"Иностранный легион" - читать интересную книгу автора (Финк Виктор Григорьевич)

ТАВЕРНА В ТИЛЕ

1

В Шампани, на участке Тиль-Сильери-Пуйон, расстояние между нашими и немецкими траншеями было не шире обыкновенной городской улицы. Эта близость делала невозможным артиллерийский обстрел. Участок казался сравнительно тихим. Но в траншеях и под ними в течение недель и месяцев шла тяжелая, упорная, кропотливая работа: готовили взрыв. Круглые сутки мы рыли сапы, чтобы проникнуть под немецкую линию и взорвать немцев. Мы работали кирками и лопатами на большой глубине и рыли коридоры и ответвления.

Когда на мгновение работа приостанавливалась, то справа, слева и снизу мы слышали глухой стук таких же кирок и лопат: немцы рыли встречную сапу с коридорами и ответвлениями, чтобы проникнуть под нашу линию и взорвать нас.

Работы кротов велись влево и вправо от нас на протяжении многих километров — от Реймса и до леса зуавов. Обе стороны работали лихорадочно, с суровым азартом. И мы и немцы каждую минуту ждали взрыва — кто кого обгонит?

После каждых шести суток, проведенных на первой линии, нас на шесть суток уводили на отдых в Тиль.

Деревня открывалась вся, едва мы выбирались из ходов сообщения. Она лежала мертвая и немая, в развалинах и обломках. Сохранилось три дома. В одном из них был кабачок.

Стекла вылетели во время артиллерийской пальбы. Крышу снесло. Обнаженные стропила торчали, как ребра скелета. Длинный стол, два-три стола поменьше, три стареньких плетеных стула и несколько дощатых скамеек — вот все убранство. Но солдаты приходили в этот дом, измученные усталостью и ожиданием гибели, поэтому все здесь становилось прекрасным, полным уюта и безмятежности.

Вино подавали кислое, но подогретое. Теплота уходила в ноги, она копошилась в жилах, взбиралась по спине до плеч и проникала в натруженные мускулы. Мы пили и не спеша курили свои трубки.

— Когда я обедал в последний раз у моего друга, господина президента республики, он тоже угощал меня таким вином, и я остался доволен, — как-то сказал Лум- Лум. — О братья, мы попали в страну хорошего вина!

В кабачке жило все уцелевшее мирное население деревни: хозяйка, вдова Морэн, с дочкой Жаклин и вдова ее сына Маргерит. Тут же ютилось двое приблудных сирот, приятели Жаклин, маленькие оборвыши Анри и Марсель. Они жили в другом конце деревни, в развалинах, но проводили свои дни у Жаклин.

Позади прилавка, на полке, где некогда стояли бутылки, были прикреплены кнопками к стене две фотографические карточки, окаймленные черным крепом. На одной был изображен дородный усатый штатский лет под пятьдесят, на другой — артиллерийский сержант, красивый парень лет двадцати двух, с задорными глазами. Фотографии изображали людей, которые некогда были хозяевами за этим прилавком, но вспыхнула война, они вышли из дома и вернулись в виде бумажек, которые можно кнопкой прикрепить к стене.

Усатый мужчина был муж мадам Морэн.

Мне рассказала о его гибели Жаклин. Это было в первые дни войны. Ее папа работал на огороде, там, где теперь позиция. И вот упал снаряд, и папу убило. Никто не знал, что такое война. Все говорили «война», «война», а она не понимала, что это значит. А потом соседи принесли мертвого папу, и оказалось, что это и есть война.

Молодой сержант был ее брат Робер, муж Маргерит.

Мы сроднились с нашими хозяйками. Они были для нас последними вестницами далекой, почти забытой жизни. Их простые негромкие голоса примиряли нас с нашими горестями. Их заботливость и хлопоты напоминали нам давно покинутые семьи. А главное — они были женщины. Много месяцев прошло с тех пор, как мы покинули дивные страны, где живут женщины.

Мы были настроены лирически.

«Мы, солдаты, — труженики смерти. Мы сидим на берегу великого потока. Он подхватывает нас, мы мчимся в смерть. А женщины несут в себе вечность, ибо им дана тайна плодородия. Это говорю я, не знавший женщин и почувствовавший первое влечение к ним на войне. Дочку садовницы в Верзене я изнасилую послезавтра, когда рота выйдет на отдых».

Эту запись я обнаружил в дневнике убитого солдата пятьдесят шестого линейного полка. Труп валялся на холме Верзене, в винограднике.

2

По обязанности самокатчика я часто выезжал из траншеи в штаб. На обратном пути я останавливался у таверны — наполнить баклаги.

Однажды я натолкнулся на заколоченные двери. Были закрыты и ставни на окнах. На воротах висел плакат: «Военным вход воспрещается». Смуглый индус в английской военной форме и в чалме цвета хаки стоял на часах у ворот. Он не хотел отвечать на мои расспросы. Опершись на куцый карабин, он глядел вдаль.

Что случилось?

За углом на завалинке сидели дети. Заплаканная Жаклин сжимала в руках куклу.

— Почему закрыта торговля?

Девочка сорвалась с места и, плача, убежала во двор. Индус продолжал стоять молча, как статуя.

— В чем дело, ребята? — спросил я оборвышей. — Почему плачет Жаклин?

Объяснение дал Марсель.

— Здесь были артиллеристы, — начал он. — Как раз тот полк, в котором служил этот бедный Робер, муж Маргерит, — вы видели его фотографию… Он часто ходил сюда, к себе домой. Однажды он возвращается на батарею, и вдруг бац — шрапнель, и Робер получает осколок в ногу. Он падает… Но тут были другие солдаты, они принесли его в дом. Позвали фельдшера. Фельдшер перевязал рану и велел лежать. Робер и остался. А ночью немцы как раз затеяли атаку, и его на позиции не было. Тогда, говорят, полковник страшно рассердился и кричал, а на другой день он приказал судить Робера как за дезертирство, и его расстреляли…. Вот… А он не был дезертир. Он был храбрый. Он даже получил медаль…

— Когда это было? — спросил я.

— Давно, в самом начале войны.

— В самом, начале войны? Почему же торговля закрыта теперь? Вино-то есть?

— А как же! — воскликнул мальчуган. — Вино есть!

Я направился к двери, но мальчик остановил меня:

— Нельзя! Вас не впустят. Им нельзя выходить со двора… Генерал, понимаете, еще тогда хотел выселить мадам Морэн и Маргерит из фронтовой полосы, но мадам Морэн доказала, что у нее погибли муж и брат и немцы разорили все их имущество, а позиция проходит как раз через их огород… Ну, их и оставили… А теперь вдруг пришло распоряжение от главного генерала закрыть торговлю и запретить ей и Маргерит выходить на улицу и пускать военных к себе. А из штатских остались только мы с Анри… Давайте ваши баклаги!

В роте этой истории никто верить не хотел.

— Не может этого быть! — говорил Лум-Лум. — Как же воевать в такой стране, где солдат не может зайти в кабак выпить литр вина? Я буду проситься во флот!

Когда рота вышла в Тиль, на отдых, солдаты сразу бросились к кабачку. Все было, как я сказал: дверь заколочена, на воротах надпись, и бесстрастный сипай все так же молчаливо стоял на часах.

— Як же воно теперь будэ? — растерянно бормотал украинец Иванюк из третьей роты. Когда неделю тому назад Иванюк заметил, что боковая стена грозит обвалом, он стал крепить подпорки. Он не успел докончить эту работу. — Як же воно теперь будэ?

Он обращался к Хозе Айала, но испанец не понимал его и не мог ответить.

В этот день мы почувствовали свое сиротство. Солдаты угрюмо разбрелись по развалинам. Утром они снова толпились у дверей закрытого кабачка. Каждому хотелось заглянуть туда, увидеть, что там происходит. Но сипай, угрюмо охранявший вход, не подпускал нас близко.

Мы были разбиты тяжелой обидой. Мы бродили вокруг домика и ждали, не раскроется ли ставень, не скрипнет ли дверь. Но дом молчал.

Мы были настроены лирически.

Шапиро из второго взвода прочитал мне свои стихи, посвященные Маргерит. Шапиро, по прозванию Цыпленок, был сутулый, тщедушный парень с еврейским носом и впалой грудью. Стихи он написал по-французски. Стихи были плохие.

Но отсутствие хозяек Морэн волновало не только Шапиро. Все были обижены. Лум-Лум вспомнил, что Маргерит любит тартинки из поджаренного солдатского хлеба. Мы послали ей через ребят целую буханку. Мы передали такжё целую банку консервов из лакомого английского бойледбифа, полученную в рационе. Говорили, будто кое-кто из Легиона даже цветы послал хозяйкам.

3

Рытье подземных ходов продолжалось. Саперы утверждали, что мы зашли в тыл немецкого окопа.

— Скоро можно и взрывать! — сказал их сержант, руководивший работами. Он сидел в сапе, на земле, набивал трубку и полушепотом пояснял: — Сейчас мы как раз под их командным постом. Если успеете взорвать, получится паштет из баварского пехотного мяса. Как они только явятся перед всевышним в таком виде, эти сволочи?

Однако, возвращаясь из подземелья к себе, мы неподалеку от выхода, то есть уже под нашим расположением, услышали глухие подземные стуки.

— Ну что ж! — добродушно улыбаясь, сказал сапер. — А это они уже под вас подкопались, Легион. На то и война, дорогие!

Сапер был спокоен: ему в этих окопах не жить, он не пайщик.

Мы разбрелись по каньям. Вечером, укладываясь спать, капрал Делькур сказал:

— Если взрыв произойдет сегодня ночью, то я согласен, чтобы мою голову отнесло к немцам! Но зато я требую, чтобы все остальное попало в постель к Маргерит. Это мое пожелание. Я готов повторить его священнику на исповеди.

— А когда ты захочешь получить по морде, ты его повторишь мне, — сказал Шапиро из второго взвода.

Он говорил негромко, с преувеличенным спокойствием набивая трубку и глядя Делькуру прямо в лицо. Все насторожились.

— Кто это говорит? — воскликнул Делькур, будто не узнав голоса Шапиро. — Ах, это ты, Цыпленок? Это ты мечтаешь влепить по морде старому легионеру? Подождите, братья, сейчас я лягу и буду смеяться! Дайте примоститься поудобнее!

Через минуту он заговорил снова:

— Чего ты, Цыпленок, ерепенишься? Я вообще думаю, что все это не так с нашими бабами… По-моему, этот артиллерист, которого они выдавали за родного и за якобы раненого, был настоящий дезертир, самый обыкновенный подлец. Он не украл свои свинцовые сливы, он их вполне заслужил. Знаем мы таких!

— Почему ты так думаешь?

— Почему, почему! Потому, что слишком уж удобно иметь все под рукой на войне: и чтобы тут рядом дом, и мама тут же, и, главное, жена тоже тут. Так не бывает! Я пятнадцать лет в Легионе! Меня знают на всех дорогах — от Эль-Джазаира до Тимбукту и от Судана до Индокитая. Я жрал песок и запивал потом! А к моей мамаше дорога никогда не заворачивала. Пусть скажет Миллэ, или Лум-Лум пусть расскажет, сколько раз видел он свой дом с тех пор, как опустил подбородник. А Кюнз? Или Адриен? Или Джаффар-дурачок? Или Уркад? А тут смотрите, как паренек устроился: поспать с женой, пообедать у мамы, а потом пойти поиграть снежки с шалунами, которые приехали из-за Рейна! Не бывает этого! И все!..

Кто-то из волонтеров, кажется Бейлин, пытался объяснить, что теперь, когда воюет вся страна и в армии много мобилизованных, возможны всякие случайности.

— История этого Робера вполне правдоподобна, — поддержал и я.

— Не морочь голову, рюско! — оборвал меня Делькур. — Раз военно-полевой суд приговорил его к расстрелу за дезертирство, значит, он дезертир и есть. Военный суд не ошибается.

— Ты смело можешь это утверждать, — заметил Лум-Лум улыбаясь.

Делькур рассмеялся.

— Ну что ж! — сказал он. — Суд и влепил мне пять лет за эту старушку в Буканефисе! Конечно, это были не самые лучшие годы в моей жизни, но, по совести, я-то ведь получил за дело! Тем более дезертир. Стрелять надо таких — и кончено!

Канья начала слушать с интересом: тут что-то есть.

— Ты говоришь, воюет вся страна? Прекрасно! Каждый взвалил себе на горб цивилизацию и идет… Куда? Неизвестно. Люди выбиваются из сил, чтобы добраться. Куда? К могиле! Ладно! За это платят жалованье и дают суп и табак! Ладно! Ну, а женщины?

— Что женщины?

— Женщины имеют право быть стервами?

— То есть?

— Имеют они право в такое время ходить между солдат с погребальными лицами, в черных платьях и разыгрывать монашек-кармелиток? А?

— К чему ты ведешь, Курносый? — опросил Лум-Лум.

— А к тому, что эти две бабы разыгрывали святых. Они запаковали свое мясо в траурные платья, а мы ходили вокруг них, как на кладбище.

— Что ж, они вдовы!

— Вдовы! Вдовы! Они сегодня вдовы и завтра вдовы! А я сегодня — шестьдесят кило живого веса, а завтра я — тридцать кило битого мяса!

— Не мешай спать! — сонным голосом перебил Франши из правого угла. — Разговорился, черт!

Но на Франши закричали со всех сторон:

— Молчи, Пузырь! Еще выспишься!

Канья уже определенно желала слушать Делькура: тут, конечно, что-то есть.

— Я говорю, если эти женщины действительно святые, — чему верят дураки, — тогда так и надо держать их под замком. Генерал правильно рассудил! Не должны святые ходить между грешными, а грешные и глядеть не должны на святых.

— Это очищает душу, — внезапно вставил Шапиро.

Он сказал это робко, вполголоса, как бы только для себя, но все слышали. Шапиро смутился и отодвинулся в тень.

Но Делькур, весело смеясь, уже подхватил его слова:

— Та святая очищает, которую кладешь себе в постель. И вот я говорю — мы были дураками. Ведь стыдно было глядеть! Взять хоть бы меня самого! Я месил ногами песок по всей Северной и всей Экваториальной Африке и не пропустил ни одной ни черной, ни белой бабы, а здесь я внезапно стал каким-то святым Франциском и делал для этой мадам Морэн крысоловки из колючей проволоки! А залезть к ней в постель я не смел! Чего я смотрел, скажите мне, пожалуйста? А старый козел Лум-Лум? А все?.. Нечем гордиться, старики! Мы себя вели, как мальчуганы вроде Цыпленка.

— Он верно говорит, — сказал Хозе Айала. — С женщинами надо быть галантным и беспощадным.

Ободренный поддержкой, Делькур продолжал.

— Я думаю, — сказал он, — этот расстрелянный артиллерист не был из таких дурачков. Дезертир-то уж не пропустил этой толстозадой, как ее… Маргерит.

Солдаты слушали Делькура со все возрастающим интересом. Он показывал давно знакомые вещи, но с новой, неизвестной стороны.

— Надо было и нам то же самое делать! Я думаю, за два франка в зубы всякий мог бы увести ее на полчасика в чулан.

Из угла, где лежал Шапиро, через канью перелетел котелок и ударился об стенку рядом с Делькуром, в трех сантиметрах от его головы. Драка стала неминуемой. Но явился Уркад и увел Шапиро и еще двух человек на дежурство в сторожевое охранение.

Никто во всей роте не знал, кроме меня, что студент-филолог Шапиро молитвенно влюблен в Маргерит.

Маргерит была толста, коротконога, неуклюжа, у нее были грубые руки судомойки. Но Шапиро клялся мне, что именно в Маргерит он впервые увидел всю красоту мира. Его сощуренные, близорукие глаза сделались огромны, когда он говорил мне это, и одновременно они были похожи на глаза испуганной газели. Некрасивое, усталое, землистого цвета лицо Шапиро оживало, когда показывалась Маргерит. Оно получало блеск спелого плода, свежесть цветка, напоенного росой. Шапиро говорил мне, что ему бы хотелось вернуться с войны здоровым только для того, чтобы отдать свою жизнь Маргерит. Он мечтал увезти ее к себе в Умань. Если она не согласится, он останется во Франции, в Шампани, он будет работать батраком на ферме.

Делькур еще долго доказывал, что непродажных женщин вообще не бывает, он не видел ни одной, хотя исходил немало земель; что Маргерит и сама мадам Морэн не лучше других; что женщины для солдат и созданы, и уж если мы их прошляпили, то надо держать это в тайне, потому что глупость не предмет похвальбы для легионера.

— Вот если ты попадешь в плен, Лум-Лум, расскажи немцам, как ты и все мы пропустили этих баб. Немцы увидят, что ты не легионер, а рождественская овечка. Они смажут тебе зад елеем и посадят в ясли.

Ночь прошла благополучно, взрыва не было.

Под утро, к тому времени, когда Шапиро вернулся из сторожевого охранения, идеи Делькура полностью завладели всеми. Днем они пошли гулять по траншее из взвода во взвод.

Шапиро угрюмо отворачивался, когда слышал такие разговоры: лезть в драку один против всех он не мог.

Через кухни, околоток, караульные посты и патрули версия Делькура перекатилась в другие роты. Она обрастала подробностями, распухала и росла, и уже через день никто больше не сомневался, что кабачок был публичным домом и деньги за любовь брали обе женщины — и Маргерит, и ее свекровь. Как было не догадаться обо всем этом раньше?! Миндальничать с профессиональными шлюхами?!

Идеи Делькура проникли и в соседний полк. Проезжая с донесением мимо леса зуазов, я сделал остановку у артиллерийской батареи. Молоденький лейтенант сказал мне:

— Оказывается, это был публичный дом, там у вас, в Тиле?

У Больших Могил стояли драгуны. В драгунах служил мой товарищ по факультету де Брассак. Он сообщил мне подробности.

— Командующий армией, — сказал он, — правильно распорядился закрыть заведение. Говорят, эти две стервы перезаразили целый полк не то зуавов, не то сипаев.

Я старался разубедить его. Я рассказал ему, кто пустил этот слух и при каких обстоятельствах. Де Брассак и слушать не хотел.

— Брось глупости! — говорил он. — Ты с твоей славянской душой способен верить всякому обману!

Солдаты жадно ухватились за идеи Делькура: они освобождали их от бессильной жалости к вдовам, от бессильной злобы против штабных бюрократов, от злобы на свое бессилие сделать что-нибудь, от всей душевной путаницы, которая возникла с момента закрытия кабачка и уходила всеми своими корнями в их основное несчастье — в войну.

Идеи Делькура освобождали.

Теперь солдаты стали ходить к кабачку уже по- иному. Горные артиллеристы, драгуны, сенегальские стрелки, индусские сипаи и легионеры по целым дням бродили вокруг запертого домика, они толпились под дверью, под воротами, задерживались у закрытых ставней, высматривая, нет ли где пробоины или щели, через которую можно было бы пробраться внутрь, к женщинам, вознаградить себя за пропущенное время.

Но стены стояли целые и глухие, а у ворот дежурил часовой.

Иногда часовые злоупотребляли: они пытались сами проникнуть в дом или пропустить туда товарища. Но это оставалось без результата: дверь была, наглухо закрыта изнутри. Женщины никого к себе не пропускали. Они не отзывались на стук, они даже не подходили к дверям. Они ни разу не ответили на записки, которые мы посылали через ребят. Они запретили ребятам принимать записки.

Вино дети нам выносили. Мы распивали его, сидя на мостовой. Вино еще больше распаляло наши муки. Тогда мы пели под окнами у женщин пьяные и похабные песни, громко ругались, ссорились и затевали драки.

Исступление овладело солдатами. Сипай лет тридцати приходил, садился на корточки против крайнего окна и целые часы неподвижно и молча смотрел на него воспаленными глазами дервиша.

Однажды пришел мой приятель, сенегальский стрелок Конасси н'Кения, — парень из племени уолофф — самого чернокожего племени на земле. Он был невиданно огромного роста и могучего сложения, от него всегда пахло солнцем, пустыней, песком, Экваториальной Африкой. Конасси был самокатчик у себя в роте, как я, и мы часто (встречались в Реймсе и на дорогах Шампани (Конасси произносил: Сампанн). И вот он пришел к домику вдовы Морэн, задыхаясь от нетерпения и мрачной ярости, и прислонился к каменному забору. Уши Конасси ловили каждый шорох, доносившийся из запертого двора. Конасси н'Кения еще недавно не смел садиться в присутствии мадам Морэн, теперь он требовал, чтобы белые гарбо пустили его к себе: у него есть чем заплатить…

Порывом ветра раскрыло ставень среднего окна. Мы на мгновение увидели Маргерит. Она стирала белье. Мелькнул силуэт мадам Морэн. Конасси припал к окну. Но за окном мгновенно опустили темную штору. У Конасси упали руки и опустилась голова. Он прислонился лбом к стенке и тяжело дышал.

Приходили веселые драгуны, приходил медлительный фейерверкер бомбометчиков, приходили татуированные легионеры из третьего батальона. Солдаты приходили разъяренные сознанием, что за хрупкой дверью находятся женщины, две женщины, и они недосягаемы.

— Это даже странно, Самовар! — флегматично заметил однажды Лум-Лум. — Покуда этих женщин считали честными, никто к ним и не лез, а как выяснилось, что это не больше, как две продажные шлюхи, — все тут!.. Это как если бы кто-нибудь хотел пить и чистой воды в рот не брал, а бросился хлебать из помойного ведра.

Сапер Фальгаос, бретонский крестьянин с грубыми, заскорузлыми руками, осторожно царапал ногтем ставень крайнего окна. Он стоял красный, напряженно улыбаясь, задыхаясь, и говорил полушепотом, как говорят женщинам стыдные вещи:

— Мадам Морэн! О-эй! Это я, Фальгаос. Я ночью к вам приду. Можно? У меня есть монеты. Я получил из дому… Пять франков… Мадам Морэн! Отворите ставень на минутку! А?

Но ставень не раскрывался. Тогда Фальгаос послал ребят за вином. Он послал их за тремя литрами красного вина. Он выпил один литр за другим, не делясь ни с кем. Опьянев, он горланил бретонские песни и бросал в ставни булыжники.

Фальгаоса с трудом оттащили, ему разбили лоб и нос. Он кричал, выл и ругался, а его волокли по земле и пихали ногами и смеялись.

— Мучаються люди, — сказал Иванюк. — Чоловiковi бабу потрiбно!

Иванюк не участвовал в попойках, он приходил к детям.

— Эй, Марсей! Хорий! Акулино! — кричал он, на свой лад переделывая их имена. — Де це вас чорти носють?

Ребята обступали его. Они не понимали ни одного слова из того, что он говорил. Но он приносил им дудки, свистелки, разные самодельные игрушки. Дети чувствовали, что он их любит, и любили его.

Всех прочих они чуждались. Когда однажды, перепившись после получки, солдаты гурьбой кинулись к воротам и часовой стал разгонять нас прикладом, Жаклин громко разрыдалась.

— Акулино, Акулино! — ласково и растерянно повторял Иванюк, гладя ее по геловке.

Дети нам прислуживали. Этим они зарабатывали себе на жизнь. Через них шла вся торговля мадам Морэн.

— Не так уж красиво, — сказал мне однажды Лум- Лум, — что мы похабствуем при детях. Впрочем, Самовар, — прибавил он тут же, — что же нам делать? Другой жизни ведь нет у нас!

Был ясный майский день. Голубое небо растянулось над нами, светило теплое солнце, и в прозрачном воздухе взлетали и расплывались облачка. Они взлетали, расплывались и исчезали, воздух снова делался чист и прозрачен, потом снова появлялись облака. Это шрапнель разрывалась вокруг одинокого самолета, неосторожно переступившего роковую черту. Стреляли далеко, где-то за Бери-о-Баком. Мы не слышали ни выстрелов, ни разрывов, все было тихо вокруг и безмятежно на всей сумасшедшей и проклятой Шмен де Дам.

Мы лежали с Лум-Лумом на травке, на солнечном пятне, и лениво грелись, с удивлением озирая волшебную местность, на которую так внезапно свалился покой, — холмы, лесок, сверкавший вдалеке канал и голубое небо.

— Красота! — сказал Лум-Лум. — Ты не находишь?

Я молчал, мне хотелось подремать.

Но Лум-Лум не ждал моих реплик.

— Хотелось бы знать, — сказал он, — как дело было во время великого потопа. Те чудаки в Ноевом ковчеге любовались природой, когда их болтало по волнам? Как ты думаешь, Самовар?

— Не знаю! — огрызнулся я. — Оставь меня в покое, я хочу спать.

Лум-Лум пропустил мимо ушей.

— А почему бы им было и не любоваться природой?! — услышал я через полминуты. — Они были в безопасности… Господь бог специально затем и распорядился отобрать их, чтобы сохранить им жизнь. Пихнули бы их к нам, во вторую роту, вот тогда бы я на них посмотрел, как бы они любовались красивыми видами!

После небольшой паузы он продолжал:

— Заметь, Самовар: о солдате господь бог не позаботился. Он не приказал Ною взять солдата в ковчег, сохранить ему жизнь! Крокодила сохранил, змей ядовитых уберег, капрала Миллэ уберег… А солдата не пожелал пустить в ковчег, не приказал Ною. Солдат, мол, пусть погибает, не жалко!

Он стал мрачно чертыхаться: «гром в Бресте», «гром и веревка», «сто чертей и гром», «гром, сто чертей и веревка»! Я понял, что поспать мне не придется, вытащил из кармана евангелие и стал читать,

Лум-Лум заглянул через мое плечо.

— Ага! — сказал он. — Это тебе вчерашний тип подарил?

Евангелие мне действительно оставил миссионер, накануне завернувший к нам в полк. Эта была единственная книга во взводе.

— Вот, кстати, друг Самовар, — снова заговорил Лум-Лум, — объясни мне, как товарищу: бог есть? Только без вранья! Расскажи мне всю правду про бога. Почему это ему на все наплевать?

— Как это «на все»? На что «на все»? — спросил я.

— А хоть бы на этих двух баб? И на этих детей? Я вижу, ему кругом на все три раза наплевать. Объясни ты мне это! Скажи мне, где же это он пропадает, наш господь всемогущий и милосердный, да еще в такое время? На земле черт знает что делается, людей губят, детей губят, все жгут, ломают, а он молчит, как соленая треска? Хорош бог милосердный и всемогущий, нечего сказать! Если хочешь знать чистую правду — не нужно мне такого бога! Плевать я на таких хотел!..

4

Я проезжал мимо таверны ночью, возвращаясь из Реймса, и часовой меня не окликнул. Калитка была открыта настежь. Часового не было. Я вошел во двор. Дверь дома оказалась открытой. Я посветил карманным фонарем. В кухне не было никого. Я прошел в комнату. Там тоже было пусто. Пронзительный крик Жаклин раздался внезапно из-за шкафа.

— Уйдите! Уходите! — кричала она.

Она не хотела сказать, где ее мама и Маргерит. Я вышел. Во дворе, неподалеку от дверей, я споткнулся о какой-то предмет. Это была пехотная винтовка. Я посветил фонарем и увидел Иванюка. Он лежал ничком. Его руки были туго связаны за спиной широким легионерским шарфом. Я развязал узлы, но Иванюк продолжал лежать неподвижно. Его лицо оказалось залитым кровью. Дыхание было еле-еле слышно.

Что здесь произошло?

Я снова бросился к Жаклин. По-прежнему она не хотела говорить,

Я поспешил за фельдшером.

Когда я подъезжал к перевязочному пункту, чудовищный взрыв донесся со стороны фронта. Земля тяжело дернулась и долго еще выла протяжно и глухо, раньше чем успокоиться.

В околотке я застал суматоху. Там уже не хотели знать ни меня, ни Иванюка. Санитары возбужденно спорили о взрыве. Кто кого взорвал? Рыжий, синеглазый бородач бился на два литра об заклад, что взлетели на воздух наши и что сейчас им, санитарам, будет большая работа.

— Только собирались перекинуться в Покер! — ворчал он.

Я помчался к себе в роту. В ходах сообщения я услышал крики и стоны.

Немцы, оказывается, опередили нас. Взлетел на воздух отряд сенегальцев, сидевший в траншее рядом с нами.

Уже становилось светло. Большая яма с рубцами подземных коридоров разрывала линию траншей. Входы были забиты мешками с землей. На дне ямы лежали убитые. Двое застрявших в яме легионеров дрались с кучкой немцев.

Мы открыли огонь из окопа, но первой жертвой пал один из легионеров. Огонь пришлось прекратить. Второй легионер отчаянно отбивался от рослого немецкого пехотинца. Они держали друг друга за глотки и, исступленно крича каждый на своем языке, бились кулаками. У легионера было рассечено ухо. У пехотинца шла кровь из носу. Это была не война, это была самая обыкновенная солдатская драка. Ни одна сторона не стреляла в дерущихся, чтобы не попасть в своего. Легионер и немецкий-пехотинец, грязные, потные, задыхались, падали и вскакивали. Но вот легионер вырвался, отступил на шаг и с размаху ударил немца ногой в низ живота. Немец тяжело упал на спину, легионер бросился на него, сопя и плюясь. Внезапно земля провалилась под ними, и оба упали в подземный коридор, увлекая за собой камни, песок, обломки балок.

Наконец стали выносить убитых.

На двух шинелях, пристегнутых одна к другой, санитары приволокли и обеих женщин. Обе были в солдатской форме. В левой руке мадам Морэн было зажато оторванное ухо.

Санитары сопровождали эти находки бесстыдным хохотом и прибаутками. У немцев играли траурный марш. Вслед за маршем посыпалась солдатская полька, и веселый тенорок пел дурашливые слова.

Мы рыли братскую могилу. Я находился на дне ямы и не заметил, как появился Анри. Я услышал его голос совершенно неожиданно.

— Не говорите Жаклин! Не показывайте Жаклин! — повторял мальчик. — Солдаты пришли к ним ночью, — объяснял он, задыхаясь. — Они связали часового. Жаклин говорит, они делали глупости с женщинами, и женщины кричали. Стрелки принесли солдатское платье и силой заставили женщин переодеться, а петом увели с собой. Жаклин говорит, что ее мама страшно кричала… Ах, не показывайте Жаклин! Не говорите ей!

Но Жаклин уже бежала к нам. Ее платьице развевалось на ветру. Она остановилась неподалеку от ямы и прислонилась к дереву. Ее глаза горели, но слез в них не было. Анри тихо подошел к ней и взял за руку.

Привычная работа гробокопателей, которую мы всегда принимали как утомительную возню, сделалась для нас торжественным обрядом. Солдаты работали насупившись и молча.

Музыка у немцев прекратилась. Стало тихо. Лопаты мягко, почти беззвучно уходили в землю.

Чижи пели в кустах. С поля дул свежий, приятный ветерок.

— Надо женщин положить отдельно, — сказал кто-то негромким голосом.

Я оглянулся — говорил Лум-Лум.

— Пусть не лежат с теми, из-за кого погибли! — пояснил он.

Мы вырыли в сторонке отдельную могилу и бережно опустили в нее то, что осталось от женщин.

Кто-то смастерил крест. Мы написали на нем имена Марии-Луизы и Маргерит Морэн и прибавили: «Погибли на поле чести».