являюсь членом совета отделения, председателем комиссии по качеству и заместителем начальника штаба по соблюдению внутреннего распорядка. Этот номер должен пройти — если начисто не помилуют, то, по крайней мере, отправят на стройку! — Но ведь меня на самом деле вылечили, отец! — Это не имеет никакого значения. Проверить это невозможно. Сделаем так: прошение я напишу сам, вернее, его напишет бывший прокурор Арон Розинг, а ты подпишешь и перешлешь кому следует. — Хорошо, отец, — вымученно согласилась Ималда. «Ему до меня никакого нет дела, я ему не нужна. Ему вполне достаточно моей болезни. Нет, неправда! Неправда! Что за глупости! В нем живут два человека. Один — хороший, для которого я — любимая дочь, который вместе с семьей ходил по вечерам купаться в море и обрызгивал нас водой, когда мы боялись окунуться или останавливались, дойдя до второй мели, где вода по колено, и который готовил по воскресеньям завтрак, чтобы все мы могли подольше поваляться в постели. Другой — оцепенелый и словно деревянный. Телефон делает его бесчувственным монстром с ледяным, каким-то вибрирующим голосом с едва уловимыми нотками угрозы. Трудно себе представить этого человека без телефона — по телефону он добивается, осуществляет, решает, организует, сообщает, помогает и выручает. Когда он говорил по телефону, семья словно выпадала из поля его зрения, а когда он был с семьей, телефон выжидал как зверь, изготовившийся к прыжку на жертву.» — Отец, почему с мамой… так вышло? — Не знаю. Верховный Суд утвердил приговор народного суда, надежд на немедленное помилование не был»… Отец продолжал говорить, губы его шевелились, но Ималда больше не слышала его. Надзирательница властно предупредила: — Я прерву ваше свидание! Отец встал, повернул голову в сторону кабины, где сидела надзирательница, и, наверно, спросил, почему, так как она высокомерно ответила: — Я не обязана давать вам пояснения! Отец виновато развел руками и поспешил поклониться — будьте великодушны, извините. — Видишь, как вышло… Ты работаешь? — В «Ореанде». — Что там делаешь? — На кухне. — Это хорошее место, держись за него! Очень хорошее место! — Начала на прошлой неделе. Работа не очень-то изысканная. — Они давали объявление в газете? — Нет. — Я так и думал, — с облегчением вздохнул отец, — Туда можно попасть только по рекомендации. Тебе очень повезло. Когда-то там был очень дружный, хороший коллектив. Мы устраивали там банкеты. А Ималда не могла оторвать взгляда от нагрудной нашивки на ватнике отца. Шариковой ручкой на ней было написано: «А. И. Мелнавс. 1942 г. рожд.». Отец был почти одного возраста с матерью, а тот человек, у которого на пальцах правой руки татуировка «1932», ровно на десять лет старше отца. «Что мне лезет в голову? Не было такого человека! Не было!» Отец говорил еще о чем-то, потом снова о прошении, но Ималда уже не способна была следить за ходом его мыслей. «Ровно на десять лет старше! Не было! Не было! Не было!» Она на миг отключилась от окружающего, а когда снова вернулась к действительности, время свидания истекло, заключенные вставали, застегивали ватники, надевали на свои бритые головы простые плюшевые ушанки. Заключенных первыми выводили из помещения. Отец кивнул Ималде на прощанье. Она в ответ тоже кивнула. Он повернулся и не оглядываясь вышел за дверь. Когда она уже ехала в трамвае, вспомнила, что отец ни слова не спросил об Алексисе. Но и Алексис ничего не просил передать отцу, хотя знал, что Ималда идет на свидание. Почему? «1932» и «1942». «1932 и «1942». «1932 и «1942». «Не было! Нет, не было!» Дома в коридоре на плечиках висело чужое пальто с воротником из искусственного меха, из задней комнаты доносился голос Алексиса и еще чей-то. Прежде чем взяться за приготовление обеда, Ималда решила ради приличия поздороваться с гостем. Алексис разговаривал с низкорослым мужчиной, у которого были жидкие волосы и заячья внешность из-за длинных передних зубов — они виднелись даже когда рот был закрыт. На комоде лежала двустволка и несколько патронов в латунных гильзах. Поздоровавшись с Ималдой, мужчина взял ружье и несколько раз приложил его к плечу. — Ладно лежит! — похвалил он. — Умели же делать! Ималда вернулась в кухню, но дверь в коридор осталась открытой: ей было слышно продолжение разговора: — Так сколько вы хотите? — Не знаю. У меня такая вещь впервые. — А сколько вы сами платили? — Какое это имеет значение? На ценность вещи это не влияет. — На охоту с таким не пойдешь. — Почему же? — Всему свое время. Раньше ездили в санях и дилижансах, а теперь — в автобусах. Отошло время и курковых ружей, они устарели. — В голосе гостя были и восхищение и похвала: — Стволы из розового булата! Французский затвор! — Вот видите! — с надеждой воскликнул Алексис. — Стволы из булатной стали годятся только для пороха. А порохом давно никто не пользуется. После выстрела охотник сидит, окутанный вонючим облаком, и ждет, пока оно рассеется. — Стало быть, вас это ружье не интересует? — С удовольствием украсил бы им дома стену. Мастер Густав Ульбрих считается одним из лучших специалистов в Европе по изготовлению стволов из булатной стали. Hofbüchsenmachen Dresden… Оружейный мастер при саксонском дворе. — А ваша цена? — Пятьдесят… Самое большее — шестьдесят… — И не подумаю! — Как изволите! Алексис с двустволкой в руках проводил человека-«зайца» до вешалки и закрыл за ним дверь. — Посмотри, какая гравировка! Ни один рисунок не повторяется! А он захотел всем этим завладеть за шестьдесят рублей! Жмот! — сказал он Ималде. Все металлические части ружья были гравированы: меньшие — гирляндами дубовых листьев и орнаментами, большие — картинками с оленями, лисицами, глухарями, куропатками и другими лесными обитателями — искусителями охотников. — Отец расспрашивал о тебе — где работаешь, не собираешься ли жениться, — неуверенно начала сочинять Ималда, боясь, что брат обнаружит ложь, но ей она казалась сейчас просто необходимой. — Вот как? — неуверенно протянул Алексис, взял с гвоздика ключ на синей ленточке и ушел обратно в комнату. Через некоторое время он прошел по коридору мимо кухни. С ружьем, упакованным в замызганный и потрепанный чехол. Скрипнула входная дверь. Брат понес ружье в подвал. «Алексиса и отца, наверно, разделяет какая-то пропасть, через которую они не могут перешагнуть. И даже не пытаются. Прошение о помиловании я напишу. Завтра же напишу. И необходимые справки от доктора Оситиса тоже получу.» Ей было стыдно, что она посмела — пусть даже про себя — упрекнуть в эгоизме отца, который томился в заключении. И хотя в своей беде он косвенно винил членов семьи, наверняка он так только говорил, но не думал. Просто чтобы не истязать упреками самого себя. «Это беда не только отца — это наша общая беда. Как было бы хорошо, если бы его освободили! Мы опять жили бы все вместе!» Возвратился Алексис и повесил ключик на синенькой ленточке. Ключик долго раскачивался, как маятник, несколько раз ударившись о соседний — на красной ленточке. Ималда ждала, что ее свидание с отцом будет совсем другим, и теперь испытывала разочарование. То ли в тюрьме он изменился, то ли все дело в том, что она его видела глазами своего детства. В ее воображении продолжал жить тот, кого она, совсем еще маленькая, обнимала и любила, — самый смелый, самый сильный, самый умный. А оказалось, что для семьи он словно ветка, давно отломившаяся от дерева. Может, это произошло уже тогда, когда Ималда была ребенком? Конечно, она и впредь будет ходить к отцу, только уже не полетит как на крыльях. И, конечно, напишет прошение о помиловании, но с такой же охотой она написала бы его и ради чужого человека, если бы только ему это помогло. Может, отец отдалился от нее потому, что больше нет матери? У Алексиса с отцом конфликт. Друг о друге даже не спросят — жив ли, умер ли. Почему? Ималда разлила по тарелкам суп. Она где-то читала, что в дружных семьях часто варят супы, и теперь брат ел их чуть ли не через день. К счастью, они ему нравились. Оба сели за стол, она пододвинула Алексису тарелку для хлеба. Он взял буханку, отрезал два ломтя и вопросительно посмотрел на сестру, словно спрашивая, хватит ли. Нарезать хлеба к столу должен глава семьи, ведь это древний ритуал. — Почему с мамой так случилось? Вопрос слетел с языка против ее воли. Наверно, потому, что свидание с отцом вывело ее из равновесия. Ведь смерть матери была у них запретной темой: рана эта еще кровоточила. К тому же болезнь Ималды… Алексис пожал плечами, продолжая есть. — Я уже не маленькая… Алексис оценивающе глянул на ее фигуру и прищелкнул языком: «Действительно!» Потом немного посомневавшись, быстро встал и вышел из кухни. Растерянная Ималда продолжала сидеть с ложкой в руке. Она слышала, как в задней комнате брат двигает ящиками комода. Они жалобно скрипели. Алексис возвратился с плоской коробкой. Вместо крышки — твердый целлофан с арабским рисунком, а под ним сверкали ослепительно белые кружева. — Прошу! — с наигранной веселостью поцеловал он сестру в щеку. — Как говорят французы, элегантная женщина начинается с нижнего белья! — Спасибо, но… — у Ималды навернулись слезы. — Я не знаю, правда, не знаю! Алексис тогда был далеко от дома. Положив на полку только что полученный диплом об окончании мореходного училища, уехал в Сибирь, завербовавшись на монтажные работы по прокладке высоковольтных электролиний. Это было сразу после ареста отца. Удивительно, что диплом положил на полку — при его-то характере мог и выбросить на помойку или сунуть в печь, потому что ходить в море Алексису теперь не разрешалось. Ну разве что на буксирчике — здесь же, по заливу, или гонять плоты до Вентспилса — это, может, ему и позволили бы. Из-за судимости отца по каким-то предписаниям запрещалась выдача ему визы для пересечения государственной границ Алексис жаловался, пытался оспорить справедливость такого предписания, но оно, как всегда, было сильнее человека. Алексису не оставили никакой надежды. И тогда он уехал. Снова Ималда увиделась с братом, когда уже была в больнице и начала выздоравливать. — Я, конечно, могу и не спрашивать, но во мне это все время сидит… Постоянно… Каждую минуту. Пока что-нибудь делаю — забываюсь, а потом снова… — Следователь сказал мне, что у нее в магазине была недостача. — Нет… Не может быть… — Следователь именно так и сказал, но я тоже думаю, что это неправда. — Сколько? — Пять тысяч. — Такие деньги! — Ималда заплакала. — Не может быть… Я же помню, как экономно мама вела хозяйство… Мы и рубля зря не истратили… — У следователя был акт ревизии, но его составили работники треста. Как только ЭТО произошло с мамой, они сами бросились грабить — хапали изо всех сил. — На пять тысяч, наверно, на одной машине даже не увезешь. — Ни увозить, ни уносить вовсе и не нужно. Делается иначе: при помощи фиктивных накладных через склады. На редкость выгодный случай. И ни одного пострадавшего. Убытки потом наверняка списали за счет треста. А у нас взять уже было нечего — к тому времени из-за отца отсюда все было вывезено по описи. Правда, два каких-то типа приходили, но, увидев нашу распрекрасную рухлядь, махнули рукой. Еще мне говорили, что мама в последнее время начала… пить. — Да, — кивнула Ималда, смахивая слезы. — Да. Но давай не будем больше говорить об этом. — Выйди, примерь, может, тебе эти кружева вовсе и не понравятся. — Большое спасибо… Большое-пребольшое! Потом… Потом примерю, но только не сейчас… Сейчас не могу… Ровно в семнадцать тридцать в конце коридора у раздевалки официантов появился Леопольд, размахивавший своими пухлыми ручками, как крылышками. Он летел рысцой, по дороге захлопывая неприкрытые дверцы шкафчиков, и почти шепотом, но так, чтобы слышали все, восклицал: — Идет! Идет! И хотя так повторялось изо дня в день, в одно и то же время, походило это на сигнал тревоги в пожарном депо: все тут же подхватывались, совали что-то в шкафчики, поправляли на себе одежду, влажной тряпкой смахивали замеченную где-нибудь пыль, а начальница Ималды Люда — оплывшая бабенка со злющим языком и ярко накрашенными губами — зашвыривала под стол еще не мытую посуду. Домчавшись своей необыкновенной походкой до портьер у входа в зал, Леопольд круто развернулся и ринулся обратно, теперь вернется уже вместе с Романом Романовичем Раусой. Удивительное совпадение — официанты именно в этот момент всегда оказываются как раз напротив кухонной стойки и шеф-повар тоже. Последним в довольно ровной шеренге стоит Хуго. Невысокий рост, небольшая, совсем седая голова, но стать, как у учителя танцев, который сейчас выйдет в круг и продемонстрирует па из ламбетвока, бумсадези или чарльстона. Хуго — человек старой закалки — в двадцатых годах он, еще мальчонка, с мисками вареных раков сновал уже между столиками в пивной. Хуго любит свою профессию, заботится о своем престиже: гости никогда не видят его угрюмым, он во всем готов услужить и никому не посоветует заказать блюдо или закуску, если хоть немного сомневается в их качестве. Шеф-повара это злит — однажды тот совершенно серьезно пригрозил, что выплеснет на седую голову Хуго таз с холодцом, который пришлось переваривать уже четвертый раз и снова разливать в формы. Заметив, что идет директор, Хуго всегда принимает одну и ту же позу: грудь вперед, руки вдоль туловища, локти немного повернуты в стороны, на лице неподдельное уважение. Хуго низко и почтительно кланяется. С незапамятных времен он научен воздавать богу богово, кесарю — кесарево. Директор Рауса здоровается с Хуго, отвечает на приветствия, звучащие со всех сторон. На сей раз он останавливается перед Вовкой: — На вас поступила жалоба: вы невежливы с посетителями! Вовка строит гримасу искреннего удивления. Мимика у него очень выразительная — может изобразить одновременно и сожаление и заверение, что посетители его просто не поняли и что подобное недоразумение ни в жизнь не повторится. Не произнеся более ни слова, директор идет дальше. Он сорока пяти лет, среднего роста, с темными густыми и волнистыми волосами, в хорошо сшитом элегантном костюме. На столике возле кассового аппарата кто-то забыл полотенце. Рауса останавливается и смотрит на него. Из-за спины директора тут же выскакивает Леопольд, хватает полотенце и запихивает в боковой карман своего малинового сюртука, карман тут же распухает, как фурункул. При этом Леопольд мечет в официантов таким огненным взглядом, что, кажется, мог бы обратить в пепел не только обширные лесные массивы, но даже совершенно голые скалы. Рабочее место Ималды и Люды находится в конце кухонной стойки перед портьерами. Посудомоечная машина — большая, похожая на шкаф установка. Официанты подносят Ималде грязные тарелки и салатницы, она сошвыривает с них в ведро остатки еды, потом ополаскивает в цементной ванне с чуть теплой водой и расставляет на решетках моечной машины, на которых посуда проезжает через мощные щетки с длинным ворсом, струи кипятка и сушилку. Установка, наверно, рассчитана на меньшее количество посуды, потому что Люда, стоящая по другую сторону установки, принимает едва обсохшие тарелки. Сначала она тщательно вытирает их полотенцем, затем ставит на полку — салатницы к салатницам, кофейные чашечки к кофейным чашечкам, а бокалы от шампанского к бокалам. На обеих женщинах длинные резиновые фартуки, резиновые сапоги, а у Ималды на руках еще и резиновые перчатки. Вовка все еще гримасничал перед директором, когда подошел шеф-повар Стакле и, укоризненно глянув на Ималду, засунул под стойку мисочку с маслинами. Может, лицо его особой укоризны и не выражало — у этого долговязого костлявого старика оно всегда унылое и удрученное. «Маслины не выбрасывай, а собирай в мисочку для меня», — приказал он Ималде на второй день ее работы. На вопрос девушки, что шеф-повар делает с вареными маслинами, Люда ответила: «Ты что, в самом деле дурочка или прикидываешься?» Обычно директор во время своего обхода возле посудомоек не останавливается, на сей раз он тоже проплыл бы мимо, лишь слегка кивнув, если бы с ним не заговорила Люда. — Роман Романыч, разрешите обратиться? — начала она как по воинскому уставу. — Слушаю вас… — Роман Романыч, что мне сказать сестре? — Вы же видите, что работница уже принята, — Рауса бросил взгляд в сторону Ималды. — Да, но сестра у себя на работе уже подала заявление об уходе. — Я припоминаю, что о вашей сестре вообще-то шла речь, но относительно нее конкретного решения мы еще не приняли, а потому не было основания подавать заявление. Посовещавшись, мы решили впредь приглашать на работу молодежь, у которой есть перспектива роста. Ваша сестра ведь скоро выходит на пенсию, не так ли? — Она крепкая — выдюжит еще хоть десять лет, она… — Вопрос решен, возвращаться к нему нет смысла. Рауса ободряюще улыбнулся Ималде, которая не нашлась, что сказать, и вместе с Леопольдом вошел в зал. После того, как директор у стойки просмотрел ассортимент напитков в баре, явился дежурный электрик и продемонстрировал, что все лампочки и прожекторы горят, что микрофоны и усилители тоже в порядке. При этом электрик усердно считал до четырех и обратно, пока Леопольд провожал Раусу до дверей зала. Возвратившись к кухонной стойке, метрдотель решительно приступил к командованию войском официантов, только что выдержавших инспекцию: теперь срочно приниматься за сервировку столов — не пройдет и часа, как появятся первые посетители. Люда со злобным шипением терла тарелки и ставила их в стопки, да так, что звон стоял. — Не хватало нам еще одной такой же кадушки с ядом… — сказал кто-то из официантов, намекая на Людину сестру. Словно масла в огонь плеснул. Люде показалось почему-то, что произнес эти слова Хуго. — А ты, старый пердун, поменьше воняй тут! Ты такой же бандит, как и все остальные! Ишь, честный нашелся — раззявил пасть до ушей! — Я… — хотел было возразить Хуго, но ему не удалось, ибо Люда принадлежала к тем людям, кто в споре орет свой текст, даже краем уха не слушая оппонента. — Лучше бы за своим домом следил! Дочь — потаскуха, жена — урод, да еще и пьяница… Хуго, зажав уши, выбежал в зал, остальные тоже моментально исчезли. Откуда ни возьмись, появился Леопольд и, тряся губой, прикрикнул: — Молчать! Работать! — А ты, педераст несчастный… — и вдруг умолкла. Извержение злобы угасло, как пламя свечки, на которую выплеснули ведро воды. Люда занялась своим делом и, казалось, ничего кроме посуды, больше не замечала. Однако когда работа пошла в своем привычном ритме, а инцидент казался уже забытым, Люда обиженно сказала Ималде: — Они меня ненавидят за то, что говорю правду в глаза. А я так воспитана — всегда правду и всегда только в глаза! К Ималде Люда относилась дружески, как бы по-матерински опекала ее: дала белый халат, который про запас хранила в своем шкафчике, обучила приемам работы и даже подарила резиновые перчатки — по предписанию посудомойкам такие вовсе и не полагались и они покупали перчатки сами. Ималда была единственным человеком, который ее хоть выслушивал, другие всячески избегали Люду: каждого она, по крайней мере раз, успела облаять. — Нечестивая баба, — с горечью сказал как-то Хуго, но, конечно, так, чтобы Люда не услышала. — А ведь ртом и хлебушек ест! Даже официанты, запросто умевшие любого посетителя поставить в неловкое положение, если в том была необходимость, против Люды были бессильны. Ее тактике выпаливания в полный голос полуправды, замешанной на самых грязных сплетнях (не известно, из какой помойки она их выгребала!), не мог противостоять никто. Только бегством и можно было спастись. На третий или четвертый день работы под вечер, когда они вдвоем переодевались возле шкафчиков, Люда дала Ималде десять рублей — все измятыми рублевыми бумажками. Девушка растерянно держала их в руках, тогда Люда выхватила деньги и сунула в карман Ималдиной нейлоновой куртки: — Все кругом сволочи — завидущие! — За что… деньги? — Мы же перерабатываем свой объем! Пусть раскошеливаются, задарма вкалывать не собираюсь! Мне Юрка сказал так: «Когда наступит коммунизм и все будут работать задарма, тогда и ты будешь, а пока пусть гонют монету!» Тебе в магазине хоть раз дали что-нибудь просто так? То-то… Мы, слава богу, свою зарплату отрабатываем честно! А если кому попрекнуть захотелось, пусть прежде всего на себя посмотрит… Ты что, миллионерша? Ималда отрицательно замотала головой. — То-то и оно — я вижу, что у тебя одни перешитые платья! Ну да ничего, и ты выбьешься в люди! Одна голова — одна забота! Кроме того, тебя ухажеры в кино водят, а я должна семью тащить, и ничего — живем, не жалуемся! — В то, что Люда «тащит семью», верилось с трудом: детей у нее не было, а гражданский муж Юра — намного моложе Люды и, по рассказам осведомленных людей, отличный мастеровой — хорошо зарабатывает. — Ну вот хотя бы вчера… Купила простыни и наволочки. Девятнадцать рублей — как в задницу! Возвращаясь домой, с работы, Ималда уже не ломала голову — за что приплата, а просто радовалась. Алексис в последние дни денег на хозяйство не давал, видно, истратился, и Ималде было приятно от сознания, что сможет взять на себя часть расходов. Может, им с Людой платят за сверхурочную работу? Ведь они приходят за два часа до появления официантов — правда, на два часа раньше и уходят, как только закрывается кухня. Может, считается, что они работают до закрытия ресторана? Как бы то ни было — деньги эти не ворованные, а работа у посудомоек нелегкая: целый день на ногах и руки постоянно в воде. Когда на работу являлся Леопольд, — этого не знал никто. Но даже те, кто приходили спозаранок или случайно оказавшись рядом с кухней, заглядывали туда, обнаруживали, что метрдотель уже на месте, уже занят своими обычными хлопотами: либо делает заказы по телефону, который стоит в углу на столе шеф-повара, либо честит уборщиц — своей небрежной работой они пытаются продемонстрировать, что созданы для более возвышенных занятий. «И чтоб ни пылинки, ни волосинки! Я сам проверю!» Но именно из-за прилежности Леопольда распустились дежурные официанты, которые обязаны являться в одно время с посудомойками и уходить последними. Они знали: Леопольд уже на работе, уже все сделал, потому и приходили около четырех часов — ко времени, когда наступает пора нести поднос с обедом для директора. Конечно, такого не бывало, когда дежурным был Хуго или Майгонис — бледный, очень вежливый молодой человек, у которого часто болели дети, в таких случаях он через каждые полчаса звонил домой, справляясь у жены, не спала ли температура, не надо ли сбегать в аптеку за лекарствами и не забыла ли она на завтра вызвать врача на дом. Директорский обед проходил в духе «шпионских» фильмов: сначала звонил телефон у шеф-повара, и Стакле молча выслушивал инструкцию о предстоящей операции. Затем Стакле самолично выуживал из кастрюли лучшие куски и нарезал из середины жаркого сочные ломти, сам подбирал подходящие салаты или приправы, закуску и десерт, а Леопольд из глубины своего шкафчика доставал бутылку коньяка, черного бальзама или хорошего вина — в зависимости от того, какое блюдо подавалось — и переливал содержимое в кофейник: «чтобы замазать глаза», рюмки же у директора имелись свои. Действия Стакле над кастрюлями в таких случаях походили на ворожбу: осмотрев со всех сторон кусок, он опускал его обратно в соус или в жир на сковороду, брал другой и снова подолгу осматривал, потому что для одного блюда требовалось исключительно мясо без жира, для другого — с прослойками жира, а для третьего — мясо с косточкой. Директор никогда не обедал в одиночку и своим звонком лишь извещал, сколько человек ожидает — двоих, троих или даже четверых, а сомневаться в том, что Стакле положит на тарелки самое лучшее, у директора не было ни малейшего основания. Возражения по поводу меню он высказывал лишь в том случае, если кто-либо из его гостей не признавал рыбу или птицу, или здоровье не позволяло тому или другому есть острые блюда. Все это тоже оговаривалось по телефону. Над «спецзаказом» шеф-повар работал с особой страстью; если бы это было возможно, точно такие же порции он подавал бы и любому рядовому посетителю, ибо приготовление кушаний было для него прежде всего искусством, самовыражением. Талант у шеф-повара был несомненный; занятый составлением калькуляций, отчетов и других «русских бумаженций», как он сам выражался, буквы в которых он выводил неуверенным, неуклюжим почерком, Стакле вдруг мог скомандовать: «Добавьте четыре столовых ложки сахара и чайную ложку яблочного уксуса!», потому что в этот момент он витал над кастрюлями и чувствовал вкус готовящегося блюда. Стакле мог внести необходимые коррективы и на том этапе, когда было известно лишь количество употребляемых на приготовление блюда продуктов и технология их предварительной обработки. Читая новые рецепты, шеф-повар как бы пробовал на вкус уже приготовленные по ним блюда. Если бы Стакле избрали президентом, то первым делом он отменил бы госстандарты, по которым котлеты из одинаковой массы, обвалянные в одинаковых панировочных сухарях, одинаково жарятся в Риге, Москве, Владивостоке и в других городах. «Удивительно, что еще волосы не велят всем стричь одинаково!» — ворчал он, получая очередные указания из общепита. Приготовление стандартных блюд было для него чем-то унизительным, к ним он даже не прикоснулся бы, они для него не существовали бы вовсе, если бы частенько не приходилось как-то исправлять ошибки подчиненных. Хорош приготовить кушанье означало для него то, что для художника хорошо нарисовать пейзаж или для писателя хорошо написать рассказ. К тем, кто на кухне работал только ради заработка, Стакле относился с нескрываемым презрением и очень бывал рад, когда в книге отзывов «Ореанды» обнаруживал слова благодарности, адресованные коллективу кухни, или когда их передавал от имени посетителей кто-либо из официантов. Старика, это трогало до слез: «Скажи, чтобы на сладкое заказали клубничный «снежок» или слоеный ржаной пудинг! Обязательно скажи, а я уж сам положу!» Однажды, когда шеф-повар был в отпуске и со своими внуками загорал на песке под солнцем в Саулкрасти, в ресторан откуда-то завезли фазанов. Поскольку составителям стандартных рецептов о существовании такой птицы ничего не было известно, заместитель шеф-повара позвонил Стакле, чтобы посоветоваться, как приготовить фазанов. Он сказал, что распорядился их ощипать и что к этому уже приступают. В ответ услышал отчаянный вопль — «Прекратить!» Через час Стакле примчался на такси и, тщательно обследовав птицу, объявил, что фазанов ощипывают лишь на пятый день, а до того они должны висеть в прохладном месте. «И не в каком не в холодильнике! В холодильнике место только головам да длинным перьям хвоста, которые используются для декора!» Жарить фазанов шеф-повар явился сам. Разукрашенные фазаны и на вид и на вкус были великолепны, но «Ореанда» после этого имела одни неприятности: гости, отведав замечательных яств, без конца требовали фазанов. Поэтому в тресте общественного питания, где боялись жалоб, — потом проверяй их, да наши ответы, — решили впредь редких продуктов не получать, — они портят общее впечатление… В тот день заказ директора был немного странным. Даже все знающей Люде, которая обычно комментировала хлопоты шеф-повара, на сей раз сказать было нечего: на подносе стояли лишь кофейник, две чашечки да тарелка с несколькими булочками. Леопольд тоже недоуменно пожал плечами и отправился искать дежурного — Вовку, который еще не появлялся. — Ей-богу, не пойму, кто заявился к Роману Романычу, — вздохнула Люда. Это прозвучало куда жалостливее, чем стон спортивного комментатора на телевидении Юриса Робежниекса, когда футболистам «Даугавы» изменила удача, и они вторично утратили возможность попасть в высшую лигу. «Опять у бедняжки Стакле день открытых дверей! — обычно тон Люды был агрессивным, как и пристало по-настоящему правдолюбивому человеку. — Эти не заплатят ни копейки: крутись, дорогой шеф, как хочешь. Если обедать заявляется сам Шмиц с друзьями — главный в нашей говенной конторе — или главная бухгалтерша, то обычно говорят, что завтра с кем-нибудь пришлют деньги. Конечно, не присылают и не больно-то собираются, но хоть выглядит солидно… Зато всякая мелкая шушера — технологини, инспектрисы отдела кадров и учетчицы складов — эти нажрутся по самые уши и даже спасибо не скажут. А бедняга Стакле выкручивайся! Я слышала, как он жаловался, говорит, ну просто сердце кровью обливается… Только выхода нет — так уж повелось и приходится ему терпеть. Ведь любая из этих свистулек может натравить какую-нибудь свою подружку из торговой инспекции, или из пожарной, или из конторы по выведению тараканов — не знаю, как там она по-настоящему называется, — а те завсегда сыщут повод, чтобы составить акт или нагадить как-нибудь по-другому! Сейчас-то что, а вот если кто из них справляет юбилей или приезжают коллеги из других городов, то полагается накрывать стол в зале. Да так, чтоб ломился! Тогда и Леопольд и Роман Романыч плюются, но устраивать-то все равно ему, Стакле — вот и бери, шеф, где хочешь, никто в это не вникает, но чтоб все было, и не просто, а с шиком! А ему самому, что с неба падает? На одни напитки сколько уходит! Ведь есть такие, кто зальет в брюхо целую бутылку и хоть бы что — мало! И за что им все это?.. А ни за что! Только и толку-то от них, что могут прикрыть кое на что глаза или вовремя предупредить.» Леопольд возвратился сердитый: Вовки на работе все еще не было, а сам метрдотель идти с подносом не хотел. Не положено. Конечно, если пожалует какой-нибудь важный гость из Москвы или из местных начальников и усядется за столик напротив оркестра, вот тогда да, — Леопольд продемонстрирует все, на что способен: перед сервировкой он выносит в таких случаях из кухни на обзор жареных уток или карпов, горлышко бутылки с вином обвяжет салфеткой — метрдотель знает многие, если не все премудрости сервиса. — Послушай, Ималда, — Леопольд быстро нашелся. — Скинь фартук и отнеси директору кофе. Да поживее — одна нога здесь, другая — там! И убежал, звеня связкой ключей. Кабинет директора располагался в бельэтаже — это было небольшое светлое помещение с письменным столом и круглым столиком, вокруг которого расставлены глубокие кресла. Ималда постучала и получила разрешение войти. Посередине кабинета во всей своей красе — в мундире с позументами и в белых перчатках, но держа фуражку в руках, стоял бдительный страж входных дверей Константин Курдаш и потупясь смотрел в пол. Как всегда на лице его блуждала улыбка отрешенности, которая сперва казалась странной, но когда присмотришься, становилось ясно — Курдашу плохо вставили зубной протез. Из-за неправильного прикуса верхняя губа немного приподнималась, и обнажала ряд ровных пластмассовых зубов серо-белого цвета — своих он давно не имел. — Поставьте там, — директор взглядом указал Ималде на письменный стол. — Спасибо! — И строго спросил Курдаша: — Тебе совсем нечего сказать? — Я перед ним очень, очень извиняюсь… — с трудом выдавил Константин. — Иди, свое решение я тебе сообщу! — Спасибо, — Курдаш повернулся к двери и надел фуражку с золотым ободком. То ли лицо его оказалось в таком ракурсе, то ли потому что свет падал на Курдаша именно из того окна, возле которого стояла Ималда, а может, вообще причину и не объяснишь, но Ималде вдруг показалось, что она уже видела его раньше, только давно. Сначала, правда, немного засомневалась. Нет, она не только видела его раньше, но их даже связывало что-то общее. — Ималда, налейте нам, пожалуйста, кофе… Она поставила на круглый столик чашки, сахарницу, тарелку с булочками, разложила салфетки и, наливая кофе, придерживала крышку горячего кофейника. Но делала все автоматически. Где она видела Курдаша? Точно — видела раньше и теперь было очень важно, где именно. Чрезвычайно важно. — Посмотрите, вон какие пятна остались на шее! — сердился сидящий в глубоком кресле мужчина с круглой и лысой, как у тюленя, головой. На Ималду он даже не взглянул, а тыкал указательным пальцем в свою вытянутую шею. — За такое в тюрьму сажают! Такого человека нельзя держать при входе! — Прошу вас… Будьте на сей раз великодушны… Я вам объясню… — За такие дела срок дают! Рауса подмигнул Ималде — мол, ступай. Она взяла пустой поднос и вышла на лестницу. Прошла мимо входа в зал для посетителей и спустилась по лестнице на полпролета. Константин стоял на своем посту, скрестив руки на груди, словно у него озябли плечи и он их согревал. Теперь Ималде знакомой казалась лишь его поза, а лицо — нет. Нет, все это фантазии… Ну и что в том особенного, если она и видела его раньше! И все же не покидало чувство: есть значение в том, где они раньше виделись. Ималда стояла и смотрела на Курдаша, а Рауса тем временем всячески старался спасти его шкуру. — У этого человека очень сложная судьба… — начал Рауса, наливая лысому вторую чашку кофе и потчуя его булочками. — Если каждый, у кого сложная судьба, начнет хватать за горло и душить, то… Тогда… У меня награды, я член двух редколлегий! — Да, да, вы говорили… И потому мне особенно неприятно. — Еще бы! — Вы мне рассказали о самом происшествии, но я не совсем понял… — Это же не человек, это зверь! Гестаповец! — Может, он вас с кем-то спутал? — Как же — спутал! У дверей я был один. Постучал. Он подошел, осмотрел меня с головы до ног, ни слова не сказал и исчез. Я подождал и постучал еще раз. Он снова подошел к двери и забарабанил по стеклу дощечкой «Свободных мест нет»… Курдаш уже повернулся было, чтобы уйти: в гардеробе у него остывал чай с лимоном, но лысый вдруг застучал в дверь кулаками. Обычно так себя ведут лишь юнцы да заезжие спекулянты мандаринами. Для таких у Константина имелся особый прием — он приоткрывал дверь ровно настолько, чтобы стучащий захотел протиснуться вовнутрь, и когда голова его находилась уже по другую сторону порога, Курдаш своими сильными костлявыми пальцами, как плоскогубцами хватал его за нос: слезы брызгали во все стороны, глаза выкатывались так, словно вот-вот выскочат из орбит. Немного поелозит так человека по тамбуру и навзничь вытолкнет на тротуар к общей потехе дружков-приятелей или находящейся рядом публики. За такие дела Курдашу не раз грозили выбить зубы; он ждал, что рано или поздно на него нападут. Поэтому в левом кармане пальто всегда носил ручку-вентиль от радиатора центрального отопления, которая пригодилась бы вместо кастета. Он живо представлял себе такое нападение — все равно всех уложит наповал; и они будут лежать и стонать: удары его левой еще сохранили свою молниеносность. В хорошем расположении духа Курдаш иногда занимался по утрам боем с тенью, да и ноги еще были крепкие. Обороняясь прямыми точными ударами, он, правда, уже не мог так легко маневрировать, как раньше на ринге, по пусть только сунутся! Курдаш был неукротимым и беспощадным драчуном, за жестокость боксеры окрестили его Мясником, ибо многие не раз замечали, что противника он не укладывает на пол нарочно, а колошматит словно отбивную просто ради собственного удовольствия. Справедливости ради следует признать; когда, бывало, лупили самого Курдаша, этот мускулистый и жилистый чурбан не издавал ни звука. Судя по одежде, лысый за дверями — солидный дядя, такого за нос хватать не годится. Константин приоткрыл дверь и, брызжа слюной, крикнул ему прямо в лицо: «Вали домой, синюха!» В тот же момент произошло нечто невиданное и неслыханное. Нарочно или нечаянно, но лысый пнул его ногой. Схватив лысого за горло, Курдаш втащил его в тамбур и начал молотить, не обращая внимания на его «я такой, я сякой». «Я не знаю, кто ты есть, но я знаю, что ты будешь котлетой», — орал Константин, и лишь вмешательство гардеробщика, Леопольда и Майгониса заставило его отпустить жертву… — Я, правда, очень удивлен, — вздохнул Роман Романович Рауса. — Обычно он очень вежливый и выдержанный. Придется отправить в санаторий, пусть подлечит нервы. — В тюрьму отправлять таких надо! Если доведу дело до суда, он получит… Его посадят — это уж точно!.. Булочки были свежие — крошки сыпались лысому на брюки. — Я не намерен его оправдывать и, конечно, накажу, однако… Работа у входа в ресторан делает человека нервным и несдержанным. Наш ресторан считается лучшим в Риге, вроде бы по логике здесь и публика должна собираться интеллигентная. Ничего подобного! Здесь бывают люди с большими деньгами. Как это ни парадоксально, но и при социализме с помощью денег можно открыть любые двери. Цены в «Ореанде» настолько высокие, что я, например, при своей зарплате мог бы привести сюда жену хорошо, если раз в два года. Наш ресторан не для тех, кто честно работает! Вы же образованный и опытный человек и знаете, кто позволяет себе сорить деньгами — местные и приезжие торгаши, взяточники, воры и уличные девки, или, как теперь говорят, женщины легкого поведения. Контингент таких в «Ореанде» составляет две трети посетителей — ни для кого это не секрет, но дела до них нет никому. Я не раз обращался в милицию — помогите! — все напрасно. Наши законы слишком гуманны. И вот с такой грубой, чванливой, а порой просто наглой публикой изо дня в день приходится работать бедняге Курдашу! Я ему не завидую!.. Фамилия Курдаш вам ни о чем не говорит? Константин Курдаш… — Не-ет. — Вы, правда, намного моложе его, можете и не знать, ведь слава спортсмена сгорает, как метеорит, и даже пепла не остается. — Я был чемпионом района по стрельбе из лука и неплохо бегал четырехсотметровую дистанцию с препятствиями… — То было во времена Яниса Ланцерса и Иманта Энкужа, Туминьш появился позднее. Курдаш, правда, их уровня не достиг, хотя казалось, вот-вот догонит — нужен всего лишь маленький рывок. Не знаю, почему, но к нему несправедливо относились судьи: выиграл бой явно Константин Курдаш, а соберут листки — два «за», «против» — три. Хоть плачь! — Были еще такие Рович и Викторов… — О, у вас отличная память! Но и они появились чуть позднее… Настало время, когда Курдашу пришлось уйти из спорта. Профессии у него не было. Чтобы побольше зарабатывать, пошел в грузчики, потом жена ушла к другому, ведь быть супружницей закатившейся звезды — не такая уж большая честь. — Учился бы. Как я, например! Мне было уже тридцать два года, когда закончил институт. — Конечно, мог бы и какую-нибудь специальность освоить, если бы захотел — для этого и семилетки хватило бы. Но у него, видно, предприимчивости маловато. А может, сказались полученные травмы, ведь они вредны для здоровья: у него часто болит голова. — Зато теперь у входа гребет денежки! Пусть не плачет! Один сунет рубль, другой сунет рубль… Сколько так за вечер набирается! — Думаю, немного, хотя наверняка есть такие, кто дает. Только какие там рубли — копейки! Я не знаю, как его наказать, но если вы настаиваете, конечно… Может, попросим еще кофейку? — Спасибо, спасибо… Довольно! — Он глубоко и искренне сожалеет о случившемся — это я понял по тому, как он ведет себя… — Дай-то бог! — Правда, правда! — Но вы все же как-нибудь накажите его, такое на самотек пускать нельзя! — Конечно! Обязательно накажу. Может, пригласить его, чтобы еще раз перед вами извинился? — Нет, нет… Занимайтесь этим сами! Так нельзя обращаться с посетителями. Как сумасшедший… А Ималда, когда у нее позже выдалась свободная минутка, сбежала вниз и стала опять наблюдать за Константином Курдашем. Он, прогуливаясь туда-сюда по вестибюлю, пренебрежительно посматривал на жаждущих попасть в «Ореанду». Сначала ей казалось, что Курдаша она, без всяких сомнений, видела раньше, но через некоторое время готова была утверждать обратное. — Ты что на меня пялишься? Я тебе что?.. Обезьяна что ли? — закричал вдруг Курдаш. — Нет, я… — вздрогнула Ималда. — Леопольд велел что-нибудь? — Нет, я просто так… — Что просто так? У директора ты на меня таращилась, теперь снова… Чего тебе от меня надо? — Извините… — покраснев от смущения, пробормотала Ималда и убежала. И зачем только она оглянулась? Когда подошла уже к фойе, Курдаш все смотрел на нее снизу вверх. В вестибюле было жарко. Константин снял фуражку и большим носовым платком вытирал пот с наметившейся лысины на макушке. Потом расстегнул верхнюю пуговку воротника и вытер пот с шеи, с лица. Он всегда следил за своей внешностью — всегда был гладко выбрит и напомажен, всегда в тщательно отглаженных брюках и до блеска начищенных туфлях. Алексис поднялся очень рано, на улице была еще непроглядная темень. Ималда слышала, как он моется — в ванной лилась вода. Брат сказал, что летит в командировку в Калининград, билет на самолет уже в кармане. Он собирался тихо — на цыпочках, чтобы не разбудить сестру, прошел через комнату со своей дорожной сумкой. Ималде было приятно его внимание и, не желая огорчать брата, она притворилась крепко спящей. Притворилась и заснула в самом деле. Около десяти часов, когда солнце поднялось уже довольно высоко, в коридоре зазвонил телефон, и Ималда в ночной рубашке, босиком побежала, чтобы успеть снять трубку. Звонили, видно, из автомата, но из-за какой-то ошибки или поломки что-то не срабатывало, хотя никаких гудков не последовало. Ималда попросила нажать кнопку — также ни звука. Она положила трубку на рычаг, немного подождала, но больше не звонили. Наверно, поблизости не было другого автомата. Пора бы одеваться, да что-то неохота. Чайник был еще теплым, но Ималда зажгла газ, вскипятила воду. Засыпала в заварочный чайник щепотку ромашки и ложку сахара. В последнюю неделю Алексис разъезжал по командировкам — то ездил в Таллин, то летал в Ленинград, то в Вентспилс и даже в Одессу. «Работы полно, а денег нет», — сказал он о себе. «Ты не одолжишь мне червонец?» — спросил вчера утром. «У меня нет, все истратила.» «А что купила? Показывай! Вместе порадуемся!» «Две пары чулок. Мама тоже всегда покупала по две пары: если на одном чулке сбежит петля — другой можно использовать как запасной ко второй паре.» «Ишь ты, в нашей семейке, оказывается, были и такие, кто экономил не только на работе, но и дома. — Алексис зло рассмеялся. — Жаль, что я раньше этого не замечал! — Увидев, что сестра нахмурилась, он переменил тон. — Это все твои покупки?» «Еще купила творога и сметаны… Все… Осталось рубля два-три.» «Ага! Мне все ясно!» «Что тебе ясно?» «Что ты купила творог И сметану.» «За квартиру не уплачено. В пятницу будет аванс, но мне хотелось бы отложить на туфли.» «В эти дела не вмешивайся, платить за квартиру — моя забота! — Алексис рассердился. — Скажи лучше, какой у тебя размер, может, в поездках мне что-то попадется.» «Сорок четвертый, третий рост.» «Обуви?» Оба рассмеялись, и им стало легко. Все-таки их двое, а значит, они не одиноки. Ималда залила ромашку кипятком, оставила, чтобы чай настоялся. Намазала хлеб маслом. Съела. Проглотила по две таблетки одного, второго и третьего лекарства. «Выходим на финишную прямую, — говорил доктор Оситис. — Начнем сокращать количество медикаментов. Как ты устроилась?» «Нормально.» «Когда говорят — нормально, значит, дела идут, по крайней мере, неплохо. Я искренне рад за тебя!» Она выглянула в окно. Погода была хорошая, но выходить не хотелось. Немного взгрустнулось, что у нее нет ни подружки, ни друга. Ималда сняла с антресолей бабушкину ручную швейную машинку, достала материну юбку шоколадного цвета — два дня назад ее выстирала, — налила в стакан немного остывший чай, выпила и, усевшись перед окном, принялась пороть юбку. Мать не умела шить, она только выбирала фасоны по журналам мод. Хорошо, что бабушка обучила Ималду, совсем еще малышку, вставлять челнок в машинку, вдевать нитку в иголку и строчить. Теперь ей это очень пригодилось. Ималда не любила бывать на людях, а если и оказывалась в самом центре их скопища, то лишь из-за общественных обязанностей, которые на нее взваливали. Гораздо больше ей нравилось быть одной. Частенько сразу же после уроков, несмотря на свой тяжелый портфель, она ехала в зоопарк и подолгу простаивала возле клеток с кроликами — там обычно не было посетителей, или в этнографический музей под открытым небом, где прогуливалась по берегу озера, либо по ухоженным дворам музейных хуторов, иногда забиралась в темный угол черной избы и слушала, как звенит промозглая тишина. До тех пор, пока кто-нибудь не забредал туда же и не нарушал ее покой — тогда приходилось уходить. О своих поездках Ималда никому не рассказывала — понимала, что они не отвечают общепринятым нормам, по которым для детей предусмотрены только кружки, отряды, классы и прочий содом. Она даже пыталась изжить этот свой недостаток, клялась сама себе, что никогда больше не поедет, но проходила неделя или месяц и какая-то неукротимая сила опять тянула ее туда, причем не останавливало даже то, что она может опоздать в балетную студию. А если обстоятельства складывались так, что поехать все же не могла, то на душе у нее становилось тяжко и мрачно, городской шум и суета угнетали ее. Их было четверо или пятеро девочек, державшихся вместе, потому что из школы домой возвращались одной дорогой. Всем им было по тринадцать лет, девочки еще не поклялись друг другу в дружбе «до гробовой доски», объединяло их всего лишь географическое положение места жительства и косвенно они сознавали это, несмотря на то, что ходили друг другу на дни рождения, вместе покупали подарки, вместе ездили на каток, обменивались книгами, а иногда, собравшись у Ималды, вместе смотрели по телевизору передачи «В мире животных» или «Клуб кинопутешественников»: у мелнавского «Сони» все было особенное — и размеры экрана и чистые цветовые тона. Две подружки откололись сразу после ареста отца. У обеих отцы тоже были ответственные работники, а те считали своим священным долгом отмежеваться от этого Мелнавса. Бесчестья и так достаточно: их дочкам приходится учиться в той же школе, где учится отродье этого Мелнавса. И если бы до ближайшей школы не нужно было ехать несколько остановок на троллейбусе, они своих дочек перевели бы. Теперь же пришлось ограничиться строжайшим наказом: «И чтобы ни слова с ней! Если Ималда о чем-нибудь спросит или скажет, ничего не отвечай, повернись в другую сторону и шагай прочь!» Девочки и не противились родительскому наказу, ведь с Ималдой их не связывала искренняя и сердечная дружба. Ималда вскоре поняла, что ее чураются и, оскорбленная, тоже от них отвернулась. Поведением начальниковых дочек возмутились две другие подружки: «Разве так можно? Это нечестно! Ималда не виновата в том, что с ее отцом случилось такое!» Это было проявлением чистого, детского чувства справедливости, о которое разбиваются изощренные аргументы взрослых. Так же рассуждало большинство учеников класса, вот почему все очень удивились, когда уже через полгода Ималда лишилась всяких школьных должностей, да и общественных нагрузок у нее больше не стало. Оказывается, класс сам за это проголосовал. Никто не заметил, что голосованием, как всегда, и на сей раз умело управляла классная руководительница. Только раньше кандидатура Ималды ей казалась весьма желательной, теперь же положение резко изменилось и для Ималды не нашлось места даже среди тех, кто к новогоднему карнавалу украшал зал. Когда девушка первый раз вернулась из психиатрической больницы, Алексис на всякий случай забрал ее документы из старой школы и подал в другую, но это почти не изменило положения: здесь неподалеку жил кое-кто из бывших однокашников, а наиболее бесстыжие из них показывали на Ималду пальцем: «Смотри, сдвинутая идет! А ну поберегись, как бы эта идиотка не укусила — придется ходить на уколы против бешенства!» Те, кто был посовестливее — в том числе не сразу отколовшиеся подружки, — завидев Ималду издали, переходили на другую сторону улицы, а если избежать встречи все же не удавалось, ссылались на недосуг. Им было уже по шестнадцать, фигура и одежда становились дамскими, девушки посещали дискотеки и боялись кому-нибудь проговориться, что раньше дружили с умалишенной. Не дай бог кто-нибудь увидит вместе с ней — позор! Родители дочек да и сами они были убеждены, что психические заболевания неизлечимы. И чувствовали себя пророчицами, когда узнали, что бывшая одноклассница снова попала в больницу. Однажды, по объявлениям подыскивая себе работу, Ималда зашла в магазин купить молока и там увидела в очереди одну из своих прежних подружек с каким-то парнем. На сей раз подружка Ималду действительно не заметила — слишком увлеклась разговором со своим кавалером. С трепещущим сердцем Ималда ждала, когда та наконец поднимет глаза и посмотрит вокруг. Ималда не могла решить, то ли самой первой поздороваться, то ли ждать, когда подруга поздоровается с ней. Но вдруг представила себе, как после этого свой оживленный разговор с парнем подружка непременно приукрасит замечанием: «Видишь ту девицу? Да не смотри так пристально! Она уже два раза была в дурдоме. Мы учились в одном классе и были немного знакомы». Ималда повернулась и решительно вышла на улицу, не думая о том, в какую сторону идет. Через день опять встретила подружку. Переходя улицу, Ималда остановилась, чтобы пропустить троллейбус, осторожно выезжавший из поперечной улицы — там в местах стыка проводов обычно соскакивает штанга. Подружка ехала в троллейбусе, на голове у нее была студенческая кепочка, и стояла она среди точно таких же кепочек. Правда, Ималде, может, только показалось, что все кепочки как по команде вдруг повернулись и уставились на нее. Потом Ималда увидела в толпе пешеходов парня, знакомого по балетной студии, и поспешила скрыться в ближайшем парадном. Почти всякий раз, когда выходила из дому, она замечала кого-нибудь из прежних знакомых. А теперь стала приглядываться к лицам прохожих, чтобы вовремя избежать встречи. И все же нос к носу сталкивалась то с бывшими коллегами отца, то с парнями из параллельного класса, то с приятельницей матери — та проводила девушку жалостливым взглядом, каким провожают бездомных и больных собак, изнуренно таскающихся из двора во двор и давно отчаявшихся найти свой дом и хозяина. Большинство прежних знакомых Ималду наверняка просто не узнавало: два года — срок немалый в жизни подростка, но она расценивала это как нежелание узнавать. И если день проходил без подобных встреч на улице, то взгляд соседки через «глазок» из квартиры напротив всегда жег спину под аккомпанемент щелчков засова — старуха дни и ночи бдительно следила за своей безопасностью. Когда Ималда приходила домой, от напряжения у нее болела голова, в ушах звенело. Выпивала лекарство — оно унимало боль, но потом клонило в сон. Ималда стала избегать улицы — она пугала ее, и девушка никуда больше не ходила — только на работу и обратно, остальное время проводила в квартире — так лесные звери укрываются в своих норах… Пороть юбку ножницами было трудно и Ималда отправилась поискать бритву среди вещей брата. В это время кто-то позвонил в дверь. Ималда открыла. На пороге стояла молодая женщина с глубокими темными глазами. У нее было очень бледное, но довольно красивое лицо. Волосы, почти черные, подстрижены под длинного «ежика», узкие бедра, невысокая грудь. — Добрый день, — сказала она по-латышски с сильным акцентом. — Добрый день, — растерянно ответила Ималда. — Я вам звонила, но потом решила, что… Нам надо поговорить. Я лучше буду говорить по-русски, по-латышски мне трудно… За что вы меня ненавидите? За то, что я русская? Ималда не знала, что ответить, как быть. — Здесь, на лестнице, говорить неудобно, — сказала женщина, ожидая приглашения в квартиру. — Меня зовут Таня. — Ималда. — Знаю. Мне это очень хорошо известно. Ималда заметила, что кожа на лице женщины уже слегка увяла — должно быть, Таня злоупотребляла плохой косметикой или курила. Не зная, как реагировать на неожиданный визит, Ималда стала разглядывать ее лицо. Таня держалась напряженно, но воинственно. В квартире напротив громко скрипнула внутренняя входная дверь — видно, давно не смазывали петли — в «глазке» мелькнул свет, потом исчез: значит, старуха наблюдает. — Проходите, пожалуйста. — Мы можем поговорить и здесь… — сказала Таня, остановившись у дверей кухни. — Отец у меня русский, мать — украинка… Человек может иметь только ту национальность, к какой принадлежит, ведь родителей мы себе не выбираем. Вернее — не дано! Вы гордитесь тем, что вы латышка, я вас понимаю. А я горжусь тем, что русская. Любую национальность надо уважать. А вот тот, кто отказывается от своей национальности, тот негодяй, — он превращается в тряпку, об которую другие вытирают ноги. «У меня галлюцинации», — промелькнуло у Ималды в голове. — Как вы могли сказать такое! — Таня тихо заплакала. Заряд воинственности она уже выпалила и теперь перед Ималдой стояло несчастное-разнесчастное существо. — Как вы могли! Вы и не догадываетесь, как он вас любит! Алексис не способен на поступок, который противоречил бы вашему желанию, он лишь способен не выказывать этого! Алексис! Слава богу, хоть что-то прояснилось! Но успокаиваться нет оснований! Что же такое она сказала Алексису? Ничего. Совершенно ничего! Значит, брат этой Тане что-то наврал! — Пойдемте в комнату… Кофе у меня нет, но могу угостить ромашковым чаем… — Спасибо… Сейчас успокоюсь… Я успокоюсь… — Таня кокетливо вытирала кончиками пальцев слезы в уголках глаз. — Сейчас пройдет… Только не говорите ему, что я была здесь, — он мне этого не простит! Тане уже исполнилось двадцать семь лет, она была вполне миловидная, даже привлекательная, но не красавица. Таниного отца после службы в Чехословакии, Венгрии и на Севере перевели в Ригу дослужить оставшиеся до демобилизации годы, к моменту которой он имел звание майора. В отличие от других сослуживцев-военных, он не чувствовал себя способным сворачивать горы, поэтому полностью предался спокойному и приятному течению пенсионной жизни, читая книги из серии «Классики мировой литературы», встречаясь со старыми, близкими друзьями. Он наотрез отказался от общественных должностей в жилищно-эксплутационном районе, на которые принято выдвигать бывших офицеров — неумех в штатской жизни. Когда семья перебралась в Ригу, мать Тани устроилась в бухгалтерию одного завода. Это была трудолюбивая женщина с покладистым характером, посвятившая себя семье и работе, а в последние годы в основном работе: она считала, что дочь уже вполне взрослая и получила достаточно образования, чтобы самой строить свою жизнь. Иногда она поддерживала Таню небольшими денежными суммами для покупки то одежды, то обуви, она охотно давала бы и больше, но семья накоплений не имела — сколь ни большой казалась пенсия отца, то была всего лишь пенсия, и даже вместе с зарплатой конторской служащей на такие средства не построишь собственный дом и по последней моде не оденешь взрослую дочь. Таня работала техником-чертежницей в заурядном конструкторском бюро, где от руководителей все только и слышали: «Надо поднажать!», отчего работники бюро стали апатичными — какой смысл «поднажимать» сегодня, если завтра снова потребуют того же, да и послезавтра без этих призывов не обойдется. Отбыл свое время на работе — и слава богу! Чертежницы не являлись исключением — они и при сверхурочной работе «отбывали» — подолгу пили чай, деловито обсуждая семейные проблемы. За это их иногда поощряли десятью рублями в виде премии к зарплате: за неофициальные сверхурочные официально платить не полагалось. Иногда начальство лишь обещало добавить к зарплате в следующий раз. Самостоятельная жизнь Тани началась прекрасно — сама зарабатывала, сама тратила. Пора танцулек — дискотек тогда еще не было — казалась безвозвратным детством, а чтобы как-то коротать время, Таня с подружками начала посещать кафе, держа курс на самые популярные в надежде, что они явятся для нее откровением, пока наконец не скатилась до «Аллегро», «Птичьего сада» и «Ростока». Высоко котировался только комплекс «Седьмого неба» с его «Ореандой», «Шкафом» и «Ямой» — Мекка рижских спекулянтов и потаскушек, куда впервые Таня пришла с чувством благоговения, как мусульманский паломник к черному камню Каабы. В кафе бывало много парней. Современная мораль и суперфирменная одежда служили лучше всякой визитной карточки. Подружки Одна за другой повыскакивали замуж и в кафе, естественно, больше не появлялись. Не вышедшие замуж тоже, естественно, остались, ожидая своей очереди. Тане исполнилось двадцать пять, когда она поняла, что от этой станции поезда уже никуда не идут. Прозрение наступало постепенно: она стала замечать, что у красавцев парней округлились щеки и животики, что свои телеса они уже с трудом втискивают в джинсы и куртки, которые трещат по швам, а в речи появляется цинизм, словно у стариков импотентов. Над всем они издевались, все им было плохо — так они пытались доказать, что они мудрее и выше толпы. Почти все они нигде не работали, во всяком случае, зарплата ни для кого не была основным средством существования. За столиками изо дня в день они вели одни и те же беседы: удачные и неудачные махинации, перемены в спросе на товар и в ценах, необходимость знакомств с нужными людьми. Один торговал видеокассетами, Другой — магнитофонными, третий предлагал автопокрышки, а поскольку занимался этим годами, можно было подумать, что владеет небольшим шинным заводиком на окраине города. Другие слонялись возле антиквариата и магазинов Внешторга и скупали чеки, чтобы потом выгодно отоварить их дефицитом — в радиотоварах и изделиях женского трикотажа они разбирались не хуже дипломированных товароведов. Казалось, милиция не в состоянии справиться с ними, несмотря на то, что действовали парни нагло и совершенно открыто, да и на оборотной стороне чеков написано: «перепродажа категорически запрещается». Были среди них и охотники за иностранцами, промышляющие возле порта и гостиниц, были сынки влиятельных родителей, умевшие лишь тратить то, что им подбрасывали предки, да напускать на себя важность, соответствующую рангу родителей. Появлялись тут и явно уголовные элементы — злые и ограниченные, какое-то время их кражи служили для других источником наживы, но обычно подолгу никто из них на свободе не задерживался: ворюг снова отправляли на баланду, черный хлеб и общественно полезный труд. Вся эта публика женилась и разводилась и снова женилась, но только на девицах кость от кости и плоть от плоти своей: молодая жена либо делом должна помогать в операциях на черном рынке либо просто отвечать далеко идущим материальным расчетам своего мужа. У Тани не было шикарной квартиры, не ожидалось в перспективе и крупного наследства. Она, правда, открыто никому не возражала, но принять нравы, царящие в тех темных компаниях, тоже не могла. Однако и свой образ жизни изменить была не в силах, продолжая блуждать из кафе к кафе, от столика к столику. «Словно застряла», — жаловалась она бывшим подругам, когда бывала у них на днях рождения, где всегда мешал плач ребенка из соседней комнаты. И бывшие подруги считали своим святейшим долгом подсадить ей за столом в качестве соседа какого-нибудь мужичка, который никому не нужен из-за своих холостяцких причуд, чрезмерной застенчивости или куда более серьезной причины. Таня уже и забыла, кто познакомил ее с Алексисом и где это произошло. Скорее всего в «Ростоке». Алексис одевался так же, как остальные, однако не трещал часами, словно баба, о тряпках — какие ему к лицу, а какие не к лицу, не останавливался перед каждым зеркалом, чтобы снова и снова поправить непослушную прядь волос. Тане иногда казалось, что он — единственный мужчина в этом уголке, столь явно подвергшемся феминизации и маскулинизации. Он способен был даже возмущаться и злиться и потому выгодно выделялся среди окружавших его мозгляков. Алексис закончил мореходное училище, но из-за прегрешений отца лишился выездной визы. Он, по крайней мере, был пострадавший, у него, по крайней мере, была злость, и он откровенно говорил, что будет бороться с несправедливостью. Не затем же он появился на свет, чтобы после смерти своим прахом удобрить почву. — Обещайте мне, что не скажете Алексису! — потребовала Таня. — Хорошо. Как вести себя, что говорить, чтобы не навредить брату? Ималда без малейшего колебания встала на сторону Алексиса. Она решила бороться за интересы брата, даже если он и неправ. — Может, он меня не так понял… — Не притворяйтесь, Ималда! Он вам говорил, что мы хотим пожениться! И мы давно бы это сделали, если бы Алексис не захотел дождаться вашего возвращения… из больницы. — Я все же заварю ромашку, — пробормотала Ималда и, выскользнув на кухню, занялась посудой. «Если брат не хочет жениться на этой женщине, значит, на то есть причина», — словно оправдываясь, сказала она себе. Ималде вдруг как бы досталась роль любящей матери, которая должна защитить своего единственного шаловливого сына. — Здоровье у меня еще не очень крепкое, приступ может повториться… — Не будьте жестокой эгоисткой, Ималда, и не думайте только о себе, подумайте и о нем! Я люблю Алексиса… — Но ведь и вы думаете только о себе, — оборвала ее Ималда. И даже сама удивилась, каким резким и нетерпимым тоном она это высказала. — Мы с Алексисом любим друг друга. — Я не понимаю, что вам от меня-то нужно? Таня пыталась выяснить, почему Алексис не спешит с приглашением в загс, но, не сумев выяснить, принялась измышлять причины. Алексис давно плел ей всякое: то надо дождаться, когда из больницы выпишут сестру, то подождать, пока удастся разменять их большую квартиру, ведь неженатый человек может быстрее оперировать предлагаемыми вариантами обмена, то ждать до тех пор, пока выдадут визу — ему обещали! — стало быть, выгоднее сохранить юридический статус холостяка. Таня чувствовала, что он ей лжет, и все же старалась верить. В Таниной жизни многое изменилось за последние недели, но Алексис не заметил даже этого, и она была глубоко оскорблена. Как-то раз Таня прочла объявление в «Рекламном приложении» — этой презираемой газете, которую, чтобы повеселиться, часто покупают те, кому объявления о желании познакомиться вовсе не нужны и кому просто законом следовало бы запретить их читать, ибо своими насмешками они дискредитируют серьезное и нужное мероприятие. Тридцатилетний мужчина выражал желание познакомиться с женщиной соответствующего возраста, искательниц приключений просил не писать. Объявление было деловое, без саморекламы, какая обычно встречается в подобных объявлениях; прочитав их, начинаешь думать, что имеется большой выбор совершенно идеальных женщин и совершенно идеальных мужчин. Накануне Алексис напел ей про то, что надеется получить визу. Он выбрал выгодную басенку — ему, мол, неизвестно, когда именно. Таня пересказала разговор одной из своих замужних подруг, и та плод Алексисова вдохновенья расценила как бесстыжее вранье: «Человек, который ждет визу, не станет водиться со спекулянтами и перекупщиками валюты, а честно трудится, тем и доказывает, кто он! И если об Алексисе кое-что известно нам с тобой, то не думай, что об этом не знают те, кто выдает визы. Скорее от него отделаешься — тебе же лучше будет!» Подруге было легко говорить: муж под боком, да и самой не свойственно чувство гордого одиночества, которое она рекомендовала Тане. Немного поколебавшись, Таня написала тому, кого не интересовали приключения. Она не очень-то рассчитывала на ответ и немного удивилась, когда его получила. Мужчина предложил ей свидание. Переговоры заинтересованных сторон состоялись в молочном кафе. Они сидели на террасе над каналом, ели мороженое с клубничным вареньем и смотрели, как по затененной высокими деревьями воде канала скользят дикие утки и лебеди, кружатся на ветру прошлогодние коричневые листья. «Вы очень симпатичная», — начал мужчина. Он был прилично, хотя и просто одет, и Таня про себя отметила, что в его одежде нет ничего фирменного. Довольно неуклюж, лицо круглое, улыбчивое, руки загрубели от физической работы, на коротких пальцах коротко подстрижены ногти. Таня рассказала ему, кем работает, где училась, он, в свою очередь, поведал о себе: электрик высшей квалификации, разведен, платит алименты. Таня чувствовала, что понравилась мужчине. «Почему вы развелись?» — спросила она. Он помрачнел. «Наверно, мы слишком рано поженились… Да и жена работала в таком месте, где много мужчин… Я не сразу сообразил, что ей оттуда следовало бы уйти, не настоял на этом… Уже несколько лет, как она замужем за другим.» «А дети?» «Это уже не мои дети. Я для них — всего лишь ежемесячный денежный перевод по почте в размере тридцати процентов от зарплаты.» «И долго еще платить?» «Еще долго. Я вас понимаю. Долго, но вы об этом не тревожьтесь. Жизнь научила меня приспосабливаться — на своем огородике я выращиваю дички роз и потом продаю их тем, кто делает прививку. Сделка наша вполне законная, при хорошем уходе дички приносят мне в год около двух тысяч дохода. Кроме того, я специалист по электропроводке — имею неплохую репутацию среди тех, кто строит собственные дома. Могу по вечерам подрабатывать и этим». Мужчина просил лишь об одном: не торопить события, постепенно узнать друг друга. При расставании договорились встречаться по воскресеньям под вечер, когда у него больше свободного времени. Появление у Тани ухажера внесло в комнату чертежниц новые настроения, которые никак не способствовали выполнению плана: план в конструкторском бюро перестал быть главным, теперь гораздо важнее было выдать Таню замуж. Небольшой, закаленный в супружеских штормах коллектив взялся за дело с большим энтузиазмом, а самой Тане при этом отводилась роль послушной статистки. Мнения разделились, возникали горячие споры. «Ни в коем случае не затягивай — тогда ничего не выйдет! Надо хватать, а то перезреет! Я дам ключи от дачи, а вы поедете как бы проверить, не влез ли кто… и…» «Как только добьется постели — пиши пропало! Я их знаю!» «Вот именно… Ты со своим стариком все начала в первую брачную ночь, только вот на крестины мы ходили уже через четыре месяца… Все равно этого не миновать, а выходить за мужчину, не зная, каков он, — глупо.» «Если он предлагает встречаться всего раз в неделю, значит у него есть и другие кандидатуры! Не одна же ты ему писала!» Информация, поступавшая после очередного свидания, обрабатывалась быстро, словно в электронно-вычислительной машине. Дальнейший план действий выкристаллизовался из нескольких вариантов. «Пригласи его домой на блины! Пусть познакомится с родителями! Посмотрим, как отреагирует!» С психологической точки зрения мужчину оценили удивительно точно: осторожен потому, что уже раз обжегся, а обжигаться снова у него просто нет времени: «цейтнот!» Любит детей и хочет их, но боится, что снова останется с исполнительным листом на руках. Вечер с блинами прошел без открытий и сюрпризов. «Не скажу, что он мне очень понравился, — говорил потом отец матери, — но видно, что не пьяница. И работящий. Семья будет прочной. Во всяком случае этот мне нравится больше, чем Алексис. Тот лишь умно говорит, а сам ни работать, ни заработать не умеет!» «Пусть поступает, как хочет», — отвечала мать. «С Алексисом ничего не выйдет! Попомни мои слова!» В следующее воскресенье Тане было сделано официальное предложение. И хотя она ждала его, предложение все же озадачило. Сначала ей было очень приятно, потом это чувство сменилось желанием тотчас же увидеться с Алексисом и все ему рассказать. Теперь, когда мужчина был почти уже в руках, Таня решила, наконец, спросить себя: «А хочу ли я его?» и вынуждена была признать: «Нет, не хочу!» Теперь ей стало ясно, что он был нужен как инструмент, при помощи которого можно заставить Алексиса решиться поскорее — без лопаты не выроешь горшок с золотом. Все добродетели нового знакомого ничего не стоили в сравнении с ветреностью и легкомыслием Алексиса. На работе женщины подвели итоги как на бухгалтерских счетах. Да, все верно! Столько-то плюсов, столько-то минусов: Алексис безусловно проигрывает, Алексис должен отойти в сторону! Однако когда они сами выходили замуж, не считали ни плюсов, ни минусов. Они любили. Но забыли об этом. Логика любви в отсутствии логики. Сравнивая того, другого, с Алексисом, Таня теперь приписывала Алексису замечательные качества, которых раньше в нем или не видела, или недооценивала. Он стройнее, он представительнее, он лучше одевается, он… Перечислять эти качества она могла бы до бесконечности… Да, Алексис ведь еще побывал в Турции! В самой Турции! На деле же все было проще: она хотела Алексиса, а тот, другой, был ей безразличен. Тот другой был рядышком, под рукой, а Алексис недосягаем. Поэтому она и желала его еще сильнее. Она обманывала себя, убеждая, что хочет тихой семейной жизни с детьми в колыбельках и цветочными клумбами во дворе. Такая жизнь казалась ей каким-то особенным благом, она словно овеяна романтикой прошлого века. Таня могла ею даже восхищаться, но не могла и не хотела жить. Теперь вдруг выяснилось, что ей гораздо нужнее вечерняя сутолока кафе, монотонно-ритмичная музыка, достигающая порой такой громкости, что кажется вот-вот лопнут барабанные перепонки, бесконечные кофепития и курение сигарет до одури. И, конечно, чтобы был рядом Алексис, который нет-нет да шепнет на ухо какую-нибудь приятную сердцу глупость. Почему же Алексис избегает ее? Недостатков ни в своей внешности, ни в характере она не усматривала. Таня старалась быть с Алексисом податливой, баловала его, выполняя любые его желания, да и сам Алексис сказал как-то, что лучше ее никого не встретит. Таня с ожесточением искала виновника своей беды. Другая женщина? Она выспрашивала знакомых, пыталась выследить Алексиса. Безуспешно. Будучи по натуре импульсивной, не одну ночь провыла, кусая подушку. Ее гордость была уязвлена, и Таня хотела понять, почему Алексис не хочет на ней жениться, ведь во всем другом они ладили, было полное взаимопонимание. И однажды решила: я ведь русская! А его сестра, эта пигалица, потому и настраивает против меня! Чем только не забивает себе голову женщина, которой кажется, что у нее отнимают любимого мужчину! Но голое поле даже травой не зарастет без семени. Отец Тани был человеком культурным — вместе с Диккенсом он побывал во всех лондонских трущобах, вместе с Бальзаком влюблялся в парижских салонах, под предводительством Толстого сражался с войсками Наполеона и, закованный в кандалы, вместе с Достоевским шел по этапу в Сибирь. По долгу армейской службы отцу Тани довелось жить среди разных народов, и везде ему доводилось испить из их чистых родников. Поэтому он пришел к твердому убеждению, что шовинизм может взрасти лишь на навозной куче псевдокультуры. Дочь он наставлял: «С национализмом точно так же, как и с другими пороками: прежде, чем кого-нибудь упрекнуть в нем, взгляни на себя. Кроме того, чужой национализм — это костер, у которого разным толстякам удобно обогревать свои жирные бока; вытаращив глаза, они старательно раздувают его, лишь бы не затух ни один уголек». «Пылких страстей пора миновала», и Танин отец понемногу начал осознавать, что женился не на той женщине, которая ему нужна. Сначала ему нравились заботы жены об уюте, занавесочки, коврики да сковородочки, на которых можно жарить без жиров, но потом понял, что у жены нет интересов, кроме тех, чтобы сытно накормить семью, постелить постель и что примерно такие же у нее подруги и коллеги, с которыми она поддерживала и поддерживает приятельские отношения, — друзей ведь всегда выбирают по своему образу и подобию. Они считали, что их духовная жизнь — в их особом предназначении, которое ниспослано им свыше (на самом деле они его придумали) и которое они несут кротко, несмотря на то, что оно тяжкое, как крест Иисуса или как просветительская судьба миссионера в стране дикарей. Отца Тани за его острый язык прозвали еретиком. Однажды, когда подруги жены в очередной раз разглагольствовали о том, что царская Россия вела исключительно освободительные войны, отец заметил: «Особенно это проявилось во время перехода Суворова через Альпы». «Вы говорите совсем не как офицер!» — сразу налетели на него со всех сторон, когда другие аргументы истощились, ибо социализм хоть и был на устах и в головах, а в сердцах глубоко еще сидел царь-батюшка. «Латыши нас не любят!» — говорили подруги тоном, требующим немедленного издания соответствующего закона. «А за что они обязаны любить нас? — спрашивал он и добавлял: — Когда я вижу надписи только на русском языке, я спрашиваю себя — почему? Не хватило бумаги? Красок или кистей? Элементарного уважения? А может, действуют силы, сознательно стремящиеся стравить нас?.. Латыши у себя дома, а мы, русские, можем выбирать, где жить, — от Архангельска до Астрахани и от Пскова до Владивостока. Им же отступать некуда.» Мать Тани тщательно скрывала от своих подруг сожительство дочери с Алексисом, но открыто помешать не решалась. Ималда налила в чашки чай, поставила сахарницу. — Присаживайтесь, пожалуйста! Танин стратегический план созрел — эту девчонку надо склонить на свою сторону! Как только Ималда станет союзницей, Алексис сдастся. Обе сели за кухонный стол. — Алексис в командировке? — спросила Таня. — Улетел в Калининград. — Ты должна мне помочь! Ималда не ответила, медленно потягивала чай. — Мы обе его любим, вот и должны действовать сообща! Ималда опять не ответила, как бы побуждая Таню говорить. — Больше всего на свете я боюсь его потерять!… Сколько бы это ни продолжалось, в конце концов он все равно попадется… Ты и в самом деле веришь, что он в командировке? — Таня нервно засмеялась. — Да. — Алексис ведь нигде не работает! Он просто отдал кому-то свою трудовую книжку и милиция его не трогает. А тот по этой книжке получает зарплату. Таня заметила, что по лицу Ималды пробежала тень. — Уж я-то знаю! Он мне, конечно, ничего не рассказывает, но ведь я вижу, с кем он водится. С контрабандистами. В Калининград пришло какое-то нужное ему судно — вот он туда и умчался. Таня решительно встала, надеясь, что Ималда постарается ее задержать, ведь она свой рассказ прервала вовремя, и интерес Ималды должен разгореться, как после окончания первой серии захватывающего фильма, но Ималда молча поднялась и проводила Таню до дверей. — Пожалуйста, не говори ему ничего… Я за него боюсь, но просто не знаю, как ему помочь. Он так легко поддается влиянию!.. Если бы мы жили вместе, все было бы иначе… Извини меня за то, что я тебе тут наговорила про национальности… Я в последнее время стала очень нервной. Таня ждала, что Ималда, прощаясь, по крайней мере скажет: «Я вам поперек дороги не встану…» или «Заходите еще, поговорим!», но не дождалась. Ималда плотно закрыла за Таней дверь и задвинула засов. Словно спасаясь от нее. Вторая дверь женской раздевалки была приоткрыта, виднелась часть кухни, угол плиты и поварихи, которые двигали и таскали большие плоские кастрюли. Грохотала овощерезка — значит уже готовили салаты. Поздоровавшись с Людой, — та уже переоделась, подвязывала фартук, — Ималда открыла свой шкафчик и начала раздеваться, но вдруг сообразила, что Люда никак не отреагировала на приветствие. Их шкафчики были хотя и не рядом, но неподалеку друг от друга, и Ималда подумала, что Люда ответ пробурчала себе под нос, как уже нередко случалось. Но у Люды лицо было сердитое, с поджатыми губами. Может, Ималда не расслышала ответа из-за грохота овощерезки? Люда захлопнула дверцу своего шкафчика. Щелкнул замок, потом другой. Их было два: она не доверяла работницам кухни. «Оденешься во что получше, а эти сопрут, потом ищи-свищи! Мой Юрка прав: лучше на второй замок запереть, чем потом ловить вора. Разве найдешь, разве поймаешь, когда народу такая прорва!» Нагнувшись, Ималда разувалась. Люда встала у нее за спиной. Ималда глянула через плечо и испугалась, увидев перекошенное от злости лицо. — На! Подавись! — прошипела Люда и швырнула Ималде под ноги незаклеенный конверт, из которого выскользнуло несколько денежных бумажек. — Ничего, сама подберешь! — и пошла вдоль шкафчиков. — Люда, подожди! Что случилось? С трудом сдерживаемая злость Люды вспыхнула как сухой порох. — Ты, девка, меня дурой не считай! Жаловалась, что тебе мало? Можешь взять половину, только я считаю, что делить пополам несправедливо, потому что я тут свой человек, а ты еще и пробздеться не успела! А еще жалуется, ей, видите ли, мало! Люда наговорила бы еще с целый короб, но тут в раздевалку вошла женщина из кондитерского цеха. Люда умолкла и вышла. Ималда быстро собрала с пола деньги, сунула их в карман, чтобы посторонняя не заметила. Сделала это как-то машинально, не думая. Словно в сознании уже запрограммировано, что деньги следует прятать, что никто другой их не должен видеть. В этих стенах — будь то зал ресторана, раздевалка или кухня — всякую денежную, сделку принято скрывать как тайну. Предосторожностью Ималда заразилась незаметно для себя: она не раз случайно замечала, как официанты совали друг другу по рублю или по трешке за какие-то услуги, видела, как Хуго, спрятавшись за широкую спину Леопольда, вынимал из портмоне новенькую хрустящую пятерочку и, благодарно кивая, вручал метрдотелю. У седого Хуго денежки аккуратно разглажены и лежат в портмоне плотно, как в запечатанной банковской пачке. Хуго дважды давал Леопольду по пятерке и оба раза Леопольд небрежно совал бумажку в нагрудный карман, а потом уже в сторонке сам ее разглаживал и приобщал к другим. У него в кармане всегда лежало много пятерок — эту возню метрдотеля можно было увидеть только с того места, где работала Ималда. «Зачем ты-то ему суешь? Тебе-то ведь от него ничего не перепадает!» — однажды проходя мимо стойки, удивился кто-то из официантов. «Так условились!» — с достоинством отвечал Хуго, слегка склоняя свою седую голову, и быстро добавил: «Так уж повелось!» «Кого-кого, а тебя ему не выжить!» «Уговор следует соблюдать! Я не жалуюсь, мне вполне хватает, еще и дочери помогаю!» Услуг за «спасибо» здесь не делали, а напоминание «С тебя причитается рубчик!» было в порядке вещей. Право на получение рубчика никогда не оспаривалось, обычно «должник» тут же хватался за кошелек. И хотя большинство официантов вне служебных помещений не чурались таких слов, как «спасибо» и «пожалуйста», здесь эти слова имели совсем другое значение — они свидетельствовали о неплатежеспособности, поэтому никто не тратил времени на их произношение. Каждый шаг, каждое движение имели стоимость, выраженную в деньгах. В конверте лежало около ста рублей. Сердце Ималды радостно забилось. Теперь она сможет купить себе что-нибудь нужное, красивое! «Жалуется, ей, видите ли, мало!» — звучали в ушах злые слова Люды. Нет, она никому не жаловалась, произошло какое-то недоразумение, но зато выяснилось, что Люда присвоила большую часть доплаты, предназначавшейся для Ималды. И вдруг как удар — догадка: доплата ведь не может превышать зарплату! Ималда тут же стала оправдываться сама перед собой: ничего незаконного я не делаю. Работаю добросовестно, мою посуду. Все время на ногах, а руки постоянно мокнут в воде. Работа тяжелая. Тяжелее, чем у поваров и официантов, те в середине смены отдыхают, рассказывают анекдоты или играют в свою дурацкую игру на денежные номера. Иногда так увлекаются, что забывают о посетителях, и тогда Леопольд кроет их на чем свет стоит. Нашли игру! «Третья цифра слева?» — спрашивает один, зажав в руке рубль. — «Чет!» — старается угадать другой. Если выясняется, что цифра четная, то рубль получает отгадавший, если нечетная, то обязан заплатить рубль. Кто-то читает газету или журнал, кто-то просто разговаривает, но всегда кто-нибудь играет. «Первая слева?» — «Нечет!» — «Вторая справа?» — «Чет!» — «На, бери!» — «Может, поиграем на трешку?» «А еще жалуется, ей, видите ли, мало!» Нет, она никому не жаловалась, даже никому не обмолвилась о доплате, кроме Алексиса. Но, наверно, в «Ореанде» о доплате знали многие, может, и другим доплачивали — за дежурства, например. К тому же всем известна Людина жадность, вот кто-то и решил ее разыграть. Сочинили, что слышали, как жаловалась Ималда, а пропали прямо в цель. На такое способен Вовка, он-то с удовольствием поглядел бы со стороны, как Люда вцепится Ималде в волосы, и послушал бы, как Люда кроет девчонку последними словами. Для него это слаще меда! Люда включила моечный агрегат и энергично начала протирать рюмки. Заняв свое место, Ималда подлила в воду дезинфицирующее средство. — Не плещи без меры! — рявкнула Люда. Главное — не отвечать. Пускай себе орет. Выдержать! Шипя, Люда продолжала работу, причем она у нее на удивление спорилась. Атмосфера была накалена, Ималда боялась даже рот раскрыть. Руки ее двигались проворно, а тут еще она решила подстегнуть себя: что, если попытаться пазы конвейера все до одного заполнить тарелками? Неужели она не доспеет за машиной и часть пазов-держателей въедет в камеру пустыми? Маслины — в мисочку, остальное — в контейнер с отбросами, а тарелку — в прохладную воду на отмочку. Ванна посередине разгорожена: для мытья посуды нужна вода разной температуры. Потом — в горячую воду и, наконец, стоймя между металлическими пазами, расположенными вдоль конвейера агрегата, где в первой камере сильной струей воды тарелки ошпариваются, в следующей — ополаскиваются и потом в потоке горячего воздуха обсыхают. Нет, не успела все-таки, но груда грязной посуды таяла быстро, Ималда торопилась, пальцы ее мелькали, а тут еще принесли кучу суповых тарелок — их сподручнее брать и ставить на конвейер. — Ты что, дура, делаешь? Мне же ставить некуда! — услышала она крик Люды из-за агрегата. Кричала Люда громко нарочно — чтобы было слышно и в кухне, и в раздевалках, даже Курдаш, должно быть, внизу у входа вздрогнул. — Идиотка! Психичка! Сейчас тарелки на пол посыплются, ты, жертва аборта! — сквозь ругань послышались щелчки выключателя, агрегат остановился, и Люда вернулась на свое место. — И зачем только я выключила! Ох, как ты заплатила бы за все! По рупь тридцать за тарелочку! Только не отвечать, не возражать: Люду еще никому не удавалось переспорить. — Что молчишь? Молчи, молчи! Сказать-то нечего! Однако конфликту не суждено было разрастись, потому что часы показывали семнадцать тридцать: вдали из-за раздевалки уже показался бегущий трусцой Леопольд, выбрасывавший свои ноги с комично вывернутыми носками туфель. — Идет, идет! Настало время ежевечернего придирчивого обхода директора Раусы. Снова выстроилась шеренга официантов с Хуго в самом конце. Сейчас он почтительно поклонится. Все головы повернулись в одну сторону, словно по команде: «Равнение направо!» Шеф-повар Стакле тоже подходит к стойке. Что такое? Опять Ималда выставила мисочку с маслинами на видное место? Взгляд его недвусмыслен: еще раз так сделаешь — поговорим по-другому! Идет! Собранный, мягко ступая, Роман Романович Рауса идет впереди, мясная колода Леопольд — сзади. Он намного шире и выше Раусы. Директор поздоровался, потом сделал выговор кому-то из официантов: «Почему вчера сервировал на скатерти с пятнами?» А тот в оправдание — «Такие привезли из прачечной». «Какое посетителю дело до того, как работает наша прачечная? Посетитель пришел в «Ореанду»! Остальные внимательно слушают? Последний раз говорю, и чтобы зарубили себе на носу — люди приходят в ресторан приятно провести время! Ничто не должно испортить им настроение! Если кто-то еще не понял, что «Ореанда» не столовка на рынке, то пусть сам сию минуту напишет заявление об уходе, потому что нам все равно придется расстаться. Мы с такими и расстанемся, но, чем скорее это произойдет, тем лучше!» — Как чувствует себя наш новый работник? — Роман Романович улыбнулся Ималде, проходя мимо. — Хорошо, — пробормотала Ималда. Рауса ее как бы парализовал: в его присутствии она чувствовала себя маленькой провинившейся девочкой. Превосходство Раусы в глазах Ималды было столь громадным, что ей казалось — между ними лежит пропасть. — А я думал, вы скажете: сегодня хорошо как никогда! — засмеялся директор и, сопровождаемый Леопольдом, вступил в зал для посетителей, где бармен уже выстраивал на полках бутылки с напитками, а электрик проверял прожекторы. Директор даже не предполагал, что в сказанном можно заподозрить двусмысленность. Он говорил как все нормальные мужчины, когда видят красивую девушку. Не мог же Рауса сделать вид, что не заметил ее, пройти мимо надутым, с задранным носом. Надо было что-то сказать или хотя бы поздороваться: прежде всего он джентльмен, а потом уже начальник. Рауса поздоровался и с Людой, но она в этом усмотрела нечто многозначительное, какой-то намек. Ясно, почему Ималде он сказал: «сегодня особенно хорошо». Да потому что она, Люда, сегодня отдала Ималде конверт с деньгами. Вернее вынуждена была отдать, ведь та нажаловалась, что получила мало, и Леопольд набросился на Люду: «Ты что надумала? Это еще что такое?» Она едва оправдалась, что хотела отдать долю Ималды в конце месяца: «Хотела собрать сумму побольше, чтобы девчонка могла себе купить что-нибудь — просто стыдно, как плохо одета!» Когда Ималде досталось место посудомойки, которое уже почти принадлежало сестре, Люда решила, что за Ималду замолвил слово шеф-повар, Леопольд, Рауса или даже сам Шмиц. Скорее всего, конечно, не они сами, скорее, попросила устроить какая-нибудь мелкая шишка из бухгалтерии, со склада или с базы или просто знакомый — и такое возможно. За услугу или просто так, ведь у больших начальников дружеские отношения со многими — рука руку моет. А может, Леопольду кто-то пообещал дать больше. Говорила ведь сестре: дадим пять, а та возражать — хватит и трех. «Посудомойка! — вообще удивительно, что за такое место еще и платить надо!» Теперь кусает локти. Деньги ведь не на ветер выбрасываются, они вернулись бы! «Как платить — так сразу все, а как получать — жди!» — сестра все же не доверяла. «Официанты в конце смены сбрасываются по рублю — для посудомоек. Официантов семнадцать человек, иногда, правда, кого-то не бывает на работе, но по восемь рублей в день каждой гарантировано. Я сама собираю — и вот в этот карман кладу!» — Люда похлопала себя по рыхлой ляжке, по тому месту, где карман рабочего халата. «За что они дают тебе?» «Как за что? За тарелки. Ведь они получают от меня лишние тарелки. Официанты припрятывают в своих шкафчиках банки с малосольной лососиной, которую покупают у рыбаков, потом делают из нее левые порции. Бандиты! Как порция — так рупь семьдесят три себе в карман. А раз тебе нужны тарелки — гони монету! Чтобы я для этих ворюг задаром мыла да свою рабочую спину на них гнула! Ну нет! Раньше за каждую лишнюю тарелочку давали двадцать копеек, но в конце смены вечно с кем-нибудь выходил спор из-за количества: они же все разбойники — каждый на свой лад. Один из четырех порций делает пять, другой вообще порцию делит на две, а некоторые действуют сообща — сбрасывают по кусочку в миску, потом берут у меня тарелки и делают из собранного «шведский стол». Да так разукрасят луком и сельдереем, что хоть министру подавай — сожрет! Конечно, им хотелось бы обойти посудомоек, не платить им, да только шалишь — не пройдет! Словом, жулье, какого еще свет не видал! Смотреть на них противно!» То, что услышала сегодня Люда, навело ее на мысль, что за Ималдой стоит все же сам директор Рауса. Да, Леопольду она пообещала три сотни и он с удовольствием сунул бы их себе в карман, но разве он пойдет против директора? Если бы Люда узнала правду, она тут же лишилась бы речи, а представить себе Люду немой не могли бы даже те, у кого очень богатое воображение. Но именно Леопольд заявился к директору Раусе поделиться своими опасениями: «Роман Романович, дело плохо!» «Опять тебе что-то приснилось?» «Мне не нравится эта затея с Людиной сестрой!» «Ты же сам ее рекомендовал. Или меня подводит память?» «Роман Романыч, я уж и так и эдак прикидывал… Но…» Вся жизнь Леопольда заключалась в «Ореанде». За долгие годы работы в ресторане он сумел шикарно обставить свою холостяцкую квартирку, летом снимал в Юрмале комнату с верандой — они тоже были обставлены с тяжеловатой восточной роскошью. Про черный день у него накопились сбережения-вклады. Развлекаться Леопольд ходил в оперу, но жил только «Ореандой». «Леопольд, вы не могли бы…» И он мог. «Леопольд, будьте так любезны…» И он был любезен. Его уважали, перед ним раскрывались двери, но свои широчайшие знакомства метрдотель использовал редко, ибо все, что ему было нужно, он уже имел, всего добился. На улице его приветствовали люди, которых он не знал, зато они знали его. К посетителям Леопольд относился по-разному, но никогда ничем себя не выдал. Дело в том, что он делил людей на две категории. На тех, для кого вечер в «Ореанде» — праздник, и на тех, для кого это будни. Первых метрдотель усаживал за столики в укромных уголках зала, подальше от изящных ножек танцовщиц варьете, зато этих посетителей обслуживали пусть и не лучшие, но, по крайней мере, более честные официанты. Директору Раусе Леопольд объяснил, что так он рассаживает гостей исключительно ради собственного покоя: чем меньше у посетителя денег, тем больше у него интерес к записям в счете. На самом деле метрдотель любил тех, для кого «Ореанда» была праздником. А состоятельные — они самоутверждались тем, что без меры сорили деньгами, — от метрдотеля как будто получали все, что хотели: и столики вокруг эстрады, и услужливые улыбки официантов, но то были маски настоящих акул, у которых алчность и мошенничество в крови. И хотя материальное благосостояние Леопольда росло именно благодаря состоятельным, в глубине души он их презирал. Особенно тех, кому предназначались привилегированные места за столиками напротив оркестра, которые распределял сам Рауса. И тем не менее метрдотель никогда не забывал через каждые полчаса подойти к этим гостям и справиться об их желаниях. В особых кругах «Седьмого неба» Леопольд имел прозвище «Кыш, шлюхи!» Когда потаскушки из других ресторанов проникали по служебным лестницам в вестибюль «Ореанды» — их тянуло в шикарный ночной ресторан, словно ос к сочной груше, — прибегал Леопольд и, размахивая полотенцем, прогонял девиц, иногда кое-кому доставалось и по мягкому месту. При этом он негромко приговаривал: «Кыш, кыш, кыш!» Но тот же Леопольд делал вид, что ничего не замечает, когда какую-либо из этих девиц приглашали в зал или когда она уже сидела в компании за столиком. В «Ореанде» Леопольд чувствовал себя повелителем известной части людей. В сущности он им и являлся. Ему хотелось быть хорошим и справедливым повелителем, но это вовсе не означало, что кому-то он ослабит вожжи. Как раз наоборот — лишь держа подданных в узде и послушании, он мог их вести к такому благополучию, каким его понимал. «Ты боишься бунта?» «Да, Роман Романыч, если сестра такая же дура, как Люда, то я не могу поручиться… Одна другую станет поддерживать… Человек — такое созданье, которому всегда мало. Ну зачем нам именно Людина сестра, что, на ней свет клином сошелся?» «Пожалуйста, ищи… Не мне, а тебе с посудомойками работать…» «Я поговорю с нашими ребятами… Может, у кого-то родственница или соседка захочет… Работа выгодная, особенно для тех, у кого дети маленькие — днем сама дома, вечером — муж.» «Слушай, мне тут недавно звонили… Ты его тоже знаешь… Спрашивал, нет ли подходящего места для девчонки… У меня где-то записан телефон, я тебе сейчас дам…» — Рауса рылся в куче бумаг, ища записку с номером телефона. «А почему бы и не девчонка? Пусть поработает — там видно будет. Больше нигде таких денег не получит. А сестрам вместе тут никак нельзя: всю кровь из нас высосут. Вдвоем они тут так раскомандуются!..» Люда вытирала посуду насухо, ставила на полку, ненадолго включала агрегат и снова выключала, потому что при непрерывном движении конвейера она не успевала справляться с делом, да и не было в том особой необходимости. Ималда предложила ей свою помощь, но Люда отвергла, сказав, что тут, на ее месте, и так очень тесно — будут только мешать друг другу. Злость ее, казалось, немного утихла, хотя вряд ли Люда простила, что деньги пришлось отдать чуть ли не из своего кармана. Оставшись без дела, Ималда оперлась на стойку и принялась наблюдать за снующими туда-сюда официантами. Просто смотреть приятно, с каким мастерством сервируют они столы, точно раскладывая ножи и вилки, расставляя сверкающие рюмки — все, что на столах, ни проверять, ни переставлять уже не требуется. Сейчас ярко светят люстры, но с приходом посетителей включат только небольшие настольные лампочки и в зале наступит приятный интимный полумрак. — Найди Леопольда и попроси у него полотенец! — приказала Люда. В полотенцах не было нужды, просто Люда не могла стерпеть, что Ималда стоит без дела. Девушка обрадовалась возможности хоть на несколько минут избавиться от Люды. Проходя через раздевалку, Ималда решила пересчитать деньги. В конверте лежало восемьдесят четыре рубля. Отлично! Новую куртку она покупать уже не станет — скоро будет совсем тепло. Она купит… Во всяком случае, что-нибудь красивое и модное… Сначала она хотела положить деньги в шкафчик, но передумала… Вдруг с ними что-нибудь случится! Даже мысленно она не могла произнести слово «украдут», но, глянув по сторонам, сунула конверт за лифчик. Ималда всех подряд спрашивала, не видал ли кто Леопольда, но вечно спешащие официанты, толком ничего не могли сказать. Да, Леопольд где-то здесь, кто-то только что видел его в большом зале, кто-то заметил, как он спускался по лестнице, кому-то говорил, что пойдет еще к Раусе, а самонадеянный бармен Зигфрид с наружностью благородного рыцаря, но всегда говоривший о женщинах сальности, к великой потехе других официантов громко ответил: — Леопольда нет, но если тебе уж так приспичило — могу я! — Мне нужны полотенца… — Ималда не сразу поняла двусмысленность. Тогда Зигфрид заорал во всю глотку: — Не беда, полотенца для такого дела мы тоже раздобудем! Потом весь вечер он пересказывал свою шутку на разные лады. Еще раз обойдя зал, вестибюль, кухню и раздевалки, Ималда спустилась в кондитерский цех, где раньше еще не бывала. За дверьми, обитыми жестью, и небольшим коридорчиком начиналось большое помещение. Тут все были заняты делом: кто смешивал что-то в большой, кто — в маленькой посудине, и лишь парень в высоком кондитерском колпаке склонился над столом под лампами дневного света. Парень разукрашивал торты, стоявшие тесными рядами: осторожно выдавливал из брезентового мешочка крем — он мягко тек из наконечника ровной струйкой. Издали струйка напоминала бесконечную макаронину. А чтобы макаронина ложилась на торте разными замысловатыми завитушками, парень «помогал» всем корпусом — видно, в таком деле одной силы рук и ловкости недостаточно. Ималда стояла в сторонке, не решаясь расспросами о Леопольде прервать занятие кондитера. Вдоль стен выстроились стеллажи с неглубокими ящиками. В них пирожные и булочки — поблескивают шоколадные спинки эклеров, в белых безе искрятся кристаллики сахара, лежат сплюснутые яблочные пирожные, будто на них нечаянно что-то упало, а бисквитные пирожные украшены высокими «прическами» из разноцветного крема. Такие всегда покупала мама, когда Ималда заканчивала в школе очередную четверть и получала табель. — Привет, фея, откуда ты взялась? — Обратился парень к Ималде. Нельзя было понять, говорит он серьезно или смеется, но слова звучали дружелюбно, словно они оба — давние знакомые. — Сверху. — Как тебя зовут? Меня — Мартыньш. — Ималда. — Открой рот, закрой глаза. Ималде самой показалось странным, что, не раздумывая ни минуты, она послушалась: парень чем-то располагал к себе — такой не способен обидеть. — А ну высунь язык! Еще! Ималда ощутила во рту что-то тающее, сладкое. Пахло ванилью. Мартыньш угостил ее оставшимся кремом. — Если тебе, малыш, захочется пирожного, приходи ко мне в гости. — Я ищу Леопольда. — Он только что был тут. Постой, я пойду посмотрю, ты все равно не найдешь. Отсюда из окна был виден замкнутый двор «Седьмого неба». Рабочий катил по нему тележку с двумя огромными алюминиевыми кастрюлями, доверху наполненными то ли винегретом, то ли другим овощным салатом. Рядом с кондитерским мясной цех, а за ним — цех по обработке овощей и приготовлению салатов, обслуживающий все рестораны и бары гостиницы, а также магазин кулинарии «Илга». Туда и катил рабочий тележку с огромными кастрюлями. «Вот соберусь с духом и зайду в магазин. Завтра же, по дороге на работу. Только бы собраться с духом! Я должна это сделать!» Вернулся Мартыньш и развел руками: — Твой Леопольд испарился через другой выход. Побежал на центральный склад подписывать счета. Почему ты такая мрачная? Выше нос! — Извините, что… — Кончай! Пирожное хочешь? — Спасибо, нет. До свидания! — Будь здорова, фея! Good bye! Grüβen Sie zu Hause![2] Ималда вышла на лестницу. Остановилась, оперлась на перила. «Вот соберусь с духом и зайду в «Илгу»! Завтра же, перед работой!» Все! Слово прозвучало с треском будто сломали сухой сосновый сук. Полковник и сам вздрогнул от собственного голоса. Может, потому что заметил, как вздрогнули плечи Николая. Он надеялся, что Николай наконец поднимется и уйдет, но тот сидел и тупо смотрел на папки с документами, выложенные из сейфа на письменный стол, на распахнутый сейф, в дверце которого торчал ключ с простеньким брелоком. Полковнику почему-то вдруг подумалось, что Николай наверняка не видел этот сейф пустым, так же как сам он никогда не видел пустым свой: даже когда принял должность, в нем уже лежали папки и разной толщины обложки со скоросшивателями, вещественные доказательства в картонных коробочках и полиэтиленовых мешочках — наверно, сейф вообще пустым можно увидеть лишь когда сдаешь документы, как сейчас Николай. — Порядок, — сказал полковник и подумал, что через какие-нибудь два года Николай мог бы с честью удалиться на пенсию. Это слово он хотел произнести мягко, но и оно как назло прозвучало резко. А Николай все продолжал сидеть. Полковник нервничал. Ему было поручено принять от Николая дела, но вдруг подумалось: а что, если приказ распространяется и на погоны? Нет, погоны он у него не потребует, даже если получит выговор! В этот момент полковнику пришла в голову остроумная, но злая формулировка: «отправлен на пенсию с конфискацией имущества». Николаю не везло. С самого начала. Много лет назад, когда Николая по направлению с завода прислали работать в милицию, спившийся до белой горячки хулиган пырнул его ножом. Все думали, что, выйдя из больницы, Николай попросится обратно на завод, но он остался. Неудачи преследовали его и во время попыток поступить в высшую школу милиции — раза два или три подряд проваливался на вступительных экзаменах. Теперь же, когда наконец чего-то достиг… — Чем думаешь заняться? — Пойду на завод. — Туда же, откуда пришел? — Какое это имеет значение? — Николай пожал плечами. — Куда ни пойду, всюду за мной будет тащиться репутация взяточника. Тогда уж лучше к своим… — И после долгой паузы с горечью закончил: — Раньше за такое я получил бы — самое большее — замечание. — Ты что, обиделся? — Да все правильно. Обижаться мне следует только на себя. Что было раньше — то было раньше. А теперь новые порядки и новые требования… У тебя найдется минуты две времени? — Чего ты хочешь? — Поделиться своей бедой… — Я же был там, когда ты рассказывал… — Там я посыпал голову пеплом — надеялся, что не выгонят… По правде сказать, я и сам не знаю, как это началось. Честное слово! Николаю показалось, что у полковника в уголках губ мелькнула усмешка, и он повторил громче и тверже: — Честное слово! Но ведь было же начало. Коли уж есть конец, то и начало должно быть… С чего все началось? Когда? Никто ведь ко мне с пачкой денег не совался, никто мне ничего не сулил, никто не намекал. А опомнился я, лишь когда оказался пойманным, как воробей в сачок. Вдруг я стал бессильным и послушным. Несколько раз пытался уличить официантов в жульничестве, но не вышло — слишком мало доказательств. Счет они подают, когда стол уже опустел, а если к еде не притрагиваться, им сразу становится ясно — проверка. Пытался изобличить и буфетчицу, и шеф-повара — куда там, пустая затея! За одним, за другим водится кое-что по мелочи, серьезного же — ничего. А руководство кабака вовсе и не думает обижаться. Очень симпатичные люди. Как всегда уравновешенные, любезные. «Не нужен ли капитану растворимый кофе? Что вы, что вы, совершенно официально — по государственной цене! Получили два ящика для своих работников, но мы и вас считаем своим: ведь дело у нас общее!» В те времена растворимый кофе был большим дефицитом. Впрочем, всегда что-нибудь да будет дефицитом. И всегда что-нибудь дефицитное тебе захочется принести домой — то ананасовый сок, то дешевое, но вкусное филе кеты, то иракский урюк без косточек. И с каждым днем всего этого тебе нужно больше и больше — для собственных друзей и для подруг жены. И начинаешь хвастать своими преимуществами. У нас по количеству преимуществ судят о социальном статусе человека, и не возражай — это так! Наконец тебя приступом берут родственники: «У вас там в Риге есть такие места, где можно веселиться до пяти утра, и программа варьете, говорят, есть… Ты не мог бы достать билетики?» «Билеты? — выслушав тебя, с удивлением переспрашивает администрация ресторана. — Зачем вам выбрасывать такие деньги! У нас есть запасной столик — как раз напротив оркестра — попросим метрдотеля, он раздобудет где-нибудь еще пару стульев…» Только постепенно узнаешь, какая у тебя в самом деле многочисленная родня! Некоторые вообще звонят запросто: «Мой начальник едет в Кемери на грязи, я ему рассказывал про варьете… Организуй, пожалуйста! Будешь в наших краях — рассчитаемся!» За всю свою жизнь я ни разу не бывал в тех краях и наверняка никогда там не побываю! Коллеги тоже просят помочь: «Ты курируешь — тебе проще!» Коллеги хоть за собственные деньги веселились, а родственники — за мой счет: этот не смог удержаться, чтобы не купить одно, тот не смог удержаться, чтобы не купить другое, а третьему вообще везло на покупки — такие товары, что аж глаза разбегаются — надо брать — неизвестно, когда снова в Ригу удастся приехать. Жена чуть не в слезы — неужели будем в ресторане сидеть за пустым столом! Какой позор! А зарплата у меня всего сто восемьдесят… хорошо, что недавно чуточку прибавили, да жена получает сто. Ночные рестораны люди с такими доходами не посещают. «Последний раз, дорогой муженек!..» «Не беспокойтесь, мы вас не разорим, — ободряет метрдотель, — от горячего вечером можно отказаться: за границей, говорят, в ресторанах вообще почти не едят, а закуску я закуплю для вас еще до двух часов, пока у нас цены столовские, и положу в свой шкафчик. Буквально за гроши у вас получится первоклассный холодный стол — мы же свои люди! Водку купите в магазине, чтобы не платить наценку, а я перелью в графин!» Родственники и знакомые превозносят тебя до небес — это начинает нравиться, чувствуешь себя лицом весьма значительным… Когда создатель лепил из глины человека, милиционеров и прокуроров он сделал из того же материала. — Теперь будут говорить: знали, что этим кончится, так не могло продолжаться до бесконечности. — Наверняка. — Конечно, в ресторане ты уже не мог себе позволить что-нибудь сказать. Ты там был пустым местом! — Полковник начал сердиться. В основном, правда, из-за того, что Николай не уходил. — Ничего ужасного там не происходит… — … сказал тот единственный работник, который на работу ходил пешком. Насколько мне известно, почти все официанты разъезжают на «Жигулях» и на «Волгах». Если, конечно, не спиваются и не просаживают деньги в карты. — Ты не хочешь меня понять, — обиделся Николай. Встал и неуверенно протянул на прощанье руку, наверно, боялся, что бывший коллега не захочет ее пожать. В дверях он все же обернулся и сказал: — Хочешь того или не хочешь, но там с ними все равно станешь пустым местом, ибо теряешь веру в то, во что надо верить… А без веры нельзя… Начинает казаться: все равно ничего не изменишь — руки коротки… Да и в самом деле часто коротки. Ты только не рассказывай мне, что можешь взяться за любого, за кого следует взяться! Извини… А вообще-то… Там, действительно, ничего ужасного не происходит… Николай еще что-то хотел добавить, но передумал и быстро вышел в коридор. Когда недели две спустя полковнику потребовалось на должность Николая назначить другого человека, он решил подобрать кого-нибудь из выпускников милицейской школы. Ему принесли кипу личных дел. Он начал внимательно их просматривать, стараясь подыскать наиболее подходящую кандидатуру. Большинство биографий были короткие — работа на заводе, служба в милицейском дивизионе, учеба в школе милиции; были и такие, кто служил в другом месте, даже в авиации, были из дежурной службы ночной милиции — почти профессионалы — этих приберет к рукам уголовный розыск, были и такие, которых обычно объединяют словом «прочие». Именно среди них полковник отыскал двадцатидвухлетнего лейтенанта. Судя по личному делу, опыта милицейской работы у лейтенанта не было, но полковнику показалось важным, что парень еще до школы милиции закончил бухгалтерское отделение учетно-кредитного техникума, характеризовался как принципиальный и честный человек: у штампующих характеристики словарный запас еще скуднее, чем у телекомментаторов хоккейных игр. В зале уже с полчаса играл оркестр. Звуки, приглушенные плотными портьерами, проникали и в кухню. С началом танцев работы у посудомоек поубавлялось, темп замедлялся, а сегодня они почти скучали. Репертуар оркестра обычно не менялся: не только Ималда, наверно, любой работник ресторана мог предсказать, какая будет следующая мелодия. Что касается первой части программы, — абсолютно точно, так же — и с программой варьете, которая начиналась после паузы. Что-нибудь новое можно было услышать, лишь когда начинались танцы: слегка разомлевшие гости иногда заказывали музыку по выбору своей дамы или в честь юбиляра. За заказ музыкантам платили особо и полученные деньги они собирали, потом сумму делили между собой поровну. Меньше пятерки за заказ не давали, некоторые, правда, не скупились и на десятку. В конце вечера музыкантам доставалась вполне кругленькая сумма. «Сейчас заиграют «Опавшие листья», — подумала Ималда, прислушиваясь к сдержанным аплодисментам танцующих. Посетители еще не совсем освоились, вечер только начинался. Однако прогноз ее не сбылся — раздались не первые аккорды «Опавших листьев», а немного грустная мелодия. Начал кларнет. — «Сулико», — пояснила Люда, заметив удивление Ималды. — Ты, наверно, эту песню и не знаешь… «Где же ты моя Сулико?..» — дальше слов песни она, видно, не знала и затянула свое «тара-ра-ра…», что напевала на любой мотив. Следующее музыкальное произведение тоже было не из обычной программы. Солист зажигательно спел популярный когда-то шлягер Леонида Утесова про Одессу, шаланды и район Молдаванки. Потом опять кларнет — и опять «Сулико». — Они там что, с ума посходили? — пожала плечами Люда. Потом приставила палец к виску: — Видно, у них того: шарики за ролики… В тот же момент портьеры слегка раздвинулись и в кухне показалась голова одного из официантов. — Идите сюда!.. Скорее!.. — махал он посудомойкам рукой. — Цирк да и только! Люда быстро сняла фартук. — Стой тут! — приказала она, когда Ималда тоже вышла из-за портьер в зал, где уже стояли официанты, наблюдая за «дуэлью» столиков. — Бой быков! Пенсионерам и детям дошкольного возраста вход свободный! — нарочито громко прошептал кто-то из официантов. За одним из столиков сидели пятеро мужчин и одна женщина — судя по одежде, моряки с рыболовного судна. Веселые лица раскраснелись — значит, уже пропустили по две-три рюмочки. Пока звучала песня «Сулико», мужчины кидали на стол по рублю, затем один собрал деньги и держал наготове. Как только оркестр перестал играть, он подошел к тромбонисту, отдал ему деньги и прошептал что-то на ухо. Из-за кулис выбежал солист, схватил микрофон и запел: В противоположной стороне зала из-за столика вскочил высокий мужчина и повелительным щелчком пальцев подозвал официанта. Слов не было слышно, но судя по жестам, официанту он что-то приказывал; официант сначала пытался уклониться, но все же взял ассигнацию и направился к руководителю оркестра. Тот тоже отрицательно замотал головой, но ассигнация, видно, гипнотизировала его и, в конце концов, уступил. Кларнет опять грустно затянул «Сулико», по залу прокатилось хихиканье. Моряки снова начали сбрасываться. Хуго не отрываясь смотрел на южанина — противника моряков. Было непонятно, что так привлекло в нем Хуго — то ли полувоенный френч — такие до середины пятидесятых годов носили руководящие работники, — то ли седоватые усы а ля Иосиф Виссарионович, то ли кустистые брови, из-под которых сверкали жгучие карие глаза. А может, Хуго заворожили богато уставленный закусками стол и ваза с бархатистыми персиками и виноградом в самом центре стола? Или жена южанина и две его дочки-подростки — в одежде их не было предмета, изготовленного где-нибудь ближе, чем Париж? Ну разве что какой-нибудь из многих перстней, сверкающих каменьями на пальцах жены. Хуго сам не свой закрыл лицо руками, приговаривая под звуки «Сулико»: «Какое кошмарное время… Не приведи бог…» То ли испугавшись чего-то, то ли чтобы другие не заметили навернувшихся в его глазах слез, Хуго убежал за портьеры. Полувоенный френч снова защелкал пальцами, повелевая официанту подойти, но поздно — у входа в зал выросла фигура Леопольда. Ему, конечно, уже все известно! Подойдя к оркестру, он что-то сказал руководителю. Тихо-тихо, но так повелительно, что тот чуть не заглотнул мундштук саксофона. Однако песню так сразу не оборвешь, и саксофонист добросовестно продолжал, остальные музыканты смотрели на него с сочувствием. А Леопольд, могучий и всесильный, зашагал в глубь зала. Легким жестом он остановил направлявшегося к кавказцу официанта и подошел сам. Музыка заглушала его разговор с кавказцем, однако решительность, с какой Леопольд развернулся и пошел прочь, позволяла сделать вывод, что сказанное им имело характер ультиматума. Карие глаза полумилитариста под кустистыми бровями выражали желание все в зале уничтожить, испепелить. — Браво! Бис! — закричали моряки, громко аплодируя оркестру. Вдруг наступила тишина. Мужчина в полувоенном френче поднялся из-за стола. Кожа на его лице от негодования тряслась. За ним послушно встали его дамы и направились к выходу. Как покорное стадо овечек. Мужчина одним взмахом руки смел со стола половину посуды. Осколки фарфора и хрусталя впились в нежную мякоть персиков, холодные закуски на ковре перемешались с горячими, с бульканьем пролился коньяк из графина, который хоть и повалился набок, но остался целехонек. Потом, словно передумав, графин завертелся на полу и ударившись о ножку фруктовой вазы, со звоном разбился вдребезги. Кавказец швырнул на кучу осколков одну за другой две сторублевки, потом, поколебавшись совсем немного, бросил еще одну. И на глазах у всех, никем не задержанный, покинул зал. Даже Леопольд не сразу сообразил, как быть. Пожалуй, следовало бы догнать наглеца, но что скажешь такому? — Собрать немедленно! — крикнул он Вовке так, что тот весь аж съежился. — А милиция где? — раздался чей-то возмущенный голос за столиком в углу зала. К нему несмело присоединялись другие. — Сейчас, сейчас! — смешно выворачивая носки туфель, устремился за хулиганом Леопольд. — И ничего такому заразе не сделаешь! — подытожила Люда. — Скажет, что уронил нечаянно… Заплатил за все чин-чином, по крайней мере сотню дал лишку… А если кто пожалуется в милицию, то сотенку придется отдать… Пропали наши кашалоты — не проглотить и не выплюнуть! Ситуацию решили спасти артисты варьете, начав программу минут на пятнадцать раньше. Свет в зале погас и эстраду начали обшаривать лучи прожекторов. — Ты видала программу? — спросила Люда Ималду. — Нет. — Тогда останься и посмотри. А то даже неудобно: кто-нибудь из знакомых спросит, что у нас тут показывают, а тебе и сказать будет нечего. Зазвучал ритм чарльстона и на эстраде появились длинноногие танцовщицы в ярких платьицах. Уровень исполнения у них, конечно, выше, чем в художественной самодеятельности, но балетную школу танцовщицы явно прошли, как говорится, коридором. Раздались довольно умеренные аплодисменты — но им и этого достаточно; танцовщиц тут же сменил певец, своим бархатным голосом он моментально покорил сердца дам, и они вознаградили его щедрыми хлопками. Затем певец раскланялся во все стороны и Ималде показалось, что этому его обучил Хуго. Профессионально-ремесленническая четверка снова вышла на эстраду — с полечкой, но уже в других платьицах, открывающих упругое молодое тело. На улице такого, конечно, не увидишь, а на пляже девицы выглядели бы черечур прикрытыми. Но публику это устраивает — она в восторге. Песня. Танец. Эквилибрист. Песня. Девушка в черном, облегающем тело платье, оно искрится в свете прожектора. На эстраде желтый круг света, словно полная луна на темном небе. Saut de chat! Attitude! Jeté battu! Слова эти никем не были произнесены, но они словно кнутом ударили из прошлого. У Ималды даже ноги свело, как раньше, после большой нагрузки в балетной студии. Ималда снова отчетливо услышала хриплый, словно прокуренный голос Грайгсте, увидела ссохшееся личико семидесятилетней женщины и негармонирующую с ним стройную и даже хрупкую фигуру — неизменно в модном, немного экстравагантном облачении. Иногда Грайгсте по-настоящему злилась на своих воспитанниц: обзывала их жирными свиньями, — добродушными хрюшами, которые таскают по земле свой огромный живот — и гоняла их так, что даже самые сдержанные мамы бегали жаловаться к директору, хотя наперед знали, что без толку: Грайгсте в мире балета была признанным авторитетом и не стеснялась утверждать, что танцевальные шаги дети лучше усваивают битьем и поркой. Танец закончился и девушка в черном застыла в центре светового пятна. Оваций не последовало, хотя выступала она профессионально, вдохновенно, но публика оценить этого не могла. А в Ималде слабой молнией вспыхнула зависть: я тоже могла бы так. Она восхищенно смотрела на облегающее платье танцовщицы, которое, правда, не очень удачно сочеталось с ее небольшой грудью и мужскими чертами лица. Ималда узнала девушку. Фамилию она вспомнить не могла, но знала, что зовут ее Элга. В балетной студии она училась в старшей группе и тогда у нее были длинные, очень красивые волосы. Теперь Элга было коротко острижена. Ималде иногда случалось с нею встречаться в студийной раздевалке, где их крючки-вешалки были рядом, — если Ималда приходила раньше или если Элга задерживалась. Ималда отступила назад и прижалась к стене, опасаясь, как бы Элга ее не заметила. Как только начался следующий номер, — дуэт акробатов — вернулась на кухню. — Уже закончилось? — Нет. — Не понравилось? Да, ничего особенного они не показывают, разве что свои голые ляжки. В старой программе был, по крайней мере, фокусник. Тут, в нашем коридоре, всегда стоял его ящик с поросенком, которого он потом вытаскивал из шляпы-цилиндра, но однажды ящик открылся и поросенок убежал в фойе. А тащить-то фокуснику из шляпы что-то надо — вот шеф и засунул туда наполовину ощипанного гуся… И ничего, все смеялись… Людин голос доносился словно издалека, потом и он растаял — Ималда не слышала ни звяканья кастрюль, ни гудения вентилятора в сушилке, ни скрипа несмазанного конвейера, ни плеска воды в мойках-ваннах. Она была уже не в кухне, а, облаченная в трико, стояла на сверкающем натертом паркете и смотрела на свое отражение, даже несколько отражений, во всех зеркалах, а Грайгсте продолжала ее подгонять своими «Saut de chat! Attitude! Jeté battu!» Неожиданно и против ее воли вернулось ЭТО. Теперь она каждый вечер ходила смотреть на Элгу. Когда бархатный баритон заканчивал свою песню про волны, солнце и любовь, Ималда выскальзывала из кухни, снимала фартук и вставала у стены за портьерами. Там всегда стоял кто-нибудь из официантов, так что она была не очень-то заметна. И вообще можно ли быть заметным в темном зале, когда глаза всех устремлены на эстраду? Ималда переживала за Элгу как за себя: только бы не случилось провала перед публикой. Волновалась и перед самым выходом Элги на сцену — волнение это многие артисты не могут преодолеть даже до седых волос, — боялась какой-нибудь нелепой случайности — вдруг поскользнется и упадет… И хотя Ималда знала, что в качестве музыкального сопровождения использовалась магнитофонная запись, которую воспроизводила мощная усилительная аппаратура, она всякий раз страшилась, как бы оркестр что-нибудь не перепутал. Приподняться на носки! Теперь шаг, еще один, совсем маленький шажок! Она порхала. Пор-ха-ла! На эстраде была не Элга, а она, Ималда. Она не чувствовала собственного веса. Порхать, порхать, порхать еще… И аплодисменты предназначались не Элге, а ей. Она болезненно переживала малейшую Элгину ошибочку, даже такую, которую может заметить только опытный глаз знатока. Когда танец заканчивался, и Ималда возвращалась на кухню, где за время ее отсутствия грязных тарелок заметно прибавлялось, она снова и снова думала об Элге — боготворила ее, завидовала ей. Ималда понимала, что такого уровня исполнения ей не достичь, даже если бы она закончила балетную студию: ведь Элга была талантлива от природы. Правда, Ималда тоже не бездарна, но у Элги все же больше этого богатства, которое не купишь, не украдешь и не выслужишь долгими годами. Прошла неделя, началась другая, а она все не переставала восхищаться Элгой. Наконец решилась — купила цветы, чтобы преподнести их своему кумиру. Раздевалки — и женская и мужская — находились между лестницей и вестибюлем. В те времена, когда гостиницу еще только проектировали, варьете считалось чем-то чрезвычайно непристойным, безнравственным, а значит, и совершенно неприемлемым для нашего общества. И теперь артистам «Ореанды» приходилось полуголыми перебегать по длинному коридору, чтобы из кое-как приспособленных под раздевалку помещений попасть на эстраду. С гулко бьющимся сердцем Ималда остановилась перед дверью и прислушалась — из раздевалки доносился девичий щебет. Ималда собралась с духом и постучала. — Ку-ку! Кто там? Нас нет дома! Ималда не нашлась, что ответить, и по обе стороны от двери установилась напряженная тишина выжидания. Ималда лишь теперь сообразила, что цветы можно положить у порога, а самой убежать. А что, если они достанутся не Элге? Ведь Ималда не догадалась прикрепить открыточку с адресатом. — Где ж ты, где ж ты, ко-о-злик мой! — пропела одна из девушек, остальные прыснули. Только спустя некоторое время Ималда узнала, почему так насмешливо реагировали на ее стук. Дело в том, что одна из четверых девушек приглянулась какому-то весьма пожилому мужчине и он выражал свои чувства словно влюбленный герой старинной оперетты — дарил корзины с дорогими сладостями и великолепнейшие розы. Вначале девушки воспринимали это как шутку, сласти делили поровну и посмеивались над меланхолическими воздыханиями поклонника: в них угадывалась какая-то обреченность. Он приходил в «Ореанду» почти каждый вечер, смотрел программу, робко стучал в дверь раздевалки, произносил несколько старомодных комплиментов, дарил корзину, розы и тут же удалялся. Остальные девушки — они немного завидовали — стали посмеиваться над «объектом обожания»: мол, выходи за него замуж, браки по расчету обычно прочные, а после его смерти тебе достанется солидный капитальчик. Но обожатель вдруг куда-то исчез вместе со своими корзинами и подарками. И девушкам теперь его явно недоставало. А Ималда постучала так же робко, как и меланхоличный обожатель. Девушки решили, что он опять объявился. Через несколько месяцев, правда, стало известно, что его арестовали за то, что продолжительно и помногу воровал из кассы кооператива. Его внешность и робкая платоническая любовь ассоциировалась с обликом неизлечимо больных людей, которые прощаются с жизнью как бы почитая смерть; казалось, что этот меланхолик именно так ожидал ареста, пытаясь по-своему скрасить последние деньки на свободе. — Я хотела бы повидать Элгу… — заикаясь, сказала Ималда. Щелкнул замок. Со скрипом отворилась дверь. На Ималду смотрело пять пар любопытствующих глаз. Вдруг она испугалась: что если Элга знает о ее болезни — такие слухи распространяются быстро, они словно ртуть — не остановишь. Ималде снова захотелось убежать, но она почему-то продолжала стоять на пороге с букетом в руках. — О, Малыш! — воскликнула Элга. — Входи скорей и запри дверь: мы тут голые. — Мне очень понравилось… Я хотела вам… — Колоссальные хризантемы! — Элга уткнула нос в цветы. — Ты что, Малыш, начала по кабакам шататься? — Я здесь работаю… — едва слышно пробормотала Ималда. Остальные девицы сразу потеряли к ней интерес и стали одеваться, развешивать в шкафу свои костюмы для выступлений. Время от времени здесь, словно в бане, мелькали голые бедра, груди, а зеркальные стены производили необычайный эффект, расширяя помещение, удваивая и утраивая отражения. Да и воздух тут был застоявшийся, как в предбаннике, пропитан запахом пота. Над единственным умывальником можно было разве что ополоснуть лицо и шею. Элга искала вазу и при этом что-то говорила, но Ималда не понимала, что именно: она впервые в жизни непосредственно соприкоснулась с искусством, перед которым испытывала благоговение. Ей оно было привито и воспитанием в семье, и дрессировкой в балетной студии. Сцена и эстрада — это уже праздник, а настоящая жизнь искусства — за кулисами, где рождается и создается все, что будет представлено публике. — Где ты тут работаешь? — расспрашивала Элга. — На кухне… — Ималде не хватило смелости признаться, что работает мойщицей посуды. — Чао! — одна за другой распрощались девушки. — Извини, но и мне пора бежать… — Элга быстро одела пальто. — Мама сидит с ребенком, надо отпустить ее домой, пока еще ходят троллейбусы… Тут где-то была газета… — Элга начала копаться в шкафу. — Надо же завернуть цветы… Унесу домой, а то завянут. Выкроишь минутку — забегай, поболтаем… Но Ималда твердо решила, что больше здесь не появится, в зал смотреть на Элгу больше не пойдет. С какой стати она вообще сюда пришла? О себе напомнить? А зачем? Может, в своей наивности рассчитывала на то, что кому-то станет нужной? Никому она не нужна. У этих людей налаженная жизнь, они засели в своих окопах, бдительно охраняя их безопасность… — До свиданья, Малыш! — Да, обязательно… Конечно, зайду… Как хорошо, что существует ложь! Что бы мы без нее делали? Жизнь стала бы сложнее, с острыми гранями. Ималда высыпала из пачки в теплую воду стирального порошка и размешала рукой. Дотянулась за другой пачкой и уже надорвала было уголок. — Больше не сыпь! — крикнула Люда. — Хватит и так. Эту я отнесу домой, у меня вчера кончился… Ималда положила пачку на место. — Тебе яйца нужны? Из кондитерского приходили, предлагали. Большие, желтые… По шесть копеек штука. Надо брать, по крайней мере, полсотни. Я себе взяла, мой Юрка жутко любит яйца… В этот раз очень хорошие, как у частников на рынке. И масло по два с полтиной… «Куплю. Почему бы не купить? Все покупают. И дешевле». Рыжий чуб, узкое лицо, тонкие губы. Взгляд нервный, мечущийся. Еще совсем мальчишка, наверно, только в будущем году призовут в армию. Догадывается или не догадывается, зачем сюда приглашен? Следователь заполняет бланк — дата, кто допрашивает, кого допрашивает. — Ваши фамилия, имя? — Мартыньш Межс. — Где проживаете? Парень называет полный адрес, даже с почтовым индексом. — Где работаете? — В комплексе общественного питания при тресте «Автоматика». — Кем? — Кондитером. — Это ваше первое место работы? — Нет, раньше я работал в гостинице… Мы пекли для ресторана «Ореанда»… Вообще-то мы пекли для всех ресторанов и буфетов гостиницы, а также для магазина кулинарии «Илга». — Почему сменили место работы? — Меня оттуда уволили. — За что? — Я взял два килограмма теста. У тетки был день рождения и я хотел дома испечь для нее крендель. — Вас задержала милиция? — Нет… Свои — из группы народного контроля. В раздевалке, возле моего шкафчика… — Кто-то заметил, что вы украли тесто? Слово «украли» следователь употребил не случайно — чтобы увидеть, как отреагирует. Парень снова почувствовал себя неудобно — покраснел и заерзал на стуле. — Не знаю. Взял и все… Меня оштрафовали и уволили с работы. — С вами это было впервые? — Впервые. Следователь понимающе улыбнулся и, отодвинув бланк протокола на край стола, положил ручку. Продемонстрировал, что ответ не будет записан, поэтому нечего бояться говорить правду. — А если честно? — Впервые. — Сейчас спрашиваю не для протокола. Парень пожал плечами. — А товарищи по работе? В кондитерском цехе, насколько мне известно, довольно большой коллектив. — Двенадцать человек. — Случалось ли, что и другие брали тесто иди что-нибудь из продуктов? У вас же там полно всяких вкусных вещей: яйца, масло, сахар, шоколад… Даже ром и коньяк. Не говоря уже о дефицитных специях — мускатный орех, корица, гвоздика, кардамон… — Не знаю… Не замечал… — И не слыхали? Вопрос был неприятный, парень довольно долго обдумывал ответ. — Однажды милиция задержала одного на улице. — У вас плохо с памятью, поэтому напомню… Милиция задержала не одного, а сразу четверых. Краденых продуктов у них было обнаружено на сумму сто восемьдесят рублей, потом состоялся товарищеский суд, и на нем вы тоже присутствовали. — Да, что-то такое припоминаю… — забормотал парень себе под нос. — Если сравнить ущерб, нанесенный вами, с ущербом, нанесенным теми четверыми, сразу бросается в глаза чрезмерная суровость вашего наказания — «уволить в связи с утратой доверия». Может, эти два килограмма теста просто послужили поводом для увольнения? Ведь тех четверых тогда просто предупредили. Может, настоящая причина вашего увольнения совсем в другом? Ну, скажем, в дружбе с Ималдой Мелнавой… На «Автоматике» вас с такой записью в трудовой книжке тоже не имели права принять на место кондитера. Кто вас рекомендовал? — Я сам… — Долго еще подсказывать вам ответы? Мне это надоело? — Леопольд… Метрдотель «Ореанды»… — Он ваш приятель? — Нет, так вышло… Парень мягкий как воск и трусоват, хотя никто его не запугивал. Почему вдруг потребовалось убрать его из кондитерского цеха? Может, у кого-то возникли подозрения что о делах цеха он знает то, что знать не должен? А может, возникли опасения, что проболтается Ималде? Теперь на «Автоматике» наверняка работает у своего человека, который не спускает с него глаз, а может, и чем-то обязан Леопольду. — Какие отношения у вас были с Ималдой Мелнавой? — У меня с ней давно нет никаких отношений! — Я спрашиваю: какие были? — Она психованная. — Отвечайте на вопрос. Теперь Мартыньш Ималду уже ненавидел. Даже остатки сострадания и жалости к ней, которые он испытывал какое-то время, превратились в ненависть и бессильную злость. Выплеснуть их не на кого, потому они и бродят в нем, портят настроение, мешая приятно и удобно проводить время, как раньше. Разве он желал Ималде зла? Нет! Был хорошим, ласковым. Разве изменил хоть раз с другой девушкой? Нет! А ведь мог бы — no problems! Разве он лгал Ималде? Нет! Разве она такая уж неотразимая раскрасавица, чтобы с полным правом претендовать на хорошее с его стороны отношение? Нет! А вот выкидывать разные номера — это она умела. Ведь несмотря ни на что, он предлагал Ималде перейти жить к нему, уговорил свою мать и та согласилась — Ималда, правда, тогда еще работала на приличной должности, посудомойкой, — а она пожилую женщину, которая ее полюбила как свое родное дитя, выставила дурой. Не придет, сказала, потому что должна жить с братом! С этим прохиндеем — он одной ногой уже в тюряге! Правда, в этом вопросе брат проявил себя как джентльмен — пришел поговорить, сказал, что Ималде полагается половина их квартиры, и пусть Мартыньш, если хочет, оформляет соответствующий обмен, у него у самого есть якобы несколько вариантов, и он берется все быстро провернуть через обменное бюро. Мартыньш Ималде желал только добра, а что получил взамен? Она всегда перевернет все так, чтобы только унизить другого, выставить на посмешище. Ведь первым прибегал извиняться всегда он, Мартыньш. Она настоящая ведьма: если уж привяжется — не отстанет. Сколько времени прошло с тех пор, как они виделись последний раз! Он ничего о ней не знал, лишь изредка слышал от других, а теперь вот, пожалуйста, еще и таскают к следователю, приходится изворачиваться. Ясно, что его увольнение из кондитерского цеха было умело организовано. Только непонятно, кому он там мешал, ведь свой нос в чужие дела он никогда не совал, да и не собирался совать. Работа нравилась, зарплата была приличная, иногда кое-что еще и перепадало… Чего же еще? Живи и радуйся! А тут этот Стас — как гром среди ясного неба! «Покажи, пожалуйста, что у тебя там в целлофановом мешке, который прячешь в сумке!» Мартыньш не сразу понял, о чем речь — подумал, что в раздевалке у кого-то что-то украли. «У тетки день рождения, хотел испечь ей крендель…» — кисло улыбнулся Мартыньш, слегка потянул мешок из сумки и уже было опустил обратно — вы же видите: тесто, ничего другого тут нет, — но Стае выхватил мешок и возмущенно завопил: «Ты позоришь наш коллекти… ты…» Те двое, что были со Стасом, — Фридрихманис и Костя — тоже заорали: «Молодой человек, как же так?» «Это же государственное имущество, за такое предусмотрена статья!» Но больше всех вопил Стас. Будто сам не говорил Мартыньшу, когда после кулинарного техникума тот пришел на практику и впервые переступил порог цеха: «Нас тут немного, но живем дружно, пирожные тебе не придется покупать ни для себя, ни для своей милашки!» И разве не Фридрихманис принес в канун пасхи огромный трехэтажный торт — такой даже обеими руками не обхватишь — и попросил: «У меня тут небольшая халтурка — оформи как для себя». Фридрихманис не умел украшать, но если бы умел, — так у него все равно не вышло бы. Взбить крем — дело непростое, а Мартыньш с этим справляется в два счета, к тому же у него все под рукой. «Я в долгу не останусь… Хорошо бы на макушке водрузить какого-нибудь зайчика, цыпляток и крашеные яички…» Мартыньш трудился как раб на галерах, но зато и получилось отлично — хоть на выставку неси! Фридрихманис расплатился с ним — дал кулек миндаля. Только идиот мог бы подумать, что миндаль он купил в магазине. Но Мартыньш почему-то подавил в себе желание высказать им все в глаза. Накануне товарищеского суда Фридрихманис еще поучал его: сознайся во всем, а потом сиди и помалкивай — тогда все уладится само собой. Когда же зачитали решение, говорить было уже поздно, да и слова Мартыньшу никто не предоставлял. Метрдотель Леопольд посочувствовал: наказание, конечно, суровое, только уж ничего не поделаешь — теперь такие времена. Посокрушался еще, что, мол, Ималда на это скажет. «Мы давно не встречаемся.» «Почему? Такая симпатичная девушка. В самом деле больше не встречаетесь?» «Не сошлись характерами… Не нужна мне такая, которая перед другими чуть ли не нагишом прыгает! Да еще и психованная!» «Да, она немного странная… Чем думаешь заняться?» «Не знаю. В трудовой книжке такая запись, что ее никому не покажешь…» «Жаль: ведь ты толково разбираешься в своем деле, но придется тебе таскать камни или работать лопатой… Постой, у меня отличная мысль! Я тебе помогу, если пообещаешь исправиться, но так, чтобы мне не пришлось за тебя краснеть. На «Автоматике» работает мой давнишний приятель, ему, кажется, нужен кондитер… Если он возьмет тебя на поруки, в отделе кадров возражать не будут.» ««Автоматика» недалеко от моего дома… Две трамвайные остановки…» В ожидании ответа следователь поигрывал авторучкой. — С Ималдой Мелнавой мы были друзьями… У нас были дружеские отношения… — Насколько близкие? — Я хотел на ней жениться… — Парень покраснел, кончики его ушей стали пунцовыми. — Хорошо, что во время одумался. Не захотела работать — подалась в танцовщицы! — Она не рассказывала вам о своей семье? — Знаю: отец в тюрьме, мать по пьянке выбросилась из окна, брат тоже, кажется, сидит… Кто-то мне говорил… Но утверждать не берусь… А сама… Вы уже знаете?.. — Да. — Она больной человек… — Мартыньш вдруг стал Ималду защищать, видно, почувствовал необходимость в этом, счел чем-то вроде долга. Глаза его потеплели, он постарался придать голосу убедительную интонацию: — Лечилась в психиатрической больнице… Сама мне рассказывала… Хотела, чтобы я все знал, хотя я никогда ни о чем не расспрашивал… Когда наши отношения стали серьезными… Она регулярно пила лекарства, видно, боялась, что болезнь возобновится… Очень боялась своей болезни, боялась больницы… Иногда звонила врачу, сам не раз слышал… Тот утешал, говорил, что для тревоги нет никаких оснований… А может, врач от нее отделывался… Если вас интересует — его фамилия Оситис… — Вы не хотели бы увидеться с Ималдой? Могу вам разрешить свидание… — Следователь отметил про себя, что парень колеблется, а тот заметил, что следователь ждет утвердительного ответа. Следователь хотел любой ценой добиться, чтобы она заговорила. «Если начнет говорить с Мартыньшем Межсом, то, может, и передо мной не будет сидеть как истукан», — думал он. — Вы ее не знаете… Скажет — как ножом отрежет — и ничего уже не поправишь… — Знаю, она действительно девушка с характером. — Она словно лесной зверь: различает всего два цвета… Для нее все либо белое, либо черное… …На улице была тьма, ветер с воем вырывался из-за угла. Снег, видно, перестал идти, потому что теперь было лучше слышно, как редкие машины на перекрестке гудят моторами и набирают скорость. Вечером, когда в комнате еще не выключили свет, было видно, как в окно снег летит большими мокрыми хлопьями; ударяясь о стекло, они таяли и каплями скатывались вниз. Мартыньш чувствовал рядом тело Ималды — голое плечо, голую грудь, стройные упругие ноги. Он обнял девушку и прижал к себе. Как хозяин свою собственность. В мягкой постели под теплым одеялом с Ималдой так хорошо! Он чувствовал, что Ималда еще не заснула, хотя в темноте не видел, закрыты или открыты ее глаза. Наверно, потому что она дышала неровно и неглубоко. Спокойной ночи они друг другу уже пожелали, да и часы, должно быть, показывали далеко за полночь. «Отдается она чересчур серьезно», — подумал Мартыньш. Этакая ревизия тайников собственной души. «Ты меня любишь?» — спросила вдруг Ималда. Ох уж этот вопрос — как зубная боль! Его приходится терпеть в постели каждому мужчине, и не раз. Вопрос этот глуп по своей сути и лишь брачные аферисты да закоренелые донжуаны отвечают на него: «Да, я тебя люблю!», дабы предотвратить дальнейшие расспросы, мешающие здоровому сну накануне рабочего дня. Признание в любви так унижает достоинство мужчины! К тому же он всегда знает: ответ ничего не изменит в отношениях. «Ты мне нравишься.» Тело Ималды напряглось, и Мартыньш счел благоразумным добавить: «Ты мне очень нравишься.» Ималда резко села на кровати, прижалась спиной к стене. Мартыньш заупрямился: не дождешься признаний, я под твою дудку плясать не буду! «Не обижайся, но я не знаю, что такое любовь. Ты мне нравишься и мне с тобой хорошо…» Ималда поднялась с постели. Наверно, опять усядется на стул и будет ждать до тех пор, пока и он встанет, поцелует и уговорит лечь. Ничего, мы тоже так умеем. И это будет тебе маленьким, но полезным уроком. Хлопнула дверь комнаты. К великому удивлению Мартыньша вскоре хлопнула и входная дверь. Вот полоумная! Он переборол себя, встал и быстро оделся, хотя знал, что найдет ее тут же внизу, на улице — никуда не денется! На улице Ималды не было. Мартыньш встревожился, обежал весь квартал и рассердился, решив, что Ималда спряталась, чтобы подразнить его. Он наговорит ей колкостей, когда найдет! Собственное достоинство он, конечно, не намерен ронять, но Ималду высмеет как надо! Потом решил позвонить. Она только что пришла домой. «Ималда, не делай глупостей! — закричал он в трубку. — Я тоже умею обижаться… Тебе не в чем меня упрекнуть!» «Я не хочу тебя обманывать…» «Что?» «Я поняла, что между нами ничего нет… зачем же нам в таком случае друг друга обманывать?» Ветер захлопнул дверь телефонной будки, и Мартыньш повесил трубку. Никуда не денется — поговорим завтра на работе. Но напрасно он надеялся. Эти губы, целовавшие его, и руки, ласкавшие его, уже не принадлежали ему. Психопатка! — Теперь обстоятельства изменились и ваше свидание… — Следователь все еще надеялся уговорить Мартыньша. — Вы не знаете ее! Она больной человек! — Тем более. — Я охотно помог бы ей, но не знаю, как… У меня уже другая девушка… Если она узнает… Каково ей будет, когда узнает, что я был там у нее? — Не афишируйте свое посещение. — Наша встреча ничего вам не даст! И вообще — после того, как она уволилась из мойщиц посуды, мы ни разу толком не виделись. Следователь взял бланк протокола, прошелся взглядом по фамилиям, вписанным в верхние графы, порвал бланк и бросил клочки в корзину. «Почему она это сделала? В чем причина? Без причины ведь ничего не бывает!» Следователь думал устаревшими категориями — он в своей практике еще не встречался с немотивированными преступлениями. Больная… Навязчивые идеи… Еще одно «почему», на которое сейчас никто не в состоянии ответить. И он, следователь, может только повторять старую поговорку — чем дальше в лес, тем больше дров. Доктор Оситис тоже ничего толкового не сказал — он выбит из колеи: совместный труд в области шизофрении, созданный целым коллективом психиатров из семнадцати стран, вдребезги разбил теории прежних школ. Оказывается, распространение этой болезни во всем мире одинаковое — на него не влияют ни урбанизация, ни различия в социальном устройстве, ни в уровне культуры. Ему-то, следователю, какая польза от всех этих премудростей! Девушка не хочет говорить — вот что для него главное! Если бы Алексис появлялся в Риге не как метеорит на небосклоне, квартира была бы уже приведена в порядок, но здесь явно недоставало мужских рук, которые в пределах минимума владеют понемногу разными ремеслами. Ималда пыталась кое-что делать сама, но чаще портила, чем ремонтировала. Молоток, гвозди, пила, рубанок и малярная кисть были для нее слишком тяжелыми инструментами, она не умела обращаться с ними, а брат появлялся дома на день или два и снова исчезал на несколько недель — сказал, что нашел работу на буксире в Одесском порту, а в ближайшем будущем его якобы обещали устроить на контейнеровоз. Приехав как-то в очередной раз, клятвенно пообещал — это он умел, — что в следующие выходные обязательно примется за косметический ремонт квартиры. Он даже приволок сверток с рулонами обоев, но обстоятельства опять оказались сильнее, и ремонт снова пришлось отложить, хотя Ималда уже настелила на пол газеты и помыла потолки в задней комнате. Она, конечно, понимала, что такого порядка, какой был еще при бабушке, не будет, а о покупке мебели и вовсе не мечтала. Однако на оставленные Алексисом гроши да свою зарплату кое-что для уюта сделала. Собственная зарплата плюс деньги, которые давала Люда, — их теперь Ималда брала как нечто само собой разумеющееся — вместе получалось примерно как у рабочего высокой квалификации на заводе. Буквально за несколько месяцев она довольно прилично приоделась, а поскольку по характеру была домоседкой, вполне естественно, что ей захотелось привести в порядок и квартиру. Раз в месяц она посещала отца, носила ему продукты, но свидания стали для нее неприятной обязанностью. Отец по-прежнему хвастал своими многочисленными общественными должностями, которые занимал в штабе по соблюдению внутреннего распорядка, в санитарно-гигиенической комиссии, в совете отделения, рассказывал, сколько разных документов ему приходится оформлять, в скольких экземплярах и кому вручать написанные протоколы. По-видимому, эта деятельность доставляла отцу удовольствие, она была мостом, соединявшим его с розовым прошлым или, по крайней мере, немного напоминавшим занимаемое прежде положение — у него опять были начальники, например, бывший прокурор Арон Розинг, который говорил ему, что следует делать, и отец был счастлив, что может выполнить порученное; у него опять были подчиненные, которые внимательно выслушивали его и которых он контролировал, за ошибки наказывая и сурово им выговаривая. Прошение о помиловании в связи с болезнью Ималды отец написал цветисто и эмоционально; администрация колонии и в самом деле поддержала, но все равно его потом отклонили. И тем не менее отец чувствовал себя окрыленным — теперь вместе с Ароном Розингом они сочиняли и отправляли подобные прошения и в другие инстанции, в том числе в международное Общество Красного Креста и Красного Полумесяца в Женеве. Коль есть пруд, то почему бы в нем не водиться рыбе, а значит, она рано или поздно попадется на крючок. Ималде теперь казалось, что единственным человеком, к судьбе которого отец проявлял интерес, был он сам, другие заслуживали внимания отца постольку, поскольку это отзовется на его благополучии. Она поймала себя на мысли, что и раньше, когда отец находился еще на свободе, все было так же, разве что измерялось другими категориями. Ималда гнала от Себя такие мысли, но пропасть отчужденности между ними росла; дочь постепенно отдалялась от отца, как отдаляется от берега отколовшаяся и гонимая ветром льдина. Отец об отчужденности и не подозревал. Почему же он не спросил свою повзрослевшую дочь: «У тебя есть парень? Какие у вас отношения?» И дал бы совет или, по крайней мере, выругал бы, если уж помочь ничем не мог. Состояние здоровья дочери тоже его не очень-то интересовало, не говоря уже о сыне. Он, видно, считал, что все неплохо устроилось: дочь работает посудомойкой в «Ореанде» — место это доходное — и точка. Ималда не хотела верить в то, что отец — ничтожная личность, которую поднимало чуть-чуть выше других должностное кресло. Но атрибутика, сопутствующая его положению в прошлом, — служебная машина с шофером, участие в престижных конференциях, заседаниях, некоторые привилегии в быту — в течение многих лет убеждала в обратном окружающих и членов его семьи. Отец как ребенок хвастал, показывая Ималде новую нашивку на своей робе: «Видишь — передовик в соблюдении внутреннего распорядка!» Может, и впрямь такая нашивка значила немало, но Ималде вспомнилось, как однажды бабушка в сердцах выпалила отцу: «Сами себя награждаете, а потом друг перед другом наградами щеголяете. Чему уж тут радоваться!» Отец не интересовался планами дочери на будущее, не спрашивал, не обижает ли ее кто, а она старалась убедить себя — безразличным он стал от сознания своей несвободы. Нет, таким он был всегда, и лишь теперь, на пороге совершеннолетия, она это осознает. Все мы растем, потому и видим дальше. Нас уже не устраивают сказочки об аистах и капусте, в которые когда-то верили. А может, и она вышла из того возраста, когда верят в сказочки для подростков. И даже в те, которые сочиняют для взрослых. И опять ей вспомнилась бабушка и ее мудрые слова: «Человек только до тех пор человек, пока понимает, что и другому может быть больно». Ималда достала из шкафчика халат, набросила его на открытую дверцу, освободив место для верхней одежды. Наклонилась, расстегивая «молнии» на сапогах. Люда еще не пришла: вчера предупредила, что, может, немного опоздает — пойдет к зубному врачу. Из коридора раздевалки было видно, как здоровенные поварихи передвигают на плите кастрюли. Ималда услышала торопливые шаги, но не обратила на них внимания, лишь выпрямилась, чтобы пропустить кого-то, кто шел в раздевалку. Элга! — Привет, Малыш! Тебе выпал отличный шанс! — Не понимаю… — Ничего и не надо понимать! Действовать надо! Чем больше издается инструкций, предусматривающих регулирование работы, тем больше вероятности, что она пойдет вкривь и вкось. Все это понимают и тем не менее уверены, что для оптимального количества инструкций недостает именно той, которую сегодня утвердят, напечатают и потребуют, чтобы ее неукоснительно соблюдали. Чтобы область культуры выглядела не хуже других, здесь тоже придумывают инструкции. Некоторые из них счастливым образом удается предать забвению, другие обойти, третьи сами собой устаревают и противоречат тем, что были изданы раньше. И тогда наступает время, когда положено греметь громам, а на грешную землю обрушиваться молниям. «Исходя из того и опираясь на это, приказываю!» Грозная инструкция не бывает совсем уж безрезультативной, а если проку от нее все же нет, то из-за нее случается, по крайней мере, этакий больший или меньший тарарам, ликвидацию же его последствий можно считать активной деятельностью, в которую всех и вовлекают. Именно такой приказ прямым попаданием угодил в Элгу и рикошетом задел балетмейстера «Ореанды», или как он именовался в зарплатной ведомости, координатора движений. Балетмейстер был высокий лысый старик с лицом и характером холерика. В тридцать пятом году он появился на сцене Рижского театра оперы и балета под псевдонимом Рейнальди — хоть что-то от солнечного Неаполя! В шестьдесят пятом был известен как режиссер по прозвищу Укротитель Зверей, а в семьдесят пятом на конкурсе потерпел поражение от молодых режиссеров. Полный жажды отмщения, Рейнальди покинул театр: лучшие честолюбивые помыслы его были разбиты, и, чтобы не умереть от скуки, он взялся руководить кружками эстрадных танцев в двух или трех клубах, затем через друзей ему предложили совсем другую сферу — варьете. Конечно, он этим займется! О Рейнальди еще заговорят! Вы еще услышите! Да и не было у него другого выхода: не возьмется он, ухватится кто-нибудь другой — из тех зубастых парней, которые выжили его из театра. А такой услуги от него не дождутся. Поскольку варьете у нас принято считать приправой к сытному обеду, например, как пикантный соус по-кемберлендски (малиновый мармелад, горчица, коньяк, красное вино, соль) или салат mixed-pickles, то министерство культуры с его инструкциями в этой области не имеет слова. Варьете командуют отцы общественного питания, и им импонировали подзаплесневевшие лавры и почетные звания Рейнальди, а также то, что он знал тысячу слов по-французски, двести — по-итальянски и еще до войны выступал в Буэнос-Айресе. Укротитель Зверей без промедления захватил верховную власть над всеми группами варьете, которых было три — в «Ореанде», в «Беатрисе» и в «Вершине» — и с юношеским пылом взялся за дрессировку, спуская с танцовщиц по десять шкур, но все же приличной программы сделать не смог, ибо танцовщицы из художественной самодеятельности годны для варьете так же, как бельгийские ломовые для ипподрома. И вообще, без профессионалов разве сделаешь что-нибудь профессиональное? Тогда Рейнальди стал поглядывать в сторону театров. Впоследствии говорили: если бы он начал с нижайших просьб перед начальством, ведающим культурой… Но он-то знал, что актерам театров не всегда разрешают сниматься даже в фильмах Рижской киностудии — Считается, что они переутомляются от больших нагрузок. Поскольку зарплата у актеров небольшая, среди танцовщиц нашлось немало желающих поработать на полставки, и Укротитель сотворил довольно оживленную программу, но после премьеры и оваций культура быстро подставила «ножку» общественному питанию: театр тут же издал приказ, запрещающий своим актёрам выступать в варьете. Укротитель набрал актеров из другого театра и создал новую программу — снова приказ: выбирай — или остаешься у нас в театре или отправляйся в варьете, но и то и другое вместе — ни в коем случае! Рейнальди рвал на себе волосы, умолял, доказывал: ведь разрешается же актерам давать концерты! Все было напрасно! И чем больше упрашивал «театральщиков», тем больше они важничали. Теперь они украли у него Элгу, которая в связи с рождением ребенка и декретным отпуском проработала в «Ореанде» почти два года. Укротитель окинул Ималду взглядом знатока — одежда девушки ему нисколько не мешала — походка нормальная, ноги приемлемые, грудь для классического балета несколько великовата, а для варьете — в самый раз… — Где вы учились? — У Грайгсте. — Как долго? — Три года. Грайгсте Рейнальди не терпел: когда говорили об успехах артистов балета в прошлом, обычно упоминали лишь одного из двух «китов», и другой тут же ощетинивался. Именно по этой причине он сам никогда публично не высказывался о способностях Грайгсте в области педагогики, хотя и считал ее единственной, кто не только умеет работать, но и работает. Наверное, они имели одинаковые взгляды в профессиональных вопросах, как это бывает у артистов, начинающих свою деятельность в одно время. — Почему прервали занятия? — Болела. Теперь Ималда знала, какие чувства испытывает лошадь, которую покупают на аукционе. Хорошо еще, что Рейнальди не осмотрел ее зубы. «Если бы у девчонки не было способностей, Грайгсте не держала бы ее у себя три года, а вставила бы ей перо в зад — и лети!» — подумал Рейнальди. — Болезнь серьезная? Ималда, ища спасения, глянула на Элгу. — Гетерохромия, — веско сказала Элга. Если бы кроме французского Рейнальди хоть немного знал греческий язык, то наверняка задумался бы над этим словом, состоящим из двух — «другой» и «цвет». Гетерохромией называется различие в цвете глазных радужных оболочек. Но это было самое сложное иностранное слово, известное Элге, из связанных со здоровьем человека, хотя настоящее его значение давно выветрилось из ее головы. Не пугать же старика правдой — что Ималда лечилась в психиатрической больнице. Из других заболеваний она знала лишь те, что представляют опасность для детей, — свинка, корь, дифтерит, грипп. — Надеюсь… хм… теперь все в порядке?.. — Конечно! — бодро ответила Ималда. Вообще-то Укротителю было достаточно упоминания фамилии Грайгсте. А продолжал разговор он лишь затем, что внушить девчонке уважение, и еще — чтобы не поняла истинного положения дел: Ималда была ему необходима, именно на нее он возлагал свои самые большие надежды. Если Элга ушла, — а ее практически уже нет в «Ореанде» — то с кем делать новый сольный номер? Только новым номером можно хоть немного сбалансировать программу, в противном случае нечего и на сцену вылезать! Сольный номер не потянет ни одна из танцовщиц, которых он переманил из художественной самодеятельности и научил дрыгать ногами. Они ведь не знают азбуки и поэтому даже приподняться на носках прилично не умеют. А кто не знает азбуки, тот никогда не научится читать, да и говорить с ним, как с глухим, нечего. Ах, если бы у него были такие возможности, как у больших промышленных предприятий! Он совершил бы небольшое путешествие по Белоруссии, Псковской области или Украине, набрал бы там балерин и сотворил бы такой гвоздь сезона, что хоть три раза в день показывай! Если бы ему так же позволили швыряться обещаниями, как делает это текстильный комбинат, развешавший свои объявления почти на всех железнодорожных станциях в пограничной с Латвией полосе: «Приглашаем на работу, обеспечиваем жилой площадью!» Купля рабов задаром аморальна уже по своей сути, ведь «жилая площадь» — это всего лишь скрипучая железная койка, и администраторы отлично знают, что больше ничего у девчат не будет. Ни женихов, ни мужей, потому что даже косые и кривобокие парни в округе уже прибраны к рукам ввиду большого на них спроса. Что, оторванных от дома и близких, девчат ждут однообразно серые дни у ткацкого станка и вечера у телевизора, что даже самых стойких года через три-четыре безнадежность погонит обратно, и с понурой головой они вернутся туда, откуда явились, а вербовщики рабочей силы для комбината (должно быть, это доходное занятие, может, им даже платят за определенное количество голов) к тому времени заговорят зубы другим несчастным простушкам и опутают их параграфами, пунктами и подпунктами односторонне выгодного договора. — Нам придется очень напряженно работать: времени мало, — подвел итог Рейнальди. — Буду стараться. — Если же нет твердой решимости работать, то нечего и начинать. — Надеюсь… — Она сможет! — вмешалась Элга. — Я видела, как она работает. Это была сладкая ложь, которая действует всегда эффективнее, чем правда. — Я принесу из дома магнитофон и мы будем работать по утрам… Сначала я должен увидеть, на что вы способны, и только потом смогу обратиться к администрации, чтобы из кухни вас перевели в эстрадную группу… — В таком случае у нее получится две нагрузки… — возразила Элга. — Ничего — молодежи это всегда на пользу. Мы в начале тридцатых годов… Ималда вернулась к своему корыту с грязной посудой совершенно ошеломленная. Люда на нее наорала, но она даже не поняла, за что. Не слышала. Уши заложило, в висках стучало. — Невероятно! Кто бы мог подумать! — воскликнул удивленный директор «Ореанды», которому Рейнальди, попивая кофе, рассказывал о своих мытарствах с кадрами и о счастливой находке на кухне, во всяком случае, он очень надеялся, что счастливой. — Такое возможно лишь при советской власти! — изумленно воскликнул Роман Романович Рауса, и было неясно, упоминает он о советской власти на сей раз в положительном или отрицательном смысле. Позже, совершая свой ежедневный обход по ресторану, он на минутку задержался возле посудомоек, благожелательно улыбнулся, а потом заговорщически подмигнул Ималде. На сей раз ему показалось, что девушка выглядит еще моложе, и он мысленно сравнил ее с птенцом, у которого начинают отрастать красивые перья. — Алло! Нельзя ли позвать Оситиса? — Оситис слушает… — Доктор… Это Ималда Мелнава… Извините, что я звоню… Но у меня репетиции как раз в часы вашего приема… Я возобновила занятия балетом… — Да, кажется, с настроением у тебя порядок. Я рад. — Доктор, у меня очень большая нагрузка. Я хотела бы узнать о лекарствах — дозировку оставить прежней или… Оситис отвечал, как обычно говорят врачи: — Полагаю, настала пора выбросить все лекарства. — Полностью прекратить принимать? — Думаю, да. А там увидим. Где будешь танцевать? — В варьете «Ореанды». Буду выступать с сольным номером. — Ого! — Вчера приехал брат, сказал, что от меня остались только кожа да кости и еще глаза. Вечером едва доползаю до постели, тут же засыпаю, а утром меня пушкой не разбудить… Если дело дойдет до премьеры, обязательно пришлю вам приглашение. — Спасибо. А как на любовном фронте? — Никак. У меня дрянной характер. — Ты звонишь из дома? — Из «Ореанды». Уже переоделась для репетиции, а Укротитель, ой, извините, балетмейстер где-то задерживается… А Рейнальди тем временем возвращался из объединенного отдела кадров. Старик ступал большими шагами, втянув голову в бобровый воротник толстого на ватине пальто. Бобровую шапку он напялил на самые уши. В кармане у него лежал приказ «о переводе подсобной работницы Ималды Мелнавы в танцовщицы». Битый час ходил он из кабинета в кабинет, доказывая, что балерине Мелнаве следует платить хотя бы столько же, сколько Мелнаве посудомойке. Из отдела труда и зарплаты — в плановый и бог весть в какие еще отделы, где собирал подписи, сталкиваясь с натренированным сопротивлением. Последний аргумент — «А как вы думаете, вот мне, например, платят всего сто десять!» — буквально шокировал Рейнальди. Чем меньше в кабинетах дамы были заняты работой, тем утомленнее и злее они были. Все они прекрасно знали, что мытье посуды — занятие не из приятных, а танцы, как помнилось им со времен молодости, — сплошное удовольствие, поэтому поставить знак равенства в зарплате Ималды рука у них не поднималась. Да, они тоже не считают, что такое неравенство справедливо, но быть тому или нет, пусть решает начальство. И Укротитель долго сидел на жестком стуле возле кабинета Шмица — управляющего трестом общественного питания, пока Шмиц его наконец принял. Дверь кабинета зорко охраняла секретарша. Переговорив со Шмицем, Рейнальди готов был обозвать его старым идиотом, а не обозвал потому, что сам был старым. Демонстрируя принадлежность к системе общественного питания и царящей там чистоте, за своим письменным столом Шмиц восседал в белом накрахмаленном халате, прекрасно гармонировавшем с совершенно седыми волосами управляющего. Под расстегнутым халатом были видны костюм, галстук и рубашка, в манжетах которой красовались золотые запонки. Шмиц незаметно ими поигрывал. За спиной у Шмица висел плакат во всю стену, написанный большими буквами: «Кто хочет сделать дело, ищет способ, кто не хочет — причину». Любой посетитель или подчиненный, войдя в кабинет, сразу как бы получал ответ на свой вопрос, потому что плакат и Шмиц представали перед ним как единое целое. Цитата была взята из речи теперь несколько подзабытого государственного деятеля — внизу стояла его подпись. Таким образом, самому Шмицу думать и не требовалось. Даже как бы запрещалось. А на стене за стулом, на котором сидел или возле которого стоял проситель, тоже висел плакат, тоже написанный большими буквами. Это был фрагмент уже из другой речи упомянутого государственного деятеля: «Не поручай дела, если знаешь, что не сможешь проверить (проконтролировать) сделанное». На этот плакат, как и на посетителя, взирал сам Шмиц. Плакат как бы утверждал, что управляющий трестом полный склеротик — он не в состоянии запомнить даже одно-единственное предложение и поэтому каждую минуту вынужден его перечитывать. Посетителей Шмиц встречал и провожал сидя, время от времени у него дергалась одна половина лица. В кабинете почти непрерывно звонил телефон, и Шмиц, сказав в трубку несколько фраз, иногда брал листок из стопочки красивой белой бумаги, которая лежала на столе, что-то набрасывал на нем, после чего нажимал кнопку сигнального звонка. Тут же входила секретарша, брала листок и уходила улаживать вопрос. Повесив трубку, Шмиц говорил посетителю: «Извините, я ужасно загружен… Очень напряженный рабочий день… Звонил Евгений Петрович Огуречкин — доктор медицинских наук, профессор, лауреат республиканской государственной премии, умнейший человек… Мы дружим…» Начало и конец фразы обычно не менялись, только имена, фамилии, отчества, титулы… Однажды Шмиц сказал: «Гость из Москвы» и Укротитель тогда не понял, следует это считать почетным званием или Шмиц сказал просто так. Пока управляющий трестом говорил по телефону, Рейнальди осматривал обстановку кабинета и подобрал оригинальное сравнение — обвешан всякими штучками и фитюльками, как «жигуль» портового торгаша. Под стеклом и на полках, на письменном столе и на стене висели и лежали сувениры, какие обычно оставляют местные или зарубежные делегации: разные вымпелы, глиняные медали, приветствия и поздравления в кожаных обложечках, фотоальбомы, миниатюрный танк на подставке из оргстекла, настенные фирменные календари, комнатные термометры, чернильницы и адресованные лично управляющему открытки с пожеланиями успехов в Новом году. Со всех этих предметов, очевидно, каждый день вытиралась пыль, все тщательно собиралось и хранилось — так следователи хранят важные вещественные доказательства, которые намерены представить в суде. А здесь все собиралось, наверно, для того, чтобы наглядно продемонстрировать гигантский объем работы Шмица. Вопрос о зарплате Ималды — Рейнальди изложил его горячо, размахивая руками — вызвал на лице управляющего глубочайшую грусть: он понял, что на сей раз не отделается простым обещанием «Подумаем! Будем решать!», которое он никогда не выполнял. В его собственной конторе против него организовали заговор — требовали подписи на заявлении, как будто не знали, что он никогда ничего не подписывал, чтобы не впутаться в неприятную историю или чтобы его не упрекнули в некомпетентности. «Дело ведь не в десяти рублях, а в самом принципе! — Рейнальди говорил, словно топором рубил. Участвуя в разных заседаниях художественных советов, он научился как хвалить, так и ругать. — Этого требует престиж искусства. Видели бы вы эту девушку! Какой темперамент, какое трудолюбие!.. Но мы травмируем ее, ежемесячно в день зарплаты напоминая, что как посудомойка она для общества ценнее! — И, чтобы немного припугнуть Шмица, добавил: — Это аполитично!» «Вам следовало бы обратиться в отдел труда и зарплаты, пусть они решают… — Но тут Шмица осенила спасительная мысль. Не подписав, он резко отодвинул от себя заявление: — Ступайте и скажите, что я приказал… Не нужно никаких подписей — с этим бюрократизмом и формализмом пора кончать!» Счастливая случайность свела вместе двух заинтересованных лиц — Укротителя и Ималду. Перед обоими открывались соблазнительные возможности и обоим некуда было отступать — для Ималды шаг назад означал кухню, Люду и маслины, два и три раза побывавшие в солянке, а для Рейнальди — пенсию, горечь, которой он уже вкусил. Критика по-настоящему еще не вцепилась в программу в «Ореанде», в печати лишь изредка мелькали редкие насмешки: варьете по-прежнему не считалось искусством, и критики не хотели ронять своего достоинства, опускаясь до уровня «кабаков». Но Рейнальди, за свою долгую жизнь испытавший немало изменчивых поворотов ветра, знал, — в любую минуту может вынырнуть какой-нибудь молодой энтузиаст и, чтобы утвердиться, примется за варьете. Как собственное открытие он заявит, что варьете тоже искусство и сошлется на Энциклопедический словарь Ф. А. Брокгауза (Лейпциг) и И. А. Ефрона (С.-Петербург — издан в 1892 году), где на странице 526-й и 5-го «а» тома написано: «Варiэтэ — франц. — Парижскiй театръ спец. для водевiля, основанъ въ 1789 г. М-elle Монтансье въ Пале-Рояле… труппа перешла въ театръ того же названия, выстроенный на Монмартрскомъ бульваре… Въ 60-х годахъ сюда привлекли массу публики опереттки Оффенбаха». Прихвастнув таким образом, что имеет редкие книги и разбирается в старой орфографии, критик обрушит на программы варьете ураган возмущения — иначе никто читать не станет! — и завоет об искусстве, как собака на луну. Что для такого объективные трудности! Такой только кричит, что выбросил на искусство деньги (и какие деньги — билет в варьете стоит дороже, чем в театр!), а искусства не увидал, лишь голые ляжки. Вот у братьев-эстонцев — у тех варьете — искусство! У литовцев тоже, кажется, искусство! А у нас голые ляжки. Самое обидное — критик будет прав: ведь каждой программе нужны хотя бы два-три классных номера, которые подняли бы ее выше скромненькой посредственности. После вынужденного ухода Элги в «Ореанде» экстра-классу отвечал разве что иллюзионист, его Рейнальди удалось переманить сразу, как только тот закончил цирковое училище. Как и все его коллеги, энтузиаст-критик начнет во всем копаться, чтобы отыскать виновного. А это несложно — виноват режиссер! Вспомните — тот самый, который не выдержал конкурса и был вынужден уйти из театра — старый, сгорбленный, кривой и глупый. И подведет к выводу: в каждом церковном приходе свои нищие кормятся… обновим же кровь режиссуры в варьете! Рейнальди ожидал от Ималды большего. Оказалось, она ехала не в первом, а в последнем вагоне эшелона Грайгсте. Четверка мамзелей игнорировала Ималду и плела всякие интриги. Они надеялись, что выдвинутся сами. Особенно язвила девица, которая сошлась с одним из музыкантов оркестра, но Укротитель делал вид, что ничего не видит, не слышит и не понимает. «Работать, работать и еще раз работать», — твердил он. И Ималда работала, способности, слава богу, имела, хватало и упорства, доходившего до упрямства. Созданный Укротителем номер основывался на трех «китах» Ималды — на чувстве ритма, на особенностях телосложения и способности к несложной акробатике. Двухметровым людям предопределено играть в баскетбол, широкоплечим мужичкам-коротышкам вскидывать штангу, а те, у кого руки-ноги как ласты, имеют шанс стать чемпионом по плаванью — словом, свои преимущества следует использовать и работать в нужной области. В то время, как Ималда до изнеможения повторяла азбуку балета и сердилась на себя за ошибки, а дома, иногда втихомолку поплакав, снова тренировалась, Рейнальди дрессировал вышеупомянутых «китов» — создавал сценический образ Ималды. Обстоятельства навязали старому мастеру нескромную цель, материал был, к сожалению, куда скромнее. Вначале у него опускались руки: из трех кирпичей не возведешь небоскреб. И все же надо добиваться, говорил себе Рейнальди, отбрасывая придуманные уже варианты и изобретая новые. Он вздыхал — как легко ему было с четверкой из художественной самодеятельности! Одно платьице — оголим тело вот тут, другое платьице — оголим вот тут, и краснощекие деревенские девки, пляшущие на зеленом лугу готовы: и-и эх! И-и эх! Пройдутся легким шажком по сцене, и аплодисменты так или иначе, в конце концов, им обеспечены… Иногда Рейнальди казалось, что уважаемую публику вовсе и не интересует то, что он намерен ей предложить. Может он напрасно так старается? Что хочет увидеть зритель в варьете? Мысленно он отбросил тех, кому достаточно увидеть на сцене двух полуголых мужиков, малюющих сапожной ваксой животы друг другу, отбросил и тех, кто признает лишь Большой театр и печальную музыку, способную довести до обморока, и оставил, так сказать, середнячков. Рейнальди будет работать для них! Он преподнесет им, во-первых, тайну, во-вторых, — сюрприз, в-третьих, — мастерство, в-четвертых, — еще раз сюрприз… «Обнажена девушка или не обнажена — не столь важно, — сказала как-то костюмерша, — важно то, как она постепенно с себя что-то сбрасывает…» И Рейнальди согласился: какая-то пикантность в этом есть. Почти два месяца у Ималды не было ни праздников, ни выходных дней, лишь бесконечное повторение упражнений: час на утреннюю физзарядку, потом до обеда занятия на эстраде «Ореанды», где Укротитель щелкал пальцами так же оглушительно, как дрессировщик хлыстом — наверно, потому и получил такое прозвище, — после обеда она дрессировала себя уже дома. Иногда движения ее становились почти совсем точными, но на другой день она опять разочаровывалась: за ночь все куда-то пропадало, забывалось. Ималда должна спасти программу! Рейнальди капал себе на сахар валерьянку, четверка мамзелей рассчитывала на провал, официанты и музыканты лишь усмехались — для них Ималда осталась посудомойкой, Люда же собирала по десять копеек на цветы: — Без цветов нельзя, несолидно как-то… Мы бедной девчонке — самые близкие… Перед началом постановки Рейнальди зашел в раздевалку, чтобы успокоить Ималду, — так успокаивают боксеров перед первым выходом на ринг, и остановился на пороге раздевалки как вкопанный: Ималда была абсолютно спокойна. Старик даже перепугался: вдруг это какой-то нервный срыв? Ничего подобного он не видал за всю свою долгую жизнь. Потом Ималда сама перепугалась. В груди у нее что-то оборвалось. На концертах, когда еще училась в балетной студии, перед выходом на сцену она всегда дрожала как осиновый лист, потом очень переживала за Элгу, а теперь, видно, на переживания за себя сил уже не хватало. Лишь холодный рассудок работал как отлаженный часовой механизм. С эстрады зал «Ореанды» выглядел необычно — только светлые пятна лиц в темноте. Когда глаза привыкли, уже отчетливее были видны столики перед эстрадой и люди за ними, а дальше — опять лица, лица, лица… Темный зал подавлял ощущение расстояния — он казался бесконечным. Ималда попыталась вспомнить, как она вышла на эстраду, и не смогла. Позади переговаривались музыканты, Ималда слышала, как они перелистывают нотные страницы. Слух ее напрягся как натянутая тетива, казалось, нет такого звука, который она сейчас не расслышала бы. — Три… Четыре… — шепотом считал пианист. Ималда приподнялась на носки, сняла черную шляпу с очень широкими полями и не глядя отбросила ее в сторону. Описав круг, шляпа заскользила по полу эстрады, мимо оркестра, и ударилась о декорацию рядом с дверью, через которую выходят артисты. Ималда снова приподнялась, и лишь слегка коснулась пряжки на накидке — та сразу расстегнулась. Большая черная накидка, скрывавшая ее хрупкое тело, оказалась в левой руке. Ималда отбросила и ее легким небрежным движением. Прежде чем прозвучал первый аккорд, девушка на миг застыла перед публикой — ярко-красный наряд, черный ремень и черная маска-домино на глазах. Ей показалось, что аплодисменты последовали сразу. И Долгие, конечно, ведь она их заслужила! Неужели станцевала или еще только предстоит? На лице и на шее выступил пот, рот большими глотками хватает воздух, а сердце бьется как сумасшедшее — значит, станцевала. Оркестранты сзади опять переворачивают нотные страницы… Надо взять накидку. Теперь уходить… Укротитель кивает за кулисами — мол, поклонись еще раз. Еще немного аплодисментов. В коридоре демонстративно прыскает от смеха пробегающая мимо четверка мамзелей в коротеньких юбочках. Люда. С цветами, совсем простыми, но букет большой. — Совсем неплохо выступила… Мы очень за тебя рады… Только когда кружишься, делай лучше так… Будет выглядеть намного красивее! Еще можно руками вот так… или как-нибудь так… А вообще молодец! Искусство — не самолетостроение, в искусстве любой может смело критиковать и требовать своего: вреда это никому не причинит — сам не упадешь и никто другой тебе на голову не свалится. «Чтобы я там нагишом перед ними прыгала — да никогда и ни за какие деньги!» — комментировала потом Люда дома своему Юрке. Дальше все шло своим чередом: в паузах программы Леопольд, как лоцман, обходящий коварные морские рифы, подводил к столикам припозднившихся посетителей; белый слуга Хуго — есть же белые генералы, почему бы не быть и белому слуге — проходя мимо, почтительно поклонился персоне, сидевшей рядом с директором Романом Романовичем Раусой за столиком напротив оркестра — болезненного вида старику с большими мешками под глазами, хотя Хуго видел его впервые в жизни; Вовка, опершись о косяк двери, насмешливо наблюдал за тем, как его клиенты одобрительно потягивают коньяк, несмотря на то, что в графин он налил не пятизвездный, а трехзвездный, да подсыпал чайную ложку сахара — Вовка жульничал, не опасаясь скандала, потому что платил за все его бывший одноклассник; шеф-повар с грустью поглядывал на неразобранные порции заливного — завтра придется переварить все, добавив побольше приправ для остроты; внизу швейцар Курдаш обещал дать в зубы типу, который в приоткрытую дверь просовывал ногу; а Люда — работница кондитерского цеха принесла ей кулек какао — торговалась: «Это плохое какао! Мой Юрка говорит, что на промышленные предприятия вообще не дают хороших продуктов, а только в магазины. Предприятия получают то, что уже давно выдохлось или у чего срок давно истек — на самом деле по закону все это полагается отдавать скоту или выбрасывать на помойку!» Все шло своим чередом, и только Укротитель заметил, что родился Человек. Может, это и неправильно, но Рейнальди считал рождением человека момент, когда он находил свое место в жизни, свое увлечение, свою профессию. Но старик умел скрывать свой восторг, считая, что артистов больше всего прочего портит похвала; такими словами, как «великолепно» и «прекрасно», он давно не пользовался, заменив их словом «нормально», к которому обычно присовокуплял «еще надо работать и работать». Теперь Рейнальди знал, каким будет и следующий номер Ималды. Романтический и лирический — она потянет. Совершенно противоположный тому, который был показан только что. Прежде всего это продиктовано интересами программы в целом. Темп не стоит ускорять — всему есть предел. В номере будут подъемы и спады, в противном случае смотреть будет неинтересно, ведь даже непрерывный барабанный бой может притупить слух и в конце концов усыпить. В новом номере Ималда выйдет опять в черной накидке и шляпе, только под накидкой будет не красный облегающий наряд, каким дразнят быков, а нечто белое, воздушное и она запорхает, как снежинка под сопровождение двух скрипок и фортепиано! Играть будут что-нибудь классическое! Или нет — известную мелодию, ведь здешняя публика не способна воспринимать серьезную музыку… Значит, какое-нибудь попурри или что-то вроде этого. Потом выйдет четверка мамзелей и покривляется в рок-н-ролле: без лирического отступления Ималды топот мамзелей будет невыносим. А может, рок перенести в первую часть программы, после номера Ималды вполне сгодится клоун — хорошенько рассмешит публику. Потом последняя, общая песня солистов всех и — баста! Ималда всегда любила свое возвращение домой — откроешь дверь, войдешь в коридор и тебя обступит все свое, очень близкое. Наверно, так же себя чувствуют звери, когда возвращаются в свои норы, где все надежно, где нет ни опасности, ни хищников, ни охотников с собаками. И хотя Ималда давно потеряла семью, она ведь все равно возвращалась в родной дом. Удивительно, но на сей раз такого чувства она не испытывала. Зажгла газ, поставила на огонь чайник, разделась. Квартира все еще была неуютная, как большой сарай. Да и на душе была какая-то странная пустота. Раньше ее заполняло напряжение предстоящего выступления и бесконечные тренировки. Она прилегла на кровать, уперлась ногами в стену и принялась их массировать. Чайник сначала кратко взвизгнул, потом завыл без перерыва, как испортившаяся сирена. Зазвонил телефон. Телефонистка междугородной спросила, какой номер отвечает, затем сообщила, что вызывает какой-то город, но Ималда не разобрала название. — Привет, сестренка! — услышала она в трубке голос Алексиса. — Как хорошо, что ты позвонил! — Ималда от радости чуть не расплакалась. — Тебе салютует черноморский флот! В замке турецкого султана в твою честь состоялся грандиозный фейерверк… Поздравляю! — Ты звонишь из Одессы? — Нет, мы стоим немного в стороне, здесь нет таксофона, потому и пришлось звонить через междугородку… Браво, сестричка, браво! Очень рад за тебя! Что тебе подарить в честь такого важного события? Пройдет несколько месяцев, прежде чем она вспомнит этот разговор и спросит себя: как Алексис узнал, что я выступала и что выступление прошло успешно? — Арбуз! — Записываю — арбуз. А еще? — Чтобы ты сам его и привез. — На будущей неделе еще не смогу, а к концу месяца появлюсь обязательно! За арбуз не беспокойся, положу его в холодильник. У нас в порту колоссальный холодильник! Укротитель потребовал, не откладывая, начать подготовку второго номера. Ималда восприняла приказ как облегчение — снова окунулась в привычную напряженную работу, которая поглощала все ее время, не оставляя ни минуты даже на размышления о быте — все автоматически отодвигалось на будущее. Однажды после выступления, когда Ималда спустилась по служебной лестнице и вышла к автостоянке, заметила директора Раусу — он отпирал дверцу своей «Волги». Ималда робко поздоровалась, он приветливо улыбнулся и спросил: — Вы довольны новой работой? — Да… — волнуясь, закивала Ималда. Присутствие Романа Романовича всегда сковывало ее, даже как бы парализовало. Может, причина была в том, что директор хотя и свободно вел себя, но был тверд, а порой и строг, а может, потому, что находясь на вершине должностной лестницы, все же не подчеркивал своего положения, а всегда разговаривал дружелюбно. В «Ореанде» не просто уважали Раусу, но по-своему и любили, как любят только справедливых начальников. По-видимому, ее волнение забавляло Раусу, он весело рассмеялся и открыл дверцу: — Прошу! Ималда подчинилась сразу, как подчиняются приказам в армии. Ни о чем не расспрашивая, Рауса вырулил на улицу. Затем он сказал, что Ималде не обязательно ходить по узкой служебной лестнице, ведь она артистка, стало быть, как и другие артисты, может пользоваться главным входом. Только музыкантам это не разрешалось. Дорожный знак на углу оповещал, что остановка транспорта запрещена до самого конца квартала, а значит, возле дома Ималды тоже, останавливаться разрешалось только такси и «скорой помощи». Но водителям, хорошо знавшим улицу, неудобств это не доставляло — они въезжали в просторный двор соседнего дома. Именно так и поступил Роман Романович. — Большое спасибо, что подвезли! — До свидания, артистка! Машина развернулась по осенним лужам и уехала. «Он не спросил, где я живу — он это знал», — промелькнуло у нее в голове. На следующей неделе, как и обещал, приехал Алексис и привез огромный арбуз. Они разрезали арбуз пополам, одну часть положили в кладовку, другую поставили на середину стола и ложками выгребали мякоть — сиренево-красную, тяжелую и рыхлую, как пропитанный водой снег. Сладкий сок стекал по черенку ложки, пальцы сделались липкими. Алексис весело рассказывал про свой буксир, про ловлю бычков и разные приключения на берегу. Ималде почему-то не верилось, что оптимизм брата искренний. С лица Алексиса не сходила улыбка, он преувеличенно иронизировал по поводу своего положения, называл себя «морским волком на буксире» — его поведение напоминало улыбчивое состояние депрессии, когда больной все время делает вид, что ему весело, хотя на самом деле очень угнетен. Ималда на несколько минут вышла на кухню — будто помыть руки — на самом деле она захотела прийти в себя и отогнать воспоминания о больнице, которые вдруг вынырнули из глубин забвения. «Коциньш… Коциньш… Херберт Коциньш… Очень рад…» — оплывший старик с беззаботной улыбкой ходил по парку и останавливался возле каждой скамейки, где вперемешку сидели и больные и посетители. Представившись, всем подряд пожимал руку. В молодости, будучи многообещающим художником, он учился в Париже и заболел сифилисом — теперь болезнь уже приобрела форму прогрессивного паралича. Он рассказывал, как прошлой ночью опять объезжал свои губернаторства на других планетах: это совсем нетрудно, надо только поплотнее сдвинуть колени, тогда уменьшается сопротивление воздуха. Коциньш всех считал своими детьми, а если его спрашивали, кто на свете самая главная личность, то он с улыбкой и наигранной стеснительностью отвечал: «Почитайте в газетах — там написано!» В приподнятом настроении он называл себя главой государства, а иногда и богом. Конечно, упомянутая болезнь к Алексису не имела никакого отношения, однако наигранная улыбка брата иглой вонзалась в мозг Ималды — на нее вдруг накатил ужасный страх перед больницей, хотя вроде бы для этого не было ни малейшей причины. Ималде всегда было страшно при воспоминании о больнице — она была как бы неотделима от ее болезни и далее самой Ималды. Она не могла смотреть на больницу со стороны, всякий раз вспоминая ее, вновь чувствовала себя обитательницей переполненной палаты с обшарпанными койками и грязными старухами: одной «бригадир лучом лазера испортил почки», другой — «соседи через замочную скважину и щели в полу запускают газ, чтобы отравить». Сидеть с ними рядом было неприятно: некоторые во время еды перемазывались как младенцы, и санитарки потом мокрым полотенцем оттирали налипшую и засохшую вокруг рта кашу. И никто из них не знал, как долго придется пробыть в больнице, поэтому пребывание там ассоциировалось с пожизненным заключением. Преодолев слабость, Ималда выпила пару успокоительных таблеток и вернулась в комнату. Алексис вызывал по телефону такси. — Ты уезжаешь? — с грустью спросила Ималда. — Одевайся! Используй редкую возможность разорить своего скупого братца! Несмотря на то, что в магазине промтоваров на улице Маету продают только за особые чеки и только морякам, возле магазина толпились мужчины, внешний вид которых говорил, что в будни они пасут овец — если вообще где-то работают — на высокогорных пастбищах или варят сыр из козьего молока. — Лышных чеков нэт? — Из-под усов сверкнули зубы из белого металла. — Даю за одын двэнадцат… Алексис только покачал головой и повел сестру сквозь толпу. — По трынадцат! — заискивающе послышалось позади. — Четырнадцат! — предлагали уже на ступеньках магазина, и Алексис даже призадумался. Предъявив бдительной охране возле двери удостоверение моряка, Алексис с Ималдой вошли в магазин. — Примадонны должны одеваться так, как положено примадоннам! Выбери, что тебе нравится! — Пойдем отсюда! Пойдем! Мне ничего не надо! У Алексиса чуть не сорвалось с языка: «Нет, ты и в самом деле ненормальная!» В торговом зале стоял глухой рокот, который время от времени прорезали визгливые выкрики: «Не хватайте, я уже взяла это!» — «Нечего болтать — вы тут не стояли!» — «Не давайте этой спекулянтке так много — смотрите, чтоб всем хватило!» — «Ох, как счас вдарю!» Мужчины, слишком слабые для рукопашных схваток у прилавка, стояли оттесненные к стене. Их помощь женам заключалась в том, чтобы держать покупки. А жены, руки которых не были заняты, бросались на приступ следующей крепости — рядом продавались розовые кофточки. Одна висела для обозрения высоко, почти под потолком, чтобы покупательницы не могли пощупать, а значит и замусолить ее. Покупательницы пытались втянуть в свои конфликты и продавщиц, но вежливость с какой те отвечали или высказывали замечание, просто поражала. Ималда вдруг подумала: если бы кто-нибудь упал, его непременно затоптали бы. — Наверно, завезли что-то из дешевых вещей… Обычно здесь такого не бывает… — оценил ситуацию Алексис. Изголодавшиеся и жаждущие вряд ли так сражались бы. — Прошу тебя, уйдем отсюда! — Ладно, зайдем завтра. Сегодня мы явно не вовремя! — Нет, Алексис, завтра тоже не пойдем! «Она слишком взрослая для своих лет и слишком серьезная…» — с тревогой подумал Алексис, как бы предугадывая те заботы, которые ей вскоре пришлось взвалить на себя. Главным входом в «Ореанду» разрешалось пользоваться артистам варьете, а музыкантам запрещалось. Известная логика в этом запрете была: музыканты работали дольше — когда заканчивалась программа, они играли для посетителей еще и танцы. К этому времени публика начинала расходиться по домам, на лестнице и у гардероба образовывались очереди, и музыканты, державшие верхнюю одежду в своей раздевалке, только мешали бы посетителям, пробиваясь уже одетыми через толпу. Когда по домам расходились девушки варьете, ни на лестнице, ни в холле еще не было ни души. Там прогуливался только Константин Курдаш. От безделья он постукивал правым кулаком в левую ладонь. Удары были короткие и резкие, их безукоризненность доставляла швейцару радость, которая моментально отражалась на его тупом лице, по-видимому, в эти минуты он вспоминал какой-нибудь приятный эпизод из своих многочисленных боев на ринге. Немного побоксировав так, Константин осматривал свои белые лайковые перчатки — не разошлись ли швы и не отскочили ли белые кнопки с витиеватой надписью фирмы «Gentleman». Примерно с середины и до самого конца программы у швейцара время отдыха: в дверь не стучат и не ломятся, ибо в это время «Ореанда» кутил уже не интересует. Гардеробщицы кипятят чай и приглашают Константина. Обычно он отказывается, но иногда и чаевничает с ними, однако чаще, разминаясь, прохаживается по холлу из угла в угол или читает газету, если в ней что-нибудь написано об известных ему видах спорта. Это передышка перед уходом посетителей. Пропив полсотни, они начинают жадничать — суют Константину медяки либо вообще делают вид, что не замечают его. Курдаш великодушно посмеивается про себя над этими голодранцами, но лицо его остается неподвижным: он достаточно уже получил за вечер, впуская публику, и те два-три рубля, которые набираются тут по мелочи, когда ресторан закрывают, благосостояние Константина не повысят — это деньги, словно найденные на дороге, и считать их нечего. Леопольд получил из них свою долю, отложена и обещанная пятерка дежурному электрику — ему официально администрация почему-то заплатить не может. Когда Курдаш подавлял свою вспыльчивость и агрессивность или сдерживал злобу, которая была у него, наверно, врожденной, и когда он не колотил уличных проституток, пытавшихся проникнуть, не заплатив ему десятку — таким налогом здесь официально облагалась древняя профессия, — он стоял в благородной позе полицейского, застывшего в карауле перед президентским дворцом. Константин всегда был в тщательно отглаженном костюме, до блеска начищенных туфлях, как жених, гладко выбрит и надушен «шипром» — одеколоном с тяжелым и сладким запахом, который предпочитают южане и который раньше почему-то рекомендовался мужчинам. Ни девиц варьете, ни кривляк-певичек он не уважал, потому что считал их всех жлобьем, как и музыкантов. Входные двери Курдаш держал либо запертыми либо открытыми — в зависимости от настроения. Двери были открыты, если Константина переполняла злоба, она в нем скапливалась, как пар в котле и тогда, конечно, следует открывать предохранительный вентиль, кроме того, через незапертые двери кто-нибудь мог проникнуть с улицы — тогда Курдаш от души честил заблудшего, пуская в дело все свои обширные познания в области сквернословия и оскорблений, а если видел, что тот способен оказать сопротивление, выталкивал на улицу. Если же Константин не был настроен на стычки, дверь он запирал, забивался в угол гардеробной и листал газету или журнал, никогда, однако, не принимаясь за чтение большой статьи. Но беда была в том, что девушки-танцовщицы никогда не знали, открыта или заперта дверь, и поэтому всегда у самой двери получалась заминка. Швейцар, кажется, только того и ждал — тут же кричал: «А ну, вертихвостки, не ломайте дверь!». А если дверь не заперта: «Дуйте, дуйте отсюда, вертихвостки!» Эти окрики больно били по их самолюбию: девушки еще на лестнице испуганно озирались по сторонам, не зная, откуда ждать нападения. Однажды попытались пристыдить Курдаша, но в ответ услышали выражения еще покрепче и оскорбительнее, а когда пожаловались начальству, то сразу же поняли, что из-за них со швейцаром «Ореанды» никто скрещивать шпаги не намерен. Накануне отъезда Алексис со свидания с Таней вернулся раньше обычного и стал укладывать в сумку вещи. Ималда приготовила на ужин целую тарелку бутербродов. За едой Алексис опять рассказывал о своих радужных перспективах, он немного выпил и теперь говорил веселее обычного, разрисовывая очень яркими красками как надежды, так и их осуществление, но Ималде брат казался каким-то надломленным, что-то потерявшим, будто весельем пытался компенсировать потерянное. Однокурсников по мореходке теперь он представлял неотесанными голодранцами, а товарищей по судну — не владеющими элементарными навыками морского дела. Обо всем он говорил нетерпимо, осуждая то, чем раньше восхищался, и восхищался тем, что раньше осуждал. Ималда не могла разобраться во всех его «за» и «против», она видела только, что брат переменился и чванливостью стал напоминать отца до ареста — все моря ему по колено, а горы по пояс, со всеми выдающимися личностями он в приятельских отношениях, исключая, правда, римских императоров: те умерли еще тысячу лет назад. После ужина они спокойно разошлись по комнатам, Ималда немного почитала, потом заснула. Среди ночи ее разбудили необычные звуки — она не сразу сообразила, в чем дело. Сон окончательно слетел, когда поняла, что странные звуки, доносившиеся из соседней комнаты, — всхлипывания. Сомнения не было — плакал Алексис. Чтобы сдержать рыдания, он, видно, кусал подушку, и потому плач походил на поскуливание. Она села на кровати, обхватила колени руками. Отчего плачет Алексис? Может, войти к нему, успокоить? А как успокоить, если она не знает причины? А из соседней комнаты все доносились с трудом сдерживаемые мужские рыдания. Ималде стало страшно. Она считала, что знает Алексиса — слезы у брата не могут вызвать ни несчастная любовь, ни потеря имущества, ни сочувствие к чьим-то злоключениям, какие описывают в старинных романах. Войти и просто поговорить — может, ему станет легче? Но всхлипывания прекратились так же быстро, как и начались, потом она услышала скрип диванных пружин. Ималда залезла под одеяло с головой и притворилась, что спит, напряженно прислушиваясь к движениям брата. Вот он вышел в коридор и на ощупь отыскал дверную ручку ванной комнаты. Потом полилась вода — наверно, Алексис умывается. Да… взял с крючка полотенце, вытирает лицо, тихонько, на цыпочках пошел обратно в свою комнату. Утром Ималда проснулась оттого, что услышала, как брат запирает входную дверь. В тишине щелчок замка прозвучал очень громко, но шагов Алексиса, когда он спускался вниз по лестнице, она уже не слышала. Ималда подумала, что она опять притворилась бы спящей, если бы брат был еще дома. Чтобы избавить себя от неприятных вопросов, а его — от неприятных ответов. А в голове все вертелся неотвязный вопрос — почему он плакал? Но через несколько дней события вокруг самой Ималды закрутились таким вихрем, что уже не оставалось времени задумываться над тем, почему плакал брат. В небольшом коридорчике туалетной комнаты Константин Курдаш помыл руки и включил электросушилку. Руки еще не обсохли, когда поток теплого воздуха прекратился. Константин злобно глянул на дежурного за столиком в углу — старик следил тут за порядком и приторговывал разной мелочью: вечерними газетами, маникюрными ножницами, расческами, кремами и желающих «освежал» одеколоном из старомодного пульверизатора с резиновой, как от клистира, грушей. Ясно: проделки старика. Это он отрегулировал сушилку так, чтобы быстро выключалась и чтобы потом у него просили салфетки — вон сложены белоснежными стопочками. Он их дает — за денежки, конечно! Только меня на мякине не проведешь, я и сам умею! Помахивая руками, чтобы обсохли и чтобы потом натянуть, на них лайковые перчатки — без них Курдаш чувствовал себя непривычно и неудобно — Константин вышел в холл. У дверей стояла какая-то девица из варьете. Сегодня швейцар был настроен благодушно: не сказав ни слова, подошел к двери и толкнул ее ладонью, продемонстрировав, что не заперта. То есть девчонка могла бы и сама открыть, а не ждать, пока другие откроют. Нет, девчонка была какая-то странная — то ли таблеток наглоталась, то ли нанюхалась чего — лицо окаменевшее, глаза стеклянные, смотрит на его, Константина, руку так, словно вот-вот вонзит в нее свои зубы. Ималда, пошатываясь вышла на улицу и остановилась совершенно ошеломленная. На тыльной стороне ладони она заметила рыжеватые волоски, а на четырех пальцах — по серо-синей татуированной цифре, которые вместе составляют число «1932». В памяти снова возникло лицо. То был лишь контур, словно вырезанный из черной бумаги и наклеенный на белую: лоб, нос, губы, подбородок. Та же рука, то же лицо. «Наверно, у меня снова начинается припадок! — с испугом подумала Ималда. — Неужели опять болезнь обостряется?» В автобусе было много свободных мест, но мужчина с большим пустым портфелем стоял. На мужчине были дорогие вещи: бобровая шапка, пальто с бобровым воротником, добротные западногерманские сапоги с круглым фирменным значком сбоку — «Саламандра», кожаные перчатки на меху. Гладко выбритое, хотя и изборожденное морщинами лицо выражало надменность, сощуренные глаза смотрели куда-то в пространство, словно насквозь видели дома, тесными рядами выстроившиеся вдоль главной улицы, и все же опытный наблюдатель заметил бы, что в уголках этих глаз таится насмешка или даже издевка, причину которой следует искать в прошлом мужчины. Материальный достаток мужчины бросался в глаза, выделял его среди остальных пассажиров — такому больше подошла бы служебная легковая машина или такси. Автобус ехал из центра города, мужчина смотрел на новое здание Художественного театра, у входа в который толпился народ, но вместо театра и народа он видел светло-коричневый одноэтажный деревянный дом с вечно закрытыми ставнями, в их верхней части были горизонтальные прорези — наверно, для того, чтобы изнутри видеть, когда на дворе утро, когда вечер. В премилом то был клуб медицинских работников, который неофициально назывался «Сестрички». На танцы туда ходила жутко, солидная публика — танго «выдавала на туры». Средняя стенка в зале раздвигалась, а потолок был, по крайней мере, четыре с половиной метра. Пассажиру вспомнилось, как он познакомился в клубе с длинноволосой блондинкой. Он приметил ее тогда сразу. А ее парень — этакая кудрявая вошь — шел, по-петушиному выпятив грудь. Когда ему сказали: «Это боксер Курдаш», он без слов отдал своей даме гардеробный номерок — справляйся, мол, сама! И правильно сделал, дохляк!.. Майя с Майской улицы!.. То, что на ней оказался тогда расстегиваемый спереди бюстгальтер, как у кормящей матери, — еще ничего, правда, пришлось повозиться, пока с ним справился — но потом выяснилось, что на танцы Майя явилась с учебниками… Утром усвистела прямо в школу… А потом мы встречались? Вроде бы нет. Через несколько лет, кажется, столкнулись на улице, но к тому времени она растолстела и расплылась. Вот странное дело — девицы хорошенькие, как ягодки, обычно преображаются настолько, что даже смотреть на них противно, а девицы невзрачные, как маленькие черные букашки, превращаются в соблазнительных дам, некоторые остаются такими даже до глубокой старости… Когда автобус пересекал воздушный мост, Константин вспомнил, как бежал однажды из старого клуба ВЭФ, хотя уговорился с ребятами начать бой с превосходящим по силе противником у ворот, но приятели разбежались кто куда, а он как дурак стоял там, высматривая своих. «Вон этот!» — показал на него кто-то, и чужаки набросились на него кучей. С какими-то палками или кольями, черт бы их побрал! Константин живо сообразил и бросился бежать в сторону воздушного моста, а свора — за ним, на ходу крича прохожим, чтобы задержали его, но те жались к чугунной решетке вдоль тротуара, не желая вмешиваться. Он попытался впрыгнуть на площадку проезжавшего трамвая — раньше двери в них не закрывались (это теперь захлопываются как сейфы), а на концах вагонов были открытые платформы, где гулял ветер, — но на брусчатке Константин споткнулся и чуть не угодил под колеса второго вагона. На середине моста большая часть преследователей остановилась и повернула назад, на танцы, к своим «воблам», остальные побросали палки. Перебежав мост, Константин свернул на Малую Клияну — темную, словно пещера. Оглянувшись, он увидел, как в свете последнего уличного фонаря промелькнуло пятеро преследователей, первый из них наматывал на руку моряцкий ремень с тяжелой латунной пряжкой. Обогнув могилы немецких военнопленных, поросшие полевицей, Константин укрылся за кустом сирени на окраине Большого кладбища. Того, с ремнем, он встретил правым «крюком», даже без всякого обманного движения, удар получился сильный — «плечом», к тому же этот придурок сам набросился всей своей тяжестью прямо на кулак: что-то хряснуло, он перелетел на другую сторону дорожки и повалился как куль. Падая, стукнул Пряжкой то ли по камню, то ли по могильному памятнику — словно в гонг ударили, только звонче. «Врежь я ему в лоб — сломал бы себе руку!» — с испугом подумал Константин. Через несколько дней начинались городские соревнования на звание мастеров, где он рассчитывал на призовое место. Второй отделался легко, хоть и свалился в кусты, но тут же выполз с другой стороны и скрылся на кладбище — потом Курдаш долго искал его, но не нашел. Остальных троих длительная погоня так утомила, что ни напасть, ни защищаться они уже не могли, да и реакция была у них запоздалая. Они стояли с поднятыми руками, а Курдаш обрушивал на них град своих ударов. Этих можно было и не бить «сериями», достаточно было бы отдельных «прямых», но на тренировках он так прочно усвоил «серии», что они сыпались сами собой — как из автомата. Он бил долго, с наслаждением, особенно приятно было, когда костлявый кулак его тыкался в мягкое лицо, порой погружаясь в него, как в сырую глину, или когда парни прикрывали голову — тогда Константин свободно обрабатывал бока. Но все прекрасное когда-нибудь кончается — один из парней вдруг сунул руку в карман. Курдаш решил, что за ножом. Он пнул парня в поддых, тот согнулся, немного покачался из стороны в сторону и бросился бежать, остальные тоже пустились наутек каждый в свою сторону. Константин остался на дорожке один. Он тяжело дышал, его пошатывало — догонять не хотелось, да и не мог уже. «Получили по морде, ублюдки?» — кричал он, и слова его отдавались в могучих деревьях. Теперь и самому следовало убираться восвояси: с наступлением темноты на Большом и Покровском кладбищах патрулировала конная милиция… Когда автобус пересек улицу Бикерниеку и проезжал мимо велотрека, пассажир снова улыбнулся — вот он, «Марсок»! Когда-то трек принадлежал спортивному обществу «Марс». Здесь произошла одна из грандиознейших драк в жизни Константина — тогда он был в зените славы. А произошло все на деревянном настиле, который наскоро сколотили из сухих досок, чтобы платными танцами поправить финансовое положение трека. Константин дрался против нескольких, после этого на время танцев двенадцатое отделение милиции объявляло тревогу, но исполком вскоре вообще запретил танцы в «Марсе». В каком году это было? Примерно в середине пятидесятых — улица Ленина была тогда в глубоких канавах, тут и там высились горы песка и груды толстых труб: город подключали к ТЭЦ. В то время Курдаш ухаживал за девушкой по имени Лиесма, потом появилась Марина, а еще между ними была такая маленькая и шустрая — с «Ригас аудумс», ее мать работала на «Лайме» и таскала оттуда шоколадную массу большими плоскими каравайчиками. Но имя ее никак не вспомнить! Годы!.. Время не стоит на месте!.. Да, если тогда на «Марсе» он не увлек бы своим примером парней с Тейки и с Чиекурильника, то те, из общаги, одержали бы верх. Ох, как они улепетывали! Полезли на забор как кошки, девки орут, мильтоны свистят, а на площадке только бац, бац, бац! Потом бой чуть-чуть приутих, но тут же разгорелся снова, под конец уже дрались на всей территории «Марса», даже на пологой части, где соревнуются трекисты. Мильтоны по одному тащили ребят в «воронок», только и это не помогло… Жанис, Эчкелис, Керис, Бафилс, братья Стефанисы… Где вы, старики, ничего о вас не слышно! «Шток», говорят, припух и помер — перебрал как-то по пьянке. «Смерть» убили где-то в лагере… Эх, жизнь!.. Константин давно не ездил этим маршрутом и исторические подвиги приятно щекотали самолюбие. Он побил многих, его тоже иногда били — чего скрывать! Это все, как говорится, относится к делу! Возле улицы Палму он вышел из автобуса и перешел дорогу, на всякий случай осмотревшись. В последние дни мешало странное, непривычное чувство, что за ним следят, смотрят в спину. Нет, никого! Константин Курдаш быстро прошел через какой-то двор в переулок, стал присматриваться к номерам домов — давно тут не бывал. Женившись, он поселился в другой части Риги, а когда развелся, квартиру пришлось менять еще раз. Здесь! Скрипнула калитка, и Курдаш скрылся за унылым домишком, на занятую им площадь уже зарились строители — тут и там по всему району высились дома из лодского кирпича. Минут через десять Курдаш снова появился на улице. Портфель его заметно разбух и оттягивал руку. Константин обвел взглядом улицу — вдоль тротуара лежали валы рыхлого снега, в желтоватом свете фонарей стояли запорошенные машины, видно, не двигались с места с самой осени. Ни одного прохожего, и все же Константина не покидало чувство, что за ним кто-то следит. На всякий случай он пошел в противоположную сторону, потом свернул в узкий проулок справа — до трамвая отсюда хоть и дальше, зато легче запутать след. Встречаться сейчас с милицией у Константина не было ни малейшего желания. В начале двадцатого столетия Рига строилась не так, как теперь, а совсем по другим законам. В то время за строительством не следило бдительное око архитектора, предпочитающего широкие и прямые линии. Тогда стиль определяла рыночная конъюнктура и цена на земельный участок. Как только в мире возрос спрос на шерсть, в Латвии тоже сразу решили вкладывать капитал в это мероприятие: на окраине города возвели шерстомойню и несколько десятков человек получили работу. По соседству с шерстомойней выросли домишки для наемных рабочих, где выгребные туалеты расположены на лестнице между этажами, а водопроводные краны — по одному на каждый коридор. Белье тут сушили во дворах, по субботам все от мала до велика ходили в баню с березовыми вениками, которые сами же и вязали, а по воскресеньям — в церковь, или тут же неподалеку — на «лоно природы» или на танцульки под духовой оркестр пожарников. Вслед за шерстомойней возникала либо красильня домотканого сукна, либо чугуноплавильня, либо стекольная фабричка, ибо рыночная конъюнктура все время менялась… Лишь в латышской части Чиекуркалнса еще понемногу сеяли и косили. По вечерам там громко мычали коровы. В один из таких окраинных в прошлом районов, а в настоящее время как бы приблизившихся к центру — из-за множества мелких промышленных предприятий строителям запрещено сносить эти районы, поэтому тут все и сохранилось по-старому, — двадцать пять лет назад бракоразводным ветром занесло Константина Курдаша. А сейчас он осторожно ступал по наклонному тротуару, проклиная дворников за то, что они забыли про свою обязанность зимой на тротуарах рубить лед и посыпать песком, а заодно с дворниками — районных начальников, которые в свою очередь забыли напомнить об этом дворникам. Константин удивился: на углу зябко топтался только Козел, а Мария еще не показался. — Салют! — Салют! — Козел отшвырнул окурок дешевой сигареты, который держал между большим и указательным пальцами. Видно, опять потерял мундштук. Козел пропустил Константина вперед и пошел за ним след в след: куда идти, он знал. — Замерз? — Нет, маленько… Спереди Козел выглядел вполне прилично одетым — пальто довольно модного покроя, зато сзади вид был очень неприглядный: туфли стоптанные, брюки короткие и обтрепанные, а на самой спине чуть пониже плеч коричневый след от перегретого утюга. Пальто Козлу подарил зять: не мог же он себе позволить в таком выйти на улицу, да и для рыбалки оно слишком тонкое. Сам Козел выглядел не лучше. Было ему не больше пятидесяти, но с виду — старый хрыч, который бреется всего раз в неделю, да и то весь изрежется, а под носом всегда оставляет пучки щетины. Открытый рот Козла походил на круглую дыру с четырьмя желтыми клыками. — Ты один? — Мария побежал домой за луком. — И хотя Курдаш даже не обернулся, Козел все же сложил оба кулака вместе, чтобы показать величину луковицы. — Лук — прима! Может, подфартит… Несмотря на то, что Марии тоже было за пятьдесят, в наружности его сохранилось что-то юношеское. Курдаш за это его особенно любил. Сколько помнил Марию, у того всегда была мечта, которая, наверное, так и не осуществилась: «Классный узенький галстучек с небольшим узелком, классный черный костюмчик, классная белая нейлоновая рубашечка и — айда в Гильдию!» Тогда только-только отошла мода на взбитые коки, клетчатые пиджаки, туфли на толстой подошве и галстуки, разрисованные пальмами, эту моду художница Мирдза Рамане увековечила в образе своего Хуго Диегса, и публика на танцы стала ходить в темных костюмах и белых рубашках. О них и мечтал Мария, отсиживая в колонии первый, второй, а потом и третий срок. Во время последнего заключения мода на свободе снова изменилась, но он как стойкий ортодокс придерживался прежней — «черного костюмчика и белой рубашечки», которые ему представлялись изысканнейшим мужским облачением. Подойдя к своему дому, Курдаш глянул на балкончик второго этажа — судя по обнажившейся кладке, упало еще несколько кирпичей. Правильно он сделал, что забил гвоздями дверь на балкон — еще ненароком кто-нибудь выползет да не дай бог свалится вместе с железными перилами. Мария неосмотрительно, слишком шибко бежал по обледенелому тротуару, держа в каждой руке по большой луковице. Он словно опасался, что дверь за Курдашом и Козлом захлопнется и ему уже не откроют. — Салют! — радостно кричал Мария издали. Курдаш поднял руку в приветствии и подумал, что Козлу и Марии график его выходных дней известен лучше, чем ему самому. Козел, учуяв в воздухе запах спиртного, сразу оживился и с ловкостью хорька облазил все углы. Вот отыскал дощечку, нож и уже режет ломтиками лук. Вот с полки снимает кубки и заглядывает вовнутрь, размышляя, стоит ли мыть, может, обойдется… Нет, на сей раз и так сгодится. Расставляет кубки: хозяину, как всегда, большой серебряный с гравировкой «Константину Курдашу, победителю…», себе — почти таких же размеров, но с виду покрасивее, хотя и не серебряный, серебра уже тогда не давали, стало быть, из мельхиора, и наконец очень похожий, но поменьше — Марии. Не понравится, пусть подберет себе сам: на полке кубков достаточно — штук двадцать, если не больше. У Константина была хватка, никто этого не оспорит! Мария с трудом отдышался после бега и крутой лестницы. Ему тоже хотелось принять участие в подготовительных работах, но он ничего лучше не мог придумать, как посыпать лук солью. Козел на него прикрикнул: — Не сыпь столько! Кто такое соленое есть будет! Константин тем временем переодевался. Повесил одежду в узкий шкаф, натянул трусы и майку, неторопливо обмыл шею и подмышки над чугунной раковиной с отбитой эмалью и вонявшей мочой: туалет находился далеко — на лестнице этажом ниже. Жилище представляло собой ужасный гибрид, в условиях послевоенной стесненности сотворенный из аппендикса или копчика квартиры домовладельца: здесь была одноконфорная плита, какую нигде уже не увидишь, с проржавевшей духовкой; прогнившие местами доски пола прикрывали кое-как прибитые куски линолеума, но помещение было просторное и светлое, с центральным отоплением, обогревавшим сверх всякой меры, был и единственный на весь дом балкончик, которым Курдаш давно не пользовался по причине его аварийного состояния. Другой обладатель ордера, имей он художественный вкус, может, и сделал бы из помещения что-нибудь приятное для глаз или хотя бы проявил желание превратить его в человеческую обитель, но Константин Курдаш испытывал к своему жилью полное равнодушие. Здесь он очутился в результате развода, после того, как в состоянии сильного гнева избил своего тестя за то, что тот делал разные свинства, лишь бы при разделе имущества на суде большая часть досталась дочери, заодно и бывшая жена схлопотала по физиономии — не вовремя встряла. Константину грозила статья за хулиганство и нанесение телесных повреждений средней тяжести, но тогда он еще считался в сборной и его выручили, как выручали после других скандалов и драк в ресторанах. Однако при этом ему выставили условие немедленно обменять жилую площадь, и тестю удалось заткнуть его в эту халупу, тогда как для дочери он выкроил вполне приличную двухкомнатную квартиру с частичными удобствами. Имущество, завезенное сюда Константином после развода, так и служило ему до сих пор: большой раздвижной дубовый стол, весь изрезанный, со специфической грязью, приставшей как смола, которую счистить можно разве что шпателем, ибо мыло и жесткая щетка не помогут, крашеная железная кровать с никелированными шариками, весь в пятнах матрас со сбившейся в комья ватой да на лампе пергаментный кулек вместо разбитого плафона. За несколько лет кулек густо обгадили мухи. Шкаф, сработанный еще деревенским столяром, старый основательный шкаф — такой и на солнце не рассохнется и в воде не разбухнет — уже стоял, когда Константин здесь поселился. Как ни странно, но именно убогость жилья в свое время выручила Константина: в ту пору, когда спорт перестал нуждаться в Курдаше, а значит, перестал и вызволять, его на год посадили в тюрьму (заехал кулаком в лицо мужчине, который нечаянно обрызгал Константина грязью), и пока он сидел, желающих поселиться в этой халупе не нашлось, поэтому «площадь» за ним и сохранилась. Однако в комнате было и несколько декоративных элементов: уйма кубков на полке; под ней висели вымпелы со спортивными значками и медалями Курдаша, а на противоположной стене — аккуратно обрамленные планшеты с пожелтевшими газетными вырезками статеек, которые воскуряли Курдашу-боксеру восторженный фимиам или анализировали ход его отдельных боев по раундам. По причине отсутствия у Константина альбома тут же под стекло он засунул разные фотографии, подаренные, видно, обожательницами, на оборотной стороне скорее всего имелись и надписи вроде «На вечную память от Мирдзы К.». Константин закончил омовение и, усевшись на край кровати, облачился в тренировочный костюм республиканской сборной — такие ему где-то специально вязали, их было несколько и все как новые, только не очень чистые, пропотевшие — и переобулся в мягкие боксерские ботинки, которые всегда носил дома. Козел взял со стола поллитровую банку, полную окурков чуть ли не с позапрошлого года, и высунувшись из окна, глянул налево и направо — не идет ли кто, потом высыпал окурки на улицу. — Монька подшил себе ампулу, — сообщил Мария. — Вот дурак! — с тревогой отозвался Козел, — Забудется, хватанет стаканчик — и каюк! Константин, полностью экипированный, легким эластичным шагом, слегка покачивая бедрами — так он обычно выходил на ринг, всегда на минуту-другую опаздывая, чтобы противник немного понервничал, — подошел к плите. Там стоял его портфель. Раскрыл его и вытащил три трехлитровые банки с пластмассовыми крышками. Поднес банку к свету — жидкость в ней была абсолютно прозрачной. Козел и Мария напряглись. Казалось, они вот-вот подскочат и вытянутся по стойке «смирно». Константин водрузил банку на середину стола и снял крышку. В воздухе сразу разнесся легкий запах бензина, присущий техническому спирту. Налили. Козел выглядел обиженным, хотя недовольства не высказывал. Он считал «бульки» и ему показалось, что в его кубок попало на один меньше. Мария вдруг посерьезнел. Смотрел на Константина торжественно и проникновенно. — За тебя, Константин! За всех наших старых корешей! Будь здоров! — он чокнулся с Курдашем, потом с Козлом. Жидкость обожгла глотку, а желудок отозвался отрыжкой — кверху поползли пузыри, как от резинового клея. — Первоклассный, — выдохнул Козел. — Шариков шестьдесят, не меньше! Он налил себе в кубок воды, чтобы запить. — Если еще хоть раз услышу, как кто-то треплется, что спирт для водки гонят из зерна, ей-богу, плюну тому в рожу! Все делают на Слокской бумажной фабрике, только разливают по разным бочкам. Официально! — Козел говорил с важностью, пытаясь своими четырьмя клыками разжевать ломтик лука. — Где ты раздобыл? — За Константина ты не боись! Константин добудет все, что надо! — У Марии уже слегка заплетался язык. На дворе было холодно, и Мария начал подумывать о том, как доберется до дома. Не дай бог поскользнуться и упасть в сугроб — в два счета обморозишь руки-ноги. Мысли Константина потеплели, ему казалось, что они серовато-розового цвета, словно окутаны дымкой… Как здорово ему тогда повезло… в «Амуре», который все звали «Молотком». — Ты помнишь, — бормотал Козел. — Налей-ка еще… Да, о чем это мы говорили? — На улице Судмалиса… там теперь женская парикмахерская… В оркестре тогда играл совсем спившийся скрипач… Сам худющий — как скелет, волосы седые, длинные. Посетители со своих столиков посылали ему рюмками водку. До конца вечера выдерживали только пианист да ударник… но ничего, как-то справлялись… Этот пришел тогда с Ритой… Кажется, ее звали Рита… Сама тощая, а грудь — во! — огромная… Рита страстная была… до умопомрачения… Какие-то моряки подваливали ее приглашать… Мы уже были под парами, поэтому я и пнул одного такого в коленку… Скатерть была длинная и никто не заметил… «Пожалуйста, говорю, может еще надо?» Следующим пинком я хотел угодить ему по яйцам, да не попал… Он взревел как бык и кинулся на меня. А мне только того и надо! Музыканты побежали наверх, а танцующие — врассыпную — кто куда… Нас было человек пять, не считая Риты, а их — человек восемь. Пока метрдотель и официанты нас разнимали, моряки уже свое схлопотали, а того, который первым на меня набросился, вынесли… Все подтвердили, что они первыми на меня напали… Рита выясняла отношения с официантами, но у моряков была куча башлей… Кончилось тем, что нас вытолкнули из кабака… Мы не очень-то и сопротивлялись, потому что вышибала сказал: кто-то позвонил в милицию и оттуда уже выехали. Как мы дико ржали на улице! Нас они выкинули, а счет-то наш остался неоплаченным… Потом мы двинули в «Москву» — продолжить… — Прозит! — Тебе, может, разбавить? — Это еще зачем? Чтобы лишняя вода в брюхе булькала? Ни за что! — Ты, Мария, может, и не знаешь, как мы с Константином однажды поехали на танцы в небольшое местечко за Букултским канальчиком. Нас две девицы уговорили. Со мной была такая толстуха, а у Константина… С чего там все началось с этими местными?.. Что им тогда не понравилось? И Козел в тысячный раз рассказал, как началась драка, как из-за превосходящих сил противника они вынуждены были бежать по мокрой пашне и по скользким мосткам через протоку. И в тысячный раз Константин вновь пережил старое приключение вплоть до мелочей: проскочив с почти неповрежденной шкурой из зала через стеклянную веранду и оказавшись в слепящей тьме двора, он не мог сообразить, в какую сторону податься, потому что клуб с трех сторон был окружен водой — канал, Балтэзерс и протока, да и для купания время было отнюдь не подходящим — то ли Первое мая, то ли Женский день. Константин залег на животе в каком-то редком кустарничке. На улице, посвечивая фонариками, уже собирались мужики. Некоторые — разозленные — вооружились кирпичами. Они, как на беду, были сложены рядом. Одни из мужиков кричали, что он и Козел должны быть где-то тут, другие — что они уже перебежали мостки и теперь их надо бы догнать. Так считало большинство и когда мужики ринулись по мосткам, Константин ползком двинул вслед за ними. Перебравшись на другой берег, он побежал в лес. Позже выяснилось, что точно так же улизнул и Козел, но с той лишь разницей, что мостки он обнаружил сам и перебежал их с налету. — Потом одну из этих баб я встретил в «Баньке» — она подошла ко мне — хотела пригласить на «дамский». А я ей прямо посреди зала как врубил пинком в корму!.. Если бы не Константин, эти деревенские уделали бы меня всмятку… Прозит! — Козел, не чокнувшись, разом выпил и одобрительно крякнул. — А мы с Константином… — в тысячу двадцатый раз было начал Мария, но вдруг вспомнил, что у него есть новости и посвежее. — Тут тобой одна баба интересовалась… — Что за баба? — Не знаю… Мне моя старуха говорила. Ходила и выспрашивала: где, в какой квартире живешь и прочее… — Пусть идет на фиг… — Козел отхлебнул еще глоток. — Что она сможет доказать? И вообще — что ты тут такого особенного делаешь? Раз в неделю, в собственный выходной уже и тяпнуть нельзя? Подумаешь! Да ну их к… матери! — Старая или молодая? — Не знаю. Не расспрашивал. — Эй, ей-богу это связано с алиментами! — воскликнул Козел, очень довольный своим остроумием и новым поводом для выпивки. — Прозит, папуля! — Поговори у меня! Как вмажу сейчас по вывеске! — Константин почему-то ужасно разозлился и отпил несколько глотков. Ему вспомнился взгляд, который его в последнее время преследовал… Курдаш проснулся так, как обычно пробуждался в свой первый выходной день — лицо увязло в мягкой обслюнявленной подушке, язык распух, глотка высохла, нутро горит. Попытался вспомнить, сколько же вчера выпили и как закончили. В последние годы это уже не удавалось. По утрам он находил пустые бутылки, которые с вечера почему-то не зафиксировались в памяти, а на сей раз из последнего действия всплывали лишь короткие фрагменты. Как он выталкивает в дверь Козла, который сидит за столом с вытаращенными глазами и пытается вздремнуть — верный признак, что намочит в штаны. Или как они сидят вдвоем с Марией — тот бормочет что-то себе под нос и время от времени ударяет кулаком по столу. А он, Константин, встает и, чтобы не упасть, согнувшись, бежит к кровати, падает ничком в подушку и замирает, потому что лицом кверху ложиться нельзя — тогда стены и потолок ходят ходуном, трясутся, и накатывает морская болезнь. К полудню приволокутся Козел, Мария и еще кто-нибудь из своих, они хватанут для поправки здоровья; гости доложат, как добирались вчера домой, расскажут еще какие-нибудь приключения, потом они поговорят о старых временах, а разойдутся довольно рано, потому что двухдневную нагрузку уже никто из них не в состоянии выдержать. Второй выходной день начнется с мелкой дрожи в коленках, руках и кишках, потом Константин поставит на отдыхе точку и на работу явится как всегда гладко выбритый и надушенный. Курдаш проснулся, но глаза не открывал, продолжая лежать на животе. Он почувствовал, что в комнате находится кто-то чужой: слышал шаги — легкие и осторожные, время от времени они замирали. «Наконец-то попался! Все, теперь не уйдет!» Когда Константин находился дома, дверь он не запирал. Ему казалось, что если запрет дверь, то тем самым покажет свой страх, но ведь Константин Курдаш никогда никого не боялся, да и теперь не боится. Ему казалось, что вся округа не только знает его, но и прекрасно понимает, какие последствия ожидают того, кто попытается его обокрасть. Да он мокрого места от вора не оставит! И тем не менее месяца два назад однажды утром Константин обнаружил, что у него пропали выходные туфли и шапка-ушанка — шикарное норковое изделие стоимостью в сотни четыре. Константин отказывался верить в пропажу. Он переворошил в шкафу все вверх дном, искал под кроватью и наконец простодушно признался Козлу и Марии: «Эта шутка вам удалась, старики, вот вам башли — дуйте за поллитрой!» И лишь когда они уже ополовинили бутылку, выяснилось, что никто над ним и не собирался подшучивать, а вещи пропали всерьез. Украсть могли, стало быть, только когда Константин спал в тяжелом похмелье, упав ничком на подушку. Значит именно тогда вор проник в квартиру Константина и спер вещи. Хозяину показалось, что ему даже известен виновник: дело в том, что накануне с ними в компании находился некто мало знакомый Курдашу — он помнил его только в лицо, да и то по танцам в «Арматуре» или в клубе строителей, а жил он тут неподалеку. «Вообще он известный говнюк!» — закричал Козел и вскочил из-за стола. Наскоро одевшись, побежали они, словно ветром подхваченные, к ближайшему магазину напитков, который был уже открыт по случаю воскресенья, и по горячим следам принялись расспрашивать тех, кто целыми днями околачиваются у входа — денег у таких никогда не бывает и толкутся тут вроде бы без всякой нужды, но к закрытию магазина они уже в приличном подпитии. Козла и Марию здесь знал каждый. Константин решил постоять в сторонке. На него время от времени показывали как на пострадавшего: «Это известный боксер Курдаш, понял? Старый наш кореш, понял? Он вчера выставил нам пол-литра, но один говнюк… Такой в зеленой фуражке, таскается вместе с долговязым Ансисом с дровяной площадки…» «Ансис в Страупе на излечении.» «Где эта падаль в зеленой фуражке живет? Как его зовут?» «На вид я его знаю… но где живет… Где-то тут рядом…» «Главное — успеть, пока этот хрен не загнал шмотки!» Через полчаса они разузнали адрес — его назвал грузчик из пункта стеклотары, к которому подослали одного из приятелей Козла. Тот, кого искали, жил на первом эта же деревянного дома, и все трое решили, что один из них встанет под окнами во дворе на случай, если тот вдруг задумает смыться. Но всем так хотелось участвовать в праведном суде, что в конце концов эту мысль отбросили — все равно поймаем! Как только хозяин открыл дверь, Козел и Мария тут же набросились на него, но, чрезмерно усердствуя, лишь мешали друг другу. Когда клубок тел наконец распался, — надо же было снять допрос! — у хозяина была всего лишь разбита губа. «А ну сейчас же отдай туфли и шапку, а то подавишься собственными зубами!» — закричал Мария, а Козел замахнулся, но жертва уклонилась, Козел и хотел бы ударить, да не сумел. «Сейчас я ему врежу разок!» — подумал Курдаш, деловито вступая в прихожую, но мужичонка проскользнул в кухню и заверещал оттуда, что никакой шапки в глаза не видал. «Ей-богу, я только что проснулся! Честное слово, я не брал никакой шапки! Я только что проснулся!» Сухопарая женщина, наверно, его жена, которой Козел и Мария, перебивая друг друга, незамедлительно изложили суть дела, опасливо отвечала, что тоже не видела ни чужой шапки, ни чужих туфель. Козел и Мария, придирчиво поглядев на кальсоны и пижамную куртку мужичонки, в конце концов согласились поверить, что тот только что проснулся. Они рьяно принялись обыскивать квартиру, — выбрасывали из шкафа и ящиков охапки белья, трясли еще теплые простыни, сошвырнули перину — вдруг украденное лежит под ней! Спрятавшись за жену, мужичонка вдруг обнаглел и заорал, чтобы убирались из его квартиры. На шум — теплоизоляция в перегородках дома давно превратилась в труху — прибежала дворничиха, которая представляла тут власть и государство и которая «каждый день таким вот обламывает рога». «Если не уберетесь сию минуту — вызову милицию! Ишь, прокуроры нашлись!» И только потому, что Константин был одет в дорогое пальто, милицию она не вызвала, а сказала Курдашу: «У этих двоих на рожах написано, что за типы. Сами сперли — теперь на других сваливают!» Уже позже, взвесив все «за» и «против», с этого «говнюка» обвинение все же полностью не сняли: «мог вещи толкнуть по дороге домой или жена утром увидела да припрятала, ведь ясно, что ворованные — где ж он мог взять такую шапку и такие туфли!». Однако некоторые объективные причины свидетельствовали в защиту «говнюка»: ведь вся тройка одновременно покинула квартиру Курдаша, а на улице третий мужичонка не знал, в какую сторону ему идти. Значит, вряд ли он мог в таком состоянии вернуться, найти нужную дверь и войти тихонько, ничего не уронив, добраться до шкафа и так же тихонько выйти. «Может, мальчишки…» — с умным видом начал Мария. «Да, эти везде лазают… — согласился Козел. — Может, дверь осталась приоткрытой… надо предупредить народ возле магазина на случай, если станут предлагать шапку или туфли для продажи…» «Этот ханурик придет еще. Обязательно придет! И тогда мы встретимся!» — сказал Константин, живо представив себе, как он его отколошматит: загонит вора в угол и потом медленно, очень медленно отделает, да так, что от него останется только куча тряпья и кровавый сгусток… …Курдаш прислушался — по улице проехала машина, в доме по лестнице спускались, переговариваясь, люди. Значит, день в разгаре. Возле двери кто-то топтался. Пусть, пусть подойдет поближе! Только бы не удрал. Константин вскочил, как подброшенный пружиной. В голове у него шумело, но кулаки стиснул крепко. У противоположной стены стояла испуганная девчонка. Он где-то видел ее раньше. — Ты!.. Я тебя сейчас!.. — взревел Курдаш, но остановился как вкопанный, потому что девчонка, несмотря на страх, твердо смотрела ему в глаза. — Вы были знакомы с моей матерью! — И потому ты ходишь воровать ко мне, да? — глаза Константина были еще затуманены спросонья. — Я тебе кишки выпущу, ты это понимаешь? Девчонка была перепугана, но к двери не кинулась. — Ее звали Алда. Она работала в магазине кулинарии «Илга». Ошеломленный Курдаш молчал. — Я тебя видел… Ты танцуешь у нас в «Ореанде», не так ли? — Вы убили мою мать. Вы вытолкнули ее в окно. «У Алды было двое детей… Эта, наверное, старшая…» Курдаш беззвучно рассмеялся и медленно попятился, пока не упал на кровать, схватившись обеими руками за голову. Он продолжал беззвучно смеяться. А может, он всхлипывал или смеялся сквозь слезы?.. — Только посмейте тронуть меня! Я все предусмотрела! Письмо в прокуратуру уже отправлено. Я написала, к кому и зачем иду… Адрес… Я все предусмотрела! Вас моментально арестуют! А… Эта девчонка что-то говорит… Пусть! Алда! Она со своими ясными, доверчивыми глазами была похожа на божью коровку. В скромном платье из плотной шерстяной ткани и с нотной папкой — дома сказала, что идет к учительнице музыки. Наверно, впервые в жизни позволила себе такую ужасную ложь. В сумерках папка напоминала толстый лист фанеры у нее под мышкой. Он тогда подумал: «Что теперь с папкой делать?» Обычно девицы, идя на свидание, по крайней мере минут на пять опаздывают, даже если пять минут придется провести в какой-нибудь подворотне за углом, а эта явилась раньше времени и стоит у самого киоска, как договорились, — лишь бы не упустить его, Константина. «Ну, куда двинем?» — взял ее за локоть. «Мы можем только так… чуть-чуть погулять: мне самое позднее через час надо быть дома.» Вот это новости! Погулять, держась за ручку! Комедия да и только! «Куда ты обычно ходишь? В «Драудзибу»?» «Нет, я хожу только на закрытые вечера в школу.» Похоже, что такую в постель затащишь не скоро, а прогуливаться под ручку — это не для него. Теоретически — строгое воспитание еще не препятствие соблазнить, но теория часто не совпадает с практикой, к тому же настораживала принадлежность Алды к совсем другой общественной прослойке, на которую он всегда взирал с недоверием. Примерно так же работящие деревенские люди смотрят на заносчивых и болтливых горожан: сейчас засмеют, обманут, обворуют или того хуже — накличут беду… А тут еще вскоре подвернулась Аннеле. Она училась в техникуме и жила у тетки, которую на «скорой помощи» увезли в больницу, и племянница осталась одна в довольно приличных апартаментах. Алде, видно, была уготована судьба полевой ромашки в пестром букете знакомств Константина. Но мысленно он часто вспоминал об Алде, может, потому что была она уж очень необычной девушкой, а иногда даже жалел, что не пошел на следующее свидание, не расспросил, где Алда живет. — Я запомнила ваше лицо, я запомнила ваши руки, я… — Это была ты? — Да. — Врешь! Это могла быть твоя сестра… Такая маленькая худенькая девчонка… — С тех пор прошло четыре года… — Боже мой! — Курдаш снова закрыл лицо руками. …Ринг был устроен на сцене клуба, и из раздевалки нужно было проходить через весь зал, который взревел, аплодируя, как только он, Константин, показался в дверях — зал знал, что увидит настоящий бой. Ведь Константин никогда не занимается нудным собиранием очков левой руки, не затевает клинчей и не жмется к канатам. Он шел упруго и легко, словно танцуя, — публике это очень нравилось. Зрители с восторгом поднимали руки, показывая, как держат за него кулаки. Тяжелый махровый красный халат, наброшенный на плечи, тоже выглядел эффектно, а забинтованные уже руки он выставил вперед и держал их неподвижно, словно загипсованные. Сзади, никем не замечаемый, спотыкаясь почти на каждом шагу, тащился секундант в голубом с белой окантовкой тренировочном костюме — сам тренер Мукс, который абсолютно все знал о боксерах и боксе за последние сто лет. За советы Мукса в области боксовой стратегии и тактики полагалось бы вычитывать из славы победителя процентов куда больше, чем отчисляют из зарплаты в подоходный и бездетный налоги, вместе взятые. Ухватившись за канаты в ближайшем свободном углу, Константин носком ботинка пододвинул к себе неглубокий ящичек с толченым мелом, вступил в него обеими ногами и всем корпусом резко повернувшись несколько раз, натер подошвы. Мукс тем временем уже прощупал прокладки на доставшихся после жеребьевки перчатках. «Дай сюда!» — всегда говорил он, всегда сам надевал перчатки своему боксеру и всегда сам их шнуровал. Скорее всего из суеверия, чем по необходимости. Пока Мукс шнуровал перчатки, Курдаш разглядывал зал. Он снова увидел блестящие глаза Алды. Она сидела довольно близко — в первом ряду, сразу за судейским столиком. Чтобы занять такое место, надо придти задолго до начала соревнований: зрительские места в зале не нумерованы. Раздался гонг. Он вел бой вдохновенно. Уверенный, что Алда потом будет ждать его с цветами возле раздевалки. После их встречи прошло не меньше года. Константин решительно продвигался к зениту славы, его самоуверенность плескалась через край и теперь ему казалось, что девушка из «приличного общества» не только подошла бы ему, а просто необходима. Но Алды возле раздевалки не было, она, видно, вовсе не искала встречи с ним, хотя он и потом не раз замечал ее в зале среди зрителей… — Вы убили ее! — Нет! — крикнул Константин. Он продолжал выкрикивать это слово через небольшие Паузы, словно от чего-то целого откалывал по куску. — Нет! Нет! Нет! — Да! — Мы были друзьями! — А потом вы сбежали! — Я ничем уже не мог помочь ей! Промчались годы. Так на всех парусах проносятся яхты, быстро исчезая из виду. Слава, успех, богатство тоже проходят, ведь все на этой неправильно сконструированной, плоской планете имеет свое начало и свой конец. В глубине души Константин Курдаш ненавидел тех людей, которые на иерархической лестнице стояли выше него, и презирал всяких козлов и марий, которые находились ниже. Он был типичный неудачник, с психологией неудачника, правда, наделенный недюжинной физической силой. Во-первых, он неудачно выбрал себе родителей и родился в семье, где его не ждали: о нем говорили и думали исключительно как о бремени расходов, ниспосланном злым провидением. Не везло ему и в школе — даже учитель физкультуры терпел его с трудом, как зубную боль. Константин считал, что не повезло и с тренером — до вершины славы Мукс его не довел, хотя с другим тренером Константин, может, и достиг бы ее. Потом ему не повезло с женитьбой, не повезло и с разводом. Когда он уже был выжат как лимон, эти, вышестоящие — тренеры, спортивный комитет, наконец, вся эта сытая публика, которой он с таким усердием демонстрировал свои бицепсы, от перегрузок имея растяжения сухожилий, повреждения суставов, — вся эта публика отвернулась от него, выбросила на помойку и позволила запихнуть его за решетку как последнее дерьмо. Но он понимал, что его благосостояние зависит лишь от вышестоящих, что с каждой минутой эта зависимость возрастает, поэтому держал свой камень отмщения глубоко за пазухой, где со временем он превратился в символический — Константину уже было вполне достаточно предоставленной возможности избить кого-то из вышестоящих по приказу другого вышестоящего. В таких случаях он работал с особой радостью и добросовестностью. Козел, Мария и им подобные ничтожества, которых он поил за свои деньги, были нужны ему в основном для равновесия — чтобы наслаждаться сознанием, что и от него кто-то зависим. Это были живые свидетели его лучших дней, в их компании было приятнее упиваться воспоминаниями о героических делах. К тому же в одиночку пить он не мог. Так привычно и медленно катилась жизнь Константина Курдаша к закату, пока однажды он не зашел в «Илгу» купить чего-нибудь съестного к завтраку. Об обедах и ужинах своих сотрудников заботилась «Ореанда». Они узнали друг друга сразу. И, ошеломленные, смутились, словно встретились с первой любовью. Константин вдруг с большим интересом уставился в витрину-холодильник, словно увидел там дефицитнейшие деликатесы, а не обычные полуфабрикаты — голубцы, вареную свеклу и морковь, куски холодной жареной трески, рубленые бифштексы, которые всегда напичканы жилами, жесткими, как медная проволока. Чтобы выиграть время, он сосчитал все цифры на ценниках. Туда и обратно. И убедился, что от порядка слагаемых сумма действительно не меняется. Когда Константин поднял глаза, Алда все еще пристально смотрела на него, словно старалась угадать его желание по плотно сжатым губам. Странная горячая волна пробежала по спине Константина, ему показалось, что он даже вспотел. Не потому, что вдруг увидел ее, а потому что она стояла, едва заметно улыбаясь и как бы демонстрировала себя: «Смотри, смотри на меня… Видишь, в моих волосах уже седые нити… В уголках глаз морщинки… Время летит… Неотвратимое и неумолимое… Смотри на меня, ведь я твое отражение — от твоей молодцеватости тоже почти ничего не осталось. Теперь ты не сожалеешь, что тогда не пытался овладеть мной? Тебе бы это удалось: я была влюблена по уши. Сильно, сильно влюблена…» «Взвесьте мне салата.» «Сколько?» «С полкило.» Она повернулась к нему спиной, потому что весы стояли на прилавке у стены. Линия спины у Алды под прилегающим халатом была еще четкая, не расплывшаяся. Лопаточкой Алда брала с плоской посудины салат и небольшими порциями стряхивала в кулек, пока стрелка весов не остановилась на пятисотграммовом делении. «Что еще?» А он смотрел на табличку и не верил своим глазам. Такие таблички бывают во всех магазинах. Эта стояла на витрине — «Вас обслуживает продавец Галина Михайловна Таратута». «А я почему-то подумал, что вас зовут Алдой, — сказал он как бы между прочим, обретя психологическое равновесие. — Потрясающее сходство!.. Взвесьте еще кусочек трески… Такой позажаристее…» «Вы помните мое имя? — Алда рассмеялась, обнажив ряд ровных зубов. — Просто не верится! — Она протянула руку и убрала табличку. — Галина заболела, а вместо нее поставить за прилавок некого… Вот и приходится самой. Я тут работаю заведующей.» «Сколько с меня?» «Рубль шестьдесят две. Заходите почаще. Я приберегу для вас что-нибудь вкусненькое!» Константин положил оба кулька в портфель, поблагодарил и поехал домой. Дома, задумавшись, стал есть салат ложкой прямо из кулька. Потом вдруг вскочил и бросился обратно — успел, магазин еще не закрыли. Жизнь — это цепь попыток избежать одиночества… — Ты мне не веришь? — Константин с удивлением смотрел на Ималду. — Мы в самом деле были друзьями. — Если человек не виноват, ему незачем убегать. Ему захотелось снова упасть ничком в подушку и заснуть, потому что в голове гудело и трещало, от боли она просто разламывалась. — Ты рвалась к окну… Я едва удерживал тебя. Казалось, ты выпрыгнешь вслед за матерью. У тебя были ужасные, стеклянные глаза, будто ты ослепла, ничего больше не видишь… Потом ты остановилась посреди комнаты как деревянная… Я не знал, что делать… Позвонил в «скорую помощь». Мне сказали, что машина уже выехала, и я просил, чтобы выслали еще одну — у дочери несчастной расстроились нервы. Назвал этаж и номер квартиры… — Но… — В чем ты, девчонка, упрекаешь меня? В том, что я тебя спас? «И вообще — что ты понимаешь в жизни? Что ты видела за свою короткую, как у кошки, жизнь? Как папочка приносил домой конфетки? Как мамочка приносила домой конфетки, когда папочку забрали обэхээсники? А еще? Больше-то ничего!» Может, тогда не следовало уходить? Но что от этого изменилось бы? Алда уже была мертва, и надо признать — сама она в том виновата… Для девчонки он сделал все, что можно сделать в такую минуту… Из полушокового состояния его вывела громкая ругань двух мужчин на лестнице: «Ты старый дурак, додумался — такой тяжеленный шкафище двигать на ломтиках картошки!» — «Но ведь ты сам это и предложил! А кто сказал — ломиком приподнимем? Поднимай теперь!» Константин окинул взглядом комнату, схватил свой бокал и сунул в карман — бутылка с вином пусть остается, к ней он не прикасался, значит, на ней отпечатки пальцев только Алды. Лестничную площадку этажом ниже перегородил огромный шкаф. По обе стороны от него суетились два старика, обмениваясь «любезностями»: «Обормот ты! Как дам сейчас по шее!» — «Попробуй только, старая калоша! Я в долгу тоже не останусь!» Не уйти — дорога вниз перекрыта. Может, остаться, подождать милиционеров? Дверь квартиры оставалась открытой — девчонка все стояла посреди комнаты как изваяние. Что он ответит на вопросы милиционеров? Ничего! К тому же — эта проклятая судимость! «Когда вы познакомились? Где познакомились? Какие у вас были отношения? О чем говорили? Неужели? Вы признались ей в любви, а она взяла и выпрыгнула в окно? А почему я должен этому верить? Ах, вы сказали, что послезавтра в магазин, которым она заведует, явится ревизия? Откуда вам, швейцару ресторана, известны такие сведения?» Внизу хлопнула входная дверь, громко переговариваясь, наверх поднимались люди. Прочь отсюда! Любой ценой! Он взбежал по лестнице, надеясь, что там, на площадке, переждет, но вдруг заметил, что люк на крышу не заперт и что до него нетрудно добраться по железным скобам, вмурованным в стену. Он отступал пятясь и тщательно заравнивая свои следы на шлаке, который толстым слоем покрывал пол чердака. И лишь добравшись до противоположной стороны, где были настланы доски, Константин перестал заметать следы. В углу он заметил дверь. Через нее вышел на лестницу соседнего дома. На улице было обычное движение, а у края тротуара стояла оперативная машина милиции, лужу крови уже присыпали песком. Алда! Я ничтожество, я всего лишь их цепной пес. Прости меня! Про-сти! Он доплелся до ближайшего магазина и на все деньги купил коньяку. Потом зашел в соседний двор за дровяные сарайчики. Тут стояли контейнеры для отбросов. Один был переполнен, по нему бегали крысы с длинными голыми хвостами. Константина крысы не боялись, но на всякий случай своими любопытными злыми глазками следили за каждым его движением. Не ощущая вкуса коньяка, он залпом выпил полбутылки, потом вспомнил о бокале в кармане. Налил в него. Выпил. Несколько минут он тупо смотрел на пустой бокал, потом с силой запустил им в стенку контейнера. Крысы бросились врассыпную, а когда он приставил пустую бутылку к одному из контейнеров — может, пригодится какому-нибудь обнищавшему пьянице — снова заметил рядом щетинистые морды с длинными передними зубами. Алда, я ничем не мог помочь тебе! Честное слово ничем! У меня ничего нет, кроме тех тряпок, что на мне! Кубки! Я мог продать свои кубки, — пронеслось в голове, но мысль эта быстро угасла. Кто бы их купил? Кому они нужны? Лишь один из них серебряный, да и то стенки у него тонюсенькие. Пару сотен, может и удалось бы выручить. Ерунда! Они тебя не спасли бы! Значит, это судьба, если уж так все закончилось. Иначе и быть не могло, ведь я неудачник, неудачи просто заложены в моих генах. Когда я наконец-то повстречал человека, когда мне чуть-чуть улыбнулось счастье, обязательно должно было случиться что-то такое, что сметает все как метлой… Только не радуйтесь — Константин сильный, он вынесет и это! Разве я мало вынес? А сколько еще предстоит?.. — Ты еще тут? Чего тебе надо? — жилы на мощной шее Константина напряглись, глаза налились кровью. — Зачем вы приходили тогда к нам? Я вас раньше никогда не видела… — Убирайся, или я спущу тебя с лестницы! Девушка упрямо стояла, не двигаясь с места. Константин как клещами схватил ее за плечо, дотащил до дверей и вытолкнул на лестницу. — Нашлась тут… Константин Курдаш никого не боится! Он добрался до плиты, сорвал с последней, полной, банки пластмассовую крышку. В воздухе распространился легкий запах бензина. Курдаш пил прямо из банки. Кожа на подбородке от стекающего спирта стала сухой, сморщилась. — Ну и дрянь! На следующий день Ималда попыталась заговорить со швейцаром, когда он, выбритый и надушенный, стоял на своем посту у входа в «Ореанду», но Константин отчетливо и враждебно отрезал заранее заготовленными словами: — Я тебя не знаю и никогда раньше не знал! Было ясно, что сразу к Константину ей не подступиться. Она молча повернулась и пошла вверх по лестнице. Ималда прошла один пролет, когда Курдаш ее окликнул: — Беги, девонька, отсюда! Беги, пока не поздно! — сказал он так, словно говорил страшную тайну. И наверное, скорее ради себя, чем ради Ималды. Мальчишка упрямился, не хотел идти, но поняв, что не отвертеться, деловито спросил: — А где мне искать его? — Не доходя углевозов, — объяснил дед. — Надень фуражку. И мигом — человек там платит за каждую минуту. Резкий весенний ветер шаркнул по лицу как наждаком, мальчишка побежал вприпрыжку, словно скакал на коне с шашкой в руке — как в показанном недавно по телевизору фильме про гражданскую войну. Сторожка с дедом и телефоном осталась позади. Только окно светилось в темноте, но и этот огонек вскоре затерялся среди других огней города, рассеянных по склону холма. Рубя воображаемых врагов справа и слева, мальчишка скакал по проходу, по обе стороны которого как стены возвышались огромные стандартные контейнеры. Их используют для международных перевозок по железным дорогам, в специальных автопоездах и главным образом, конечно, на судах по морям и океанам: из-за высокого уровня механизации погрузочно-разгрузочных работ в портах этот вид транспортировки считается среди специалистов подлинным открытием нынешнего столетия. Проход был длинный, с ответвлениями, и мальчишка видел над головой только полоску неба, усеянную звездами, жирафьи шеи портовых кранов — на них на разной высоте горели желтые, красные и зеленые огоньки. Шеи медленно поворачивались и наклонялись, во всю светили прожекторы — порт работал круглосуточно. Мальчишка свернул влево и побежал дальше — топ-топ, топ-топ. Пролез между товарными платформами — они были заставлены в два этажа экспортными «Самарами». Потом под длинным составом со связками толстых бревен, под еще более длинным составом из шестидесятитонных цистерн и выбрался на набережную. Толстостенные стальные борта судов высились, как многоэтажные дома. Было еще не так поздно: на фоне неба виднелся их белый такелаж, горел свет в окнах иллюминаторов. Огромные торговые суда стояли плотными рядами, их толстые якорные цепи казались мальчику похожими на хвосты бегемотов, опущенные в воду, дальше вдоль берега виднелись конусы гигантских угольных насыпей. Мальчик устал бежать, пошел шагом. Возле складов сновали электрокары и подъемники — их стальные держатели переносили с места на место доски — люди так же носят дрова. Концы досок раскачивались, словно крылья птиц. — Сейчас улетят! — засмеялся мальчишка. Буксир «Ислочь» стоял, зажатый между огромными «пятнадцатитысячниками» — с одной стороны вперед выступало почти полсудна, на носу которого красовалась надпись «EWERANNA», и под ней другая — буквами поменьше — «ANTWERPEN», над утлегарем соседнего танкера развевался норвежский флаг с крестом. «Ислочь», коренастый крепыш, был грязный, с бортами, обвешанными старыми автопокрышками — чтобы от столкновения с боками другого судна или с молом не пострадала краска. Трапа не было видно, и мальчишка подошел поближе. Остановившись напротив двери кубрика, прокричал: — Эй, на «Ислочи»! Есть там кто-нибудь? Показался вахтенный матрос. — Чего надрываешься, юнга? — К телефону зовут. Срочно! — Меня? — Забыл! — мальчишка чуть не заплакал. — Ей-богу, забыл! Такая чудная фамилия, что никак не запомнить. Междугородка… Из Риги… — Подожди, сейчас… Матрос просунул голову в приоткрытую дверь кубрика. — Алексис Имантович! Звонят из Риги — может, вам?.. — Да, я жду звонка… Они шагали быстро, мальчишка, чтобы поспеть за Алексисом, иногда переходил на бег. — Кто звонит? Мужчина или женщина? — Не знаю, дедушка разговаривал. Если Таня, то надо решительно потребовать, чтобы больше никогда не звонила. Сколько раз уж со слезами обещала, но пройдет немного времени и звонит опять. Было бы еще о чем говорить! А то канючит и канючит свое! Дядьки из охраны разозлятся и не позовут больше. Как раз когда нужнее всего будет… Они ведь не обязаны, зовут только по доброте душевной. — Жвачку любишь? — М-м, — протянул мальчишка. — Сложи-ка ладони… Вместе, вместе сложи, чтобы получилась нормальная пригоршня! На ходу он высыпал в ладони мальчишки маленькие пачечки жевательной резинки. — Откуда? — спросил мальчишка. — «Corvis» — из Гватемалы. — Хорошая? Алексис пожал плечами — знал только, что дешевая… — Алло! Алло! — взял трубку Алексис и сразу узнал голос сестры. Он не ожидал, что позвонит Ималда. — Что случилось, сестренка? — Я нашла того человека. — Какого человека? — Того, который виноват в смерти мамы. — Малыш… — Нет, Алексис, не беспокойся — со мной все в порядке… Я с ним не только виделась, но и говорила. — Да не могла ты с ним говорить, малыш! Не мог-ла! Это физически невозможно! За какую-то аферу он осужден на восемь лет и отбывает свой срок в той же колонии, где и отец. Уважаемый в прошлом товарищ Арон Розинг… Я даже помню, как он выглядел, — полный, кудрявый, ходил в бриджах и высоких хромовых сапогах. Извини, что не рассказал о нем тебе раньше, но я думал, что так лучше для тебя же. — Неправда! — Правда. Просто ты еще многого не знаешь. — Но этот человек почти во всем мне признался… Сказал даже, что вызвал для меня «скорую». Помнишь, ведь это так и осталось невыясненным, кто именно звонил… Зовут его Константин Курдаш. — Швейцар «Ореанды?» — Да. До сих пор Алексис пребывал в уверенности, что знал о причине гибели матери все, что можно было разузнать. Ему в этом помогли несколько уважаемых людей. Выяснились не только мотивы, но и те приемы, с помощью которых многие благодаря «Илге» неплохо заработали. Алексис в какой-то степени даже гордился, что уважаемые люди ему доверились, при этом подвергая себя известному риску. И хотя имя Константина Курдаша в тех доверительных разговорах никогда, не упоминалось, Алексис знал, какие функции возложены на Курдаша кроме охраны входа в «Ореанду». — Что ты решила предпринять? — Тебе срочно надо приехать — мы должны поговорить и действовать сообща. — Завтра никак не смогу… Жди послезавтра — с вечерним самолетом. А как у тебя дела? — Уже готовлю второй номер. — Поздравляю! Есть сокровенные желания в этой связи? — Чтобы ты поскорее приехал! — Спасибо, что не просишь арбуз!.. Как публика? — Публика принимает нормально, а Рейнальди просто в восторге! — Чао, малыш! — Чао! Значит, в квартире тогда все же находился человек… А если им был Константин Курдаш, то это многое меняет… Алексис достаточно долго общался с центровиками и хоть не точно, но знал, кто каким способом добывает деньги. — На каком языке вы говорили? — спросил старый вахтер. — На латышском. — Интересный язык. Я внимательно слушал — он даже отдаленно не похож ни на какой другой язык. Алексис положил старику на стол две пачки сигарет «Assos»: отношения следует поддерживать, если хочешь, чтобы тебя всегда звали к телефону. — Крепкие? — Так, средние. Греческие, но табак из Вирджинии. Спасибо и до свидания! — Вам спасибо! Разве трудно мальчишке сбегать! Темнота еще больше сгустилась. Константин Курдаш, черт побери! Это меняет дело — значит, и последовательность в цепи событий была другая. Не включили ли для матери «счетчик»? Кто познакомил ее с Ароном Розингом? Этот моложавый и внешне застенчивый мужчина появился в Риге в середине шестидесятых годов. Его временно прописал у себя дальний родственник с условием, что летом будет жить в городской квартире и присматривать за добром родственника, высокие идейные убеждения которого не являлись препятствием для стяжательства. Зимой наоборот — будет жить на даче, там две комнаты и их не так уж трудно натопить. На даче красть, правда, было нечего, но родственник опасался — вдруг взломают замок, начнут копаться или что-нибудь уволокут — радио, телевизор, шашлычный мангал или банки с вареньем. Арон Розинг был обладателем не только обшарпанного костюма, который никакой глажкой не приведешь в божеский вид, но и диплома об окончании юридического факультета в провинциальном университете; особый вес диплому придавали воспоминания родственника о детстве в родном городе, где в реке с мостков женщины полоскали белье. Наличие Диплома помогло родственнику устроить Розинга юрисконсультом, но в арбитражных сражениях он неизменно проигрывал юристам противников — те оплетали его сетью инструкций, постановлений и правил, а если это не удавалось, то обводили вокруг пальца, срывая сроки договоров. С этим следовало покончить, ибо проигрыши Арона родственник воспринимал как оскорбление родного города и университета, он не хотел, чтобы другие над ними смеялись… Если уж юрист Розинг не в состоянии сладить с юристами, то наверняка сможет справиться с людьми, не сведущими в области права. И Арон Розинг стал следователем прокуратуры. Он развернул активную общественную деятельность — выступал на заводах, в больницах, давал интервью газетчикам. Его избрали судьей — в городе, где прошло детство родственника Арона, успешно прошли выборы: за кандидатуру Розинга было отдано девяносто девять целых и девяносто девять сотых процента голосов избирателей. Приговоры Розинга отличались суровостью. Он вел неослабевающую борьбу с проявлениями буржуазного национализма, который усматривал в каждой букве латинского алфавита; в частных беседах довольно своеобразно трактовал интернационализм, по образцу национал-социалистов вознося одну нацию над другими, клеймил культ вещей — причиной его возникновения считал растлевающую деятельность средств западной пропаганды. Но однажды, как на беду, возник шум из-за пропажи нескольких вещественных доказательств из здания суда. Они — серебряный поднос и бронзовые каминные часы восемнадцатого века — были обнаружены в квартире судьи Розинга. Однако выяснить, каким образом они там оказались, какими путями Розинг получил квартиру, а также приобрел дорогую мебель, не удалось. Правда, ходили слухи, что среди очень суровых приговоров, вынесенных Розингом, некоторые были чересчур мягкими. Чтобы на реку, родной город и его прачек не пала тень, родственник добился, что такие разговоры стали считаться аполитичными, угрожал, что соответствие распространителя слухов занимаемой должности тоже пересмотрят. А Арона Розинга назначили районным прокурором. Но после его попытки в своем кабинете изнасиловать малолетнюю девочку — отец девочки, не надеясь найти правду на месте, отправился с жалобой в Москву, — и Розинга в конце концов наказали — дали выговор с занесением в учетную карточку. Может, он и продержался бы на поверхности, если бы вдруг не всплыло дело о взятке, после чего родственник захлопнул двери своего дома перед носом Арона. Потом он делал вид, что вообще не знаком с Розингом. О родном городе и реке родственник больше не вспоминал. Пообщипанный, товарищ Розинг юркнул в адвокатуру, где проработал несколько лет, пока его не посадили за шантаж свидетелей. В начале восьмидесятых годов Арон был безработным, но за высокий гонорар консультировал по юридическим вопросам и оказывал практическую помощь. Вращался он в основном в «Ореанде» и в других роскошных ресторанах, где рассказывал, как спас от следствия и даже от тюрьмы разных людей. В основном речь шла об известных многим лицах, поэтому рассказам Розинга верили, хотя находились и скептики, которые говорили, что Арон ничего не может, что он обыкновенный жулик, создающий себе рекламу на ловком использовании совпадений. Спасенных от правосудия, конечно, не расспрашивали, те всё равно ничего не рассказали бы, а широкие знакомства Розинга в кругах прокуратуры и суда ни у кого не вызывали сомнений: свидания своим клиентам он обычно назначал в коридорах суда, прокуратуры или районного отделения внутренних дел, куда заглядывал всегда по-свойски, здороваясь с обитателями кабинетов, правда, никогда не переступал порога. «Я склонен думать, что скорее Алда нашла Розинга, а не Розинг Алду, — сказал один уважаемый человек Алексису. — Ведь Розингу было известно, что имущество твоего отца было конфисковано, так что он понимал: поживиться тут нечем.» «Мать заведовала магазином кулинарии.» «Ты знаешь, сколько они там имеют в день? Могу сказать откровенно: мне с тобой в прятки играть незачем. Около семидесяти. Это уже после расчета с кондитерским цехом и кухней. Да еще надо отсчитать шоферу и экспедитору за вывоз тары. Всем ненасытным инспекциям тоже — санитарной, противопожарной, метрологической… Их целая куча и каждой надо что-то отстегнуть… Теперь оставшееся раздели на работников магазина — немного набирается!» «Вы сказали, что ревизия установила в кассе магазина недостачу… Пять тысяч…» «Почти пять тысяч. Думаю, Розинг выудил у нее их постепенно на мелкие расходы. Скорее всего обещал не только спасти мужа, но и отсудить дачу. Потом, мол, ее продашь, чтобы окончательно рассчитаться… Обычная легенда афериста.» «Если я его когда-нибудь встречу!..» «Понимаю твои чувства… Только на этого голодранца обижаться нечего. Да, он мошенник, аферист… Его бизнес — жульничество, ведь больше он ничего не умеет». «Кто сообщил матери о предстоящей ревизии?» «Не знаю. Наверняка из треста. В последнее время все на нее злились: обманывала, не считалась ни с мясным цехом, ни с кондитерским, по-видимому, надеялась как-то еще продержаться на плаву…» Алексис, погруженный в раздумья, заблудился в проходах между контейнерами, пошел обратно, снова заблудился, пока наконец выбрался на набережную далеко от «Ислочи». Если к матери заявился Константин Курдаш, значит, на нее действительно был включен «счетчик». Но ведь так поступают только с теми, с кого реально можно что-то получить. Алексис старался понять, чем же еще можно было поживиться в их доме… В мире сделок, скрытом от посторонних, не обходится без финансовых операций: здесь дают взаймы и берут в долг, покупают и продают, закладывают и выкупают залог. Поскольку в основном реализуют ворованное и контрабанду, то долг с забывчивого покупателя судебным путем, конечно, не взыщешь. Долговые расписки тоже тут не в ходу: деньги дают под честное слово и на срок, который должен быть соблюден железно. Если кредитор не получил их в назначенное время обратно, он «включает счетчик» — и проценты, без того имеющие фантастические размеры, могут возрасти в десятки раз. На взыскании долгов в этом мире наспециализировалось несколько групп центровиков, куда входили и физически сильные циники, которым нипочем любая жестокость и подлость, да и в фантазии поиздеваться над жертвой равных им нет. Заранее вооружившись компрометирующими материалами, — среди этих людей чистых перед законом не бывает — они заманивали жертву в достаточно укромное место или на машине вывозили за город, где никто не услышит ни мольбы, ни криков. Обычно обходились без повторной «обработки»: пострадавший продавал или отдавал последнее. Сами себе эти одетые во все фирменное силачи очень нравились, им, наверняка, и невдомек было, что их сторонились даже те, кто за известную плату пользовался их же услугами — так сторонятся палачей и живодеров. Константин Курдаш взыскивал долги по приказу всего лишь нескольких людей. Действовал он тупо и примитивно, но бил основательно и долго, иногда заодно учиняя разгром в доме жертвы. На набережной Алексис уже не боялся заблудиться и поэтому снова переключился на размышления, пытаясь выстроить в логической последовательности известные ему события. Неожиданный арест отца и конфискация имущества застали мать врасплох и, понятно, она, не раздумывая, бросилась исправлять положение. Так попалась в лапы Арона Розинга, который, по-видимому, предполагал, что она кое-что припрятала. Не обещая мгновенных результатов, он поступил так, как обычно поступают аферисты, — сначала взял сто рублей, потом двести, потом пятьсот, потом тысячу. И мать вынуждена была давать — в противном случае уже начатое, как ей наверняка говорил Розинг, дело не продвигалось бы, к тому же отданные ему деньги тоже потеряла бы, ведь она брала их из кассы «Илги». Потом, должно быть, поняла, что Розинг обманывает, но продолжала платить, чтобы не потерять последнюю надежду. За всем этим стоял полный крах, о котором она боялась даже подумать. И тогда заявился Курдаш с ультиматумом: или верни деньги в кассу или… Ни бить, ни запугивать ему не пришлось: достаточно было одного слова — ревизия! — и мать в панике решилась на самоубийство. Обессиленная допросами по делу отца, в вечном страхе, как бы не обнаружилась недостача в кассе и махинации в магазине, она уже не могла воспротивиться искушению свести счеты с жизнью за несколько секунд. Таким образом она смешала карты Курдашу и тем, кто его подослал. Они-то знали, что деньги с нее не получат, значит, Курдаш явился за чем-то другим. Скорее всего, за квартирой… За их большую хорошую квартиру со всеми удобствами в самом центре ей предложили бы полуразвалившуюся хибару где-нибудь на болоте. Обмен оформили бы по всем правилам, так, чтобы никто бы не мог придраться. Алексис взошел по трапу на «Ислочь» и заперся в своей каюте. Он отомстит! И вдруг понял, что мстить некому. Арону Розингу? Он аферист, такова его специальность, если можно так выразиться, — выманивать деньги. Да он силой и не отнимал — хочешь плати, хочешь нет. Отдал — сам виноват. Константину Курдашу? Он всего лишь тупой исполнитель, игрушка в руках других. Человеку, который подослал Курдаша? Зная о недостаче и понимая, что она все время растет, но скрывая это, он в известной мере рисковал своим служебным положением, и не удивительно, если искал возможность покрыть недостающую в кассе сумму. Поставщикам левого товара из мясного и кондитерского цехов? Они тем более не виноваты — сами оказались обманутыми! Когда Ималда уже переоделась и подготовилась ко второму выходу на эстраду, в дверь кто-то робко постучал. Не спросив, она открыла: чужие сюда ведь не заходили, только свои. Ималда очень удивилась, услышав, как быстро щелкнула задвижка. Девушка испуганно обернулась. У двери стояла Люда с большим бумажным, свертком в руках. Выглядела она встревоженной. — Ималдочка, положи это у себя, завтра заберу, — Люда протянула довольно увесистый сверток. — Не бойся, там маслице… Если надо, я и тебе достану… Пока Ималда справлялась с растерянностью, Люда проворно сунула сверток на дно шкафчика, набросав сверху бархатных тряпок, которыми танцовщицы чистили обувь перед выходом на эстраду. — Не дай бог, кто войдет!.. — как бы оправдывая свою деловитость, сказала Люда. — Все кругом такие сволочи, что никому уже верить нельзя! Оказалось — нежданным-негаданным в воробьиную стаю залетел сокол из управления внутренних дел. Это был молоденький лейтенант, который очень старался говорить и вести себя так, чтобы вызвать уважение и даже почтение. Не зная, с кого начать, — кабинет директора был заперт — он предстал перед Леопольдом, чем так ошарашил толстяка, что с ним чуть удар не случился. — Извините, а разве капитан Кирпичников… Мы отлично сотрудничали… — К сожалению, ничего не могу пояснить — не информирован! Очень мило! Только такого нам недоставало! И Романа Романыча, как назло, вызвали в трест! — Чем могу служить? — Хотел бы познакомиться с работой «Ореанды», с подсобными помещениями… — А что, были жалобы? — Почему сразу жалобы? Просто мне надо знать, что здесь происходит, что делается… Начнем с кухни. Лейтенант долго листал накладные шеф-повара Стакле, изучал калькуляции и другие документы, что-то отмечал в своей записной книжке, считал на японском микрокалькуляторе и наконец спросил, не целесообразно ли вернуться к практике, когда в меню вписывали порционный вес изготовленного эскалопа, антрекота, жаркого и гарнира к ним: если возникнет спор с посетителем, работникам кухни легче будет доказать свою правоту. Кроме того, в коридоре возле кухни не мешало бы поставить контрольные весы, доступные любому посетителю. Стакле аж пот прошиб. Единственное для него утешение — хоть завтра может выйти на пенсию. Он так и сделает! Свои нервы трепать больше не станет! Хватит! Но уже через мгновение Стакле вспомнил о своих двух внуках, отец которых, оставив жену, скрывался от уплаты алиментов в необъятных просторах страны (обычная беда смешанных браков) и решимость шеф-повара тут же пропала. — Да, и написать надо очень красиво, — Леопольд чуть ли не с восторгом подхватил слова лейтенанта, — вывести соответствующую графу. Если вы поддержите, мы обратимся с предложением… Прекрасная мысль!.. Стакле и весь персонал кухни онемели — неужто Леопольд рехнулся на глазах или сознательно решил всем навредить? Зарплата у поваров была относительно скромной, им ничего не приплачивали, но из продуктов для семьи они покупали в магазине лишь самое необходимое или такое, что слишком тяжело нести из «Ореанды» до дому — соль, хлеб, молоко, кефир. Затем лейтенант Силдедзис вместе с Леопольдом приступил к обходу подсобных помещений. Парень рассказал, что до поступления в школу милиции окончил учетно-кредитный техникум, разбирается в бухгалтерской документации и учете материалов. Под приветствия официантов они прошлись вдоль шкафчиков, и лейтенант очень удивился, когда увидел, что все шкафчики, как в общественной бане, заперты — неужели сотрудники ресторана настолько не доверяют друг другу? Наконец открыл последний, не принадлежавший никому и потому не запертый. Там, под газетами, лежали две жирные курицы в полиэтиленовых мешочках, на этикетках которых значилось, что они с Кекавской птицефабрики. Леопольд метнул взгляд-молнию в официантов — никто посторонний здесь не станет же прятать! — и спросил с достоинством: — Составим акт? — Сдайте потом на кухню! Леопольд завернул кур в газету и сунул под мышку. А Силдедзис излагал свой замысел: совместно с руководством ресторана необходимо создать систему, которая исключит всякую возможность присвоения работниками продуктов, — у него, дескать, есть несколько свежих идей. То ли Силдедзис обладал тонким нюхом ищейки, то ли его кто-то тайно осведомил, но вдруг из-под столика, где стоял кассовый аппарат, он вытащил, припрятанную миску с копченой курицей, кусочками паштета и сервелата, брусочками сыра и ломтиками малосольной рыбы — официанты понемногу таскали эти деликатесы с тарелок, когда накрывали холодную закуску, потом делали новые, неучтенные порции. Лейтенант своей находкой произвел эффект, подобный взрыву гранаты: официанты разбежались кто куда — в туалет, в зал, в курилку. — Занятно! — Силдедзис поставил миску на кухонную стойку и удалился через дверь за эстрадой. Леопольд торопливо семенил за ним. — Народу много, за всеми не уследишь, — оправдываясь, бормотал он. — Хорошо, что вы такой энергичный… Мы тоже заинтересованы, чтобы в нашей «Ореанде» царил образцовый порядок. Ведь люди приходят сюда отдыхать и ничто не должно портить им настроение… Разрешите представить! Ималда в этот момент как раз вышла из раздевалки. Леопольд ухватился за нее, как за спасательный круг в бушующем море. — Ималда Мелнава, наша артистка балета… Товарищ Силдедзис, наш новый куратор… — лишним почетным званием никогда не пересолишь. — Приходите завтра, посмотрите программу! У нас исключительно интересная программа варьете! Ималда про себя отметила, что у Силдедзиса красное прыщавое лицо, длинные жирные волосы и воротник обсыпан перхотью. — Ималда выступает в двух номерах. Публика от нее в восторге! — без умолку щебетал Леопольд. Куры подтаяли, и газеты пропитались кроваво-водянистой жидкостью. — Приду с удовольствием, — лейтенант кисло улыбнулся. — С вами мне тоже хотелось бы немного побеседовать… Правда ли, что вы, танцовщицы, каждый месяц из своей зарплаты обязаны платить двадцать рублей как бы за частные уроки? — Впервые слышу! — воскликнула Ималда, изобразив возмущение. Она и сама не ожидала, что сумеет так убедительно соврать. Да, она платила Укротителю, как и остальные, — так было принято. Девушкам сказали, что они ничего не теряют: зарплата у них больше, чем полагается. Да и не скажешь, что балетмейстеру они платят ни за что: со своим временем он не считается, работает, если надо, с раннего утра до позднего вечера. — До свидания! — Ималда простилась, ослепительно улыбнувшись как знаменитая примадонна. Она спешила: сегодня обещал приехать Алексис. Леопольд швырнул кур на столик шеф-повара и пыхтя уселся напротив Стакле. — С какой стати я должен это расхлебывать! Это функция Романа Романыча — пусть он этим и занимается! Противно! — По мне, так печатай меню, какое захочешь… Только я в таком случае… — голос Стакле дрожал. — Печатай, печатай… Кто тебе напечатает? Если оформим через трест, то и к двухтысячному году ничего не напечатают! Пока получат лимиты на бумагу, — ведь это мелованная бумага, а не какая-нибудь сортирная, хотя и той не купишь, — пока включат в планы типографии… ты, наверно, ждал, что я заблажу в ответ: «Нет, ни в коем случае!» Этого ты хотел? Силдедзис тебе не Кирпичников, Силдедзис — настоящий клещ! — Но ты же сам сказал — завтра или послезавтра… — Газеты надо читать! Свою тактику Леопольд действительно позаимствовал из газеты, из выступления одного комсомольского лидера, который горячо поддерживал строительство молодежного центра. Своими блестящими речами он снискал себе репутацию прогрессивного борца на передовой и таким намеревался оставаться и впредь. Всякий раз выходя на трибуну, он произносил одну и ту же речь и всегда заканчивал словами: «Почему до сих пор у нас этого нет?» Изрекая пламенные и в целом правильные лозунги, он как бы старался не замечать реальной жизни. Он не говорил о выборе места молодежного центра, его проектировании, о проблемах стройматериалов и рабочей силы, о сроках строительства. Лидер как бы обеспечил себе на долгие годы нечто вроде вынужденного бездействия, но при этом не забывал пообещать: вот когда будет готово, тогда мы рванем — песок и галька полетят во все стороны! А до тех пор он будет почивать — просьба будить только в дни зарплаты!.. У входа дежурил другой швейцар — у Курдаша, сказал он, выходной. Ималда решила: завтра же утром вместе с Алексисом она пойдет к Курдашу, чтобы он не вздумал ее снова выпроводить. Алексис обязательно придумает, как им поступить — может, сначала они пойдут в милицию, там уж будут знать, с чего начинать расследование. Обычно в этот час возле «Ореанды» стояло много свободных такси: в «Седьмое небо» с прогулок возвращались иностранцы, но на сей раз машин не было, и Ималда ускорила шаг, наклонив голову от резкого ветра. Идя по противоположной от своего дома стороне, она увидела в окнах их квартиры свет — значит, Алексис уже приехал. Переходя улицу и глядя вверх на окна, Ималда не заметила двух мужчин, стоявших в подворотне. Как только она подошла к дому, они отступили в темноту. — Она? — Кажется, она. И кажется, без провожатого. — Ты ступай за ней, а я еще немного побуду здесь. Когда Ималда дошла до третьего этажа, внизу хлопнула парадная дверь и кто-то быстрыми шагами стал подниматься наверх. В кухне и в коридоре горел свет, из передней комнаты доносились мужские голоса. Как только Ималда сняла пальто и разулась, раздался короткий звонок в дверь. Не будь Алексиса дома, она спросила бы, кто за дверью, теперь же открыла сразу. Не ожидая приглашения, вошел усатый мужчина лет тридцати. Держался он более чем бесцеремонно. — Вы к Алексису? Мужчина потянулся к нише и снял с полки сумочку Ималды. — Если не ошибаюсь… ваша… Ималда даже после не могла понять, почему не запротестовала, а утвердительно кивнула. — Зайдемте в кухню… Выложите, пожалуйста, содержимое на стол! — С какой стати? — собралась она с духом, но тут же умолкла, увидев милицейское удостоверение. — Прошу вас! — настаивал усатый. Она открыла «молнию» сумочки, вытряхнула свои мелочи — скромную косметику, зеркальце. Мужчина снял колпачок с бесцветной губной помады, внимательно осмотрел ее, понюхал и снова одел колпачок. — Можете собрать! Потом стремительно схватил Ималду за левую руку и прежде чем она успела крикнуть: «Что вы делаете?», резким движением засучил рукав ее блузки. Нет, на руке он ничего интересного для себя не обнаружил. — Поднимите другой рукав! Она послушалась, хотя не понимала, что происходит. Мужчина бросил взгляд на запястье и сказал уже спокойно: — Хорошо, пройдемте в комнату… Алексис, очень бледный, стоял, прислонившись к печке. Одежда на нем была модная — с бронзовыми пряжками и цепочками. Раньше Ималда на нем таких вещей не видела. — Добрый вечер, — растерянно произнесла она. На нее глянули, но никто не ответил. В квартире находилось много незнакомых людей, их пальто и шапки кучей лежали на кровати Ималды. Мужчины — Ималда уже не сомневалась, что все они работники милиции — действовали каждый сам по себе, а дед с портрета хмуро следил за ними — как бы чего не стянули. Дед, наверно, больше всех испытывал стыд. Один мужчина — небольшого роста, конопатый — перелистал книгу и отложил в сторону, другой, прислушиваясь, простукивал стену: в том месте обои немного отстали и, видимо, это вызвало у него подозрение, не спрятано ли там что-нибудь, третий, выставив на пол ящики комода, придирчиво перебирал содержимое. — Где? — остановившись напротив Алексиса и пристально глядя ему в глаза, с негодованием спросил мужчина в коричневом костюме и жилете. Он был невысокого роста и, чтобы смотреть Алексису в лицо, был вынужден запрокидывать голову. — Больше нет, — пробормотал Алексис. — Неужели не понимаешь, что мы так или иначе найдем? Даже если придется взломать здесь пол и стены! Ты, вонючка! И хотя он казался самым молодым среди остальных, по-видимому был главным: все происходило как бы вокруг него. — Мы за тобой следили от самого аэропорта… — Алексис не отвечал, и мужчина в коричневом костюме продолжал: — Мы видели, как сумка тебе оттягивала руку! Ималда села на стул возле стола, ничего не понимая в происходящем. Неужели бред, липкий злой бред, неужели она в самом деле дома? — Это ваше дело, что вы видели и чего не видели… — Алексис криво усмехнулся. — Будь моя воля, я застрелил бы тебя как бешеную собаку — без суда! — Губы у него дрожали, казалось, он готов вцепиться Алексису в горло. Из соседней комнаты вышел кудрявый молодой человек. — Успокойся, Володя! — он положил руку на плечо сердитому и тот немного утих. — Извини, Эгон… Не могу справиться с собой… Таких надо давить как клопов… Эгон взял со стола полиэтиленовый мешочек и развязал узелок. Мешочек, оказывается, лежал перед Ималдой на столе, но она только теперь его заметила. Полиэтилен был непрозрачный, но, судя по округлой форме мешка, в нем было что-то сыпучее — вроде муки или сахара. — Ты уверен, что это не из-за границы? — спросил Эгон Володю. — Доморощенный — посмотри, какая грубая очистка… Если хочешь, отдадим в лабораторию, но большой необходимости в том не вижу. — Заключение лаборатории обязательно. Осмотр порошка вывел Володю из равновесия, и он снова подошел к Алексису: — Где остальное? Я спрашиваю — где остальное? У тебя в сумке было еще! Может, твой сообщник живет здесь же, в доме, на одной лестничной площадке, и ты, когда шел мимо, передал ему? В какой квартире? Алексис молчал. — Отвечай! В твоем распоряжении было минут пятнадцать, не больше. Наружные двери мы в это время блокировали. Если понадобится, мы перевернем вверх дном весь дом, но найдем! — Уже немного спокойнее, кивнув в сторону мешочка, спросил: — Кому ты должен был передать это? — Я уже сказал. — Повтори. — Я купил это для собственного пользования. — Ты же еще не употребляешь! Хочешь сказать, что запасся наркотиками на всю жизнь? Тут как раз столько — больше десяти лет редко кто из кайфующих живет. Ты, навозный жук, хочешь нажиться на несчастье других? Ты понимаешь, что привез? Чуму, проказу ты привез! — Володя! — Эгон снова одернул его. — Извини, прокуратура, но мне и в самом деле хочется его убить… — Володя скрипел зубами. — Знаю, что так думать нельзя, но не могу перебороть себя… Извини, Эгон… Уже целая неделя, нервы не выдерживают… Только засыпаю, снова вижу их… Как болезнь, кошмарная болезнь… В задней комнате обыск закончился безрезультатно, к полиэтиленовому мешочку прибавилось лишь два патрона для гладкоствольного охотничьего ружья, увидев которые, Алексис откровенно усмехнулся — ну и находка! — Где само ружье? — Откуда мне знать, патроны валяются еще со времен, когда отец был дома. — Осмотреть ванную комнату, туалет, коридор, кухню!.. — приказал Володя подчиненным. — Возьмите отсюда стулья, а то понятым не на чем сидеть… Ималда встала и направилась в кухню. — Вы куда? — спросил усатый. — Пить хочется. — Я провожу вас… Ималда открыла кран, немного переждала, пока стечет теплая вода и заставила себя чуть ли не залпом выпить целый стакан, затем налила снова — если уж приходится изображать жажду, то и вести себя следует соответственно. Усатому, наверно, стало неудобно стоять совсем рядом и он отошел к двери. Ималда поставила стакан на полочку и начала медленно мыть руки. — С кем ваш брат встречается? — У него много знакомых… Во всяком случае раньше было много. Приходили однокурсники из мореходного училища… — А в последнее время? — В последнее время он жил на судне. — В вашем подъезде двенадцать квартир. С соседями, наверно, разные отношения, но может, здесь живут друзья еще с детства? Ималда тем временем подошла к вешалке с полотенцами и стала вытирать руки. К усатому она стояла спиной. Рискнуть, другой такой возможности не будет! — Этажом ниже живет парень, с которым Алексис играл в одной волейбольной команде… — Вешая полотенце на крючок, Ималда сняла с соседнего крючка ключ на синей ленточке — от второго сарайчика в подвале. — Двери слева или справа? — Если подниматься по лестнице снизу, то справа, — скомкав ленточку, она зажала ключ в кулаке. — Мне нужно в туалет… — Как только наши туалет проверят… Еще пару минут, не больше. Как бы приглаживая волосы, Ималда опустила ключ за воротник. — Ждать здесь или в коридоре? — Да, можем постоять здесь. Эгон прав: в злости толку мало, ругал себя Володя. Лишь холодный рассудок поможет выйти на правильный путь. Но когда он вспоминал о том, что примерно столько же — в мешочке, лежавшем на столе, было не меньше килограмма — уже в чьих-то руках или чуть позже разберут покупатели, он с трудом сдерживал в себе желание наброситься с кулаками на этого Мелнавса. И забил бы его до смерти, если тот не скажет, где второй мешок… А что, если и в самом деле не было? Сумка, как ему показалось — да всем показалось! — Мелнавсу оттягивала плечо, но больше-то они ничего не знают. «У нас нет наркомании, наркомания присуща лишь капиталистическому обществу», — так их, будущих юристов, поучал на лекциях в университете доктор наук. «У нас нет и проституции», — в тон ему очень серьезно добавил Эгон. Они с Володей учились в параллельных группах, вместе подрабатывали ночными дежурствами, патрулируя с милицией и вылавливая проституток возле железнодорожного вокзала. Эгон и Володя рано женились и, живя на стипендию, не могли свести концы с концами. Студенты тогда захихикали над наигранной серьезностью Эгона: все хорошо поняли, что именно он хотел сказать, и только на окаменелом лице преподавателя не дрогнул ни один мускул. «Да, у нас нет и проституции, ибо нет необходимых для нее социальных условий — бесправия женщин, низко оплачиваемых профессий и безработицы», — ответил он на реплику. Преподаватель все объяснял просто: по лежащему перед ним учебнику. Как удобно и замечательно было жить по этим книгам, да если еще не смотреть по сторонам! И предаваться усыпляющим теориям о социальных болезнях, которые существуют лишь в фантазиях самих больных!.. Уже с неделю работники оперативной группы недосыпали: обыск следовал за обыском, было возбуждено около восьмидесяти уголовных дел, из одного рассадника зла следы уводили в другой, за пределы района — как с этим Мелнавсом. Перед глазами Володи словно в калейдоскопе мелькали сцены и люди, увиденные им за последнюю неделю. Они подавляли своей безысходностью. Эти люди казались скопищем калек, они, стуча костылями по мостовой, тащатся навстречу собственной смерти. Их — и образованных, и тупых невежд, и обеспеченных, и бедных — уже ничто не остановит. А за ними — целое поколение подростков, сами же калеки его и искалечили, и оно плетется той же дорогой, к тому же концу… Мать, еще молодая женщина, и сын-школьник, ученик седьмого класса. Оба лежат в полном трансе. Отца у мальчика, конечно, нет. Верхний этаж деревянного дома, рваные занавески, со стен свисают лохмотья обоев, кругом беспорядок и грязь, вся мебель — диван посреди комнаты. На нем лежит мужчина в бессознательном состоянии от наркотиков, в изножье приткнулся и что-то бормочет одутловатый старик-шизофреник, вокруг елозит двухлетний ребенок в грязных ползунках. До него даже матери нет дела, поэтому он давно уже перестал плакать. При обыске здесь было найдено девять шприцев и двенадцать иголок: наркотик применяют оба родителя. Наркоману требуется около тысячи рублей в месяц. Эти, видно, посредники, работающие за «дозу». Они — преданные рабы своего хозяина: без «дозы» жить не могут, ведь абстиненцию не выдерживают даже очень сильные характеры. Спасти таких может лишь своевременно начатое лечение, да и то не всегда. И раб, рискуя свободой, добывает деньги, отдает их владельцу наркотика, который нуждается в таком посреднике, потому что наркоман ради «дозы» готов на все — валяться в ногах, продать себя, убить. Многие из них испытывают столь сильные физические страдания, что их можно лишь частично сравнить с крайней степенью голода или жажды. Но посредник должен быть твердым и беспощадным до конца, не поддающимся ни на мольбы, ни на обещания. Наркотик продается за деньги, только за деньги! «Если мы в районе справимся с наркоманией, то отпадет и большая часть других преступлений — квартирных краж, грабежей, спекуляций. Деньги для «доз» честно не зарабатывают!» С этого тезиса районное отделение внутренних дел и прокуратура начали совместную акцию: вскрывались все новые и новые «ямы», где кололись «ветераны», продавшие последнюю рубашку, квартиры групповых «кайфов» под просмотр видеопорнофильмов — чтоб все как за границей! В этом мире заграница привлекает почему-то именно такой стороной, а не своими достижениями в науке, технике, памятниками истории и культуры. Многие кололись в «ямах» впервые, а для многих первый раз не будет последним. В сущности групповые мероприятия делаются для привлечения новых покупателей и организации новых рынков. — От кого ты это получил? Кому должен был передать? — Я уже сказал! — Хочешь, я расскажу, как плохо в тюрьме? Ладно, не буду рассказывать — сам узнаешь! А получишь ты много — теперь за такое строго наказывают! Меньше двенадцати не дадут… Вернешься импотентом, если из тебя там не сделают педераста! Только чистосердечное признание может смягчить тебе меру наказания. Да и не ты мне нужен, а тот, кто держит вас в кулаке! Чтоб я мог отдать его на растерзание тем родителям, чьих детей он погубил, и тем детям, у которых отнял родителей и детство! А ты всего лишь алчное дерьмо, прилипшее к заднице своего главаря! И не изображай из себя важную птицу! — Володя! — Эгон жестом вызвал коллегу в коридор — таким злым и несдержанным он никогда еще не видел своего товарища. — Володя, ты устал, поезжай домой, отдохни. Мы тоже скоро поедем. Думаю, что у Мелнавса в самом деле больше ничего нет. Эгон заметил слезы в глазах Володи. — Что случилось, старик? — испуганно спросил он. — Жена нашла у сынишки таблетки в кармане… Циклодол… — Что он сам говорит? — Врет, конечно… Эгон нахмурился и замолчал. Опять его мучил вопрос — неужели мы раз и навсегда не научимся отвечать на свои «почему»? Вроде бы прекрасно понимаем, почему подобное происходит у капиталистов, но совершенно беспомощны, когда приходится отвечать, почему подобное встречается у нас. Где тот червь, который точит нас? Таблетки — это лишь начало. Но… Почему этим «лишь» я пытаюсь успокоить себя? Ради Володи? Надо ведь смотреть правде в глаза — уже начало! Однако тут и там раздаются голоса: нет, у нас нет, у них — за границей, у них — да! Зачем же мы сами себе завязываем глаза? Кому это выгодно? Вот и Володин мальчишка тоже… значит, никто из нас не застрахован. Ведь у Володи нормальная, если не сказать, прекрасная семья. — У вас есть сарай в подвале? — спросил усатый Ималду. — Мы им не пользуемся с тех пор, как в доме провели центральное отопление. — Но сарайчик, наверно, остался? Где ключ? — В кухне. Я покажу. Усатый снял с крючка ключ на красной ленточке и другой, побольше, висевший рядом. — Этот тоже от подвала? — Нет, от парадного входа, раньше его запирали. — Вы мне покажете, где? В подвале, как в катакомбах древних христиан, от главного коридора ответвлялись узкие боковые — тупиковые. Решетчатые двери на многих сарайчиках были либо сломаны, либо сгнили. Тут стояли лужи с протухшей водой — домоуправление, видно, подвалами не интересовалось. Из-за тонкой изоляции на трубах отопления влажный воздух в подвале сильно прогревался, и летом стремительно плодились тощие комары; проникая через щели с потоками тепла, они поднимались вверх, причиняя немало беспокойства жильцам, которые даже на последних этажах боялись открывать окна. — Наклонитесь, — предупредила Ималда и сама пригнула голову. В подвале она ориентировалась хорошо — на ощупь могла бы обойти весь, ни разу не споткнувшись, хотя давно не была здесь. В детстве, когда Алексис отправлялся гулять во двор, мать навязывала ему сестренку и девочка всегда путалась под ногами у мальчишек, которые в подвале играли в «гангстеров и полисменов». Но дворник частенько выгонял их оттуда. — Этот… — Ималда остановилась. Усатый осветил фонариком дверь, обитую листами толстой жести. В нескольких местах на ней виднелись побледневшие фирменные знаки — длинноногая птица эму, а под ней полукругом расположенные слова — «Made in England». — Откройте сами, — сказал офицер, соблюдая инструкцию. — Я посвечу. Под потолком за задние колеса были подвешены два велосипеда — взрослый и подростковый. Ималда вспомнила, как училась ездить по немноголюдным дорожкам на окраине Виестурпарка, а Алексис демонстрировал матери свое умение, отработанное как у циркового артиста: на одном только заднем колесе, совсем не держась за руль, он наловчился перескакивать препятствия — сначала делал разгон и на большой скорости рывком приподнимал переднее колесо, а когда оно уже за препятствием касалось земли, наклонялся вперед, легко работая педалями, к которым приделал крепления с гоночного велосипеда… На полу стояла колода с вогнанным в нее топором — все лезвие в бурых пятнах ржавчины. — Алексиса… моего брата арестуют? — Конечно… — и сердито добавил: — Вы что думаете, мы тут от скуки с ним возимся? Думаете, у нас нет ни семьи, ни детей, и нам не хочется быть с ними вместе? — усатый запер сарайчик. — Мы ведь тоже люди. — Что я могу сделать для него? — Скажите, чтобы во всем сознался. Тогда наказание ему смягчат. — А за эти… наркотики… много могут дать? — Да, это серьезное преступление. — Усатый умолк, чуть не сказав: «такое же, как убийство». — Вам разве не приходилось читать? — Да. Кажется, да… А работник опергруппы подумал: даже если бы она прочла про наркоманию и ее последствия все, что напечатано в газетах и журналах, даже тогда не смогла бы себе представить настоящего положения — это надо видеть собственными глазами: малолетних проституток и оборванных старух-воровок, пансионаты для умственно отсталых детей, грязную солому вместо постели в квартире в самом центре города, двойняшек, худых, как скелеты, которые сосут свои ручонки, потому что два дня не ели ни крошки, талантливого когда-то художника — теперь он уже не в состоянии провести карандашом ровную линию, полоумных грабителей, напавших на врачей «скорой помощи», чтобы отнять те несколько ампул с морфием, которые находятся в ящике с медикаментами, недоумка, спокойно продолжающего жевать мак, несмотря на то, что мать тут же в комнате только что из-за него покончила с собой. Все это надо увидеть, проникнуться безысходностью несчастных людей с парализованной волей, чтобы понять, что такое наркомания. Для этой симпатичной девушки, сестры Мелнавса, полиэтиленовый мешочек — всего лишь запретный порошок, и она не видит в нем беды для других людей… Алексиса уже увели, в квартире остался только Эгон и еще один оперативный работник. — Пусто, — доложил усатый, закрыв за собой дверь. — Уже уехали? — У нас сегодня всего одна машина. Сейчас вернутся. — Дожили… Скоро на место происшествия будем ездить на трамвае… Ималда села на стул — притихшая и покорная. — Есть еще адреса? — Это нам по пути, — уклончиво ответил Эгон. — Ей-богу, от меня скоро жена сбежит! Что-то уж слишком… Внизу подъехала машина. В ночной тишине это было слышно особенно отчетливо. Хлопнула дверца. Усатый подошел к окну и посмотрел вниз. — До свидания, — попрощался он с Ималдой. — До свидания, — ответила она, продолжая сидеть. — До свидания, до свидания… — монотонно повторяла она и после того, как машина уехала. Около пяти утра обитатели дома проснулись от продолжительного и ужасного крика. Спросонья не могли разобрать, в какой именно квартире случилось несчастье. Одно было ясно — кричала женщина. Жильцам верхних этажей казалось, что крик доносился снизу, жильцам нижних — что сверху. В окнах то тут, то там вспыхивал свет, видно, люди одевались, спеша на помощь. Крик, начавшийся громко, постепенно стихал и наконец превратился в какое-то завывание, потом опять наступила тишина. Потревоженные жильцы дома снова погрузились в сон. — А, это ты… — Голос Романа Романовича, как всегда был уравновешенный и спокойный, на сей раз, правда, более деловитый. Он отложил на край стола документы, которые просматривал, делая на них пометки — то восклицательный, то вопросительный знаки — встал, закрыл за Ималдой дверь и указал на стул: — Садись! Несколько минут назад Леопольд догнал Ималду в коридоре — уже переодевшись, она направлялась в зал на репетицию — и приказал немедленно зайти в кабинет к Раусе: — Ступай, как стоишь, в своем наряде — не голая же! Рауса сказал, скоро уедет, а ему надо сообщить тебе что-то очень важное… — Я закрою окно, чтобы ты не простудилась, — заботливо произнес Рауса. — Благодарю вас, — пробормотала Ималда. — А разве мы с тобой не на «ты»? — Мне неловко так обращаться. — А мне в свою очередь неловко говорить «вы», — Рауса сел за письменный стол. — Что нового? — Ничего особенного… — неопределенно протянула Ималда. — Во-первых, не терплю, когда мне врут, во-вторых, я не заслужил, чтобы именно ты мне врала. Звонил управляющий трестом товарищ, Шмиц… — Рауса сделал продолжительную паузу, словно для того, чтобы проверить выдержку Ималды. — У тебя есть брат? — Да… — Ну, рассказывай… И тут Рауса заметил, насколько она беззащитна. И желанна, по-детски свежа. Ему еще никогда не принадлежала такая молоденькая девушка, даже когда был молодым: всегда мешали застенчивость и общественные обязанности. Тогда много говорили о моральном поведении, а словам с трибуны в те годы он свято верил. То ли такие девушки позже ему уже не нравились, то ли он их не замечал больше, а может, боялся получить от ворот поворот. Скорее всего бессознательно избегал, ибо принято считать, что молоденькими девушками мужчины начинают увлекаться, когда стареют — это их последняя капля из чаши эротических наслаждений. И к такому наверняка надо психологически подготовиться, чтобы понять: дожил! Любовницами Раусы были зрелые женщины, которые ясно представляли, чего хотят, правда, и они порой заговаривали о любви. Женщин он менял редко: он к ним привыкал и каждая новая связь была похожа на предыдущую — почти аналогичной как в смысле выбора места свидания, так и во всем остальном. Женщины Раусы были красивы и темпераментны, — тут ему везло как в беспроигрышной лотерее. Причиной разрыва никогда не являлись ни разногласия, ни пресыщенность сторон, а всего лишь внешние факторы — то перемена места жительства любовницы, то замужество, то рождение ребенка. Вакансию быстро занимала другая. Черную накидку Ималда просто набросила на плечи и теперь застегиваться было просто глупо, да и выглядело бы это по-ханжески. Девушка ерзала на стуле, пытаясь прикрыть оголенные выше коленей ноги. Но как только она переставала придерживать углы накидки, они разъезжались в стороны, открывая гораздо больше, чем виднелось сначала. Ималда нервничала и оттого выглядела еще более беззащитной. — Брата арестовали несколько дней назад. — За что? — У него нашли какой-то порошок. — Наркотик? — Не знаю… — Ималда кусала губы. Раусу в Ималде возбуждало все, даже то, что она неумело лгала. Складки накидки скрывали грудь девушки, но он вспомнил, что когда Ималда танцевала на эстраде, он приметил, какая у нее высокая грудь. А талия!.. Ну разве он не идиот, что спал с другими женщинами, хотя они и были красивы! Ведь с ними он ни разу не испытал чувства мужского превосходства. Некоторые, правда, притворялись, чтобы доставить ему удовольствие, но чаше инициативу мастерски удерживали в своих руках. А над этой девушкой он мог бы иметь полную власть! Головокружительную! — Ты была дома и, надеюсь, видела, что нашли во время обыска? — Только порошок. — Тебя допрашивали? — Вызывали к следователю. Он расспрашивал, с кем брат встречался и так далее. Но я и в самом деле ничего не знаю: последнее время Алексис не жил дома. Мне разрешили принести ему продукты и сигареты. — А встретиться? — Встречу, сказали, разрешат только после суда. — Они сообщили о тебе в трест… Ты артистка и считаешься работником идеологического фронта. Наверно, в соответствии с какой-то идиотской инструкцией они обязаны сообщить… Шмиц должен реагировать. Я уговорил его пока подождать, но ведь нет гарантий… Правда, не верится, что из-за какого-то пустякового порошка разразится большой скандал… Обыщи квартиру, как следует, обыщи, вдруг еще что-то найдется, тогда вместе обмозгуем, как быть дальше. Вдруг снова заявятся с обыском и что-то найдут? Тебя будут подозревать… Как фамилия следователя, к которому тебя вызывали? — Иванец. — Постараюсь уладить. Если бы Роман Романович не расспрашивал про следователя и не записал бы на календаре его фамилию, Ималда, может, и проговорилась бы: «Я уже нашла!» На другой день после ареста Алексиса, под вечер, она пришла в себя настолько, что могла логически мыслить. Прежде всего ради брата надо уничтожить те запасы наркотика, которые он спрятал. Если он вообще что-то спрятал — а милиционеры были в том уверены — значит, искать надо в другом сарайчике. Там, если отогнуть край фанерной обшивки, в кирпичной кладке откроется углубление с толстой чугунной трубой канализации, вокруг которой много места. В школьные годы Алексис прятал там то, что не хотел показывать дома, а также дневник с замечаниями или двойками — в первый День ему задали бы трепку, но когда удавалось протянуть с неделю или исправить двойку на четверку или пятерку, то все заканчивалось едкими нотациями матери об учебе вообще. Кроме того, не спрятать дневник просто грех в том случае, когда, например, в субботу класс выезжает на экскурсию, а в четверг по «контроше» ты схватил «банан» или того хуже — «кол» за подсказку. После такого разве отпустят на экскурсию в Сигулду, Берзциемс или Кюрмрагс? Ни за что не отпустят, и используют запрет как воспитательную меру, хотя знают, что поход — величайшее удовольствие для мальчишки. Тайну брата Ималда узнала случайно — в то время у нее еще маловато было силенок, чтобы отогнуть край фанерного листа, зато когда училась в старших классах, ее тетради тоже иногда отлеживались там до поры до времени: отец почему-то строго повторял, что Ималда должна учиться только на «хорошо» и «отлично», и сердился, когда она получала тройки. Раньше в подвале она не испытывала страха, даже когда была совсем маленькой — она знала, что черти, ведьмы и привидения живут лишь в сказках. Про злых людей в семье старались не говорить, только бабушка иногда ворчала, если кто-нибудь из взрослых посылал Ималду в подвал за морковью или свеклой: «Не надо девочке одной ходить в подвал… Мало ли что может случиться…» Но сама бабушка, когда бывала дома только с внучкой, порой просила: «Сбегай в подвал!» и добавляла, что оставит входную дверь открытой, чтобы могла услышать, если что… Страх помогали преодолевать также игры в «гангстеров и полисменов». Ребятня узнала, что в подвале отличная слышимость: если кто-то тяжело дышит после бега или сопит из-за насморка — тому не спрятаться — находили быстро. А теперь Ималда долго собиралась с духом, чтобы спуститься в подвал и заглянуть в тайник сарайчика. Убеждала себя, что идти все же надо, причем без промедления — откладывать опасно. Девушка взяла из кухонного шкафчика огарок свечи и отправилась. Чем ближе она подходила к сарайчику, тем сильнее дрожала от страха, словно там ей предстояло увидеть труп или что-нибудь пострашнее. Висячий замок отперся легко, словно смазанный. Когда открывала дверь, пламя свечки заколебалось, но не погасло. Она подняла свечу повыше — сарайчик был совершенно пуст, только у стены стояли санки, на которых они в детстве катались с холмов в Гризинькалнсе или в Межапарке. Ималда прислушалась, накапала немного парафина на рейку санок, укрепила свечку и снова прислушалась — кругом было тихо. Она опустилась на колени и отогнула край фанеры, затем просунула левую руку по самый локоть в щель — пальцы скользнули по влажной трубе канализации и нащупали что-то тяжелое, завернутое в тряпку. Потянула на себя, сверток подался было вперед, но потом застрял между стеной и отогнутой фанерой. Ималда поняла, что это старомодное курковое ружье, которое у Алексиса не купили. Одной рукой ей никак не удавалось расширить щель между фанерой и стеной: другой держала ружье, которое не пролезало, потому что к нему был привязан мешочек с патронами. Медленно, пережидая, пока отдохнут руки, Ималда все же добилась своего — ружье продвинулось вперед, наконец с его помощью она зафиксировала отогнутый край фанеры — теперь рука свободно проходила в тайник по самое плечо. На дне выемки лежали увесистый — килограмма три или четыре — полиэтиленовый мешок. В углублении поднять его не удалось, пришлось тащить волоком. В мешке были какие-то небольшие жесткие предметы. Не вынимая мешка из щели, Ималда еще раз прислушалась — любопытство перемешалось со страхом, и трудно сказать, чего в ту минуту было больше. Достав наконец мешок, поднесла его к свету и развязала шнурок. В мешке лежали мужские наручные часы. Ималда осмотрела одни, другие, покопалась и взяла часы с самого дна — все были одинаковые, в корпусе из нержавеющей стали, все с одинаковыми браслетами, тоже из нержавеющей стали. У часов был темный циферблат, на котором тускло светились фосфоресцирующие стрелки… Рауса поднялся и нить раздумий Ималды о подвале оборвалась. Обойдя стол, Рауса проводил ее до двери. — Ты лучше думай о своей работе, а я все улажу, — подбодрил он, когда они распрощались. Рауса долго смотрел Ималде вслед — как грациозно шла она по коридору, а потом спускалась по лестнице! Да, никогда еще ему не принадлежала такая молоденькая девушка! Кровь заиграла в Раусе, казалось, он уже ни о чем другом не в состоянии был думать. Конечно, он мог бы иметь любую из тех экипированных в дорогие одежды потаскушек, которые здесь в «Ореанде» выуживали деньги у моряков-курсантов — арабов и латиноамериканцев и финских туристов, ему не пришлось бы даже говорить намеками. Они пойдут на все, чтобы сохранить добрые отношения с директором. Но разве их сравнишь с Ималдой? Те за деньги изобразят что хочешь, а его сердце жаждет настоящей страсти! Рауса уже не находил себе покоя. Воображение директора разыгралось настолько, что он отправился посмотреть, как идет репетиция, но Ималда уже закончила. Укротитель гонял по эстраде четверку мамзелей — разучивали новый танец. Мужчины поздоровались, обменялись несколькими ничего не значащими фразами, а полуголые и потные девицы еще больше распалили Раусу. Роман Романович стремительным шагом вы шел в коридор, примыкающий к кухне. Отсюда было видно, как поварихи в дальнем углу возле окна что-то резали большими ножами. Выключенный моечный агрегат стоял в полутьме. «Захотел бы я Ималду, стой она тут в своем замызганном халате — от пятен не спасал даже длинный фартук. Разве хотел бы я ее, глядя на ее руки, по локти погруженные в серую с мыльной пеной воду и горы тарелок с присохшими остатками еды? Нет, не хотел бы!» И в самом деле не хотел, когда видел здесь Ималду раньше. Разговаривал с ней, однажды даже шутил — девушка и впрямь не вызывала тогда подобных эмоций. Раусе срочно нужно было вернуться в кабинет к своим неотложным делам, но он пошел вниз, в кондитерский цех. Никем не замеченный, довольно долго простоял он у двери, с ненавистью глядя на парня, который украшал торты. Тот с головой ушел в работу — наморщенный лоб, рыжий чуб выбился из-под белого колпака. Что она в нем нашла? Абсолютный ноль — жидкие усишки, невыразительное лицо! Ну абсолютнейший ноль! Рауса пришел, чтобы глянуть на соперника, а увидел полное ничтожество, и теперь директора душила злоба — эти костлявые руки гладят ее роскошные волосы, эти тонкие, словно бескровные губы — а рот как у жабы от уха до уха! — смеют целовать ее грудь, это ничтожество касается нежной кожи ее живота и бедер… И она обнимает и целует эту худющую шею… Рауса настолько живо представил себе, как это происходит, что едва сдержал себя, чтобы не подойти к парню и не ударить его. Какая вопиющая несправедливость! — какой-то мальчишка владел тем, что ему принадлежать не должно, ведь Ималда — награда, которой он не заслужил. Чтобы не наделать глупостей или не наговорить чего-нибудь, Рауса вышел из кондитерского цеха. Он немного постоял на служебной лестнице, где гулял ледяной сквозняк. Опомнившись, директор ресторана поспешил в свой кабинет. Он снова принялся за работу — читал и подписывал срочные документы, но глаза скользили по тексту, не улавливая смысла. Мысли директора витали совсем в другом направлении. Жизнь так несправедлива: раздает подарки не по заслугам. Этот парень только и умеет, что тискать шприц с маслом да с маргарином. Этот сопляк владеет таким цветком как Ималда, а ты, двадцать лет продиравшийся наверх, которого безжалостно мяли как комок пластилина, пока слепили, наконец, то, что нужно, ты, когда уже достиг особого положения, вынужден пользоваться объедками любви с чужого стола — притворными поцелуями и притворной страстью, словно нищий заплесневелой коркой хлеба! И каких двадцать лет!.. Когда речи твои отличались от мыслей и дел твоих… Ты всегда вовремя поворачивался спиной к друзьям и, стиснув зубы, с улыбкой продвигался к высокому положению. И льстил, лицемерил, искал протекций и даже женился по расчету — в конце концов и самому уже было неясно, для чего все затеял. Но это вошло в привычку, а дальше… вообще пошло-поехало… Невеста не должна была заподозрить твой расчет и ты заставил себя влюбиться! Ночью на брачном ложе, когда жена касалась твоего плеча, ты делал вид, что уже заснул или отворачивался к стене… Вспомни, какая холодная испарина выступила у тебя на лбу, после того как прочел про англичанина, который утопил в ванне нескольких своих жен, когда те мылись — рывком за ноги он затаскивал их под воду… Дураков ты называл умными, а умных — дураками, хоть порой делать это было ох, как неприятно! Днем вместе со всеми кричал «Ура!», а вечером наедине с самим собой краснел от стыда. Молча включался в интриги, которыми заправляла опытная рука и переставлял людей с места на место, как пешки, лишь бы освободить должность для кого-нибудь из своих… Двадцать лет!.. Тебя уже ничто не удивляет. Все продал, предал, заложил и перезаложил — честь, родителей, родину и свой народ. За это получаешь приличную зарплату и вроде бы чувствуешь себя свободным, на самом деле позволил заковать себя в цепь, и ты в ней лишь звено… Ты даже можешь перемещаться в ней вверх и вниз, но существовать вне цепи — нет, такого никто не допустит: замена звеньев дело сложное и опасное… Рауса покончил с делами и отправился в зал для посетителей. Солист, как всегда, выступал с успехом: публика аплодировала, рассчитывая на повторение песни, но, когда вышел фокусник, аплодисменты сразу стихли. Роман Романович отыскал метрдотеля: — Леопольд, ты мне говорил о таблетках, которые отбивают запах алкоголя? — Да, у меня есть. — Тогда принеси мне сто пятьдесят граммов коньяка и одну таблетку. — Если вы намерены ехать за рулем, то одной маловато. — А сколько надо? — Пять. Они совсем крохотные. Япошки выпускают, видно, под стать себе. — Сто пятьдесят граммов и пять таблеток. — А на закуску? — Кофе… Нет, лучше стакан сока… — Уже бегу… Сию минуту все будет! Фокусник лишь взмахнул рукой — и со сцены моментально исчезли разные предметы: носовые платки, игральные карты, попугай и горящая свеча. Рауса вспомнил, как однажды фокусник пришел к нему с жалобой. Дело в том, что во время одного трюка ему требовалось, чтобы в определенный момент в зале раздавался рев быка. Для этого кто-нибудь за кулисами должен был нажать на клавишу магнитофона с заготовленной записью. Фокусник был в отчаянии: нажать на клавишу соглашались все официанты, но за каждый раз требовали, чтобы фокусник платил рубль. «Всего-то дел — нажать на клавишу!» — возмущался он, но Рауса ему объяснил: как директор он не вправе приказать официантам делать то, что не входит в их обязанности. Тогда иллюзионист заменил тот номер другим: ему, видно, легче вытащить из пустого цилиндра золотые часы на цепочке, чем заработать лишний рубль. Когда Ималда закончила свой номер и сделав глубокий реверанс, распрощалась с публикой, Роман Романович Рауса вернулся в свой кабинет. Оделся, запер дверь и отправился на автостоянку — прогреть мотор машины. — Ималда! — окликнул он, заметив ее. — Да… — она подошла ближе. Рауса предупредительно открыл дверцу и подумал: как бы сильный запах одеколона не выдал его замысел. Торопясь перехватить Ималду, он налил в ладонь одеколона больше, чем обычно, но почему-то поскупился и не выплеснул лишнее на пол, а обеими руками растер по шее и лицу. — Садись… Она медлила. — Садись, садись… Есть неплохие новости… По дороге расскажу… Ималда села, они поехали. Рауса старался быть веселым. — Теперь у меня есть кое-какие аргументы, с их помощью могу защитить тебя от Шмица. Он еще не самый главный бог, есть и поглавнее… Если у тебя найдется минут двадцать, можем заехать за одной официальной бумагой… Ну как? — Да, конечно… Да… Они свернули из центра в сторону больницы «Гайльэзерс», где Рауса знал пустынную стоянку — там обучались курсанты общества автолюбителей. Однажды он уже ею воспользовался: в такой поздний час там никого не бывает. Он заехал на стоянку в самый отдаленный угол — у леса. Рядом возвышался большой снежный вал, нагроможденный бульдозером. Далеко позади виднелись фонари главной дороги, но Ималда, как показалось Раусе, ни о чем не подозревала. И лишь когда он положил ей руку на колено, а другой обнял, пытаясь привлечь к себе — мешал рычаг передачи скоростей и подголовник сиденья, — она тихо проговорила: — Не надо… Прошу вас, не надо… Нет, не надо… Он ничего не отвечал, дрожащими руками пытаясь раздеть Ималду и хоть в пределах необходимого раздеть себя. Она хотела еще что-то сказать, но он уже добрался до ее груди, целовал и кусал, что-то порвал из белья… Рауса дернул за какой-то рычаг и сиденье опустилась горизонтально. Девушка больше не сопротивлялась, только повторяла: «Пожалуйста, не надо!», он ей что-то обещал, наконец неожиданно для себя перебрался на заднее сиденье и потащил туда Ималду. Уже лежа, она еще пыталась подняться, но правой руке недоставало опоры — передние сиденья были опущены, а левая в попытке ухватиться за что-нибудь скользила по заднему стеклу. Теперь она хотела только одного — чтобы скорее все кончилось, чтобы никогда больше, никогда не повторилось. И когда ЭТО кончилось, глаза девушки стали словно неживыми. Рауса помог ей одеться, что-то говорил, но она не воспринимала его слов и поэтому не отвечала. На улице было холодно, окна в машине запотели, она потянулась и ладонью провела по стеклу. — Осторожно! — вскрикнул Роман Романович с той неповторимой интонацией, какая бывает у владельцев автомашин, когда они чувствуют угрозу своему сокровищу. — Там расположен обогреватель стекла! Рауса испытывал глубокое разочарование. — На сцене ты куда темпераментнее, — сказал он, когда ехали обратно. — Может, тебе нужна музыка? А через несколько минут, обнаружив, что на заднем стекле не исчезает широкая запотевшая полоса — как лента серого сатина, — раздраженно заметил: — Порвала все-таки! Жилку обогрева порвала! Ималда пришла домой и заперлась в ванной, хотя понимала, что в квартире кроме нее никого нет. Долго-долго мылась, потом тихо и отчаянно заплакала, как заблудившийся ребенок, который видит вокруг только чужие, чужие, чужие лица. Накануне выпив реладорма, чтобы заснуть, Ималда поднялась поздно. Дед с портрета обвинял в слабости: почему не кричала, не царапалась, не пинала, не отбивалась — он, как человек прежних времен, многое не мог понять. Вчерашнее событие следовало скорее вычеркнуть из памяти — так проще и удобнее, а со временем, может, пройдет и горечь: наперекор всему надо жить, тем более, что смерть всегда в надежном резерве. Но в Ималде все взбунтовалось: не столько из-за самого факта — ведь можно понять вспышку страсти, в конце концов можно понять и неумение директора владеть собой, — сколько из-за того, что Рауса обошелся с ней как с неодушевленным предметом. Ималда боялась повторения, хотя знала, что будет избегать всяких встреч. Свое бессилие противостоять Раусе, свою зависимость от него Ималда переживала почти как физическую боль. Оставалось только исчезнуть — в какой-то степени и это месть. Отрепетировав, — директор ей не повстречался — Ималда сразу отправилась на вокзал, села в электричку и поехала в Юрмалу. Ресторан «Мадагаскар» расположен на самом берегу моря. По проторенным дорожкам вдоль ледяных торосов у берега прогуливались отдыхающие из окрестных санаториев — все в пальто, но большинство уже без головных уборов: после полудня было по-весеннему тепло. Снег и разломы льдин сверкали на солнце, на зеленоватой воде покачивались чайки и терпеливо ждали, когда им бросят кусочки хлеба — с громким криком они ловили их на лету. Из администрации «Мадагаскара» Ималда никого не встретила, а в бухгалтерии ей сказали, чтобы поднялась на второй этаж. Ималда постучала в дверь, изнутри ответили: «Войдите!» и она вошла в просторное помещение с декорациями. По обе стороны стола, заваленного бумагами, документами и блокнотами, сидели двое мужчин — один худой, словно удлиненный, другой — устрашающе бородатый — из-под густых черных волос сверкали белки глаз, ни носа, ни губ Ималда не заметила, во всяком случае не запомнила. — Проходите, пожалуйста, присаживайтесь! — бородач указал на свой стул и, обратившись к длинному, сказал: — Зайду завтра. В дверях он остановился и, видно, заканчивая разговор, заявил худому: — Заруби себе на носу! Я пишу книги не для того, чтобы давать ответы, я пишу их, чтобы ставить вопросы! Уходя он довольно резко закрыл дверь. — Садитесь… Садитесь… — Длинный чуть привстал, приглашая. — Чем могу быть полезен? — Меня зовут Ималда Мелнава. Работаю в «Ореанде». — Теперь узнаю — видел вас на эстраде. От его слов будто теплом повеяло. — Обстоятельства сложились так, что из «Ореанды» я вынуждена уйти. Длинный встал, присвистнул и, покусывая губы, стал ходить по комнате. — Укротитель ни в коем случае не отпустит вас! — наконец сказал он. — Ни за что не отпустит, я его слишком хорошо знаю — был моим учителем… Не от-пус-тит! — Он широко зевнул, прикрыв рот ладонью. — Кого он поставит вместо вас? Вы же опора всей команды! Не будет вас, программа начнет хромать… — Если уж я решусь — меня никто не удержит! — Наверно, надеетесь получить работу у нас, в «Мадагаскаре»? Видите ли… Как бы вам попонятнее объяснить… То, что является потерей для одного — не обязательно приобретение для другого… У нас совсем другая школа. Вы выдаете вальс — пам-па-па, пам-па-па… Что плохого в вальсе? Да ничего плохого! Просто мы брейкуем. Это так, для сравнения… Вакансий у меня тоже нет. Если вам так уж не терпится удрать из «Ореанды», поговорите лучше с Рейнальди — он сам вас устроит — или в «Беатрису» или в «Вершину». Мингавская, например, оттуда охотно перешла бы в «Ореанду» — во-первых, кабак шикарнее, во-вторых, расположен ближе к ее дому… А по манере исполнения вы даже чем-то похожи… Что же касается «Беатрисы», то там положение просто катастрофическое — либо срочно делать более или менее нормальную программу, либо закрывать лавочку вообще. Тогда уж лучше оставить только оркестр, чем смотреть, как эти увечные дрыгаются в польке! Старик Укротитель по этой части начальник в Риге — он может все прекрасно уладить… Поговорите с ним, объясните свое положение, он сам вас и переведет, не придется даже трудовую книжку марать лишней записью… И хотя Ималда почувствовала себя немного уязвленной, все же была благодарна за совет и за сведения о расстановке сил на фронтах варьете. Конечно, Укротитель отпустить не захочет, придется изобрести достаточно убедительный довод, но это потом, сейчас ей ничего толкового на ум не приходило. Главное — не злить старика… Если прогонит в гневе, то эстрады ей не видать, а их в конце концов не так уж много. Придется снова обивать пороги в отделах кадров на заводах или подаваться в ученицы. Только теперь это будет потруднее, ведь она уже стала кем-то, и, хотя до цели еще далеко, тем не менее она и сама выросла в собственных глазах. Ималда не забывала о своем долге перед братом — интересовалась его судьбой, ходила в управление внутренних дел, но следователя Иванца не застала, так и вернулась домой с продуктами, которые собрала для брата. Его арест причинил не только боль — ее Ималда уже выплакала — она испытывала ужасное одиночество. Кругом были люди, но сближаться с ними ей не хотелось. Отсутствие Алексиса никогда раньше так ее не угнетало, ведь она знала; не приедет на нынешней неделе, значит — на будущей, но непременно приедет, потому что брат отсутствует временно, но теперь она понимала — Алексис исчез для нее навсегда, все равно что умер. Он, правда, и в детстве никогда не защищал ее от драчливых мальчишек, но теперь она сознавала, что на всем белом свете у нее больше нет никого, кто мог бы и хотел ее защитить. Одиночество угнетало, таилось во всех щелях и углах квартиры, превращалось в призрак, который мучил ее во сне и наяву. Как-то ей пришла мысль съездить в зоопарк — может, там, как раньше в детстве, она развеет свою тоску? Новшества после реконструкции зоопарка были любопытные: фламинго в своем розовом свадебном наряде переселился в новый вольер, кабанчики резво бегали друг за дружкой, взметая снег, верблюд высокомерно вертел головой, посматривая, в кого бы плюнуть, муфлон, мелко тряся бородой, жевал сено, зебра каталась по земле, енотовидная собака дремала, белки вращали колесо, мелкие разноцветные попугайчики весело чирикали, луща семечки, и Ималда немного успокоилась, даже улыбалась, наблюдая, с какой серьезностью хомяк запихивает в защечные мешки зерна и потом прячет их в уголке клетки. Когда Ималда вернулась домой, к ней возвратилась и тоска. Квартира стала ее клеткой. Там, в зоопарке, тоже какая-то ненастоящая жизнь, мнимая свобода, мир одиночек, живущих в клетках. Никакая жизнь невозможна без ядра, а ядром мира является семья. По вечерам одиночество леденило душу, в квартире ей теперь слышались какие-то шорохи, от которых она вздрагивала или сжималась — то шум водопровода или центрального отопления, то стук за стеной, то странное шуршание на чердаке или скрип вдруг раскрывшейся двери. Однажды под вечер, часов в шесть, когда она неторопливо собиралась в «Ореанду», зазвонил телефон. — Это я, Таня! — Да… Слушаю… — У меня важные новости об Алексисе! — Да, да… Я слушаю! — голос Ималды выдавал нетерпение. — Это не телефонный разговор! — Хорошо, скажите, куда мне подъехать. — Знаешь, я приеду к тебе сама. Но не раньше, чем через два часа. — Тогда приезжайте в «Ореанду» — я буду на работе. — Нет, только не там: слишком много народу! Лишние глаза и лишние уши! — Но раньше половины одиннадцатого домой я не вернусь… — Если так, то буду в половине одиннадцатого у тебя. Только никому ни слова! — Конечно! Ималда не могла дождаться встречи с Таней. И чтобы занять себя, прибрала в квартире, взобравшись на две табуретки, вытерла пыль с портрета деда. Заварила в термосе чай, расставила на столе посуду — чашки и сахарницу. Главное — она уже не чувствовала себя совсем одинокой — с ней теперь был кто-то, для кого судьба Алексиса так же важна, как и для нее. Предстоящая встреча с Таней обрадовала, и Ималде стало стыдно за свой поступок — в прошлый раз, когда они познакомились, Ималда ведь фактически выставила Таню за дверь. Правда, неприятных последствий это тогда не вызвало: Алексис продолжал встречаться с Таней, Ималда не раз слышала, как они говорили по телефону. Таня немного опоздала, была возбужденной: бросила пальто на спинку стула. — Алексиса вчера перевели в тюрьму — там он будет находиться до суда. Я отнесла передачу, но у меня не приняли — у них определенный порядок, на букву «М» принимают по четвергам… — Может, пойдем вместе? — Хорошо, но сейчас главное не это… — Таня отхлебнула чаю. — Алексис держится молодцом, не сознается… На всех допросах говорит одно и то же: покупал для себя, никому не передавал, значит, распространение и спекуляцию ему не пришьешь — неизвестно, у кого покупал, сколько платил, факта продажи тоже нет… Дело проходит у следователей только как хранение в больших размерах, а за такое много не дадут… я разговаривала со знакомым юристом. Ималда хотела было спросить, откуда Тане известно, что написали следователи в протоколах допросов, но передумала — вдруг ее вопрос обидит любимую женщину брата? — Беда в другом… — Таня замолчала и посмотрела на Ималду исподлобья. — Вчера ко мне на работу заявились два типа… Неважно, как их зовут, ты все равно не знаешь. Я тебе еще в прошлый раз говорила, что Алексис с ними связался и добром это не кончится. Противнее людей я еще не встречала, а противнее, может, и не бывает… Ведь я Алексиса предупреждала, но он продолжал с ними путаться. Им, конечно, наплевать на то, что Алексиса арестовали, но и у них серьезные неприятности: во-первых, они потеряли деньги, которые потрачены на порошок, во-вторых, эти двадцать тысяч, как они говорят, сами взяли под большие проценты. Деньги они ему дали для закупки чего-то другого, но Алексис их обманул и товар не привез. Они знают, что порошок милиционеры обнаружили при обыске — они, оказывается, все знают! — но куда подевался другой товар или деньги? Ведь они тоже ездили в аэропорт встречать Алексиса, но из предосторожности не подошли — им показалось, что за ним следят. Теперь угрожают: не отдадите товар или деньги — подбросим следователям кое-какие доказательства спекуляции валютой и контрабанды. Тогда Алексис пропал. Пока мы сумеем связаться с ним, будет уже поздно. — Что за товар? — Говорят, часы, — Таня отхлебнула еще чаю. — Они, конечно, понимают, что ни у тебя, ни у меня таких денег нет, даже если нас продадут — таких денег все равно не собрать. Поэтому предлагают нам с тобой завтра утром вылететь в Одессу. Они полетят с нами. Они считают, что деньги или часы находятся на буксире — на «Ислочи», если не ошибаюсь… Поскольку ты сестра, тебя должны пропустить на судно за вещами брата, может, пропустят и меня, как подругу. Алексис ведь не аферист — уверена, что там мы найдем деньги — часы ему, видно, не успели доставить из Стамбула. Мало ли какие могли возникнуть осложнения: то ли судну приказали зайти в другой порт, то ли погодные условия изменились или вообще что-нибудь другое… Ты сумеешь на денек отпроситься с работы или мне раздобыть для тебя больничный лист? — Отпрошусь… — пробормотала Ималда и вышла на кухню, чтобы хоть несколько минут побыть одной и все обдумать. А что тут думать? — Билет в аэропорту тебе уже заказали, но мы не могли за него заплатить — не знали твоих паспортных данных… — доносилось из комнаты. — Принеси пепельницу и спички, я хочу закурить… — Сейчас… Ималда накинула старенький халат, в который облачалась, когда прибирала в квартире, взяла свечку и ключ — теперь она хранила его без ленточки и в другом месте — в туалете, в щели за сливным бачком. Когда она в таком виде появилась в комнате, Таня уже выкурила сигарету и гасила ее в пепельнице. — Из вещей с собой ничего не бери: не успеем на вечерний самолет — вернемся утренним… Главное — документы! И еще: не стоит там говорить, что его арестовали, а то могут возникнуть осложнения… Нам сделают справку, что он находится в тяжелом состоянии после автокатастрофы… — Таня, оденьте пальто и пойдем! — Куда? — Тут, недалеко… И хотя Таня ничего не поняла, интуиция подсказывала ей разгадку. Она не стала ни о чем расспрашивать, молча взяла со стола свою пачку сигарет и положила в сумочку. По темному подвалу они шли без света — Таня, как слепая, ухватилась за руку Ималды, другой рукой Ималда скользила по рейкам сарайчиков, чтобы не пропустить поворот. — Нагнитесь, здесь поперечные трубы… — Куда ты ведешь меня? — испуганно вскрикнула Таня и вырвала руку. — Я никуда не пойду! Но поняв, что дорогу назад самостоятельно не найдет, плаксиво спросила: — Куда мы идем? Зачем все это? Объясни же! — Вдвоем мы быстрее со всем справимся. — С чем? — Уже пришли, дайте руку! Ималда зажгла свечу и отперла сарайчик. Приказав Тане обеими руками держать угол фанерного листа, Ималда сунула руку в углубление стены и вытащила черный полиэтиленовый мешок. — Там часы. Таня, не веря своим ушам, дрожащими пальцами развязала шнурок, заглянула в мешок, потом обняла Ималду и со слезами на глазах расцеловала ее. Сумка у Тани была довольно объемистая, но туда уместилось немного, большая часть часов осталась в черном мешке, и Таня снова тщательно его завязала. — Возьму такси, — распрощавшись возле парадного, сказала она. — В такое время тут их полно. Таня вышла из парадного на улицу, Ималда пошла к себе наверх. Когда дошла до третьего или четвертого этажа, ее словно током пронзило: меня обманули! Опрометью бросилась вниз, перепрыгивая сразу через несколько ступенек. Распахнув дверь парадного, стрелой вылетела на улицу, поскользнулась на тротуаре и лишь благодаря подмерзшей кучке снега удержалась на ногах, едва не угодив под задние колеса проезжавшей мимо «Волги». Испугавшись, она смотрела вслед удалявшейся машине, словно хотела ее запомнить навсегда. Тани на пустынной улице не было. После бега дыхание у Ималды перехватило, а сердце, казалось, стучало в ребра. Дура я — ну зачем Тане обманывать Алексиса? Для Тани он значит больше, чем для меня! И все же на душе было тревожно: Ималда дошла до перекрестка, где обычно стоят свободные такси. И здесь — ни Тани, ни машин. Может, Таня подалась в противоположную сторону, где движение более оживленное, и таксопарк за углом? Алексис всегда шел туда. Мороз щипал сквозь тонкую одежду. Вообще — что она ей скажет? Спокойной ночи пожелает? Ималда поднялась к себе, выключила свет и легла в постель. Еще чуть-чуть и угодила бы под колеса! Она смежила веки и как бы вгляделась в удаляющуюся «Волгу» — что-то в ней было неуловимо знакомое, хотя Ималда не приметила ни цвет, ни номер… Заднее стекло! На нем запотевшая полоса, похожая на сатиновую ленту! Не может быть! Ошибка! Неужели все время, пока Таня была у меня, Рауса ждал ее в своей «Волге» на улице? Глупости какие! Но почему Таня так стремительно исчезла? С того момента, как они расстались, прошла минута, самое большее — две… А может, мы разминулись — я побежала не в ту сторону!.. Слава изобретателю снотворного! Таблетка реладорма, несколько глотков воды — и сон тут как тут! Едва она задремала, зазвонил телефон. Долго и надоедливо. Восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать звонков — нет, это никогда не кончится! Босиком, путаясь в длинной ночной сорочке, она побрела в коридор. Небо в окне уже посветлело — значит, сколько-то все же спала. — Алло! Вначале Ималда ничего не могла разобрать — из трубки доносились какие-то странные и скрипучие звуки, но потом поняла: позвонивший человек натужно дышал и оттого, видно, говорил медленно, с сиплым придыханием, словно через звук «х»: — Халехсис мнхе дхолжен дхеньхи, хя нхамхерхен пхолхучхить их обрхатхно! — Я ничего не знаю! Кто звонит? — Доброжелатель! — это был уже другой голос, сильный и насмешливый. — Хя желхаю пхолхучить свхои дхеньгхи хобрхатхно! — снова сиплый, видно, отдышался. — Ничего не знаю о долгах брата, спрашивайте с него самого! — рассердилась Ималда и бросила трубку, но не успела дойти до постели, как телефон зазвонил снова. — Алло! — Дхо свхидханхия! — на сей раз трубку повесил он. До репетиции Таня не позвонила, может, не успела еще встретиться с теми людьми и отдать им черный мешок. Ималде было обидно — могла бы хоть сообщить, как добралась до дома. Рейнальди проводил репетицию раздраженно, сердито ругался по-французски и итальянски, чтобы никто не понял, и беспощадно гонял танцовщиц, хотя повода для этого не было. Закончив репетицию, он собрал коллектив и сообщил об ожидаемых переменах. Конкретно Рейнальди не высказывался, но сложилось впечатление, что эти самые перемены ему навязали в тресте и поэтому у него такое скверное настроение. Он заявил, что посетители недовольны программой в «Беатрисе» и справедливо недовольны: платят по четыре рубля за почти часовое представление, где скачут на костылях калеки! Как на костылях? Я, сказал, говорю образно. Репертуар «Беатрисы» нуждается в художественной инъекции — это опять образно говоря — посему с понедельника Ималда переходит работать туда. Перемены, конечно, скажутся на репертуаре «Ореанды», и чтобы это предотвратить, в «Ореанду» перейдет Мингавская — она уже дала согласие, — а в «Вершине» будет работать акробатическая пара из «Ореанды». Таким образом, как говорится, будут и волки сыты и овцы целы! До свидания! С глубоким уважением, ваш Рейнальди. Ималда боялась даже случайной встречи с Раусой — так избегают превосходящего в силе противника, когда чувствуют внутреннюю готовность сдаться без серьезной борьбы. Рауса имел над ней какую-то особенную власть, впрочем, как и над другими работниками «Ореанды», может, даже большую. Его превосходство проявлялось во всем — в поведении, в разговоре, в манере одеваться, в решениях и поступках. Ему никогда не возражали, все чувствовали свою зависимость от него. Ималду пугала мысль, что если при встрече Рауса прикажет ей сесть в машину, она тут же послушается, хотя не хочет этого, хотя ей противно. Они столкнулись на лестнице, когда Ималда возвращалась с репетиции. Рауса входил через главные двери. Ималда уже не могла повернуть назад. — Как поживает наша примадонна? — спросил он как ни в чем не бывало. Почти с такой же интонацией он задавал свои вопросы работникам во время своих ежедневных инспекций. Ималда помнила ее еще с тех пор, когда работала посудомойкой. — Хорошо… — пролепетала она, и каждый пошел своей дорогой: он — наверх, в свой кабинет, она — в «Беатрису», посмотреть, как там, как расположена эстрада, где раздевалка. «Беатриса» — кафе, перестроенное из довоенного ресторана. Строители немало потрудились над его переоборудованием, но осталось немало и позолоты и плюша, которые отлично со всем гармонировали, создавали довольно уютную обстановку. Поварихи ничего толком не знали, но к счастью, Ималде повстречался старичок электрик, который охотно взял на себя роль гида — все показал, включил прожекторы и свет рампы. Эстрада здесь была выложена плитами из толстого стекла, под плитками горели лампочки. — А раздевалка — там, — показал электрик плоскогубцами в руке. — Я открою. Все здесь было меньше, невзрачнее, чем в респектабельной «Ореанде». — А говорили, что танцовщиц у нас больше не будет… Только оркестр. — Сегодня было собрание… Сказали, что меня направили сюда… — Да, неплохо, когда в паузах кое-что еще и показывают… А то только пьют да пьют… Был седьмой час, Ималда собиралась на работу, а Таня все еще не позвонила. Ее телефона Ималда не знала, вчера тоже не догадалась спросить. Алексис как-то рассказывал, что она работает техником то ли в конструкторском бюро, то ли в проектной организации. Ималде тогда это было неинтересно, поэтому и пропустила мимо ушей. Но у Тани был телефон и дома: по вечерам они иногда с Алексисом перезванивались. Ималда порылась в ящиках комода, где брат хранил разные документы, но безуспешно — там валялись измятые клочки с номерами телефонов, но к Тане они отношения не имели. Да и вряд ли Алексис записал ее номер, скорее помнил наизусть. Выступление прошло нормально, Ималда быстро переоделась и заспешила домой, чтобы успеть к половине одиннадцатого, как вчера. Когда она дошла до второго этажа, внизу хлопнула входная дверь и какие-то люди стали торопливо подниматься по лестнице. Сначала она не придала этому значения, но когда остался всего один лестничный пролет, а за ней все шли следом, обернулась — позади было двое незнакомых мужчин. Ималда прибавила шагу и почти взбежала наверх, одновременно отыскивая в сумочке ключи. Если бы в тот момент она находилась ниже, могла бы позвонить в дверь к каким-нибудь соседям и заговорить с ними, пока те двое пройдут мимо, теперь же из соседей оставалась только старуха напротив — она в такой поздний час ни за что не откроет, в лучшем случае понаблюдает в «глазок», но в полутьме лестничной площадки все равно ничего не увидит. Когда Ималда остановилась у дверей своей квартиры, мужчины выросли по обе стороны и схватили ее за локти. Она оцепенела, хотела закричать, но не смогла. Один из мужчин выхватил у нее сумочку, вынул ключи и отпер дверь. Другой втолкнул девушку в прихожую и стал шарить рукой по стене, ища выключатель, но не нашел и спросил: — Где свет? Ималда включила. Первый — меньший ростом — запер дверь и, глумливо заглянув девушке в лицо, сказал: — А мы в гости пришли… Он был в узкой не по размеру дубленке, с маленькими глазками за толстыми стеклами очков и с болячками в уголках рта. — Надеюсь, ты рада. Покажи, как умеешь улыбаться, а то дяденька рассердится и выбьет тебе передние зубки! — он повесил Дубленку на плечики. Остался в пестром свитере с высоким воротником. Другой, высокий здоровяк с круглым румяным лицом и длинными бакенбардами, — Ималда видела это лицо где-то раньше — уже накручивал диск телефона. Затем произнес в трубку всего два слова: — Звоню оттуда… Затем схватил провод чуть пониже аппарата и оторвал его от стены вместе с розеткой. Он снял пальто, положил на полку свою пышную енотовую шапку и уже было отошел от вешалки, но вдруг что-то вспомнив, переложил из бокового кармана пальто в карман спортивной куртки финку в кожаном чехле. — А ну, вваливайся! — прикрикнул он на Ималду, которая стояла, совершенно оцепенев. Она, как в тумане, не раздеваясь, прошла в комнату. — Присаживайся, пожалуйста, — пригласил очкарик. Рукава джемпера он подобрал выше локтей. Обнажилась неумелая татуировка. Ималда послушно села. — Как ты думаешь, что мы сейчас сделаем с тобой? — очкарик ухмылялся ей прямо в лицо. — Ты не бойся, мы люди солидные: расположим тебя комфортно — как тебе самой удобнее! — но поняв, что Ималда не слышит или не воспринимает смысл сказанного, разозлился: — Дать по соплям, чтобы очухалась? Второй расхаживал по квартире, внимательно все осматривая. Ималда вышла из полубессознательного состояния, услышав звонок в дверь. Очкарик бросился открывать. В прихожей он с кем-то обменялся двумя-тремя фразами. Вошедший вместе с очкариком оказался пожилым человеком, на нем был мятый дешевый костюм и клетчатая фланелевая рубашка. Мужчина дышал тяжело, сипло. У него было бледное лицо с дряблой кожей и огромные мешки под глазами. — Чхехо тхы ждхешь? Мхетхелхи? — зло спросил он здоровяка. — Менты уже тут все прошмоняли, — ответил тот, оправдываясь. — Ни хрена тут не найдем! — Пхосмхтрхи мхатрхасхы! Теперь Ималда узнала обоих. Краснощекий однажды курил в вестибюле «Ореанды», когда она пробегала по коридору, торопясь к своему выходу на эстраду. И запомнила, наверно, потому, что во время программы варьете там обычно никто не стоит. А вот старика с мешками под глазами она видела не раз и всегда за столиком напротив оркестра, один раз даже с Романом Романовичем Раусой. Причем помнила, когда — месяца два назад. У Ималды полились слезы. — Хон вхыдхерхнет тхебхе мхатку! Хон ху нхас нха хэтхо бхольшхой спхецхихалхист! — старик кивнул в сторону очкарика. — Хдхе чхасхы? Ималда закачала головой, продолжая плакать. — Кхудха Халхехсис пходхевхал схумхку, кхогдха вхошхел? В кхухнхе? Хдхе? «Неужели Таня с ними так и не встретилась или это совсем другие бандиты?» Краснощекий ощупал матрас, потом вынул финку и деловито вспорол обивку по всей длине. Со звоном повыскакивали пружины, очкарик запустил руки в морскую траву по самые локти, ощупывал, искал. Затем разрезал подушку и другой матрас. — Мхои чхасхы мхентхы тхут нхе нхашлхи? — Нет. Только какой-то порошок. — Знхаю! — Он их кому-то сплавил по дороге! — высказался очкарик, продолжая ощупывать внутренность матраса. — А может заметил, что за ним следят и оставил в такси? — Тхогха брхосхил бхы вехе, в тхом чхислхе и пхорхошхок!.. Нхикхудха нхе дхенхетсхя! Мхы ехо вхездхе дхостханхем! Краснощекий вышел в соседнюю комнату — чтобы и там взрезать подушку и диван. В воздухе клубились пыль и пух. Из широко раскрытых глаз Ималды неудержимо лились слезы, а сама она находилась совсем в другом месте — вне этого ужасного капкана. В тихом парке с высокими деревьями, где круглая цветочная клумба перед новым зданием с большими светлыми окнами, где старые корпуса из красного кирпича, с островерхими декоративными башенками, где Янка все метет и метет дорожки или, сидя на скамейке любовно осматривает свою метлу, где тетенька, которая боится остаться одна в помещении — везде ей мерещится запах газа, потому что ее хотят отравить… Больница! Какой покой вокруг! И доктор Оситис, который все приговаривает: «Не думать об ЭТОМ! Что было, то было — не стоит вспоминать!» — Может, нас расконторил РРР? Мне так показалось… — робко заговорил здоровяк, выходя из задней комнаты. — Порошочек его прогорел, а денежки отыграть захотелось… Он тоже мог узнать, что часики при шмоне не нашли. Ромка — та еще сволочь, он вам завидует. Подлизывается, а за спиной… — Нхо кхак? Кхак хя спрхашхивхаю! Нхичхегхо, нхикхудха нхе дхенхетсхя! Кхусхок слхишкхом вхелхик — пходхавхитсхя! Ромка — это же от имени «Роман»… РРР… Уж не Роман ли Романович Рауса? Таня пропала, как сгинула. А промчавшаяся мимо Ималды «Волга», у которой, на заднем стекле была запотевшая полоса, словно серая сатиновая лента? Неужели в самом деле Рауса? Про стоянку для машин в соседнем дворе директор тоже знает… Она уже было решилась рассказать тройке о своих подозрениях, но мужчины вышли в коридор. Вдруг стало страшно: неизвестно еще, как они воспримут ее признание — прикажут показать, где живет Таня. Тогда что? Но главное — вообще отсюда не уйдут. Так и будут тут торчать! Они поверили тому, что часы она не видела, значит, не о чем больше говорить. Не скажет ни за что! — Мхы хеще кхак-нхибхудь зхайдхем!.. Хи бхез глхупхостхей! Тхы пхонхимахаешь, хо чхем хя гховхорхю? Ималда кивнула. — Хи ещхе прхо мхентхов… Хонхи дхалхекхо, ха мхы тхут, рхядхышкхом! Очкарик тоже счел нужным попрощаться: — Постели себе на полу: на твердом спать полезнее, а трахаться — так даже лучше! Ималда как в тумане закрыла за ними дверь. Ей хотелось куда-нибудь уйти. Все равно, куда, лишь бы не оставаться дома. У управляющего трестом общественного питания товарища Шмица от удивления, как всегда, задергалась левая сторона лица — что это за девчонка к нему заявилась? Чего ей надо? Не встречал ли он ее где-то раньше? Но тут, к счастью, зазвонил телефон. Шмиц извинился, снял трубку, но продолжал разглядывать девушку, потому что весь разговор с его стороны сводился к кратким: «Да!.. Разумеется!.. Безусловно!..» и «Когда именно?» Шмиц про себя отметил — маленький, жалкий и переплакавшийся человечек… пугливо сидит на краешке стула… Ну просто сердце разрывается, глядя на нее. Ее, наверно, все гонят и обижают, ни поговорить с ней не хотят, ни выслушать… — Звонил Петерис Карлович Лепиньш, — поведал со значением Шмиц, повесив трубку. — Из Академии наук. Профессор, доктор физико-математических наук, дважды лауреат республиканской Государственной премии… У него зарубежные гости, нужен прощальный банкет — как не помочь человеку! Мы учились в одной школе… Минуточку… — Шмиц заметил, что девушка уже приготовилась выкладывать свои невзгоды. Взял из небольшой стопочки листок бумаги и, написав что-то — видно, число и место предстоящего банкета — положил в папку, на которой крупными буквами было напечатано «Секретарю, к исполнению». Шмиц теперь работал по-новому. Волнуясь и сбиваясь, девушка начала рассказывать. О том, как она танцевала в «Ореанде», как потом ее перевели в «Беатрису» — хотели повысить там художественный уровень варьете, а через два дня труппа была ликвидирована и она осталась без работы. Затем объявили: ни в «Ореанде», ни в «Вершине» вакантных мест нет. Но она разузнала, что пара акробатов в «Вершине» не выступает, они вообще там ни разу не выступали — ушли обратно в цирк. Значит, программа в «Вершине» не заполнена и, стало быть, вакансия имеется. — Это не в моей компетенции… — улыбнулся Шмиц, и его щека опять задергалась. — Вам следует зайти в шестой кабинет. — Я уже была там, но меня послали к вам, сказали, что только вы можете решить этот вопрос. — Она смотрела на него с надеждой и заставила себя улыбнуться. — Какой отвратительный формализм!.. — возмутился Шмиц. — Извините! — Снова звонил телефон, на проводе был опять какой-то член-корреспондент, лауреат и друг и опять по поводу банкета — то ли поминки, то ли свадьба… Шестой кабинет был заперт. «Она на минуточку вышла, подождите!» — сказал кто-то Ималде, проходя мимо. Девушка села на стул у двери и, сгорбившись, стала ждать. Мимо то поодиночке, то парами, а то и небольшими группками сновали трестовские дамы — кто с документами, а кто с чем-то объемистым в расписных полиэтиленовых мешочках. Вдруг чаша ее терпения переполнилась, слезы брызнули из глаз, и она закричала во весь голос: — Как вы можете так жить! Кошмар! Так же нельзя жить! Она кричала про маслины, которые по указанию шеф-повара посудомойки собирают с тарелок и тот снова бросает их в кастрюлю; про перемолотые жилы, шкурки и другие мясные отходы — поперчив да сдобрив чесноком (посетители все равно съедят!), шеф-повар пускает их в дело; про то, что слово «спасибо» официанты давным-давно исключили из обихода, заменив его рублем; про то, что метрдотель взимает дань и передает кому-то дальше; про то, как обманывают и обсчитывают и нигде не добьешься правды. Бог знает, что она еще кричала — Ималда уже и не помнила. Не помнила и того, сама ли ушла из здания треста или ее вытолкали. Опомнилась на улице. Сеял мелкий весенний дождичек, под ногами хлюпала грязь. Проглотила несколько таблеток, успокоилась и методично обошла все кафе в центре — вспомнила, как Алексис когда-то сказал, что Таня сидит в кафе, как на привязи. Оставался всего один день. …Очкарик нашел ее в «Беатрисе». Он появился, когда началась программа. Ималда запомнила, что за тем столиком, за который он уселся, во время ее первого выхода никого не было. Это был длинный стол, наверно, единственный в зале на восемь персон, накрытый и сервированный, недоставало только гостей — стулья стояли придвинутыми к столу. А во время ее второго выхода очкарик уже сидел за ним. Может, он был один, а может, с компанией, но Ималде сразу стало ясно, что он явился за ней. Так в сказках приходят черти за обещанными им душами умирающих. Заметив его, Ималда сбилась с ритма. Очкарик, смачно ухмыльнувшись, почмокал губами. На сей раз он выглядел франтовато — свободная куртка из тонкой ткани, отстроченная лентами, «молниями», обвешанная всякими пряжечками — стоят такие дорого, поэтому в них и ходят повсюду, даже в театр и в оперу, и туфли на довольно высоком каблуке. Оттанцевав, Ималда направилась в раздевалку. Очкарик уже поджидал ее у дверей, хотя посторонним находиться там запрещалось — по коридору из кухни в зал сновали официанты. Коротким повелительным кивком головы он вызвал Ималду в коридор и, остановившись возле зеркала, закурил «Pall Mall». Кто-то из проходивших мимо — видно, знакомый — попросил у него сигарету, и очкарик, встряхнув пачкой, протянул ее. «Каждый день в гости не ходят: невежливо, — сказал он Ималде. — На, прочитай письмо! А я пока покурю!» Он отошел в глубь холла и заговорил с гардеробщиком, тоже, должно быть, знакомым. На крошечном листочке папиросной бумаги — скорее всего разрезанной вдоль сигареты — остро заточенным карандашом было написано: «Милая сестренка! На синей ленточке, в шкафу, где прятали тетради, не на чердаке, так в подвале, черный мешок. Отдай им все! Мне плохо, очень плохо, будет еще хуже, если не отдашь! Будь счастлива, сестренка! Целую, Ал.». «Он там слегка темнит, но иначе нельзя: депешу мог перехватить стукач или мент. Почерк узнаешь?» Ималда кивнула. «Поняла, что должна делать?» Ималда снова кивнула. «Старик вернется в четверг, и ты приготовишь нам кофе! — Отойдя на несколько шагов, повернулся: — А ты бабка вполне ничего, жаль, что я тебя тогда не трахнул!» И вразвалочку пошел обратно в зал… Дождь все моросил, пальто намокло, Ималду стало знобить. Она снова обошла ближайшие кафе — Тани нигде не было. В учреждениях закончился рабочий день, возле кафе возникали очереди, случалось, ее не хотели впускать — с трудом упрашивала, чтобы разрешили зайти всего на минутку. Она подумала: хорошо бы уехать в какой-нибудь провинциальный городок, но понимала, что от них нигде ей не скрыться, не спрятаться… Да и нельзя бежать — Алексис тогда пропал… Если уж он так написал, значит, ему и в самом деле плохо: у брата нет привычки хныкать… Они — в том числе и Алексис — решат, что Ималда скрылась, прибрав к рукам мешок. Идти в милицию? Думала об этом уже не раз, но тогда она сама подтолкнет Алексиса под другую, более тяжкую статью уголовного кодекса. Спасение только в Тане. Ималда даст ей прочесть записочку Алексиса, и если она покажется ей недостаточно убедительной, скажет, что выложит старику все как было: как милиционеры не заметили во время обыска, что она сняла с крючка ключ от другого сарайчика, как приходила Таня и что при этом рассказывала, как промчалась мимо «Волга» Раусы, когда Ималда выбежала на улицу. Расскажет все, другого выхода у нее нет, тогда, может, ничего ужасного не произойдет и они оставят ее в покое. Главное — найти Таню. Таня лучше знает этих подлецов-центровиков и что от них можно ожидать. Наверняка сама же испугается и отдаст часы или, по крайней мере, скажет, у кого они сейчас находятся. Стемнело и стало подмораживать, Ималда уже едва сдерживала дрожь. Может, Курдаш еще не заступил на свой пост — тогда она просрочит и немного побудет в тепле… Вдруг удастся повидать Укротителя?.. Однажды Ималда заговорила с ним о работе. Старик нехотя, словно стыдясь чего-то, пообещал поинтересоваться — в «Мадагаскаре», сказал, работает его ученик. «Конечно, если представится хоть малейшая возможность… Только прошу — об этом никому не слова!» В «Ореанде» тускло поблескивал паркет, в зале еще не зажгли люстры, освещен был только коридор кухни, где обычно к этому времени собирались официанты. Из глубины, откуда-то со стороны душевой доносились голоса. Ималда прошла через вестибюль со сверкающими бронзовыми пепельницами на длинных штативах и подергала ручку раздевалки для танцовщиц. Закрыто, значит, Рейнальди еще не появился. Сегодня последний день. Если Таню не найдет, то… Чем она рискует, в конце концов?.. Ималда взбежала наверх по лестнице. Из кабинета Раусы доносился разговор, и она не стала долго размышлять, боясь, что решимость ее угаснет. Без стука открыла дверь и вошла в кабинет. — Занято! — крикнул Рауса, вскочив со стула. Рауса и лейтенант Силдедзис сидели за маленьким столиком — ужинали. Столик был накрыт пристойно, но не как для важных гостей. И все же тут стояли два кофейника — значит, в одном из них не кофе. Силдедзис, вытаращив глаза, быстро что-то проглотил, густо покраснел и сразу стал похож на мальчишку, застигнутого в кладовке в тот момент, когда вылизывал варенье из банки. Уголки губ лоснились от жира, он искал глазами салфетку, видно, забыл, что перед едой положил ее на стул рядом, там она, накрахмаленная, и стояла. — Выйдите и прежде научитесь стучать! — Голос Раусы дрожал от гнева, а по растерянному взгляду Ималда поняла, что ее-то он меньше всего хотел бы видеть. Ималда молча протянула ему записку Алексиса. Рауса быстро пробежал глазами по строчкам, скатал бумажку в шарик и щелчком пальца запустил в раскрытое окно: — Что вы себе позволяете? Позор! Ималда вспомнила, как здесь же, в кабинете, Рауса настаивал на том, чтобы она обыскала всю квартиру, но когда они снова встретились, даже не спросил, удалось ли ей что-нибудь найти. Значит, про часы ему все известно. — Нам не о чем говорить! Выйдите из моего кабинета! Силдедзис уже пришел в себя и с интересом наблюдал за происходящим. Проиграла. Полностью и окончательно… — Вы у нас больше не работаете и нечего таскаться сюда! — крикнул Леопольд, увидев Ималду на лестнице. — Уж так плохо тебе тут было, что теперь обиваешь пороги со своими жалобами!.. А внизу стоял Рейнальди и взглядом умолял, чтобы при Леопольде она с ним не заговорила. Дед с портрета сверлил глазами. Ималде казалось, что и дед чувствует себя здесь лишним. В этой квартире со вспоротыми матрасами и подушками, с убогой мебелью, клочьями морской травы и обивки, с перьями и пухом, которые кружились под ногами — у Ималды не было ни сил, ни желания даже пол подмести. Ухоженная раньше квартира напоминала прекрасный парусник, гордо несущийся по волнам, а теперь — старое прогнившее корыто, медленно и неумолимо тонущее, потому что никому до него нет дела. Ималда пошла на кухню, с трудом отрезала ломоть хлеба от черствой буханки, намазала его маслом и, не ощущая вкуса, жевала жесткие куски, обдирая до крови десны. Думать ни о чем не хотелось, все было безразлично. Но, когда в дверь настойчиво позвонили, она подошла на цыпочках. На лестнице звучали мужские голоса. Ималда прислушалась, но ничего не могла разобрать: говорили сразу несколько человек. Потом загремели задвижками в квартире напротив и соседка открыла свою дверь. Опять о чем-то говорили, затем дверь соседки захлопнулась и снова загремели задвижки. Шаги мужчин стали удаляться. Ималда подбежала к окну и глянула вниз. На улице возле дома стоял микроавтобус «скорой помощи». Девушка затряслась — неужели сбудется то самое страшное, чего она подсознательно ждала? Да, из парадного вышли трое плечистых мужчин в белых халатах — так по вызовам ездит только психиатрическая бригада «скорой помощи» — сели в автобус и уехали. Ималда опустилась на табуретку, понурив голову. А может, было бы лучше — в больнице?.. Ведь она всем мешает, ее пытаются устранить. Самым простым способом — кто-то позвонил, бригада выехала, не застала дома, но этот кто-то будет звонить снова и снова… Пока наконец: «Ах вы уже два раза лечились? Как себя чувствуете? Нормально? Поедемте с нами — на всякий случай проверимся!» А в больнице… Опять старуха, которая подолгу стоит там, где ее поставили. Опять стонущая женщина — считает, что ее подвергли радиации. Опять старушка, после еды перемазанная как младенец. Даже деревья там роняют листву как-то по-другому — ненормально. Ималда подошла к телефону и стала поочередно подключать к розетке провода, пока наконец не услышала в трубке непрерывный гудок. Набрала номер. — Алло! Нельзя ли позвать доктора Оситиса? — Он на курсах в Симферополе. — Спасибо. Сухонькая сгорбленная старушка… Ежедневно она приходит с миской картошки, политой жирным соусом, и пожилой уже сын бежит за ней, как собачонка, потом оба усаживаются в парке, и он съедает содержимое миски в один присест. После смерти сына она продолжала приносить еду, убежденная, что его прячут в отделении и не позволяют с ним встретиться. Человек, который целыми днями раскачивается, как маятник. Эпилептик в конвульсиях, с кровавой пеной на губах. Нет! А дед с портрета не сводит с нее взгляда — глаза как два клинка. Все, решено! Открывает ящик комода и переодевается в линялый бесформенный джемпер, перешитое платье матери и старую нейлоновую куртку. Берет мешок и отправляется в подвал. Приносит в мешке ружье, кладет его на стол, пытается вспомнить, как заряжал его брат. Взводит курки и пощелкивает ими. Достает из привязанного к ружью мешочка два патрона, вставляет в патронник, взводит курки, заворачивает ружье в многослойную папиросную бумагу и в нескольких местах перевязывает яркой ленточкой. Улыбается — чем не подарок! Выходит из дому и звонит из автомата. — Извините, нельзя ли позвать… — Нет, еще не пришел с работы. Она идет неторопливо, разглядывая улицу. В парке напротив «Ореанды» сталкивается с контрабасистом — тот спешит на работу. — Привет! — кричит он и удивляется, заметив ее странное облаченье. — Одолжи пятьдесят копеек… — Мелочи нет — держи рубль! Чао! — Я ведь не верну! — Посмей только! Ну теперь она будет кутить напропалую! В магазине кулинарии в уголке шипит кофейный автомат. — Кофе и наполеон… — просит Ималда. Она стоит у высокого, на одной ноге, столика, смотрит на спешащих, озабоченных прохожих за окном, пьет кофе. Кофе ароматный, наполеон рассыпчатый… Может, его испек Мартыньш?.. Женщины за прилавком перешептываются: — Неужто дочка Алды — очень похожа… Ладно, думайте, что хотите, а мне пора. Снова телефон-автомат. Настенный, словно в прозрачном пузыре. — Простите, нельзя ли позвать… — Он приехал, мне в окно видно… Отпирает гараж… — Тогда с вашего позволения я позвоню минут через десять. Дед именно так и сказал бы — «с вашего позволения» — он был настоящий интеллигент. Вот и дом. Вот и этаж. Вот и дверь. Табличка «Роман Р. Рауса». Мягкий звук колокольчика внутри квартиры. Сначала Ималда отрывает клок бумаги у конца стволов, потом вокруг спуска. Дверь открывает массивная женщина с массивными серьгами. — Могу ли я повидать Романа Романовича? — сладким голосом спрашивает Ималда. — По какому делу? — Меня просили ему передать… — Оставьте! Я его жена. — Мне сказали передать прямо в руки. — Рома! — женщина кричит куда-то в глубь квартиры, Ималда ее уже не интересует, и она исчезает за дверью справа, оставив девушку в коридоре, по стенам которого развешаны разные старинные безделушки. Выходит Рауса — в стеганом халате, из-под него видны пижамные брюки. С газетой в руке. Смотрит на Ималду и замечает дула стволов. Но поздно — раздается выстрел. Рауса изгибается и падает. Ималда опускает ружье и стреляет еще раз — из пола выскакивают мелкие щепки. Она закрывает за собой дверь и выходит на лестницу. Уже на улице замечает, что с пальца правой руки капает кровь и прикладывает палец ко рту. В начале сентября директору комиссионного магазина хозяйственных и спортивных товаров позвонил коллега из Таллинна. Они познакомились и подружились в те времена, когда широко практиковались коллективные поездки по обмену опытом с подведением итогов в социалистическом соревновании. Поездки обычно завершались одинаково: по нескольку раз пересчитав на перроне своих гостей, хозяева запихивали их в вагон и облегченно вздыхали: наконец-то эти пьянчуги в поезде — стоят возле окон и машут подаренными им на прощанье букетами цветов. Организаторы подобных мероприятий под конец обычно чувствовали себя совершенно измочаленными, им уже не доставало фантазии показать гостям что-нибудь более оригинальное. Почетные грамоты — как правило, их хватало на всех — в поездках по саунам да на яхтах поистрепывались, дома их увлажняли и гладили через газету. При этом приговаривали: «На будущий год махнем к литовцам!» А отъехавшие, едва придя в себя и в вагоне-ресторане промочив горло холодным пивом, тут же принимались за создание комиссии и распределение обязанностей: «Ты отвечаешь за встречу гостей, ты — за транспорт, а ты, лапушка, позаботишься о развлечениях. И не возражайте! А то будете иметь дело со мной! Это уже дело чести! Не хватало осрамиться, ведь литовцы никогда не были жлобами!» Справедливости ради нужно заметить, что уж в скупости-то нельзя было обвинить ни одного из организаторов сборищ, а уровень определяла лишь изощренность фантазии. Ущерб, причиняемый здоровью от таких встреч, частично компенсировался установлением личных контактов, которые потом поддерживались круглый год: так, если кому-то требовался прицеп к «Жигулям» или японский видеомагнитофон, а в Риге такого товара не имелось, то жаждущий подобной вещи обзванивал иногородних коллег, после чего получал указание вылететь самолетом в Минск, Кишинев или в другой город, где и становился счастливым обладателем желаемого дефицита. — Послушай… — таллиннский коллега говорил с характерным эстонским акцентом, — я тебя просто извещаю — вдруг тебе пригодится информация… У меня тут два дня работал один обэхээсник из Москвы… Да, обэхээсник — предъявил такие документы. Сегодня он звонил насчет билетов — хочет лететь в Ригу, вот я и решил тебе позвонить. Ты меня понимаешь?.. Как вообще дела? Как супруга? — Что ему надо, этому обэхээснику? — Вроде бы ничего. Копался в документах. Потребовал все за последние три года. Я выделил ему стол у бухгалтеров, чтобы был на глазах, но мы так ничего и не поняли — что-то понавыписывал, только неясно, что именно. Утверждать не могу, но кажется, адреса комитетов — тех, что сдавали повторно. Подскочи как-нибудь на машине, а? Посидим хорошенько! — Надо, конечно, проветриться, а то все работа да работа, даже в голове гудит… Спасибо, что позвонил! — Ну так что? — Я тебе сообщу дня за два. Мне обещали привезти угрей. — О, прихвати с собой! — Договорились! Как только привезут, отдам закоптить и сразу звоню тебе! До свидания! Закончив разговор, директор комиссионного магазина хозяйственных и спортивных товаров принялся ходить по кабинету из угла в угол, разворачиваясь словно пловец в бассейне. Раз, два, три, четыре, пять — кругом! Кабинет был крохотный, находился на первом этаже, на окнах были решетки, как и в других помещениях магазина, окна которых выходили во двор. Но на сей раз именно из-за решеток собственный кабинет казался директору одиночной камерой. Директор не чувствовал себя безгрешным, ибо на такой должности, и нельзя быть ангелом, но считал, что ничего крупного или уголовно наказуемого за ним не числится. Часы… Если в самом деле ищут часы, то он чист как стеклышко. Может, оценщицы заварили какую-то кашу?.. Пусть тогда сами и расхлебывают! Гораздо неприятнее будет, если начнутся расспросы про синтезаторы и электроорганы — цены на них директор определял сам, но и тут дела далеки от какой-либо уголовщины; начальство за подобное в худшем случае только «укажет», выскажет «предупреждение» или вынесет «выговор». Выговор в конце концов хлеба не просит! Перебьемся! Нет, как будто ничто не угрожает, но вот неведение и ожидание — это противно, сплошная игра на нервах! Теперь сиди тут как дурак и жди, хотя намечено столько дел помимо работы! Москвич заявился сразу же после обеденного перерыва. Это был молодой парень, симпатичный и застенчивый — последнее совсем не типично для столичных людей, приезжающих в провинцию. Директор пригласил его отобедать, сказав, что заодно обсудят все предстоящие мероприятия и интересующие гостя вопросы, после чего целенаправленно поработают, но москвич от обеда отказался — уже перекусил! — и для начала попросил копии квитанций за прошлый год. Ожидая, пока их принесут, он разглядывал через зарешеченное окно легковушки во дворе. Это было узкое продолговатое помещение с письменными столами, стоящими в ряд. Здесь товароведы и оценщицы отбивались от слишком категорических требований посетителей, сдающих вещи на комиссию, листали прейскуранты и, если все же приходили к обоюдному соглашению, оформляли документы. Женщины, тут работавшие, со временем приобрели безапелляционную манеру разговаривать, с людьми, от которой уже не могли избавиться ни дома, ни на улице. К москвичу они почувствовали неприязнь сразу: его присутствие мешало им вести себя так, как они привыкли, да и ясно было, что к ним он прибыл не для того, чтобы раздавать ордена. Директор разжег любопытство обеих дам-товароведов и отправил домой практиканта, которому временно был отведен средний стол. Обэхээсника директор усадил за этот стол — пусть себе сидит да листает старые квитанции. Директор согласен съесть собственную шляпу, если уже завтра женщины не выведают, что именно обэхээсник из квитанций понавыписывал и что его интересует. Ишь, разулыбался! Рабочий день подходил к концу, а москвич сделал всего две-три выписки. Обеим дамам он показался неинтересным занудой — каждую квитанцию раз пять в руках перевернет, прежде чем отложит. До закрытия магазина оставалось менее часа, но в помещении для ожидания было довольно много народу. Обычное дело. Очередь в основном состояла из таких, кто не может отпроситься с работы, поэтому приходит под вечер. Оценщица за последним письменным столом привычным движением привязала к старинной лампе товарный ярлык, опломбировала узелок, таким же привычным движением поставила лампу на полку у себя за спиной и нажала на сигнальную кнопку. В помещении для ожидающих тут же загорелась лампочка — пожалуйста, следующий! Вошла обыкновенная, буднично одетая женщина — скорее всего пенсионерка, во всяком случае, пенсионного возраста. Полными, нежными ручками — такие бывают только у людей, работающих в конторе, — она вынула из сумки сначала паспорт, положила его на стол. Потом вещь для продажи. Это были мужские часы в корпусе и с браслетом из нержавеющей стали. Оценщица взяла часы и стала их рассматривать. — Швейцарские, — сказала посетительница. — Совсем новые. — Вижу. Сколько вы хотите? — Вы же лучше меня знаете. Эти часы из дорогих. — И вдруг, словно вспомнив то, что забыла сказать сразу, добавила: — Мне их подарили… Деления и стрелки часов были фосфоресцирующими, в небольшом окошечке темного циферблата — число месяца, а повыше — фирменный знак — квадрат с буквой «Т», под ней — полное название — «Tissot». Оценщица начала заполнять квитанцию. Женщина глянула на цифру, вписанную в соответствующую графу. Видно, цена ее вполне удовлетворила, потому что она устроилась на стуле поудобнее и стала осматриваться по сторонам. Никто из присутствующих не заметил, что во время разговора — он велся по-русски — москвич внимательно следил за происходящим. Полная женщина расписалась на бланке, сказала «до свидания» и вышла из помещения. — Покажите, пожалуйста! — Москвич протянул руку и, не дождавшись разрешения, взял часы. Оценщица бросила на него презрительный взгляд и уже было нажала на сигнальную кнопку, чтобы вызвать следующего клиента, но москвич остановил ее: — Минуточку… Она часто приносит вещи на продажу? Женщина капризно повела плечом, а другая, тоже освободившаяся от посетителя, сказала: — Она приходила недели две назад. Тоже с часами. Фирму часов я не запомнила, можете посмотреть в документах у кассира или директора. — Двести рублей? Переплатили. И порядочно переплатили. — Москвич возвратил часы. Оценщица обиженно и молча открыла прейскурант и положила его перед москвичом. — Здесь говорится о швейцарских часах, — отвечал москвич, даже не взглянув на прейскурант, — а эти — подделка под швейцарские. Изготовлены в Гонконге и, конечно, намного худшего качества, чем настоящие «Tissot». — Откровенно говоря, просто не знаю, как быть, — говорил позднее москвичу директор комиссионного магазина. — Как моим девчатам различить — какие настоящие, а какие поддельные? — Да… Проблема… — уходя, неопределенно протянул москвич. Директор по телефону подробно пересказал эстонскому коллеге события в своем магазине. Потом оба решили жить по-прежнему до тех пор, пока не получат конкретную инструкцию, которая позволит успешно бороться с проникновением подделок во вверенные им магазины. — Уверен, что на самом деле обэхээсникам все эти подделки сам знаешь до какого места, — закончил рижанин. — Им-то какая разница, поддельные или настоящие часы я ношу? Они ищут совсем другое. Видно, разнюхали, что часы ввозят большими партиями. Ведь за товар в таких случаях расплачиваются валютой, а это значит, что здесь, по нашу сторону границы, ее где-то надо еще и раздобыть. Вот что их интересует. Им надо выйти на валютчиков! Он был не так уж далек от истины. Примерно в то время, когда Центральное телевидение заканчивает свою вечернюю информационную программу и большинство семей готовится к очередному сериалу с известными актерами, управление внутренних дел получило разрешение прокуратуры на обыск в квартире пенсионера Смирнова, и сводная московско-рижская команда следователей отправилась в путь. Дворника они подняли с постели, тот одевался медленно и все время ворчал: — Нашли кого обыскивать! Никитыч самый порядочный человек во всем доме — отставной полковник… Бог знает, зачем дворник преувеличивал. На самом деле Смирнов был майор в отставке. Дверь отворил седой мужчина невысокого роста, спокойно и вежливо спросил, чем может быть полезен. Один из следователей по привычке чуть было не брякнул: «Нам помогать не надо, лучше о себе позаботьтесь!» В дверях кухни появилась женщина в домашнем фланелевом халате. Москвич сразу узнал в ней ту, которая сдавала в комиссионном магазине часы с браслетом — гонконгскую подделку. Дрожащими пальцами она пробежала по пуговицам халата; в глазах вспыхивала то тревога, то надежда, что пришедшие все же ошиблись — либо домом, либо квартирой. Ознакомившись с ордером на обыск, мужчина нервно пожал плачами и сказал: «Ничего не понимаю! Абсолютно ничего!» Квартира была небольшая, но чистая. В глаза бросалось множество книг — большая самодельная полка вдоль одной стены — от пола до потолка. Москвич с тоской подумал, что из-за книг обыск затянется до утра — все их придется перелистать. Он вспомнил, как однажды при обыске обнаружил пачку пятидесятидолларовых ассигнаций между склеенными страницами книги. На вопрос, нет ли в квартире валюты или других ценностей, мужчина ответил отрицательно. Но при этом лицо его резко изменилось, посерело. Он подошел к буфету, вынул из ящика папиросы. Жена с укоризной глянула на мужа — видно, хотела что-то сказать, но осеклась. Наверно, ему нельзя было курить, и она хотела об этом напомнить. Хозяин вышел на кухню, сел на табурет у окна и курил папиросу за папиросой. Он сгорбился, пепельницу поставил на пол, потому что вся свободная площадь на столе и на плите была заставлена разными банками с крупами, горохом, пряностями. Все содержимое буфета и настенных шкафчиков оперативные работники выставили наружу, предварительно самым тщательным образом проверив каждую банку — нет ли в ней кроме крупы чего-нибудь другого — золота, бриллиантов, валюты или контрабанды. Молодой оперативник, взобравшись на табурет, обыскивал верхнюю полку стенного шкафа. Парень вдруг услышал, что хозяин бормочет: — Какой стыд!.. Какой стыд!.. А в комнате тем временем допрашивали хозяйку. — Где вы взяли часы, которые сегодня сдали в комиссионный магазин? — Мне подарили. — Кто? — Коллеги. — У вас был юбилей? — Нет, просто так. Видно было, что лгать она не умеет. — Вы, конечно, понимаете, что сказанное вами мы проверим? Последовала пауза, за ней мужественное признание: — Я их нашла. — Где? — В троллейбусе. — А те, другие часы, которые сдали в комиссионный магазин две недели назад? Тоже нашли? Она не почувствовала иронии или не в состоянии была ее уловить. — Я нашла и те и другие. Они были завернуты в газету. — Скажите, когда в последний раз вы выезжали за пределы республики? — Ездила к сестре в Киев. — А в Москву? — В Москве живет моя свояченица… На обратном пути из Киева заехала к ней. — А больше в троллейбусе часы вы не находили? — Нет. — А в другом месте? — Нет. — Мне хотелось бы знать, где вы взяли те двое часов, которые сдали в комиссионный магазин в Киеве? И те двое, которые продали в скупке в Москве. Женщина не отвечала, глаза ее округлились от ужаса. И тогда она заплакала — протяжно, всхлипывая. Следователь про себя ругался — вдруг от нее уже ничего не добьешься. В дверях показался хозяин и твердо сказал: — Говори правду, мать! Она подняла на мужа заплаканные глаза и скорее ему, чем следователю призналась: — Мне Таня дала продать… Ей нужны зимнее пальто и сапоги… — Ты что думаешь, им там в гостинице зарплату не деньгами, а часами выдают? Ты понимаешь, что ты натворила? Женщина теперь уже плакала навзрыд. — Таня — это кто? — Наша дочь, — стиснув зубы, отвечал мужчина. — Прописана она здесь, но живет в другом месте… Сейчас скажу адрес… — Где она работает? — В гостинице, администратором. Стыд, какой стыд… Увидев Танину комнатушку, следователь сразу понял, что она из тех, где человек не может чувствовать себя счастливым, хотя и предпринимает отчаянные попытки произвести впечатление благополучия: красит стены в яркий вишневый цвет, продавленный диван застилает дорогим покрывалом, а дефекты мебели маскирует кружевными и вышитыми салфеточками. В подобных комнатушках с узкими окнами, выходящими в тесную и темную шахту двора, раньше ютились кухарки. И в этой все свидетельствовало о том, что квартиранты тут подолгу не задерживаются, ибо подобное жилище не может стать домом в том смысле, какой мы обычно вкладываем в слово «дом», а всего лишь кратковременное пристанище. У Тани ум был изворотливее, чем у матери: она решила лгать так, что не сразу проверишь. В том, что она говорила, была своя логика, но ее настойчивое желание убедить следователя в правдивости своих слов казалось неискренним. Не дожидаясь начала обыска, она выложила на стол десять штук часов «Tissot» — все были гонконгскими подделками, но она наверняка об этом даже не подозревала. Таня призналась, что не только матери дала часы для продажи, но и двум своим подругам — скрывать такое было бы глупо: при проверке квитанций в комиссионном магазине это все равно обнаружилось бы. Продавала и сама, а чтобы ей поверили, сказала даже, что двое часов из гостиницы с какой-то туристической группой прямиком отправились на Урал. Но когда ей задали вопрос о вырученных за них деньгах, Таня заявила, что все до последней копейки отдала настоящему владельцу часов. — Товарищи, со спекуляцией тут нет ничего общего! Я жертва собственной доброты и желания выручить человека. — Значит, владелец, часов — ваш хороший знакомый, если доверил вам свои ценности? — Да. — Стало быть, знаете его фамилию и имя, и вам известен его адрес? — Мы были… как бы сказать… коллеги. — Были? — Недавно его арестовали. У следователя вертелся на языке вопрос: «А вы тем не менее продолжали торговать его часами?», но он припас его на потом, ибо не верил басне, что Таня продавала часы без всякой выгоды для себя. — За что его арестовали? — спросил москвич, пристально наблюдая за Таней. Он заметил, что и она его изучает. «После первой же дискомфортной ночи, которую ты проведешь в камере, сама попросишь, чтобы тебя выслушали, — усмехнулся про себя следователь. — Может, и не всю правду расскажешь, но во всяком случае намного ближе к правде.» «Если пообещает не выдавать, откуда имеет такие сведения, и если мне это пойдет на пользу, я расскажу им не только про часы. Например, про Старика, — размышляла в свою очередь Таня, но, вспомнив бледное отечное лицо с мешками под глазами, сиплое дыхание Старика и его очкастого телохранителя — подонка из подонков, — струсила. Нет, про Старика пусть выпытывает у Ромки! Так и скажу: спрашивайте Раусу — он знает!» — За взятку, — бесстрастно ответила Таня. — Вы забыли назвать фамилию. — Ах, да… Роман Романович Рауса — бывший директор «Ореанды». А я работаю над рестораном — в гостинице. Попросил продать часы, мне было неудобно отказать, ведь он рекомендовал меня на работу в «Седьмое небо». — И вы не спросили, откуда у него столько часов? — Сразу мне это не пришло в голову… А потом подумала, что бестактно навязываться с подобными расспросами. Потом в «Ореанде» никто уже не мог вспомнить, кто именно объявил новость об аресте Романа Романовича Раусы. Может, кому-то сообщили по телефону? В арест Раусы, конечно, не верили: неправда! Ничего подобного не могло быть по той простой причине, что этого не может быть. «Нашего директора?.. Да за распространение таких слухов по морде надавать!» Когда в ресторане обсуждали, как Ималда стреляла в Романа Романовича с расстояния в несколько шагов, никто не захотел в это поверить. Им, рациональным и практичным, всегда неосознанно хотелось чего-то возвышенного, непонятного и необъяснимого, как чудо. Но стыдясь своей жажды романтического, вслух они всячески осуждали девушку: «Идиотка! Психопатка! Он что — ее тискал? А мне показалось, что у него совсем другая!» «Вообще-то порой казалось странным… А фигура у нее и в самом деле — классная!» «Я всегда говорил, что заводить любовь можно только с замужними!» Все с волнением ждали вестей из больницы — другого директора не хотели. С Раусой сработались, во время его правления «Ореанда» цвела пышным цветом — для холодных закусок всегда находились разные деликатесы, красная и черная икра, или, по крайней мере, кета, если уж ничего лучшего в «резерве» не было на складе. При прежнем директоре ничего Подобного они не видели — изо дня в день готовилось жареное филе трески да заливная говядина. А много ли официанту перепадет с жареной трески? Копейки! Вообще-то старый директор был неплохой мужик, только вот не умел сработаться с начальством и снабженцами. А занял его место Рауса — и все круто изменилось. Как говорится, хватало и вашим и нашим. Во времена Раусы никто не был забыт — каждому перепадало от жирного пирога, даже для уборщиц сбрасывались в конце смены по двадцать копеек — но ведь везде все блестело и сверкало — приятно войти! Ималда стреляла мелкой дробью, а Рауса был одет в атласный халат на вате. Первый выстрел, правда, свалил его на пол, но лишь несколькими дробинками пробило халат, а второй — в том патроне дробь была заряжена в контейнер и потому практически не рассеялась — пришелся в пол рядом с Раусой и выбил дыру величиной с чайное блюдце. «Вот если бы вторым выстрелом она угодила в Раусу — тогда б ему каюк! Патроны-то старые, и, наверно, в первом не весь порох загорелся. Капсулы тоже хреновые, были бы длинные «жевело», она его просто пыжами уложила бы!» Когда выяснилось, что жизни директора ничто не угрожает, и что он уже вышел на работу, официанты на радостях напились, причем даже всегда воздерживавшийся от выпивки Леопольд тоже принял участие: «Да, но он был на волоске от смерти!» Кто-то рассказал, что Ималду милиция доставила в ту же больницу, куда отвезли Раусу. Там ей перевязали раненую правую руку. Знатоки пояснили — рана у нее от того, что ствол держала слишком близко у спускового кольца. «При сильной отдаче так бывает… Я однажды видел, когда… с пальца все мясо сорвало…» «У нас как-то раз на охоте…» «Ну разве не чокнутая! Точно, чокнутая!» Но вот однажды, когда Раусу все ждали в час ежедневного обхода, а директор не появился, персонал «Ореанды» забеспокоился. Что, если правда? Нет, не может быть! Исключено! Хотя… В последнее время чего только не было: кое-кого даже с самых верхов забрали и посадили. «Как они там разбираются — кого сажать, а кого оставить? Тогда уж проще все торги обнести забором с колючей проволокой!» Леопольд придумал повод средней важности и позвонил Раусе домой. Трубку подняла жена Романа Романовича и сказала, что он где-то задерживается, но на работу заедет непременно. Однако Леопольду показалось, что она старается поскорее свернуть разговор, больше того — он заподозрил, что рядом с ней кто-то стоит и приказывает, что именно говорить. «Ореанду» начали заполнять первые посетители — то были «торжественные», как их называл Леопольд, а не свои, постоянные. Леопольд любил «торжественных» — они привносили какую-то особую атмосферу праздника, в ресторане им все казалось значительным и красивым. «Сюда… Сюда, прошу вас… — провожал он к столикам на указанные в билетах места, предупредительно усаживал дам, и, вручая меню в обложке из искусственной кожи, проникновенно говорил: — Желаю приятно провести вечер!» Вот почему официанты невероятно удивились, заметив, что Леопольд одевает плащ и шляпу. — Сбегаю в трест, — пояснил метрдотель, глянув на часы. — Может, там еще кто-нибудь есть… И хотя до треста было рукой подать, он запыхался от быстрой ходьбы. Внизу, у лестницы, он оперся обеими руками на перила и решил чуть-чуть перевести дух: спешить уже незачем, теперь из трестовских мимо него все равно никто не проскочит. На лестничной площадке пролетом выше висела витрина — Доска почета с портретами лучших работников. Роман Романович — первый слева. Вдруг Леопольд увидел, как кто-то спустился по лестнице, остановился перед витриной, ключиком отпер ее и стал срывать портрет Раусы. Фотография была приклеена основательно и сдирать ее пришлось кусками. Ошарашенный Леопольд даже рот открыл — в человеке, содравшем фотографию, он узнал начальника отдела кадров. Справившись с делом, он повернулся и заметил Леопольда. — Не оправдал нашего доверия, — по щекам кадровика текли искренние слезы — такие крупные и неподдельные, какими оплакивают свою, а не чужую судьбу. — Совсем не оправдал нашего доверия! — и швырнул обрывки фотографии на пол. Поскольку причина ареста Раусы осталась неизвестной, в «Ореанде» тут же предприняли элементарные меры предосторожности: официанты без промедления очистили свои шкафчики от банок с малосольной лососиной и от «криминальных» (купленных в магазине) бутылок с водкой. Стакле приказал принести из холодильника большую говяжью ляжку, смолоть и добавить к уже готовому котлетному фаршу, предназначенному для продажи в магазине «Илга». Булочки в кондитерском цехе в тот день выпеклись жирные и слоистые и в фирменном напитке, сделанном на настоящем лимонном соке, — а не на лимонной кислоте, как обычно — плавали настоящие дольки настоящего лимона. Однако никакой проверки не последовало, и в конце концов все пожалели о таких излишествах. Потом обсудили, что можно и чего нельзя говорить следователю, если вызовут в качестве свидетелей. Главное теперь было — выяснить, за что арестовали Раусу. А как это сделать?.. Никто еще не знал, что среди них находится человек, который об аресте Раусы знает все, вплоть до мельчайших подробностей. Роман Романович Рауса был одним из первых, кто пал жертвой указа о борьбе с пьянством, изданного в тысяча девятьсот восемьдесят пятом году, хотя сам никогда не напивался, да и подчиненным не позволял. Однако обстоятельства, как известно, иногда бывают сильнее смертных людей, даже если они директора ресторанов. Об ожидаемом указе заговорили еще весной; новости, конечно, поступали из очень надежных источников, хоть порой были противоречивы. Никто не говорил о таких ужасах, что пьяниц моментально перестреляют, но в том; что против них будут серьезные репрессии, тоже никто не сомневался. Коллективу «Ореанды» грядущее рисовалось темно-серым: повсюду носились слухи, что за весь вечер посетителю будет дозволено заправиться лишь стами граммами алкоголя. «Кто хочет, тот пусть и работает тут! А я за голую зарплату вкалывать не собираюсь!» Были и оптимисты: «Лет десять назад один такой указ по истреблению пьяниц уже объявили, да не прошло и месяца, как его похоронили и даже венок возложили!» Но разве оптимистическими разговорами успокоишь встревоженные умы, если высокопоставленные и с самых верхов руководящие работники — их служебные «Волги» бывало ночи напролет простаивали у входа, пока сами они предавались веселью; иные при этом разоблачались по пояс, оставив только галстук, — эти работники больше не показывали в «Ореанде» и носа. Уж кто-кто, а руководящие знали, откуда и какой ветер подует! В ожидании беды — она представлялась чем-то вроде ужасного урагана, носящегося над Южным морем и неотвратимо надвигающегося на густо обжитые острова — у некоторых сдавали нервы: два официанта распрощались со своими малиновыми смокингами и устроились в пункт приема стеклотары, третий подался в дежурные на бензоколонку. Работа там не ахти какая, да где ж возьмешь лучше, когда все дадут деру… «Кабак без водки — все равно что девка без титек.» «Хуже! Для нас, бедных официантиков, — и того хуже…» Именно в столь сложное время, полное слухов и тревог, какой-то родственник предложил буфетчику «Ореанды» перейти в гриль-бар, который в Межапарке собирался открыть один из богатых колхозов Рижского района. Помещение там было небольшое, но оформлено со вкусом, имелась и новая импортная установка для зажаривания кур — посетители могли видеть, как за стеклом на вертеле с шипением жарились аппетитные коричневые цыплята. Еще год назад подобное предложение просто оскорбило бы буфетчика — разве на цыплятах заработаешь? Вот посмешиваешь коктейли — так сразу увидишь, как денежки в карман текут! Но теперь буфетчик смотрел на будущее совсем другими глазами: уж едоков-то, новый указ, надо надеяться, не затронет, во всяком случае, ни о чем таком пока не говорили. Жареных цыплят продают в гриль-баре на вес, значит, будь психологом да присматривайся, кого обслуживаешь — потребует, например, этот в присутствии своей дамы, чтобы цыпленка еще раз взвесили или нет, да и кофе там заваривают не через автомат, а в простой кастрюле. Стало быть, существовать можно вполне сносно, надо лишь узнать, в чем плюсы, в чем минусы. Во всем ведь есть свои плюсы и свои минусы… «Вот пивко, как янтарек, коль не пьешь — ты дурачок…» Второе действие трагедии внешне довольно безобидно начиналось на автомобильном рынке в Румбуле, куда в последние месяцы регулярно наведывались старшая посудомойка Людмила Пожарецкая и ее гражданский муж Юрка. Они хотели купить «Запорожец». Без спешки — не горит! — и без переплаты. А если точнее — они хотели приобрести автомобиль с небольшим пробегом, по стоимости металлолома. Люда накопила три тысячи. Наблюдательный человек заметил бы, что появление супружеской четы на автомобильной площадке некоторых встревожило. Она — уже в годах, рыхлая, ярко накрашенная, он — сухощавый, кудрявый, в расцвете лет. Оба шли с достоинством, как на прогулке, жена держалась за локоть мужа. — Вот этот… цвет мне нравится, — показывая пальцем, громко объявила Люда. — Подойдем… Посмотрим… — Сколько хотите? — спросил Юрка. — Три с половиной, — ответил владелец. — Совсем люди совесть потеряли! Никакой меры не знают! — воскликнула Люда еще громче. — Перекрашена! — раздался голос Юрки с другой стороны машины. — Причем заметно, что перекрашена! — Вы что болтаете! — Владелец «Запорожца» опустил стекло. — Посмотрите на спидометр — машина почти новая! — Он мне будет рассказывать про спидометр! Да теперь любой мальчишка умеет крутить его взад-вперед! — Вы… Вы… Как вам не стыдно! Юрка достал из кармана и раскрыл перочинный нож, намереваясь поковырять краску, чтобы проверить, нет ли под верхним слоем старой. Иногда ковырять ногтем он начинал еще до разговора с хозяином машины и поцарапывал лак, прежде чем владелец с криком «Что вы делаете!» выпрыгивал из салона с такой прытью, словно его катапультировало из кабины горящего истребителя. — Вы приехали сюда машину продавать, а я — покупать. Имею право осмотреть товар! — громко втолковывал хозяину машины Юрка. — Ты… Ты… Болван! Пошел прочь! Ничего я тебе не продам! Другому вообще задаром отдам, а тебе не продам! — В таком случае здесь, на базаре, стоять вы не имеете права! — вопила Люда. — Еще оскорбляет! Смотри, старый козел, угодишь на сутки! — Ничего я вам не продам! — Владелец машины тоже почему-то начал кричать. — Убирайтесь отсюда! — Нас обмануть не удалось, так теперь других будешь дурачить! Спекулянт проклятый, насосался, как клоп, крови честных трудящихся! — визжала Люда. — Никто твою консервную банку не купит! Надо быть совсем безмозглым дебилом, чтобы брать такое барахло! Дружная супружеская пара нагнала такого страху на продающих машины, что при ее приближении некоторые владельцы вылезали из автомобиля, торопясь сообщить: «Извините, но я уже договорился о продаже!» Желание купить машину и посещение рынка скрашивали жизнь Люды и Юрки, как их предкам три поколения назад скрашивали ее церковные праздники. Теперь им было чем себя занять, вдруг резко изменилось их социальное положение — они же покупают машину! Об этом, а не о вчерашней передаче по телевидению говорили во время перекуров. Юрка был в очень выгодном, по сравнению с Людой, положении: в его бригаде еще никто не имел собственной машины. Мужики хоть и неплохо зарабатывали, но семейному человеку трудно скопить такую сумму даже при приличном заработке. Товарищи, едва услышав что-то о машинах, спешили Юрке сообщить: «У «Запорожца» ненадежный коленвал!», «С мотором в тридцать лошадиных сил не бери — в жару, говорят, выходит из строя охлаждение!» Один даже нашел неподалеку гараж, который сдавался внаем, и Юрка с Людой отправились его смотреть, но из-за недостаточной, по их мнению, вентиляции, раскритиковали гараж. Владелец выбил в торцевой стене несколько кирпичей и изрешетил двери так, что после этого от сквозняка в гараже шапку с головы срывало. Супруги вдруг стали людьми, с которыми надо считаться, благосклонность которой может пригодиться, — рыболовы упрашивали Юрку, чтобы он отвез их в места, где водятся налимы, и будущий автовладелец великодушно обещал, но предупреждал, что расходы на бензин им придется оплатить — слишком дорог нынче. Люда с Юркой вдруг заважничали, в любом разговоре упоминали о своих накопленных тысячах, которые как бы придавали весомость их мыслям, высказанным по любому поводу. Львиная доля почета доставалась, конечно, Юрке, ведь в «Ореанде» многие имели машину. Люда же, всякий раз как бы невзначай заговаривавшая о машинах, обычно и подытоживала: «А твой «жигуль» — дерьмо — слишком тонкая жесть!» Однажды Люда пришла с работы какая-то взволнованная, чего раньше за ней почти не замечалось, и заговорила с Юркой вполголоса, словно боялась, что ее кто-нибудь подслушает: — Юрочка, дорогой, мне намекнули про место буфетчицы… — А куда прежний денется? — Нашел для себя кое-что посолиднее. Тот еще пройда — и в огне не сгорит и в воде не утонет! — А что — разве в буфете выгоднее? — Конечно, Юрочка! Такое место предлагают раз в сто лет! Оно три тысячи стоит! Я-то свой человек — столько лет проработала! — мне все доверяют, знают, что я не заложу их… Да и работа совсем другая — за стойкой, в красивом платье, музыка… — Три тысячи! Сдурела? — Но тут же прикусил язык, ибо в ресторанных делах не разбирался, к тому же Люда ни разу не дала повода упрекнуть ее в том, что транжирит деньги. — А как сама думаешь? — Неделю работать, неделю отдыхать… Думаю, за смену сотня чистыми там набегает… — Что — в день? — А то как же? Конечно, в день! Буфет ведь! Бутылку коньяка по графинам разольешь — пятьдесят граммов твои. Можно и в магазине купить — вот тебе и денежки! — Тебе буфетчик сказал? — Как же! Такой жук разве скажет! Но я-то вижу, как он каждый год новую машину покупает. Вот совсем недавно купил восьмую модель «жигуля»… Чуть-чуть поездит — и загоняет. Говорит, не нравится восьмая, возьму седьмую… Я другого боюсь, Юрочка, — все болтают про сухой закон… — Ерунда! Русский народ без водки не может! — Следует заметить, что русскими он считал все известные и неизвестные ему народы и народности. — Как без водки план выполнят? План у нас закон! Хоть сдохни, а план должен быть! И вот в конце мая сияющая и благодушная Люда встала за стойку буфета. Ко всем она обращалась на «вы». Свою грубость вместе с грязным халатом она оставила в посудомойне. Дома Юрка видел Люду только с бигуди в волосах. Первое июня буфетчица встретила со спокойной улыбкой сведущего человека: ничего, ничего — побесятся и перестанут! Внимательно, как дисциплинированный работник, выслушала новые инструкции и наливала посетителям только по сто граммов водки или по двести — напитка, менее горячительного. В июле появились все признаки крушения надежд, а в августе уволилась большая часть официантов. «Раз перекрыли кислород, пусть теперь переходят на самообслуживание!» Люда направилась к директору — за справедливостью. — Роман Романыч, — захныкала она. — Мы с таким трудом накопили… Муж ругает, бьет и выгоняет из дома… Отдайте обратно… Роман Романыч, пусть этот буфет возьмет кто-нибудь другой… Извините за беспокойство, но верните все же! — У меня нет… Я же не для себя брал… Будто не знаешь! — Рауса выразительно вскинул глаза кверху, давая понять, что жирная взятка поступила к богам. — Я поговорю… Но, по-моему, ты напрасно разволновалась — все уладится… — Все соки да соки… Разве на них заработаешь?.. Директор «Ореанды» и в самом деле надеялся, что все образуется, вернется на круги своя. Теперь им крепко доставалось друг от друга — в зависимости от подчиненности. Ресторанам планы не подкорректировали, как ожидали, и их выполнение давалось с трудом. Центром, откуда могли поступать доходы, стали кухня и кондитерский цех, там пришлось увеличить объем работ, а магазин кулинарии не справлялся с продажей полуфабрикатов. Идея Стакле распродавать полуфабрикаты на заводах была интересной, но где взять транспорт? А тут еще эта Люда! «Отдайте!» В силу особых правил деньги действительно не все достались Раусе. Он, конечно, и не подумает звонить: «Отдайте, она передумала!» Ведь знала, что покупает, да и цена вполне отвечала создавшейся ситуации. Леопольд, правда, возражал против перевода Люды, но в таких делах не за ним последнее слово, да и не было среди других кандидатов такого, кто мог бы сразу отсчитать три «куска». «Ладно, нечего голову ломать, все давно быльем поросло! Она ничего не давала, а я ничего не брал!» — решил Рауса. Автомобильный рынок с перепуганными владельцами «Запорожцев» теперь казался супружеской чете прекрасным, но безнадежно ушедшим прошлым. Юрке на работе в связи с его угасшим интересом к покупке автомобиля пришлось проглотить не одну пилюлю, но когда в раздевалке к Юркиному шкафчику приставили велосипед без колес с надписью: «Не трогать мой «Запорожец»!», он не на шутку разозлился. — Пойду к прокурору и все тут! — решила Люда, узнав, что дающий взятку освобождается от уголовной ответственности в том случае, если раскаивается и сам заявляет в милицию. — А свидетели были? — спрашивал Юрка и сам же отвечал: — Не было! Не докажешь! — По крайней мере, перепугается и отдаст! — Эх, деревня, ты деревня! Противника всегда следует достойно оценивать не только в футболе или каком-нибудь другом виде спорта… Ведь бывает и так: кажется тупица тупицей, а может как в шахматах рассчитать пять-шесть ходов наперед… Роман Романович влип как последний идиот, во всяком случае так он себя называл, хотя расчет Юрки и Люды был тонким и психологически продуманным. Явившись снова к директору, Люда о деньгах даже не заикнулась. Пришла с другой просьбой: — Роман Романыч, дайте мне павильончик в Юрмале… Ведь и там кто-то должен работать, а в буфете мне трудновато… — Хорошо, я подумаю. Зайди завтра! Павильончик — не такое уж райское место. Там продавали пирожные, кофейные булочки и другую продукцию кондитерского цеха, а из напитков — только лимонад и минеральную воду, кроме того, работал он только в купальный сезон. Чем Люду привлек павильон? Левым лимонадом? Левыми булочками? Директор пожал плечами, ничего не разгадав, и махнул рукой. Но как настоящий торговец знал: если человек чего-то очень хочет, значит, согласен платить. Глупо лениться и не поднять деньги, которые валяются прямо под ногами, даже если это не тысячи. — Роман Романыч, я насчет павильончика… — В тресте мы говорили… В сущности, они не возражают… — Рауса поднял кверху два пальца, потом подумал, что Люда его еще поймет не так, и добавил: — Сотни… — Хорошо, хорошо… Завтра?.. — Завтра я почти весь день на работе. Гражданка Людмила Пожарецкая заявилась в милицию со слезливым признанием: по состоянию здоровья была вынуждена просить администрацию «Ореанды» перевести ее на другую работу. Директор предложил место буфетчицы, но потребовал пять тысяч, которые она, не сознавая, что делает, ему вручила. Почему сумма с трех тысяч вдруг выросла до пяти? Да чтоб справедливо было: «Запорожец» тоже подорожал, и теперь ей, может, долго придется ждать, пока с бандита Раусы взыщут всю сумму. А если бы ее денежки лежали в сберкассе, то получила бы еще и проценты… Не так ли? Люда с Юркой ни минуты не сомневались в том, что деньги с Раусы взыщут и они свое получат обратно. — У вас есть свидетели? — Нет, но он требует опять… Двести рублей… Затем последовало почти хрестоматийное мероприятие работников внутренних дел. Невидимыми чернилами на ассигнациях написали «Взятка Р. Раусе», и Люда вручила деньги директору, после чего Раусу без шума арестовали и увели. Когда деньги, обнаруженные в кармане директора, в его же присутствии обрызгали специальным химическим раствором, на них отчетливо проступили слова «Взятка Р. Раусе». От испуга и удивления у директора отвисла нижняя челюсть. Когда же в ресторане узнали, кто и каким образом заложил директора, Люда с перекошенным от злобы лицом закричала: — Такому прямая дорога в тюрьму! У нас в стране правильные законы и я вас, жлобов, всех на чистую воду выведу!.. Людмила Пожарецкая была материально ответственным лицом за посуду. Вдруг у нее стали пропадать тарелки и рюмки. Понемногу, но каждый день. Люда пристально следила за официантами и работницами кухни, пожаловалась Леопольду, но не помогло. Стоимость исчезнувшей посуды у Люды вычли из зарплаты, но она почему-то не подняла шум, как раз наоборот — стала тише воды, ниже травы. Не помогло и это — посуда все пропадала. У Люды снова вычли из зарплаты. Тогда Пожарецкая написала заявление об уходе и уволилась по собственному желанию. Следователь испытывал странное чувство, ибо допрашиваемый вел себя странно. Следователь неторопливо вынимал из папки документы и раскладывал их на небольшом и простом, как школьный, письменном столе, в котором недоставало ящиков — просто они были здесь не нужны, зато ножки стола были крепко привинчены к полу, как и у обеих табуреток. Помещения для допросов были переоборудованы из бывших камер-одиночек, снаружи по коридору взад-вперед ходила стража, изредка заглядывая в окошечки дверей. Роман Романович вынул из кармана ватника пачку сигарет «Pall Mall» и, не спросив разрешения, закурил. — Я привык к хорошим сигаретам, от дрянного табака по ночам у меня разыгрывается кашель… Оправдывается? Рауса откинулся было назад, забыв, что у табуретки нет спинки. Тогда заложил ногу за ногу. И следователь подумал: бывший директор «Ореанды», видно, мысленно сидит в своем кабинете, как в часы приема посетителей. — Вы уже получили заключение из психиатрической больницы? — Еще нет, — отвечал следователь. — Что-то долго возитесь — не уложитесь в срок! Что касается меня, то заявляю, что к Мелнаве претензий не имею. Если судить объективно — ничего не случилось. Лично я считаю, что девчонка совершила преступление в состоянии аффекта. Я много над этим думал и иначе объяснить ее поведение не могу. Я делал Ималде только добро. Даже уволил для ее же блага — чтобы она не оказалась одна против всего коллектива. Бывший директор, видно, и впрямь так думал — он даже не заметил недоумения в глазах следователя. — Кто звонил в «скорую помощь»? Я проверил — вызов по адресу Ималды Мелнавы зарегистрирован. — Если бы ее отвезли в больницу, все от этого только выиграли бы. И прежде всего — она сама! Дальнейший ход событий неопровержимо доказывает это. — Может, я неясно сформулировал вопрос? — Вы подозреваете, что звонил я? — Раусу, казалась, эта мысль развеселила. — С вашего позволения… — он закурил еще сигарету. — Признаюсь, я не догадался! Полагаю, что звонивший наверняка так и останется в ваших бумагах «неизвестным лицом». Может, это был кто-то из «Ореанды»… Если индивид противопоставляет себя коллективу, он обречен на проигрыш! — Да, а если коллектив противопоставил себя обществу? От этих слов Рауса буквально рассвирепел, подскочил, но тут же сел на место. — А что общество выиграло? Что? В этой самой «Ореанде»? Нерегулярно, но до меня все же доходят сведения о переменах там… Программа варьете ниже всякой критики, помещения убирают и посуду моют кое-как, из старых официантов осталось всего несколько человек, а новые не умеют и не хотят прилично обслуживать, кухня стряпает невкусно, потому что качество продуктов из рук вон плохое. Хороших продуктов им не видать!.. Ведь надо уметь работать с людьми, надо каждого заинтересовать! Для посетителей вечер в «Ореанде» уже не праздник, а испытание нервной системы: им приходится слышать не только косвенные, но и прямые оскорбления! Вот чего, вы, слуги закона, добились, вот он, ваш подарок обществу! — Мы уклонились от темы! — сухо сказал следователь. Он знал, что Рауса прав. Знал и то, что много еще таких людей, кто убежденно говорит: «У нас честно работать невозможно, наша честность даже не выгодна — еще одно лишнее бремя для общества!» И есть должностные лица, которым удобно слышать подобные мнения, — благодаря им и возникают легенды об объективных причинах. Со всеми вытекающими отсюда последствиями. Усталый человек медленно поднялся по лестнице на шестой этаж. Открыл дверь, у порога разулся, не спеша переоделся в испачканный известкой комбинезон, переобул туфли и, недолго поразмыслив, сложить или не сложить из газеты колпак, решил работать без него. Зашел в кухню, помешал в ведре синтетической клей для обоев — он уже достаточно разбух, — осмотрел свои орудия труда, выстроенные красивым рядком вдоль стены: шпатели, разные кисти, пакетики с сухой краской, клещи, рубанок, молотки. Выбрал широкую кисть, взял ведро с клеем и, осмотрев углы потолка, — не надо ли подбелить? — направился в комнату. — Добрый вечер! — приветствовал он Хозяина. Иногда ему казалось, что Хозяин смотрит на него приветливо, иногда — с ненавистью. Усталый человек понимал: все это фантазии, потому что портрет — нечто неподвижное, застывшее, а причина разного его восприятия — в собственном неустойчивом настроении. Он прикрыл окно, которое оставил вчера открытым, чтобы помещение проветрилось. Наступала мягкая теплая ночь угасающего лета. Человека все время клонило ко сну. — Извини, что опять пришел поздно и нарушаю твой покой, но в другое время не могу. У меня много детей и, стало быть, мало денег, но лучше уж так, чем наоборот. Трое их. Нынче это много, хотя у тебя наверняка было три брата и три сестры, но даже столько раньше считалось «так себе — не много». Мастеров нанимать мне не по карману, потому и делаю ремонт сам. Ему было жаль, что, пожалуй, никогда не узнает имени Хозяина, а также не узнает, за что тот имеет Лачплесиса третьей степени — орденом награждали исключительно за личную отвагу и вручали его вместе с описанием совершенного подвига. — Довольно болтать, пора за работу! Повернулся спиной к Хозяину, взобрался на стремянку почти под самый потолок и начал равномерно наносить клей на стену, размышляя об ордене и геройстве и о том, что геройство никогда не вознаграждается как следует: вот хоть ты — во фраке, а квартиру имел на шестом этаже. Вряд ли в те времена тебя заботило улучшение кровообращения и сердечной деятельности. Шестой этаж — пожалуй, признак скромного достатка. К тому же истинное геройство и не жаждет вознаграждения, а, скорее, является внутренней потребностью в конкретный момент. Те, кто не способны на геройский поступок и осознают это, считают его ограниченностью и даже глупостью. Если бы геройство шло от расчета, — размышлял человек, — то в жизни можно было бы встретить и такие предложения: «Проявлю смелость на столько-то рублей и столько-то копеек!» Намазав стену клеем, он прилепил газету, разгладил ее сначала ладонью, потом старой, отслужившей свое одежной щеткой: обои держатся прочно, если под ними хорошая основа. Ремонт человек начал с коридора, потом перешел в кухню — так понемногу набил руку. Он серьезно подготовился: прочел книгу о том, как своими силами можно сделать ремонт, побеседовал с теми, кто имел опыт. Теперь он работал не хуже квалифицированных мастеров. Может, медленнее, зато аккуратнее. «Глупо думать, что умеешь делать все, но еще глупее — что не умеешь ничего!» — похвастал он перед Хозяином, с которым подолгу разговаривал, коротая время. Когда он приступил к делу, понадобилось много газет и друзья натащили ему целый воз, очистив свои чердаки и шкафы. Встречались тут и отдельные страницы из старых журналов — полуистлевшая коричневато-желтая бумага, которая быстро пропитывалась клеем и буквы на ней расплывались так, что ничего не удавалось прочесть. Наклеивая обрывки сведений о разных исторических событиях, порой он увлекался и зачитывался. «Уже с 1890 года каждый новый день наполнял душу буржуазии смятением. Это чувство то усиливалось, то ослабевало — в зависимости от политического и экономического положения рабочего класса…» «Не следует думать, что директор взморского казино Герде, который сбежал за границу в связи со своими неприглядными делами, обнаружившимися в игорном доме, не вернется. Ведь еще не приходилось слышать, чтобы рижские трактирщики вдруг с горя запили только потому, что вскоре вступит в силу закон об искоренении пьянства!» «Следуя указаниям партии и требованию народа создавать высокоидейные произведения литературы, многие писатели, в свое время подвергшиеся критике за формализм и безыдейность, перестроили свою творческую деятельность и вступили на путь социалистического реализма, однако есть поэты, которые все еще не освободились от элементов формализма, такие как Чакс, Вилипс, Кемпе, Плаудис.» «Историческое место в Бауске: камень на улице Калею. На нем Петр Великий, шведский и польский короли подписали мирный договор. Камень имеет треугольную форму, углы его обращены в стороны, соответствующие расположению государств.» «Своеобразен язык Валдиса Руи. Есть лишь опасение, как бы актер не вытеснил в нем поэта. Было бы жаль! Еще следует упомянуть Таливалдиса Бричку, Давида Церса, Арвида Скалбе, Зигфрида Страута, из Вентспилса, Хария Хейслера из автономной республики Коми и работницу фабрики Эмилию Клушу.» «На местном рынке крестьянское масло стоит 2,70 лата за килограмм. Повышенным спросом пользуются творог и казеин, на них постоянно есть покупатели. На рынке, где торгуют яйцами, без перемен, привоз небольшой. Цены — 9 — 11 сантимов, диетические — по 12 сантимов за штуку.» «Наш Энвер — так называет его народ в свободной Албании. Все — от мала до велика. Он самый любимый, самый дорогой человек на свете. С именем Энвера Ходжи народ связывает свободу своей родины, победу над фашистскими захватчиками, землю, которую крестьяне получили в вечное пользование, первые заводы и фабрики, каждый метр железнодорожного полотна в стране, где до войны железных дорог вообще не было». Перед человеком как бы проплывали давно забытые лица, воздвигнутые и поверженные монументы, стремительно возводившиеся воздушные замки, лежащие теперь в руинах, потопленные в крови и возродившиеся вновь народы, упорно шедшие вперед. Мы жили! Мы живы! Мы будем жить! Были вырублены языки и культуры, но из оставшихся пней пошли новые побеги. Мы живы! Мы будем жить! И все это за неполное столетие! История казалась ему длинной цепью ошибок и последующим исправлением их. Ей присуще одно удивительное свойство — она засыпает песком забвения войны и лозунги, почетные звания и высокие должности, даже кратковременные шабаши — все, только не честность и труд. Окончив клеить, человек на минуту присел на нижнюю ступеньку стремянки и глянул на Хозяина в золоченой раме с виноградными листьями. Рама была широкая и тяжелая, и человек решил, что лишь поэтому ее не вынесли из квартиры — как остальные вещи. Когда он пришел сюда, то увидел только грязный, годами неухоженный паркет. Повсюду валялись клочья ваты и морской травы. Хозяин мрачно и молча смотрел на человека. Словно имел об истории другое мнение. В конторе домоуправления долго изучали полученный человеком ордер и неохотно дали ключи. Инженер эксплуатации устроилась туда на работу лишь затем, чтобы улучшить свои жилищные условия, и надеялась, что квартира достанется ей. Претендентов на квартиру было много, и он совсем уж потерял надежду, но вдруг явилась какая-то депутатская комиссия. Она заперлась в кабинете и просто проверила; насколько обоснованы претензии желающих и полные воплей справки из различных учреждений. После этого человек стал в очереди вторым — за толстым гражданином в велюровой шляпе и лакированных туфлях. «Шестой этаж без лифта… А за чей счет ремонт? Ремонт необходимо делать сразу! Думаю, я заслужил что-нибудь получше!» Сделав ударение на «я» и «заслужил», толстый гражданин от квартиры отказался. В задней комнате лежали сколоченный из досок щит, на котором человек отмерял обои, линейка и сапожный нож. Человек потрогал стены и решил, что наклеенные газеты высохли. «Кому сдать картину?» — спросил он у дворника, когда впервые переступил порог квартиры. «А куда я ее дену?» — дворничиха замахала руками. — Оставьте, пусть висит! Ее и шевелить-то опасно — рама рассохлась, только прикоснешься — рассыплется!» «Странно как-то… Портрет совсем чужого человека… Словно член семьи… Он тут жил?» «Не знаю — сама тут недавно… Только не вздумайте выставить на лестницу! Отнесите во двор и прислоните к помойке. Кому понадобится — возьмет. Да не намусорьте на лестнице. И подметите, а то гипс растащат по всему дому, потом не домоешься!.. И не забудьте взять в домоуправлении расчетную книжку!» — Начнем резать обои, — сказал человек и подмигнул Хозяину. — Еще с часок выдержу! — Хотя отяжелевшие веки смыкались сами собой. Он знал, что прежде надо нарезать все полосы обоев, но, отхватив первую, не удержался от соблазна ее приклеить. Чистая белая полоса с серым орнаментом перекрыла Всероссийскую олимпиаду в Киеве, где «рижане завоевали пять первых мест и одно второе в следующих видах спорта: Бирзниекс из «Любителя» в толкании ядра, Руке из «Марса» — в спортивной ходьбе на десять километров, Краузе — в выжимании гири — 230 фунтов, Полис — во французской борьбе, Краузе — в штанге — 356 фунтов и Аунс из «Марса» в велопробеге Киев — Чернигов.» «Кришс Кюкис — самый серый депутат сейма. Ходит в деревенской одежде — другой у него нет. Едва заканчивается заседание сейма, в пятницу вечером спешит на вокзал. Дома пашет, боронит, сеет, точит косы и чинит хомуты, смазывает телеги — и так до самого вторника. Утром опять в сейм.» «Поэзия должна способствовать познанию жизни, у Гревиня же мы читаем различные вариации на загробную тему. В книге тридцать раз повторяется слово «могила», не говоря уже о песке и других символах смерти, поэтому мы с уверенностью можем сказать: советскому читателю с такой поэзией не по пути.» «Магазин Б. Элиасстама предлагает драгоценные камни, часы, товары из золота, серебра и альфенида — улица Александровская, 5.» «Рижский скульптор М. Гриншпун закончил работу над бюстом генералиссимуса И. В. Сталина. Товарищ Сталин изображен в парадной форме. Высота бюста — более метра.» «Директор киностудии т. Черняк и Министерство кинематографии Латвийской ССР обязаны организовать и тщательно разработать систему воспитания и обучения национальных киноработников по всем специальностям.» Он сидел и с удивлением смотрел на белую чистую полосу — она ничего не закрыла. Там, под ней все имело свой запах, свой вкус и от них никуда не денешься, их не забыть, не оправдаться — я, дескать, совсем из другого поколения и с происходившим не имею ничего общего. Как бродячий пес оно идет за тобой — след в след. Ты можешь его убить, но оно возродится и пойдет за твоими детьми и внуками, преследуя их как угрызения совести за родителей, за их духовную нищету, за причиненное ими зло, и дети будут стыдиться произнести имя своих родителей вслух, в присутствии честных людей. Добро и зло вперемешку лежат в сундуке истории, из которого никто и ничего не волен выбросить. Человек глянул на Хозяина. Тот усмехался: я тоже вечен. Можешь сжечь меня — останется эта стена, можешь сломать стену — останется этот дом, можешь снести дом — останется место, где он стоял, я останусь. Вдруг раздался короткий звонок в дверь. Человек решил, что ему послышалось, но пошел открывать. На пороге стояла странно одетая девушка — в тонкой куртке, линялом бесформенном джемпере и неумело перешитом платье из дорогой ткани. — Входи, — сказал человек. Он был уверен, что сказать следует именно так. Не «пожалуйста», не «хотелось бы узнать…» и не «извините, но уже поздно». — Входи, — спокойно повторил он, как сказал бы любому голодному, жаждущему, озябшему, бесприютному. Мы живы! Мы будем жить! |
||
|