"Лев" - читать интересную книгу автора (Кессель Жозеф)

XI

В тот же день, после обеда, в мою хижину неожиданно заглянула Сибилла. Она говорила мне, что собирается зайти ко мне, чтобы побеседовать наедине. Однако я предполагал, что она предупредит меня о своем визите заранее. При этом меня удивило даже не столько это пренебрежение условностями, сколько само поведение молодой женщины. Она держалась просто, спокойно и не надела на этот раз своих ужасных черных очков.

Я извинился, что не могу предложить ей сразу же чаю. Я пил его только по утрам, да и то из термоса.

– Но я сейчас позову боя или Бого, – сказал я Сибилле.

Она прервала меня с милой улыбкой:

– Вы ведь предпочитаете в это время виски? Ну а я, если честно, то джин с капелькой лимонного сока.

У меня пока еще сохранялся солидный запас крепких напитков и ингредиентов для коктейлей. Я принес их на стоящий на веранде столик и наполнил стаканы.

– Я все вспоминаю, – сказала Сибилла, – какое тяжкое испытание я устроила вам в первый ваш вечер здесь – хотелось показать вам наше серебро и нашу посуду.

Она улыбнулась немного иронично и одновременно немного грустно и добавила:

– Бывают моменты, когда человек готов уцепиться хоть за что-то.

Я не осмеливался больше смотреть Сибилле в лицо. Я боялся нечаянно показать ей, как трудно мне поверить в естественность ее поведения и в трезвость ее суждений.

Она отпила глоток своей смеси и продолжала:

– Это и в самом деле очень вкусно… Даже слишком… Слишком все просто… Достаточно посмотреть на некоторых жен колонистов или даже на тех, кто живет в Найроби. А у меня уже нервы совсем никуда не годятся.

Она на мгновение остановила на мне взгляд своих ставших такими прекрасными глаз и сказала просто и как-то особенно эмоционально:

– Вы принесли нам всем очень много добра. Вы только посмотрите на Джона, посмотрите на малышку… Да вы видите даже по мне…

Откровенность Сибиллы оказалась заразительной.

– Вы действительно думаете, что это моя личная заслуга? – спросил я ее. – У вас просто была потребность поговорить с кем-то, кто не был вовлечен в ваши семейные проблемы.

– Правильно, – сказала Сибилла. – Мы больше уже не можем говорить между собой о важных вещах.

Она наклонила голову. Веки ее были почти полностью опущены. Но она без колебаний пошла в своей доверительности еще дальше. Казалось, это был для нее последний шанс и она хотела им воспользоваться. Она сказала:

– Это вовсе не из-за отсутствия любви. Напротив. Из-за избытка.

Чтобы посмотреть мне в лицо, молодая женщина подняла голову. На ее лице в этот момент были написаны решимость и отчаянная смелость. Решимость во что бы то ни стало разобраться в себе и в том, что происходит вокруг, а потом смело сказать обо всем этом.

– Вы понимаете, – продолжала Сибилла, – мы достаточно сильно любим друг друга, чтобы исключительно остро ощущать ту боль, которую причиняем друг другу, и для нас это невыносимо. А в результате каждый из нас хочет, каждый прямо-таки обязан перекладывать вину на другого.

Черты Сибиллы заострились, сделались более напряженными, но при этом она продолжала оставаться спокойной и держала себя уверенно. И она продолжала ровным голосом:

– Я вот, например, говорю себе, что Джон бесчувственный чурбан, которого ничего не интересует, кроме его зверей, и что ему наплевать на будущее Патриции и на то, будет она счастлива или нет… А Джон говорит себе, – Сибилла улыбнулась очень мягкой и очень красивой улыбкой, – о, я уверенна, очень редко и очень робко, но все-таки говорит – что я городская неврастеничка, что я не в состоянии понять величие бруссы и что из-за своего снобизма и истерик я готова сделать Патрицию несчастной. А дочка убеждает себя, что я предпочту, чтобы она умирала с тоски в Найроби, только чтобы не позволить ей быть счастливой здесь, с ее львом. А если отец пытается хоть как-то вразумить ее, то она уже считает, что он это делает, потому что принял мою сторону, и тогда она начинает ненавидеть нас обоих. А когда Джон, бедный Джон, щадит чувства дочери, я обвиняю их в том, что они сговорились против меня.

Сибилла скрестила свои сухощавые руки на столе и стиснула их так сильно, что хрустнули суставы пальцев. Она продолжала смотреть мне в лицо, но уже не ожидая ответа.

– Если бы мы еще могли до бесконечности поддерживать в себе несправедливую злость, жить, возможно было бы легче, – продолжала Сибилла. – Каждый носил бы в себе уверенность, что он прав, что его оскорбили в лучших чувствах. Но ведь мы слишком любим друг друга и поэтому очень скоро осознаем глупость и неприглядность этих кризисов. И тогда мы начинаем испытывать чувство жалости. Им жалко меня, мне жалко их. Мне это всегда бросается в глаза. Им, наверное, меньше. Ну да неважно. Главное, что ни им, ни мне не нужна эта жалость.

На этот раз нижняя губа молодой женщины задрожала и в голосе появились более высокие нотки. Я ничего не говорил, потому что не мог ничего сказать.

– И при этом, понимаете, – продолжала она, – хуже всего чувствуешь себя как раз не в тот момент, когда ты находишься во власти гнева или когда сердце разрывается от жалости. Хуже всего бывает, когда успокаиваешься и смотришь на все трезвыми глазами. Потому что тогда понимаешь, что с этим ничего нельзя сделать.

Мне было тяжело смотреть, как она казнится, и я подал свой голос.

– Нельзя никогда быть абсолютно уверенным, – сказал я.

Она покачала головой.

– Нет, тут ничего нельзя сделать, – сказала она. – Ничего нельзя сделать, когда люди слишком любят и не могут жить друг без друга, но и не могут, хотя в этом нет их вины, жить одинаковой жизнью. Они-то всего этого еще не знают. Патриция, слава Богу, еще слишком маленькая. А Джон, к счастью, слишком простодушен. Малейшая передышка вроде вот этой, и они снова верят, что все еще возможно. Но я-то знаю.

Сибилла замолчала. Глядя в профиль на ее исхудавшее и уже увядшее лицо, я испытывал смешанное чувство печали, нежности и вины.

«И вот эту-то женщину, – размышлял я, – я считал суетной, глупой и упрямой, только из-за того, что она наивно восхищается умеющей хорошо одеваться школьной подругой, и из-за того, что она с таким упоением устраивала для меня свой церемониальный чай. Я относился к ней в лучшем случае с презрительной жалостью. Хотя, как оказалось, ее мучения объяснялись особой остротой ее ума и особой тонкостью ее чувств».

Глядя на Килиманджаро, Сибилла вдруг воскликнула:

– Они думают, что я неспособна оценить красоту, величие, дикую первозданность, поэзию этого заповедника. И что именно поэтому я не в состоянии понять их.

Голос молодой женщины оборвался. Она подняла руки к вискам.

– Боже мой! – произнесла она. – Если бы это было действительно так, разве страдала бы я в такой степени?

Резко повернувшись ко мне, она продолжила с внезапной страстью:

– Я все время вспоминаю одну сцену… Я не могу не рассказать вам… Это воспоминание из тех времен, когда я еще не испытала того страха, против которого я сейчас бессильна. Я всюду ездила с Джоном… И мне это нравилось… Однажды мы поехали вон туда, – Сибилла показала пальцем на горизонт восточнее Килиманджаро, – по дороге, которая пересекала саванну и обрывалась, дойдя до очень густого, темно-зеленого, почти черного леса. А за ним очень хорошо была видна вершина Килиманджаро. И вот именно там, на границе бруссы и леса, мы заметили их: слона и носорога. Они стояли лицом к лицу, друг против друга, рог против хобота. Они встретились на одной тропинке, сразу на выходе из леса, и ни тот ни другой не хотел уступать дорогу. Джон сказал мне, что это всегда так. Представляете: два самых сильных созданных природой чудовища… Гордость… Они дрались насмерть у нас на глазах. Фоном для этой битвы служила стена темной зелени, а подальше – гора. Слон победил – Джон мне сказал, что так бывает всегда. В конце концов он опрокинул носорога ударом плеча – какой удар и какое плечо! – и затоптал его. Но у него у самого из вспоротого живота вываливались внутренности. И Джону пришлось чуть погодя пристрелить его… Так вот, мне хотелось бы, чтобы эта битва длилась бесконечно. В ней были сосредоточены вся сила и вся жестокость мира. Начало и конец времен. И я уже не была какой-то там тщедушной и пугливой женщиной. Я была всем этим…

Сибилле не хватило дыхания, чтобы продолжать. Потом она сказала мне:

– Налейте мне, пожалуйста, еще джину.

Она залпом выпила и продолжала:

– Если бы я не испытала это на себе, не прочувствовала до глубины души, разве я могла бы понять, что такое брусса и ее звери для такого человека, как Джон? И тогда, вы думаете, я не убедила бы его, не заставила бы жить в Найроби? Он ведь сделал бы это ради меня, мой бедный, мой дорогой Джон.

В этот момент улыбка и глаза молодой женщины выражали безграничную любовь.

– С Джоном-то мы всегда найдем общий язык, – тут же продолжила она. – Я пришла поговорить с вами не о нас.

Она сделала очень короткую паузу, как бы собираясь с силами, и сказала со страстью в голосе:

– А вот Патрицию нужно отсюда увезти. Нужно, поверьте мне. Вы же видите: сумасшедшей меня пока еще не назовешь. Я вполне отдаю себе отчет в том, что говорю. Я все взвесила во время этой передышки. Пансион или частный дом. Найроби или Европа. Но нужно, чтобы ребенок уехал, причем уехал как можно скорее. А то очень скоро будет уже поздно. И я сейчас совсем не думаю ни о ее образовании, ни о ее манерах. Это-то я как раз могу взять на себя. Я думаю сейчас о ее безопасности, о ее жизни. Я боюсь…

– Кинга? Зверей? – спросил я.

– Откуда я знаю! – сказала Сибилла. – Всего вместе. Боюсь того напряжения, которое Патриция испытывает, боюсь ее страсти. Климата, природы, окружения. Так не может продолжаться. Все это плохо кончится.

Я подумал об Ориунге. Сибилла ничего не знала о его существовании, но почувствовала, что я разделяю ее опасения. Она сказала мне решительным тоном:

– Вам девочка полностью доверяет. Сделайте невозможное, чтобы убедить ее.

Сибилла встала и добавила еще:

– Я рассчитываю на вас.

Она медленно спустилась с крыльца, возвращаясь к своему одиночеству и к своей любви, которые смыкались на ней, на ее муже и ее дочери, как дуги капкана.


Уже темнело, когда Патриция взбежала по ступенькам ко мне на веранду. Гладкие щеки девочки были коричневыми от солнца и розовыми от удовольствия. Кинг в этот день был с ней еще более нежен, чем обычно. Патриция была уверена, что таким образом он хотел извиниться за грубость и озлобленность, проявленные накануне его львицами.

Я предоставил ей говорить, сколько ей хочется. Но когда она стала прощаться, я сказал ей:

– А ты знаешь, что мне уже скоро нужно будет уезжать?

Глаза ее сразу стали печальными, и она тихо ответила:

– В общем-то, знаю… Такова жизнь.

– А ты не хотела бы поехать со мной во Францию? – спросил я.

– На сколько дней? – спросила она.

– На довольно большой срок, чтобы походить по большим магазинам, посетить театры, подружиться с твоими ровесницами.

Лицо девочки, еще секунду назад такое доверчивое и такое нежное, замкнулось, ожесточилось, подичало.

– Вы говорите, как мама, – закричала она. – Вы ее друг или мой?

Мне вспомнились слова Сибиллы о том, как люди инстинктивно прибегают к несправедливости, чтобы заглушить боль. Я сказал Патриции:

– Мне выбирать не нужно. Я всегда был на твоей стороне.

Однако девочка продолжала сердито смотреть на меня.

– И вы тоже, даже вы думаете, что мне лучше уехать? – воскликнула она.

Я не ответил. Губы у Патриции побелели и сделались совсем тонкими.

– Я никогда не уеду из заповедника! – крикнула она. – Никогда! Если меня будут заставлять, я спрячусь в негритянской деревне или у масаев или даже уйду к Кингу, найду общий язык с его женами и буду ухаживать за его детенышами.

Мне с большим трудом удалось помириться с Патрицией. А когда все-таки удалось, она стала опять милой и сказала мне:

– Вы ведь, если разобраться, не злой, и я знаю, почему вы хотите увезти меня. Вы боитесь за меня.

Она пожала своими худенькими плечами и воскликнула:

– Господи, но чего же бояться?