"Иностранный легион" - читать интересную книгу автора (Финк Виктор Григорьевич)

4 ЛОРАНО 4

1

Мы возвращались с Лум-Лумом из Мюзон, из интендантства. Нам оставалось не более трех километров до бивака, уже были видны Большие Могилы, когда над нашими головами разорвалась шрапнель, а за ней другая и третья.

— Самовар, — воскликнул Лум-Лум, — этак у Больших Могил вырастет два новеньких деревянных креста! По-моему, это было бы излишне! Сворачивай!

Мы сбежали на противоположный склон холма и пошли боковой тропинкой. Впереди лежала одинокая усадьба, обнесенная высокой каменной стеной. Я давно знал эту усадьбу: здесь жил какой-то музыкант — один или несколько. Мне приходилось проезжать мимо на велосипеде — отсюда был поворот в штаб бригады, — и, когда позволяло время, я останавливался послушать музыку. Иногда играли на пианино бурные цирковые галопы и борцовские или военные марши, иногда кто-то баловался на гармошке, волынке или окарине. Но лучше всего пианист исполнял произведения старых французских композиторов.

Входить в дом я не решался, полагая, что там квартируют офицеры. Я слушал, сидя под платаном у ворот.

Лум-Лум толкнул калитку ногой, и мы вошли в большой, просторный, но запущенный двор. Навоз прел на солнце, и мусор валялся повсюду.

В глубине стоял громадный зеленый фургон — целый дом на колесах, с окнами, дверьми и даже с дымовой трубой. В таких домиках разъезжали бродячие цирки.

У фургона сидел атлетического сложения усатый мужчина лет пятидесяти в пестрых клетчатых штанах.

Лум-Лум с хитрой скромностью попросил кружку воды.

— Какая там вода! — улыбаясь, сказал усач. — Зачем вода? Заходите в дом! Найдется и получше!

— Таких я люблю! — шепнул мне Лум-Лум.

Едва мы сделали три шага, как чей-то веселый голос раздался из сарая:

— Да здравствует Легион! Заходи, старики! Я сыплю за вами!

И тотчас, передвигаясь на руках, вооруженных деревянными колодками в форме утюгов, из сарая выкатился безногий обрубок. Он был в голубом гусарском доломане и в кивере набекрень. Живые глаза весело поблескивали на красивом молодом лице, и черные усики были подкручены лихим гусарским колечком. На груди обрубка красовался орден.

Калека передвигался с необычайной поспешностью, дергая плечами и мотая головой.

— Привет и братство! — воскликнул он, подавая нам руку. Прекрасно сделали, что завернули! Я-то ведь сейчас не вылезаю из дому! Заходи, старики!

Он говорил нервно и возбужденно.

В доме пианист играл одну из своих грустных мелодий.

— Ничего, — сказал гусар, — сейчас я прикажу брату, чтоб перестал шуметь. Эй, Жильбер! Подобрать поводья!

И, обращаясь к нам, прибавил:

— С тех пор как немцы отдавили мне мозоли, он стал играть все какую-то ерунду на кокосовом масле.

Мы вошли в дом. Пианист сидел спиной к дверям. Играть он перестал, но к нам не обернулся.

— Жильбер! — сказал гусар. — У нас гости! Солдаты Иностранного легиона! Туш!

— Здравствуйте, мсье, — негромко сказал музыкант, по-прежнему не оборачиваясь.

— Так что если хочешь играть, то давай повеселее чего-нибудь, — продолжал гусар. — А мы тут разопьем бутылочку!

Он вытер пот со лба, потом снова насадил кивер поглубже и даже неизвестно зачем опустил подбородник.

— Садись, Легион! — обратился он к нам. — Какой полк? Второй? Гарнизон в Бель-Абессе? Знаю. Мы там работали. Дыра! Раскаленная сковорода. Разве что огонь сверху, а не снизу… Ах, вы не оба из колоний? Ты волонтер военного времени? Студент? Русский? Здорово! Слышишь, Жильбер? Приятель — русский! Да здравствуют союзники!

Обрубок говорил быстро, громко и не умолкая.

Вошел усач.

— Слышишь, отец? Этот легионер русский! — представил меня гусар.

— О, я очень счастлив, мсье! — учтиво сказал усач. — Вот уж действительно дорогой гость. Эй, Луиза! Эй, мать! Смотри, какие у нас гости! Русский доброволец! Вот это союзник так союзник!

— Сейчас иду! — послышался женский голос из кухни.

— Рассказывай пока, — настаивал гусар. — Много у вас в России солдат? А царь храбрый? А? Ты, вероятно, здорово его любишь? А? Говори!

Гусар забрасывал меня вопросами.

— Да, да, мсье, расскажите нам, в самом деле, про Россию, — поддержал и пианист.

При этом он наконец обернулся.

Это был юноша лет семнадцати с болезненно светлой кожей лица. Влажные, слегка приоткрытые губы обнаруживали несколько испорченных зубов. Юноша улыбался, у глаз ложились добрые и наивные складки, но оба глаза, странно выдаваясь из орбит, были закутаны в плотную и мутную желто-голубую пелену. Юноша был слеп.

— Да, он не видит! — с грустью сказал усач, заметив, что мы с Лум-Лумом смутились от неожиданности.

— Но это ничего не значит, он зато слышит за двоих! — весело поправил гусар. — Жильбер! Садиться-а- а-а! — произнес он врастяжку, тоном кавалерийской команды.

Дотащившись вплотную до слепца, он ткнулся ему грудью в колени. Слепец схватил его под мышки и поднял. Гусар подтянул стул. Впрочем, он тотчас повернулся на стуле лицом к спинке и, держась за нее, как ребенок, сполз назад наземь.

— Я и забыл про вино! Сидите, бородачи, здесь, я только сбегаю в погреб — и сейчас назад… Я мигом.

Шаркая по полу задом, обшитым кожаной подошвой, и стуча утюгами, он скрылся за дверью. В другую дверь вошла высокого роста, красивая, хотя и не очень уже молодая, женщина. Она была затянута в высокий корсет и носила полугородское, полукрестьянское платье.

— Зачем отпустили Марселя в погреб? Ведь он свалится когда-нибудь и убьется, — встревоженно сказала она и тотчас, сама себя перебивая, обратилась к нам с Лум-Лумом: — Здравствуйте, господа! Я счастлива видеть вас у себя! Простите мой вид, это не зрелище для глаз героев — старуха в грязном платье. Я готовлю обед,

А вид у хозяйки был вполне опрятный. Она кокетничала. Это нам нравилось. Какая странная семья!

Из коридора послышался голос гусара. Он напевал солдатскую песенку:

Одно су в день — Не много для солдата. Да, да! Какая это плата?! Вино дороже! Винца уж нам не пить!

Гусар стучал утюгами и шаркал. Однако слова знакомой песни доносились четко:

Одно су в день — Не много для солдата. Да, да! Какая это плата?! Любовь дороже! Нам женщин не любить!..

За спиной у гусара, в мешке, остроумно прикрепленном к кушаку, оказалось шесть бутылок вина. Очевидно, седьмую гусар вылизал в погребе: глаза у него блестели, лицо было красное, и кивер съехал набок.

Поставив бутылки на стол и снова подойдя вплотную к брату, он ткнулся ему грудью в колени. Тот поднял его и молча посадил на стул.

Гусар стал разливать вино в стаканы.

Всадники, быстро Седлайте коней! В поле галопом Скорей!.. —

скомандовал он, ударил своим стаканом о мой и о стаканы Лум-Лума и отца и залпом выпил.

— Не пей много, дитя мое Марсель, — сказала мать, — тебе вредно. Ведь скоро нам работать.

Гусар не дал ей говорить.

— Освободите подпругу, мама! — скомандовал он и снова стал разливать вино.

Гусар был из тех людей, которых вино веселит.

— Эй, Жильбер! — кричал он. — Давай что-нибудь этакое! Давай фландрскую! Живо-а-а-а!..

Слепец смущенно подвинулся к пианино и стал подбирать мотив, а гусар, покачиваясь с правого локтя на левый, запел:

Раз красавец бригадир Возвращался из похода, Он во Фландрию ходил Воевать за короля.

— В другой раз подавай мне этот куплет погромче: он военный, — сказал гусар. — А второй можно мягче. Про красотку который.

И заметила его, Сидя у окна, красотка. Пальцем сделала ему, Чтоб поближе подошел.

— Хороша песня, бородачи? А? А тебе нравится, мама?

Слепой играл, усач выбивал такт ногой, а гусар подпевал:

— Ах, зачем вы свой мундир Так стянули портупеей? Саблю в уголок поставьте, Сядьте здесь, у моих ног.

— Страшно люблю эту песню, хоть она, в сущности, пехотная! Как раз ее мы и пели в эскадроне, когда выходили в бой в августе девятьсот четырнадцатого, под Мобежем. Сидели в деревне, в корчме, пили вино, слушали, как в Мобеже ревут пушки, и пели. Вдруг трубач: «Седлай! Рысью! Галопом!» Ноги еще у меня были! Здоровые ноги! Это было наше первое дело. Мчимся сломя голову к лесочку. Впереди шмыгают уланы на белых конях — немцы. Трое. Мы за ними! Они от нас! Мы за ними! Триста шагов! Двести! Полтораста шагов! Моя Альма мокрая, я мокрый! Давай улана! Сто шагов! Не я скачу — земля скачет подо мной! Комья летят! Воздух легкий, сабля звенит, ноги здоровые! Хорошо! Вот он, улан! Не уйдет! Куда ему, тяжелому, от гусара уйти! Будет мой! Сам скачу, а в ушах эта песня.

Он отпил глоток вина.

— Не помню следующий куплет. Она просит бригадира рассказать, как он ходил в атаку на испанцев. А потом последний:

Утром он от ней ушел, Восемь раз сходив в атаку! — До свидания, красотка! — И огладил черный ус.

— Ловко? Хорошая песня! Улан уже был у меня прямо перед глазами — и вдруг гоп! Подняло меня на воздух. Пыль, земля, камни, тучи! И хлоп! Я даже не слышал ни выстрела, ни разрыва! Я очнулся в госпитале. Лежу и, что называется, под собой ног не слышу. Пощупал — так и есть, оторвало. До свидания, красотка…

Гусар залпом выпил стакан вина.

Повисло неловкое молчание. Мать опустила голову. Отец крутил усы.

— Вот оно как! — буркнул Лум-Лум, но тотчас умолк и он.

Тишину нарушил гусар.

— Плевать! — воскликнул он. — Мы им еще покажем!

Пора было прощаться.

— Торопитесь? — спросил гусар. — А то остались бы, у нас сейчас будет репетиция.

— Репетиция?

Лум-Лум взглянул на меня.

— А куда нам к черту спешить? Репетиция! Остались.

Я только собрался спросить, о какой репетиции речь, когда мой вопрос предупредил усач.

— Вы слыхали про Лорано? — спросил он. — Четыре Лорано четыре? Как же! Мы играли даже в Париже, в цирке Медрано! И, заметьте, мы действительно одна семья! Я — борец, мастер тяжелого веса, жена — жонглер, когда-то на проволоке, теперь партерная, Марсель был парфорсный наездник, а Жильбер, наш слепой мальчик, — он клоун, музыкальный эксцентрик. Четыре Лорано четыре! Мы даже собирались к вам, в Россию, на зимний сезон четырнадцатого года, в Санкт-Петербург, или, как теперь пишут, в Петроград, к Чинизелли. Да вот война…

— Это, должно быть, здорово смешно: слепой клоун! — сказал Лум-Лум.

— О да, мсье! — подтвердил усач. — Публика его ценила. Но сейчас это, к сожалению, перестанет быть трюком. Ведь эта проклятая война дает такое перепроизводство слепых! Их уже и теперь до черта расплодилось, а войне еще конца не видно.

Мы вышли во двор. Усач вынес из фургона гири, штанги и другие атлетические приборы и принялся за работу. За один конец штанги взялась жена, за другой слепой Жильбер. Усач легко и без натуги поднял их и стал носить по двору.

— Надо каждый день упражняться, чтобы не забыть ремесло, — сказал он, вытирая пот со лба.

Мадам Лорано извлекла из фургона столик и большой ящик, в котором оказались разные жонглерские принадлежности — мячи, ножи, тарелки, лампы, обручи.

Все это ловко летало в ее руках, сплеталось в воздухе в причудливые фигуры, разлеталось в разные стороны и снова попадало к ней в руки.

Лум-Лум был в восторге.

— Здорово! — восклицал он поминутно. — Здорово! Люблю цирк! Здорово! Она настоящая артистка, ваша супруга, — сказал он усачу.

Но усач смотрел скучающими глазами.

— Ах, мсье, — сказал он, — это все чепуха. Это уже не школа, между нами говоря. Мы уже стареем. Наш главный козырь были дети. И, скажу вам, не так Марсель, который, правда, был прекрасным парфорсным наездником, как Жильбер. Наш бедный мальчик, который слеп от рождения, делал нам блестящие дела. Блестящие! Мне предлагали оперировать его, попытаться вернуть ему зрение. Но мы все подумали и решили, что вряд ли это было бы благоразумно. Что он станет делать зрячий? Играть на пианино?! Подумаешь! Музыкантов миллион! И все сидят без хлеба! А он делал сборы! Потому что он не просто хороший музыкант, а слепой музыкант. Это было интересно каждому. Его выводят на арену за руку, он шагает, вытянув левую руку вперед, как все слепцы, и публика сразу настораживается! Белый колпак, красный фальзар, звезды, блестки, стеклярус, лицо белое, нос в шесть сантиметров длины и эти глаза! Однажды он споткнулся и упал. Он ударился головой о свое пианино! Грандиозный успех! Ты помнишь, Жильбер, что было? Это был твой самый удачный день! Гром аплодисментов! И главное — каждый видел, что это не подстроено, что это слепец всамделишный. Посмотрите на эти глаза! Разве эта мутно-желтая плева оставляет сомнение? И вот когда такой работал на арене, он имел успех и зарабатывал деньги. Это были счастливые времена. О конкурентах мы не думали. Мы не знали, что будет война.

Юноша опустил голову на грудь. Так и сидел он все время.

Мадам Лорано извлекла из фургона новый ящик. Там были гармошки, флейты, окарины, трубы, мандолины, бутылки, пузырь, приделанный к метле и перевитый струнами. Жильбер играл разные мелодии, то грустные, то веселые, кривляясь при этом, строя гримасы и повторяя клоунские шутки вроде: «А скажите, мсье, с какой стороны надо дуть в эту кастрюлю?..»

Мсье Лорано поправлял сына несколько раз. Чувствовался старый, опытный циркач.

— Отец мой тоже был слепой музыкант, — сказал он нам. — Увы, это у нас в роду! Наш бедный Жильбер получил свой талант в наследство вместе со слепотой. Отец был очень тонкий музыкант. Но нищий. Все-таки мы кое-как жили. Когда вспыхнула война в тысяча восемьсот семидесятом году, мать сказала ему: «Вот видишь, Гастон, всех забирают на войну, а тебя не возьмут! Слава богу!» А он все расспрашивал, что такое война, какая она, но мать не умела ему объяснить. И соседи тоже. Мы тогда жили в Байонне, на юге, война туда не дошла, там о ней знали очень мало. Потом, когда она кончилась, отцу сделалось труднее зарабатывать свои медяки. Он стал спрашивать, почему. Тогда мать объяснила ему, что появилось много слепых музыкантов, это были инвалиды войны. Они научились бренчать на гитаре или пиликать на скрипке. И хотя они, конечно, играли хуже, чем отец, но они были инвалиды войны, им больше сочувствовали. Тогда отец стал говорить, что все понял. «Война, — говорил он, — это нечто такое, после чего нищим музыкантам делается труднее жить». Он не знал, что одновременно кое-кто здорово разбогател. Он был слепой во всех смыслах.

Усач рассказал эту историю с горечью и тревогой в голосе и умолк.

Его жена уложила в ящик инструменты Жильбера и внесла в фургон.

Начал репетировать безногий.

Посреди двора стоял высокий столб с металлическим кольцом на верхушке. В кольцо была продета цирковая лонжа — длинная веревка с замыкающимся крючком на конце. Мсье Лорано привел лошадь в вольтижировочном седле. Марсель надел на себя пояс с кольцом. В кольцо продели крючок лонжи. Отец легко поднял калеку, посадил в седло и, отойдя к столбу, взял свободный конец лонжи. Калека крепко ухватился руками за петли седла.

— Жильбер, дитя мое, вальс!

Жильбер заиграл цирковой вальс. Мать, отойдя к столбу и пощелкивая шамбарьером, стала гонять лошадь по кругу.

— Ап! Ап! — восклицала мадам Лорано.

Лошадь была хоть и старая, но еще довольно крепкая. Она сразу пошла манежной рысью. Гусар, держась вытянутыми руками за петли седла, был похож на сидящую лягушку. Его трясло и швыряло, но, напрягаясь, он все же умудрялся сохранить устойчивость.

— Но, Лизетта! Но! Но, маленькая! Щелкайте, мама, громче! — командовал он.

Мадам Лорано защелкала, Жильбер играл вальс. Лошадь пошла крупной рысью.

— Внимание! — крикнул Марсель внезапно.

Жильбер перестал играть. На площадку грохнулась тишина.

Марсель медленно выжал туловище на руках и стал на голову, подняв кверху свой безногий зад.

Тишина разрушения стояла вокруг. Развалины покинутой деревни Прюнэ, почти вплотную подступавшие к площадке, пустыми глазами смотрели на обломок человека, которого астматическая Лизетта уже несла манежным галопом.

Лошадь сделала круг, другой, третий.

— Браво, Марсель! Браво, мой маленький! — наперебой повторяли отец и мать.

Мсье Лорано бросил многозначительный взгляд на нас с Лум-Лумом, как бы желая сказать: «Видали? Каково?»

— Парень с яблоками! — в восторге сказал Лум- Лум. — Люблю таких! Ты — артист! Настоящий артист! И больше ничего.

Мы не успели заметить, в какой миг лошадь как бы вышла из-под калеки и он повис в воздухе. Лонжа поддержала его, вовремя затянутая рукой отца. Но у безногого не было равновесия. Туловище, подвешенное за пояс, опрокинулось головой вниз.

Надо было поскорей взять калеку на руки и опустить на землю. Это могла сделать мать — ей было ближе, — но она растерялась.

— Дура! — крикнул отец и побежал сам, но от этого резко удлинилась лонжа и туловище полетело вниз.

Оно было уже у самой земли, когда усач стал быстро натягивать лонжу. Марсель взлетел вверх, беспомощно болтая руками.

— Да иди же, наконец, дура! — кричал отец.

Только тогда мать бросила корду и шамбарьер и, взяв на руки безногое туловище, бережно опустила на траву.

Калека лежал, закатив глаза, бледный. Однако он скоро пришел в себя.

— Легкий обморок! — сказал он, приподымаясь.

Он сел, выкурил сигарету и скомандовал:

— Повторить!

— Повторить! — сказал вслед за ним отец.

— Нельзя бросать работу на неудаче! Повторить! — покорно согласилась мать.

Упражнение было повторено. Марсель снова был посажен в седло и снова погнал свою Лизетту, снова защелкал бич, снова зазвучал жиденький вальс, снова кобыла пошла крупной рысью, снова был повторен сигнал «внимание», и в напряженной тишине калека снова взвился на руках, головой вниз.

Когда занятия были окончены и мы возвратились в дом, гусар возбужденно прыгал на своих утюгах.

— Ты понимаешь?! — выкрикивал он. — Номер задуман так: я выезжаю на арену прямо из конюшни в полном жокейском костюме и притом национальных цветов: синий картуз, белый камзол, красные рейтузы. Я выезжаю при ногах — я скоро получаю ноги. Сижу в седле — ноги в стременах, путлища под шенкелями. Лошадь идет рысью. Я становлюсь на голову, как было показано только что, — и на ходу: «Внимание! Маэстро, дробь!» Я сбрасываю ноги! Сначала одну, потом другую. Они в рейтузах и лакированных ботфортах и отлетают в стороны. Я остаюсь как есть — человек с задом. Я сбрасываю камзол — и под ним гусарский доломан и орден! Трюк? А?

— Трюк! — признал я.

2

— Клянусь тебе, замечательные люди! — говорил Лум-Лум, когда мы шли домой.

Он восторгался всю дорогу.

— Особенно этот гусар! Ты ведь знаешь, старик, я никогда не любил кавалеристов: они хвастуны! Но этот… Он истинный герой! Он настоящий солдат. Он задирает зад кверху и говорит Германии: «А это видала?»

Через минуту Лум-Лум продолжал:

— А родители?! Возьми родителей! Это родители героя! О, они смело могут ждать меня к себе в гости еще раз! А слепой?! Он играет польку не хуже, чем эта тыква Жалюзо, который считается горнистом самого командира полка.

Восторг бил из моего друга ключом.

— Заметь: они не хотели ничего взять с нас за вино! — несколько раз повторял он.

Во взводе наш рассказ о циркачах был выслушан без особого интереса. Миллэ, вскинув сухой подбородок, сказал, что я напрасно продолжаю называть безногого гусаром. Миллэ любил точность во всем.

— Раз нет ног, то это даже не половина гусара, — сострил он.

— Ты прав, вонючий шакал, — отозвался Лум- Лум. — Гусар, который потерял ноги, потерял все. Если ты, например, потеряешь ноги, будет то же самое: ты потеряешь все. Вот если тебе оторвут голову, никто ничего не потеряет, понял? Тут говорят про истинного героя, а ты остришь! По-моему, этот парень герой! Он не то что славный тип, он — герой! Понимаешь ты это?

Через несколько дней, накануне смены, Лум-Лум попросился в ночную разведку. Он вернулся с большой охапкой полевых маков. Маки росли вплотную у немецкой линии.

— Это для твоей красотки? — спрашивали все во взводе.

— Лум-Лум женится, ребята!

— Мальчик или девочка? — посыпалось со всех сторон.

— Ты разживись табаку, Самовар, — сказал мне Лум-Лум, — а я вот им цветы отдам.

Я не понимал, в чем дело. Он буркнул:

— К циркачам-то пойдем? А? Неловко с пустыми руками…

Мы стали ходить к циркачам часто. Лум-Лум сделался у них своим человеком. Особенно близко сошелся он с безногим.

Однажды с нами пошел Бейлин.

— Вы говорите, там есть пианино? Идем!

Едва войдя в дом, он сел за инструмент и стал играть Бетховена.

Слепец сидел неподвижно. Он слегка поднял голову и вытянул вперед левую руку, как бы боясь упасть. Он точно нащупывал дорогу в испугавшей его грозе.

Игра Бейлина подействовала на всех Лорано. Мать закрыла лицо руками. Отец, насупившись, крутил усы, а безногий застыл, положив голову на руки.

Бейлин, захлопнув крышку пианино, встал и, не оборачиваясь, ни на кого не глядя, как лунатик, направился к двери. Мы опомнились, когда он был уже у ворот.

Бейлин не слышал, как я объяснял ему, что невежливо так уходить.

— Надо его извинить, — сказал я, — он недавно вернулся из госпиталя после тяжелой контузии.

Вечером Лум-Лум ругал Бейлина.

— Ну чего мне там было оставаться? — хмуро объяснил тот. — Я не люблю инвалидов! Насмотрелся в госпитале, хватит! Посоветуйте ему, этому вашему наезднику, он может выгодно использовать свой зад! Верный путь к богатству!

— Что ты имеешь в виду?

— Он собирается сбрасывать свои ноги на полном скаку и оставаться как есть сейчас, с одним задом и медалью?

— Ну и что?

— Так вот пусть у него на заду будет написано: «Фабрика протезов Жана Дюрана. Лучшие ноги! Все носят ноги Жана Дюрана! Легко! Прочно! Не боятся ревматизма!»

— Неплохо придумано! — сказал я.

— Жан Дюран хорошо заплатит ему за это! — продолжал Бейлин. — Конкуренты будут беситься! Они начнут набивать цену! Пусть только не продешевит!

Бейлин смеялся, но что-то было щемящее в его смехе.

— Пусть не продешевит! Теперь протезные фабриканты здорово наживаются! Ох, воображаю, и контрактик можно подписать! И держать фабриканта в страхе: «Если вы не прибавите, я сдам свой зад другой фирме!» Фабрикант взбесится! Он заплатит за рекламу в сто раз больше, чем цирк платит всем своим артистам. Подскажи ему это, твоему гусару. И родителям. Они будут довольны.

Лум-Лум насупился и стал беспокойно пыхтеть трубкой.

— Это верно! — бормотал он. — Это верно! Немало есть таких крабов, которые наживаются на солдатском горе.

Он помолчал, точно с трудом соображая что-то.

— Простой расчет: чем больше ног оторвано, тем больше ног продано! Есть такие, которым выгодно кричать: «Да здравствует война!» Для них это вроде как «Да здравствует торговля!» А? Самовар, объясни!

Лум-Лум был мрачен. Он с испугом встречал мысли, которые никогда раньше не забредали к нему в голову.

3

Усача и мадам Лорано не было дома.

— Они поехали в Реймс, — сообщил мне Жильбер. — По секрету от Марселя скажу вам, мсье: они имеют в виду сделать ему сюрприз: сегодня должны быть готовы его ноги. Но, мсье, если бы вы знали, как папа и мама хотят. вас видеть… Вы давно не были у нас… А тут ваш товарищ, мсье Лум-Лум…

Слепец осекся.

— Лум-Лум? Что Лум-Лум?

Жильбер был смущен.

— Понимаете, он стал ходить к Марселю ежедневно и говорить ему такие вещи, каких ни один добрый француз и слушать не должен. Особенно герой.

— Что же это он ему говорит?

— Он все смеется над ним. «Ты должен написать что-то, — я уж не помню, мсье, что именно, — у себя на заду и требовать деньги с фабриканта ног. Потому что война, — он говорит, — это коммерция. Чем больше настоящих ног оторвано, тем больше деревянных ног продано! Тем лучше для торговцев и фабрикантов». Что-то в этом роде…

— А Марсель что говорит?

— Марсель? Марсель сделался мрачен, как ночь. Вчера папа сказал Лум-Луму: «Не забывайте, мсье, что фабриканты и торговцы тоже французы». А мсье Лум- Лум ему прямо так и выпалил: «Вот им-то и надо рубить головы». Тогда мама говорит: «Видно, вы не католик». А он отвечает: «Я католик и солдат. Но когда я поймаю того верблюда, который наживается на солдатских ногах, я ему очищу желудок штыком». Так и сказал! Клянусь вам! Главное, Марсель слушает весь этот срам, и у него портится настроение. Он уже три дня не репетирует. Вот, посмотрите на них. Они под окном…

Безногий и Лум-Лум сидели на земле, обнявшись. Оба были навеселе. Вокруг валялись порожние бутылки.

— В Германии, — трубил Лум-Лум калеке в самое ухо, — в Германии, ты думаешь, мало таких ребят, как ты, которые тоже ходят на руках?

— Так им и надо! Все немцы сволочи!

— Они прекрасные солдаты! — настаивал Лум-Лум.

— Вранье! Отставить! — орал безногий.

— Как это отставить? — внезапно рассердился Лум- Лум. — Ты какое право имеешь так говорить про солдата? Солдаты все из одного мяса сделаны. Солдат солдату не враг.

— Слышите, слышите, мсье Самовар? — задыхаясь от волнения, говорил слепой. — Слышите?

А Лум-Лум, нетвердой рукой наливая в кружку вина, продолжал свое:

— Я все стараюсь понять эту лавочку. Вот тебе оттяпало ноги. Очень хорошо! Немецкий фабрикант получил монету за пушку и за снаряд, а французский — за новые ноги. Теперь играем обратно. Французам посчастливилось оторвать ноги фрицу. Очень хорошо! Что будет дальше? За снаряд и пушку получит французский фабрикант, за новые ноги — немецкий. Так мы для них шары и катаем?

Слепец ерошил волосы.

— Мсье Лум-Лум! — закричал он не своим голосом. — Мсье Лум-Лум, перестаньте!

А Лум-Лум не обращал на него никакого внимания, он продолжал:

— Наше дело маленькое, гусар! Подставлять башку за одно су в день! Лавочка! Ну, скажи сам, разве не лавочка?

— Вы изменник отечества! — закричал Жильбер.

Бутылка, пущенная рукой калеки, полетела в окно.

Я едва успел отвести голову слепого.

Лум-Лум встал и поплелся в кусты.

— Слушай, гусар, — говорил он на ходу. — Я часто думаю о тебе, обо всех нас. Не герой ты, по-моему. Ты за что воевал, за что боролся, за кого ты ноги свои отдал? Можешь ты на это ответить? Кому от тебя польза? Только тому, кто торгует деревянными ногами! Значит, ты не герой! По-моему, ты просто задница на утюгах, а никакой не герой.

— Молчи, поганый верблюд! — рычал Марсель. — Что ты в этом понимаешь, пехота несчастная?! Два года война тянется, а ты все еще в пехоте?! Вот и видно, что ты последний дурак! А еще смеешь говорить, что я не герой?!

Он замахнулся на Лум-Лума камнем, но камень выпал у него из рук, гусар повалился лицом в траву. Беспомощно лежало туловище; широко раскинутые руки царапали землю, точно хотели ухватить ее, — быть может, обнять, просить у нее защиты, быть может, удавить. Плечи Марселя стали вздрагивать. Он плакал.

А Лум-Лум продолжал свое.

— Ничего, гусар! — говорил он. — В цирке публика смеяться все-таки будет. Это да! Что да, то да! В публике сидят патриоты. У них у каждого свои ноги при себе, и они на войне наживаются. Они таких дураков любят, как ты…

Послышался стук колес. Раскрылись ворота. Мсье Лорано вел под уздцы Лизетту, запряженную в двуколку. На двуколке восседала мадам Лорано. Она торжественно держала в руках большой, продолговатой формы пакет. Соскочив наземь с пакетом в руках, она подошла к Марселю.

— Лавочка, мама! — сказал безногий, глядя на мать пьяными и безумными глазами. — Одна и та же, что в Германии, что у нас, во Франции.

Он плакал.

— Что с тобой? — сказала мадам Лорано. — Боже мой, он болен! Идем, мой мальчик! Я привезла тебе подарок. Марсель получит сегодня ноги, мой мальчик будет ходить!

Но Марсель рыдал пуще прежнего.

— Это все наделал мсье Лум-Лум! — закричал слепой. — Он изменник, мама! Он говорил ужасные вещи про войну и про Францию.

Тогда мадам Лорано точно впервые заметила Лум- Лума.

— Это опять ты, негодяй? — завизжала она. — Как ты смеешь? Вон отсюда, мерзавец!..

Она стала наступать на Лум-Лума и внезапно заметила меня.

— И ты тоже здесь, русская свинья?! Союзник?! Вон сию же минуту в Россию! Недаром там немцы бьют вашего брата! Вон отсюда! Весь сброд Легиона здесь! Как вы смеете служить в армии?! Как это позволяют, чтобы изменники и мерзавцы защищали Францию?!

Мадам Лорано пришла в исступление.

А Марселем овладело неистовство отчаяния. Зажмурив глаза, мыча и разрывая обеими руками ворот рубахи, безногий катался по земле, опрокидывая бутылки и кружки и пачкая в красном вине свой голубой доломан.

— Пожалуй, нам здесь нечего оставаться, Самовар! — сказал Лум-Лум, когда усач, привлеченный криками жены, прибежал во двор и, взяв сына на руки, унес его в дом. — Идем, старик!

Мы долго шли молча.

— Не хотят люди, чтобы им глаза открывали, — угрюмо сказал Лум-Лум, когда мы подходили к Большим Могилам. — Все любят быть слепыми клоунами.