"Рассказы-исследования" - читать интересную книгу автора (Гофф Инна Анатольевна)

Переполненная чаша

В рассказе Чехова «Дама с собачкой» я очень люблю то место, где Гуров и Анна Сергеевна приезжают в Ореанду.

Они сидели на скамье, смотрели на море и молчали.

«Так шумело внизу, когда еще тут не было ни Ялты, ни Ореанды, теперь шумит и будет шуметь так же равнодушно и глухо, когда нас не будет».

Читаю и всякий раз испытываю волнение.

Может быть, потому, что это состояние пережито не только Гуровым, но прежде всего самим Чеховым. Это щемящее «когда нас не будет», куда Чехов включил и себя и нас с вами… Оно так знакомо каждому, кто был у моря и слушал его равнодушный глухой шум.

Мир меняется, но человек сохраняет в себе главное – человеческое, и тончайшие движения его души неизменны.

Мы часто обращаемся мыслями к Чехову. К его книгам и самой личности. К Чехову, настолько не любившему наставительного тона, что многие современники не замечали идеи его произведения, считали, что она просто отсутствует, а его самого называли писателем без идеи и направления. Сейчас нам кажется это почти невероятным – читатель неизмеримо вырос и научился прочитывать идею, заложенную в образе, в самой ткани вещи.

И вот Чехов со своей нелюбовью к поучениям остается для нас очень близким. Не потому ли, что во всех его зрелых произведениях нет четко сформулированного вывода – resume? Это разрешает каждому взглянуть на прочитанное по-своему.

«Там же все написано», – отвечал он Качалову на вопрос, как надо играть Тригорина. Так он мог ответить критику и читателю, буде они обратились бы к нему с вопросом о его авторском отношении к выведенному в рассказе. Чехов не любил поучать в своих рассказах и повестях. Но в его письмах мы находим множество советов по самому разному поводу – советы житейские, медицинские, литературные. Впрочем, часто и они снабжены шуткой, оговоркой вроде: «Когда критикуешь чужое, чувствуешь себя генералом».

Выделяются его письма к братьям Александру и Николаю. Написанные в воспитательных целях, они представляют собой свод жизненных правил, коими, по мнению Антона Павловича, должен руководствоваться культурный человек. (Тут нельзя не вспомнить замечательное письмо Александра Сергеевича Пушкина, адресованное младшему брату Льву на пороге его самостоятельной жизни.) Письма Чехова братьям резки и серьезны. В них отчетливо выступает другой – мужественный и твердый Чехов. Этого Чехова знают меньше, чаще говорят о мягком, чуть ироничном, задумчивом. А на деле то был стержень, основа.

Именно этот мужественный Чехов пересек Россию, затеяв трудную поездку на каторжный в ту пору Сахалин.

Именно этот Чехов выходит из академии, узнав, что из нее исключен только что принятый Максим Горький.

Именно этот Чехов рвет с реакционным «Новым временем» и отходит от Суворина, с которым был связан годами дружбы.

«Воля чеховская была большая сила, – вспоминает его современник писатель Потапенко, – он берег ее и редко прибегал к ее содействию, и иногда ему доставляло удовольствие… переживать колебания, даже быть слабым.

Но когда он находил, что необходимо призвать волю, – она являлась и никогда не обманывала его. Решить у него – значило сделать».

У Потапенко же находим:

«…все было пережито им – и большое и ничтожное. И если полноте переживаний часто мешали его осторожность и как бы боязнь взять на себя всю ответственность, то причиной этого был талант.

Но Чехов-человек страдал от этого».

Он страдал от болезни, одиночества. Часто от непонимания. Но научился скрывать это даже от самых близких. Таким он воспитал себя.

В письме брату Николаю Павловичу (Москва, 1886) он, перечисляя по пунктам свои требования к понятию воспитанный человек, пишет: «Они (воспитанные люди. – И. Г.) не болтливы и не лезут с откровенностями, когда их не спрашивают. Из уважения к чужим ушам они чаще молчат».

Требования, предъявляемые другим, он прежде всего предъявлял себе самому. В силу этой причины многое в его жизни остается еще не раскрытым.

В том же письме он пишет брату, что воспитанным людям нужно от женщины:

«Им, особливо художникам, нужны свежесть, изящество, человечность, способность быть матерью…»

Замечено, что 1898 год был для Чехова необычайно плодотворным. До этого тоже было особенно «урожайное» для него время, когда появились повесть «Степь», пьеса «Иванов» и несколько водевилей. Возможно, это было вызвано известным письмом Григоровича, в котором маститый писатель призвал Чехова бережней относиться к своему большому таланту.

И вот спустя десятилетие, в 1898 году, – снова душевный взлет. И как следствие – плеяда блестящих рассказов: «Ионыч», «Человек в футляре», «Крыжовник», «О любви», «Случай из практики», «По делам службы», «Душечка», «Новая дача».

В чем же причина такого нового творческого подъема? Объяснения этому нет до сих пор. Думаю, что причина в том высоком праздничном избытке сил, который дает человеку любовь.

Не случаен среди названных выше рассказ «О любви». Чеховым пройден путь от прелестной Мисюсь («Мисюсь, где ты?») до Анны Алексеевны Луганович. «Дама с собачкой» написана год спустя. От арифметики детской любви к геометрии поздней с ее треугольником.

На треугольнике построен рассказ «О любви» – чета Лугановичей и Алехин. В «Даме с собачкой» Чехов усложнил фигуру до многоугольника, введя в рисунок повествования и тех, кто стал невольным участником драмы.

В невозможности для героев рассказа достижения счастья ценой страдания других – детей в первую очередь – и кроется высокий нравственный потенциал.

Чехов показал историю любви двух людей, которые «любили друг друга, как очень близкие, родные люди, как муж и жена, как нежные друзья». «Сама судьба предназначила их друг для друга». Рассказ слишком известен, чтобы его пересказывать. Но нельзя удержаться еще от одной цитаты: «…точно это были две перелетные птицы, самец и самка, которых поймали и заставили жить в отдельных клетках». В этой фразе тот же резкий Чехов, что и в письмах братьям. Чувствуется не грусть, а острая боль. О такой боли нельзя написать понаслышке, ее надо испытать самому.

Что побудило Чехова к написанию этого пронзительного рассказа? Были тут скрытые личные мотивы?

Полагаю, что были.

Оба рассказа – «О любви» и «Дама с собачкой» – возникли в конце десятилетия сложных отношений Антона Павловича Чехова с Лидией Алексеевной Авиловой.

…до сих пор многие думают, что Чехов никогда не испытал большого чувства. Так думал когда-то и я.

Теперь же твердо скажу: испытал! Испытал к Лидии Алексеевне Авиловой.

И. А. Бунин

«Много, много у меня времени лежа думать и вспоминать. Ну, думы тяжелые и думать больно. А вспоминать можно с выбором, и часто от воспоминаний вся душа точно пронижется солнцем и станет легкой и радостной».

Передо мной доселе неизвестные воспоминания и дневники Лидии Алексеевны Авиловой, впервые разобранный и приведенный в порядок ее архив.

Эту работу тщательно, с большой любовью, выполнила внучка писательницы. Она же позвонила мне и любезно предложила познакомиться с рукописью. Я с радостью согласилась.

Почему же именно ко мне обратилась внучка Авиловой? И почему я с такой радостью приняла ее предложение?

У меня есть рассказ «Цветы девицы Флоры». Он был напечатан в сентябрьском номере журнала «Юность» за шестьдесят пятый год. Пожалуй, ни на одну свою вещь я не потратила столько нервной энергии. Началось с небольшого открытия.

В перекрещенном свете воспоминаний двух разных лиц об одном и том же я близко увидела Чехова, не заслоненного чужим ощущением.

Тут не было посредника. Не кто-то другой, а я сама стала невольным свидетелем того, как оберегал Чехов имя любимой женщины от посторонних вторжений. Рассказ мой был о взаимоотношениях Антона Павловича Чехова с писательницей Лидией Авиловой. О цветах, которые она принесла ему в больницу. О том, как Антон Павлович отвел подозрение Ивана Щеглова, посетившего его в больнице неделей позже и увидевшего на столике у постели цветы, не была ли это поклонница…

Умер Иван Щеглов, принявший на веру слова Чехова, сказавшего, что цветы ему подарил миллионер. Умерла долго не печатавшая своих воспоминаний Лидия Алексеевна Авилова. Умерла за четыре года до выхода в свет первого издания книги «Чехов в воспоминаниях современников». Чеховеды отрицали серьезную роль Авиловой в жизни Чехова. В отличие от признанной Лики Мизиновой – недолгого раннего увлечения и долгой сердечной дружбы – история отношений Чехова с Авиловой была подвергнута сомнению, и ее воспоминания в книге были даны с оговоркой.

Мой рассказ вызвал споры, недоверие – чеховедение, как и всякое «ведение», не любит пришельцев со стороны. В дальнейшем я нашла солидную поддержку: мнение об этом Ивана Алексеевича Бунина, хорошо знавшего Чехова и Авилову, принявшего ее воспоминания безоговорочно. Но в ту пору, когда рассказ был написан, его мнение не было еще у нас широко известно.

Девятитомное собрание его сочинений, где Бунин так высоко отзывается о Лилии Алексеевне, молодой женщине с ясным лицом, вышло двумя годами позднее.

Потом я поняла, почему мне довелось сделать это открытие – маленькое, но ценное. Я не была человеком со стороны – слишком давно меня занимало все, что касалось Чехова. Этот интерес усилился, когда я стала писать рассказы. Помню, работавший в ту пору в «Новом мире» Сергей Антонов сказал об одном писателе, что у него чувствуется школа Чехова и Бунина.

Чехова и Бунина… Многие объединяли этих писателей при жизни и долго потом. И лишь не скоро поняли, что это две совсем разные, хотя и близкие школы. Но давно почувствовала это Авилова:

«…Чехов давал мне советы, которые тогда я плохо понимала: „Будьте холодны, когда пишете“. Лучше всего я поняла этот холод не на Чехове, а на Бунине… он в совершенстве владеет секретом писать холодно, а вызывать самое сильное впечатление. Я бы сказала, что он открыл новую школу, и очень хорошо взялась бы доказать это…»

Впервые же о возникновении школы Бунина она говорит еще в пятнадцатом году.

Редакция «Юности» проявила разумную осторожность – три известных литературоведа решали вопрос, можно ли напечатать мой рассказ. Двое из них высказались в мою пользу, и «Цветы девицы Флоры» появились в журнале.

Пятнадцать лет отделяют меня от первого прикосновения к этой теме. Отделяет мой собственный жизненный опыт и опыт литературный, за эти годы много написано, еще более перечитано и передумано. И вот – биографическая рукопись Авиловой, иногда плавные, цельные, порой отрывочные записи, ее дневники. Написанные для себя, для взрослых уже детей в надежде, что когда-нибудь прочтут – потом, когда ее не будет на свете, – эти записи создали для меня заново портрет пленительной женщины.

Женщины, которую любил Чехов.

Кто была Беатриче?

Кого сохранил для нас Леонардо в образе Моны Лизы? Какой была она, вдохновившая Чехова на рассказы о любви?..

Кроме высокой оценки Бунина, она не удостоилась до сей поры серьезного внимания. В сущности, мы долго знали о ней лишь то, что о себе сообщила она сама. И это принято было как истина. Она же в свойственной ей манере всегда смотрит на себя как бы чуть свысока. Слегка себя высмеивая, над собой подтрунивая. Как бы памятуя строки чеховского письма: «Горды только индюки». Вот образцы того, как говорит она о себе:

«В гимназии я училась плохо»;

«…была неуверенность в себе, доходящая до уверенности, что я непременно скажу или сделаю глупость»;

«…никогда я не была глупей, чем когда я говорила с умными людьми».

Говоря о своем первом рассказе, помещенном в «Петербургской газете», которую издавал муж ее сестры С. Н. Худеков, добавляет: «Плохой рассказ». И тут же: «…это был не дебют, а просто родственная любезность».

«За свой первый рассказ я получила двадцать рублей и подарила их Мише,[5] чтобы он купил себе чернильницу. Но он не купил. Сказал, что за двадцать рублей чернильницы дрянь, и продолжал писать из пузырька…»

Она себе мало нравится. Но когда хвалят то, что она пишет, когда Максим Горький обращает на нее внимание, она готова поверить словам мужа: «У тебя счастливая наружность, вот и все!»

Ее принимают в Союз взаимопомощи русских писателей, «…но мне не страшно было: уж очень я была безобидна, незначительна. И, конечно, меня приняли».

И в главке «Как я была писательницей»:

«Я завела эти записки, в которых убожество моих умственных запасов оставляет мне такое крошечное поле действия…»

«Я была талантливое ничтожество».

Она беспощадна к себе, учиняя анализ прожитой жизни, оглядываясь на себя, оценивая свои поступки, как бы отвечая на чей-то вопрос – не на свой ли?.. Объясняя самой себе – себя.

Послушаем, что о ней говорят другие:

«Я помню ее в юности. Вся бледная, с белыми волосами, с блестящими глазами… Молодая девушка с розами на щеках»

(И. А. Бунин).

«В ней все было очаровательно: голос, некоторая застенчивость, взгляд чудесных серо-голубых глаз…»

(он же).

«Я любил с ней разговаривать как с редкой женщиной, в ней было много юмора даже над самой собой, суждения ее были умны, в людях она разбиралась хорошо. И при всем этом она была очень застенчива, легко растеривалась, краснела…»

(он же).

«Ах, Лидия Алексеевна, с каким удовольствием я прочел Ваши „Забытые письма“. Это хорошая, изящная, умная вещь. Это маленькая, куцая вещица, но в ней пропасть искусства и таланта…»

(А. П. Чехов).

«Авилова хорошие темы находит»

(Л. Н. Толстой).

«Авилова пишет лучше Андреева. Она выбирает старые нравственные темы и пишет на них»

(он же).

Читая сейчас записи Лидии Алексеевны, я часто вспоминала фразу Чехова из письма, ей адресованного:

«Верьте, Вы строги не по заслугам».

Так он писал ей, защищаясь. Не по заслугам строга она и к себе.

…Вскоре после того, как «Цветы девицы Флоры» были опубликованы, в редакцию журнала стали приходить письма. Два из них я здесь приведу.

Первое меня чрезвычайно обрадовало:

«Дорогая Инна Гофф!

Извините, не знаю Вашего отчества. Прочла Ваш… рассказ в „Юности“, посвященный отношениям, вернее, эпизоду в отношениях моей бабушки Лидии Алексеевны Авдловой с Антоном Павловичем Чеховым, и захотелось поблагодарить Вас за ту лиричность и нежность в интерпретации этого эпизода, просто за то, что Вы ее полюбили и как-то по-своему, но очень трогательно осмыслили и захотели осмыслить их взаимоотношения.

…Вы, верно… знаете, что не все поверили бабушкиным воспоминаниям. Тем более мне было приятно прочесть Ваш рассказ, почувствовать тепло и взволнованность в Ваших строках… Если Вас интересуют потомки…»

Далее следовало приглашение. Было указано два телефона, домашний и служебный – Института русского языка Академии наук СССР.

И стояла подпись – Н. Авилова.

Второе письмо меня озадачило:

«Главному редактору журнала „Юность“ тов. Полевому.

Уважаемый Борис Николаевич!

В номере девять журнала „Юность“ за сентябрь 1965 года я прочел статью Инны Гофф „Цветы девицы Флоры“.

Не откажите в любезности сообщить Вашим читателям, что сестра Антона Павловича Мария Павловна при жизни не один раз говорила мне, что со стороны Чехова никогда не было никаких серьезных чувств к Л. А. Авиловой, что она желаемое приняла за действительность и в изложении ряда фактов не была точна.

С уважением С. М. Чехов. 6 октября 1965 г.».

Вот таких два письма в ответ на мою «статью». Борьба не утихла. Впрочем, я поняла это, натолкнувшись на отзыв одного из трех рецензентов, решавших судьбу моего рассказа, – сторонника версии Марии Павловны.

А я-то обрадовалась, узнав, что И. А. Бунин высоко оценил прочитанные им воспоминания Авиловой.

Я прочла это, когда рассказ был уже написан, и решила, что ссылка на Бунина обескуражит каждого. Но, оказалось, этого недостаточно. Слишком велик авторитет Марии Павловны Чеховой. Да и как ей не быть авторитетом, сестре и другу, столько сделавшей для Антона Павловича при его жизни и еще более после его смерти. Разве сама я не подчинилась в свое время ее влиянию, не подвергла сомнению рассказанное Авиловой, прочтя в предисловии к сборнику воспоминаний о Чехове:

«В особой оговорке нуждаются мемуары писательницы Авиловой… Ее воспоминания дают ряд достоверных сведений, в частности о той среде, которая окружала Чехова во время его приездов в Петербург, о первых постановках его пьес в петербургских театрах, уточняют некоторые данные биографии писателя. При всем этом нельзя не отметить чрезмерную субъективность и односторонность автора в освещении материала, связанного с Чеховым. Едва ли также можно считать вполне достоверным, что свои отношения к Авиловой Чехов выразил в рассказе „О любви“…»

Второе издание воспоминаний современников о Чехове вышло в свет в пятьдесят четвертом году, автор предисловия повторяет уже знакомую нам оценку Марии Павловны. Его не вполне ловкая фраза – либо отношение к Авиловой, либо отношения с Авиловой – погасила тогда мой интерес к напечатанному, я проглядела эти страницы бегло, с раздражением: как можно, думала я, сочинять, фантазировать, придумывать свой роман с Чеховым!..

Я многие годы не возвращалась к мемуарам Авиловой, помещенным в книге, пролистывала их, пока однажды в воспоминаниях Ивана Щеглова не обнаружила ее цветы. Щеглов, посетивший Чехова в больнице, прилежно передает разговор о цветах, свои вопросы и ответы Антона Павловича:

«…и вазочка с букетом живых цветов.

– А это у вас от кого? – кивнул я на букет, украшавший больничный столик. – Наверное, какая-нибудь московская поклонница?»

Я замерла, прочтя этот вопрос.

«– И не угадали: не поклонница, а поклонник. Да еще вдобавок московский богатей, миллионер. – Чехов помолчал и горько усмехнулся: – Небось и букет преподнес, и короб всяких комплиментов, а попроси у этого самого поклонника „десятку“ взаймы – ведь не даст! Знаю я их, этих поклонников!

Мы оба помолчали.

– А знаете ли, кто у меня вчера здесь был? – неожиданно и с видимым удовольствием вставил Чехов. – Вот сидел на этом самом месте, где вы теперь сидите.

– Не догадываюсь.

– Лев Толстой!»

Между тем Лев Толстой посетил Антона Павловича 28 марта, Щеглов же – 5 апреля.

Чехов уводит от разговора о цветах.

Но Иван Щеглов, приняв на веру слова Чехова о миллионере, делает вывод: среди поклонников не нашлось ни единого, который догадался бы «позабыть» на больничном чеховском столике… чек на необходимую сумму для поездки за границу.

В рассказе «Цветы девицы Флоры» приведен этот эпизод – ключ к моей догадке о глубоком чувстве, которое приходилось скрывать.[6]

В редакции журнала письмо племянника Чехова передали мне с просьбой ему ответить. Сохранилась копия моего ответа. Приведу его здесь полностью, так как это ответ не только ему.

«Уважаемый Сергей Михайлович!

Борис Николаевич Полевой передал мне Ваше письмо по поводу моего рассказа (именно рассказа, а не „статьи“, как пишете Вы) „Цветы девицы Флоры“. Это разница существенная, так как статья требует большей аргументации и тем отличается от лирического рассказа, навеянного мыслями о Чехове и открытиями, пусть очень скромными, пристального читателя материалов „вокруг Чехова“.

В свою очередь, хочу Вам сообщить, что эти материалы показывают, что Антон Павлович не всегда был до конца откровенен даже с Марией Павловной, которую очень любил. Возможно, эта любовь и оберегала покой сестры, пока это было возможно. То есть до того самого момента, когда истина уже непременно должна была обнаружиться. Вспомните столь неожиданную для самых близких женитьбу Антона Павловича, переживания Марии Павловны, вызванные ею.

Есть и другие примеры, говорящие о том, что личная, мужская жизнь Чехова не всегда была известна его сестре. Ссылаться исключительно на мнение Марии Павловны в таких тонких и сложных вещах, как чувство, испытываемое одним человеком к другому, тем более мужчины к женщине, несколько странно.

Скрытность Антона Павловича оставила много белых пятен в его, казалось бы, так хорошо изученной биографии. Пытаться как-то восполнить эти пробелы, изучая творчество, архивы и переписку Чехова, дело, по-моему, нужное. Ибо „хрестоматийный глянец“ сложившихся суждений часто мешает живому делу поисков в литературе».

Теперь, спустя пятнадцать лет, мое знакомство с Лидией Алексеевной Авиловой углубилось, стало ближе. Возникло такое чувство – близкого знакомства.

Это случилось одновременно с выходом в свет моей новой книги «Знакомые деревья». В ней я впервые поместила свой рассказ о цветах «девицы Флоры» так когда-то шутливо представил ее Чехову муж сестры Авиловой С. Н. Худеков, издатель «Петербургской газеты».

В прежние мои сборники этот рассказ не ложился, тут же был особый раздел моих записок и размышлений и даже новая работа, тоже связанная с именем Чехова, – «Вчера он был у нас… (Вокруг одного письма)».

Звонок внучки Авиловой я вначале связала с выходом моей книги. Но это было только совпадение.

Папка с рукописью – «Авилова Лидия Алексеевна. Воспоминания, дневник». Более двухсот страниц искренней исповеди. Отсвет этих записок, прочитанных теперь впервые, лег и на мой давний рассказ, кое-что в нем осветив по-иному. В нем тоже, думала я теперь, она такая, какой сама представилась нам. Ее взгляд на себя и события по прошествии многих лет.

Взгляд из того далека, когда о себе уже можно писать отстранясь, не «я», а «она», что порой и делает Авилова в своих записках.

«Я добросовестно искренна», – говорит она, боясь допустить «вдохновение» в свои тетрадки. Прежде всего здесь она сама, вся ее трудная, долгая жизнь. И главное в этой жизни – две чаши весов, две ее большие любви.

Любовь к Чехову и любовь к своим детям. Была постоянная боль.

«Две натянутых, напряженных струны», – скажет она спустя годы.

И в другом месте:

«Вот взяла и перечла сегодня эту тетрадь. Когда я писала ее? Давно. Любовь. О любви. В семьдесят четыре года (скоро будет) я думаю о любви. И думаю я, что я ее никогда не знала.

…Была ли у меня влюбленность в Чехова? Конечно, была, но такая подавленная, такая загнанная! Одна боль…»

(запись в дневнике).

Ей семьдесят три года, и она называет влюбленностью то, что прежде звала любовью. Но слово боль выдает ее. Боль осталась.

Иван Алексеевич Бунин по прочтении ее мемуаров пишет:

«А ведь до сих пор многие думают, что Чехов никогда не испытал большого чувства. Так думал когда-то и я.

Теперь же твердо скажу: испытал! Испытал к Лидии Алексеевне Авиловой».

И далее:

«Чувствую, что некоторые спросят: а можно ли всецело доверять ее воспоминаниям?

Лидия Алексеевна была необыкновенно правдива. Она не скрывала даже тех отрицательных замечаний, которые делал Чехов по поводу ее писаний, как и замечаний о ней самой. Редкая женщина!»

И еще:

«А сколько лет она молчала. Ни единым словом не намекнула при жизни (ведь я с ней встречался) о своей любви…»

Так писал Бунин в своей неоконченной книге «Чехов», отрывки из которой помещены в девятом томе собрания его сочинений.

Допускаю вопрос: а можно ли всецело доверять Бунину?

Почему Бунину, а не Марии Павловне?

Пусть ответит на этот вопрос сама Мария Павловна Чехова:

«Вы просили меня указать Вам кого-нибудь, кто бы мог написать биографию моего покойного брата, и, если Вы помните, я советовала Вам Ивана Алексеевича Бунина. И теперь советую его же и даже прошу. Лучше его никто не напишет, он очень хорошо знал покойного, понимал его и может беспристрастно к этому делу приступить…»

(письмо М. П. Чеховой П. В. Быкову от 10 мая 1911 года).

Последуем совету Марии Павловны и поверим И. А. Бунину. Ведь все дело именно в этом – беспристрастно.

Среди заметок Бунина об Авиловой есть одна фраза недописанная, прерванная на середине:

«А вся жизнь ее поистине глубокой любви к Чехову, трагической даже и по…»

На этом месте отвлекли, прервали, так и осталось. Рискну продолжить:

«…трагической даже и после смерти Чехова, когда ее имя было отторгнуто от него, вытеснено другими именами, насильственно утвержденными…»

Да простит меня Иван Алексеевич Бунин, если намеревался сказать другое.

Но это – напрашивается.

«Разве можно после опубликования воспоминаний Авиловой серьезно говорить о Лике Мизиновой»

(И. А. Бунин).

Бунин судит беспристрастно.

Он был частым гостем Марии Павловны, Ма-Па, как он звал ее дружески, и после кончины Антона Павловича. Они много, подолгу беседовали. Результатом собственных впечатлений и этих бесед с его сестрой явились воспоминания Бунина о Чехове, напечатанные в сборнике товарищества «Знание» за 1904 год (вышел в девятьсот пятом году). Много лет спустя Бунин сделал на этом сборнике надпись, перечеркнув то, что писал когда-то:

«Написано сгоряча, плохо и кое-где совсем неверно благодаря Марье Павловне, давшей мне, по мещанской стыдливости, это неверное».

Замечание не вполне справедливо. Беседуя с ним, Мария Павловна не догадывалась о существовании у брата другой, скрытой жизни. Она искренне заявила Лику Мизинову на роль лирической героини в жизни брата. Лика была ее подругой, подругой всей чеховской семьи: «привези Лику», «приехала Лика» – то и дело встречаем в письмах Чехова.

«Кукуруза души моей», «канталупа» – таковы нежные прозвища, которыми Чехов награждает «милую Лику», «Ликусю».

С января девяносто пятого года письма Чехова Лидии Стахиевне становятся суше, деловитей, перерывы между письмами все длиннее. В них все чаще постскриптумы:

«Маша просит, чтобы Вы привезли 2 пары перчаток и духов»

(январь 1895 года);

«Милая Лика, так как Вы приедете к нам встречать Новый год, то позвольте дать Вам поручение: на Тверской у Андреева купите четверть (бутыль) красного вина Кристи № 17 и привезите. Только не выпейте дорогой, прошу Вас. Если не привезете, то мы без вина!!!

Будьте здоровы, канталупа».

И внизу после даты:

«За вино я отдам».

Он серьезно влюблен. Все нагнетается, потому что надо от всех скрывать. И это томит. Как позднее будет томить Гурова в «Даме с собачкой».

Чехов чуть не проговаривается в черновике письма жене Суворина, с которой в ту пору был близко дружен, объясняя ей свое бегство из Петербурга после провала «Чайки». Там есть строчка без всякой связи с другими:

«Представьте, я чувствую, что я влюблен»

(черновик письма от 19 октября 1896 года, Мелихово).

В беловом тексте эта строчка отсутствует.

Кто она, в любви к которой признается Чехов и сам же это вычеркивает? Не та ли, которой он обещал ответить со сцены на многое?

Та, что послала ему брелок с зашифрованными словами: «Если тебе понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее», – и сидела «в амфитеатре, с правого края, около двери» на первом ужасном представлении «Чайки». Вспыхивала и бледнела, ожидая обещанного им ответа.

Его отчаянье от провала спектакля усиливалось от ее присутствия в зале. Услышала она его? Поняла?..

Он ей ответил – на многое – устами Тригорина.

Это ей, пишущей рассказы, он исповедуется в том, что есть жизнь писателя, – «я должен писать, я должен писать, я должен…».

Устами Тригорина он обращается к ней:

«…и нет мне покоя от самого себя, и я чувствую, что съедаю собственную жизнь, что для меда, который я отдаю кому-то в пространство, я обираю пыль с лучших своих цветов, рву самые цветы и топчу их корни. Разве я не сумасшедший?..»

Это ее, а не Нину Заречную благодарит он устами Тригорина за брелок: «Как грациозно! Прелестный подарок!»

И столько раз, почти назойливо, произносит сам начертанное на брелоке – чтобы она запомнила: «Страница 121, строки 11 и 12…»

И она запомнила. Сквозь хаос провала, сквозь возмущение и хохот, мешавшие слушать, для нее звучало: «Страница 121, строки 11 и 12…»

Вернувшись домой, она прочитала его ответ в томике своих рассказов: «Молодым девицам бывать в маскарадах не полагается». Это не был ответ на многое. Лишь на то, что он получил ее брелок и знал, с кем пьет шампанское в день маскарада в суворинской ложе.

Сосредоточась на этом, запоминая страницу и строчки, она упустила другое. Ответ Чехова был многозначен. Монолог Тригорина необычайно серьезен для самого Тригорина. Можно сказать, Тригорипу поручено здесь высказать мысли Чехова. Ему же, Тригорину, поручено произнести слова благодарности и любви.

Вспомним еще несколько его реплик.

«Тригорин (В раздумье). Отчего в этом призыве чистой души послышалась мне печаль и мое сердце так болезненно сжалось?»

Ответ на ее брелок. Ее – не Заречной.

«Тригорин. Такой любви я не испытал еще».

И дальше, отзываясь на слова Нины Заречной: «Мы увидимся в Москве», – Чехов как бы подсказывает ей их будущую встречу устами Тригорина: «Остановитесь в „Славянском базаре“… Дайте мне тотчас же знать».

Подсказана их неудачная встреча в Москве. От премьеры «Чайки» до того рокового марта менее полугода. (Встреча в «Славянском базаре» состоялась позднее у Гурова и Анны Сергеевны в «Даме с собачкой».)

…Он приехал в Москву, как они с ней условились, несмотря на то что всю ночь не спал, – мешал сильный кашель. В письме к Лидии Алексеевне Авиловой он написал:

«…задержать меня дома может только болезнь».

Но и болезнь не задержала его…

Он остановился в гостинице «Большая Московская», может быть, потому, что в «Славянском базаре» жил Суворин, а ему не хотелось лишних свидетелей. В тот же день он послал ей записку с посыльным с просьбой прийти к нему ввиду его нездоровья. Но когда обедал с Сувориным в «Эрмитаже», пошла кровь горлом…

Суворин увез его к себе, и его мучило, кроме всего прочего, еще и незнанье, получила ли она его записку, придет ли к нему…

Пролежав в номере Суворина больше суток, он вернулся к себе в «Большую Московскую».

«Надо знать, что 24 утром, когда я еще спал, Чехов оделся, разбудил меня и сказал, что уходит к себе в отель. Как я ни уговаривал его остаться, он ссылался на то, что получено много писем, что со многими ему надо видеться и т. д.»

(из дневника Суворина).

Вернувшись утром к себе в гостиницу, он не нашел ответа от той, к которой спешил.

Он не знал, что она уже была у него, отправив с тем же посыльным ответ, что будет вечером. В восемь часов. Не знал, что, не застав его, она ушла обиженная, оскорбленная. Ушла, отыскав среди прочей нераспечатанной почты свою записку и унеся с собой.

Больной и слабый, он снова шлет ей записку – сообщает о случившемся и кончает словами:

«…пролежал более суток – и теперь дома, т. е. в Больш. моск, гостинице.

Ваш А. Чехов».

Просмотрев корреспонденцию Чехова тех дней, легко заметить, что, кроме брата Ивана, которому он пишет: «Побывай у меня, кстати, есть дело», видеться он ни с кем не собирался.

Ни с кем, кроме Авиловой.

Свидание их состоялось в больнице. Она была первой, кто посетил его. Пришла, и ее пропустили к нему – единственную. По его настоянию.

(К нему не пускали тогда никого, был назначен строгий режим. Нужен был пропуск даже для членов семьи – его брат Иван Павлович приехал на Курский вокзал встретить ничего не знавшую Марию Павловну и передать ей карточку для посещения больного.)

Их встречу я описала в своем рассказе:

«Он лежал на спине, повернув лицо к двери», – вспоминала она потом.

«Как вы добры», – тихо сказал он.

Она села на стул около его кровати, взяла с тумбочки часы – ей разрешили пробыть около него три минуты. Он отнял часы и, задержав ее руку, спросил:

«– Скажите: вы пришли бы?

– К вам? Но я была, дорогой мой…»

Она могла ничего больше не говорить. Могла уйти, не ожидая, пока пройдут отведенные для них минуты свидания.

Он был счастлив. И знал, что это счастье будет с ним и после, когда она уйдет и он останется один.

«Но я была, дорогой мой…»

«Ее голос, взгляд ее серых глаз, устремленных ему в лицо с тревогой и нежностью…»

(Фразы, взятые в кавычки, из воспоминаний Л. А. Авиловой.)

И обращенное к ней:

«Милая!»

Долгие-долгие годы это слово звучало в памяти лишь для нее одной.

«Я вас очень лю… благодарю», – написал он ей в записочке: разговаривать запретили.

«„Лю“ он зачеркнул и улыбнулся», – вспоминает она.

Отношения с Марией Павловной сложились неблагоприятно для Авиловой.

После смерти Чехова, одиннадцать дней спустя со дня его похорон, Мария Павловна получила от Лидии Алексеевны письмо. Это письмо впервые приведено М. П. Чеховой в ее книге «Из далекого прошлого»:

«Я пишу только Вам, не для публики, даже не для окружающих Вас. У меня именно к Вам личное чувство, и я думаю о Вас, потому что больше не могу думать о том, кого нет… О, если бы мне знать, не рассердит ли Вас то, что я решилась написать Вам? Поймете ли, почему мне это так нужно было?

Простите меня, пожалуйста, если я тревожу Ваше горе. Поверьте мне: если бы я сама не чувствовала этого горя, если бы я не тосковала, если бы я могла совладать с собой – я бы не считала себя вправе обратиться к Вам… У меня много его писем.

И мне некому, некому, кроме Вас, сказать, как это все ужасно, как это все трудно понять и, когда поймешь, как безотрадно, скучно жить.

…Я написала Вам, что у меня много его писем. Но я не знаю, как он относился ко мне. Мне это очень тяжело…»

Комментируя эти строки, Мария Павловна отмечает: «…она признается в том, что не знала (выделено мной. – И. Г.), как же Антон Павлович к ней относится».

И делает вывод: «Из… воспоминаний вытекает, что Антон Павлович любил ее, что их отношения стояли на грани романа, что он сам говорил ей об этом. Этого не было» (выделено мной. – И. Г.).

Л. А. Авилова в своих записках:

«Мне часто вспоминается рассказ Чехова. Кажется, он называется „Шуточка“… Зимний день. Ветер. Ледяная гора. Молодой человек и молодая девушка катаются на санках. И вот каждый раз, как санки летят вниз, а ветер шумит в ушах, девушка слышит: „Я люблю вас, Надя“.

Может быть, это только кажется?

Я летела с горы в Москве. Я летела и раньше. Я слышала не один раз: „Я люблю вас“. Но проходило самое короткое время, и все становилось буднично, обычно, а письма Антона Павловича холодны и равнодушны…»

Как-то в ответ на ее упрек он сослался на то, что не умеет писать письма… Их набралось двенадцать томов, его писем, исполненных блеска, ума, юмора и печали.

Видимо, он хотел сказать, что не умеет писать письма такие, какие ей хочется получать. Чтобы в них все было сказано и в то же время не сказано ничего. В которых значительность прячется за будничными словами.

Такие письма, если их случалось ему писать, выходили у него холодными.

Он пишет ей даже сердито, и, когда говорит ей о своей любви, вспоминает она, «лицо у него было строгое, глаза смотрели холодно, требовательно… точно он сердится, упрекает меня…».

То был не холод, а сдержанность.

«Я никогда не верила, что и он любит меня. Его радость при встречах я объясняла его характером и еще тем, что ему было весело со мной…»

Она сомневается. Не знает – верить ли?

Это случается и тогда, когда вместе прожита жизнь: любил он меня? Любила она меня?..

Лидия Алексеевна Авилова ищет поддержки, подтверждения у его сестры, но встречает полное неприятие.

Они впервые встретились, когда Мария Павловна решила издать эпистолярное наследие Чехова.

…В глаза мне бросилось одно несоответствие.

Мария Павловна пишет: «Лидия Алексеевна передала мне все письма (выделено мной. – И. Г.) к ней брата…»

В чеховском томе «Литературного наследства» читаем: «Когда М. П. Чехова готовила издание писем Чехова, Авилова передала ей копии (выделено мной. – И. Г.) всех имевшихся у нее писем – всех, кроме одного».

Так все же – письма или копии писем?

Мария Павловна придает подлиннику большое значение, о чем говорит в предисловии к своему изданию писем Чехова:

«Значительное большинство писем было доставлено мне в подлинниках: их текст был мною тщательно проверен и печатается с сохранением всех его особенностей. За точность тех немногих писем, которые были мне доставлены в копиях… ручаться не могу».

В новом полном собрании сочинений и писем А. П. Чехова в примечаниях к письмам, адресованным Авиловой, то и дело следует ссылка на издание М. П. Чеховой с указанием, «где опубликовано впервые… по автографу».

В отделе рукописей Ленинской библиотеки, по счастью, хранятся еще копии писем Чехова, лично снятые Марией Павловной с автографов, с ее пометками «с подлинника». Мне их показали.

И я окончательно убедилась, что Авилова передала М. П. Чеховой не копии, а самые письма Антона Павловича, что очень существенно. Тем более в случае Авиловой, когда все эти письма были потом утеряны – похищены.

«Лидия Алексеевна передала мне все (см. об этом дальше. – И. Г.) письма к ней брата и, в свою очередь, попросила меня вернуть ее письма к Антону Павловичу, что я и сделала (см. дальше. – И. Г.)… У нас произошли разногласия, и я с ней после того больше не виделась».

Л. А. Авилова (в своих записках):

«Несколько лет после смерти Антона Павловича его сестра, Мария Павловна, отдала мне мои письма к нему. Они были целы. „Очень аккуратно перевязаны ленточкой, – сказала мне М. П., – лежали в его столе“. Не перечитывая, я бросила их в печку. Я очень жалею, что это сделала. (…) На полях я видела какие-то отметки. Почему я не хотела обратить на них внимания? Конечно, потому что мне было больно…»

Больно… Боль.

После несбывшейся встречи и коротких свиданий в Остроумовской клинике Чехов пишет и печатает рассказ «О любви».

Но перед этим были ее «Забытые письма».

Авилова прислала Антону Павловичу на суд вырезки газет со своими рассказами. Из Мелихова их переслали ему в Ниццу. Среди них «Забытые письма», три письма от женского лица.

Женщина, потерявшая недавно мужа, пишет любимому человеку. Она пишет ему:

«…жизнь без тебя, даже без вести о тебе, больше чем подвиг – это мученичество».

И: «Я счастлива, когда мне удается вызвать в памяти звук твоего голоса, впечатление твоего поцелуя на моих губах… Я думаю только о тебе».

И там же: «Я не могу припомнить, говорил ли ты мне когда-нибудь, что любишь меня? Мне так бы хотелось припомнить именно эту простую фразу… Ты говорил о том, что любовь все очищает и упрощает… Любовь…»

В последнем письме к героине приходит сомнение в том, что она любима, она переменяет интимное «ты» на «вы»:

«В вашей веселой рассеянной жизни я была лишь развлечением – и только».

Л. А. Авилова в своих воспоминаниях «Чехов в моей жизни»:

«Зачем после свидания в клинике, когда он был „слаб и не владел собой“, – а мне уже нельзя не увериться, что он любит меня, – зачем мне надо было… послать „Забытые письма“, полные страсти, любви и тоски?

Разве он мог не понять, что это к нему взывали все эти чувства?..»

Чехов все понял. Услышал.

Из четырех ее рассказов он выделил этот.

«Это хорошая, умная, изящная вещь… в ней пропасть искусства и таланта».

Услышал – «тон, искреннее, почти страстное чувство».

Они не виделись с того марта. Теперь был ноябрь.

На брелок он ей ответил со сцены.

На этот рассказ ответит рассказом «О любви».

В июле он сообщает ей, что пишет – «уже написал, надо кончать» – рассказ для «Русской мысли».

В рассказе ответ на ее вопрос: «…говорил ли ты мне… что любишь меня?»

«…воспоминанье о стройной, белокурой женщине оставалось во мне все дни, я не думал о ней, но точно тень ее лежала на моей душе».

«Я был несчастлив. И дома, и в поле, и в сарае я думал о ней».

«Мы подолгу говорили, молчали, но мы не придавались друг другу в нашей любви и скрывали ее робко, ревниво. Мы боялись всего, что могло бы открыть нашу тайну нам же самим».

(«Я вас очень лю… благодарю».)

«Я чувствовал, что она близка мне, что она моя, что нам нельзя друг без друга»…

Она плакала. Слезы застилали глаза, мешали читать. Потом ее задели слова, что, «когда любишь… не нужно рассуждать вовсе».

Много раз она перечитывала рассказ, стараясь постичь его вывод.

«…когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле…»

«…как ненужно, мелко и обманчиво было то, что мешало нам любить», – говорил он устами Алехина.

Герой отбрасывал сложность жизни. Что «не нужно, мелко… обманчиво»? Ее семья? Ее дети?..

«Не ласково было мое письмо», – признается она.

Обида взаимна. Его не поняли. Признанья не услышали. Она сравнивает его с пчелой, которая берет мед «откуда придется». Вспомнила, должно быть, монолог Тригорина в «Чайке» – «для меда, который я отдаю кому то в пространстве, я обираю пыль с лучших своих цветов…».

Он отвечает ей сдержанно:

«Вы не справедливо судите о пчеле. Она сначала видит яркие, красивые цветы, а потом уже берет мед.»

Невозможность близости порождает раздражение. Человек от своей боли становится глухим, нечувствительным к боли другого.

Их любовь – цепь несовпадений, взаимонепониманий. Свой девятый вал они пережили в Остроумовской клинике. Ограниченное время, боязнь за его жизнь и его слабость освободили от всего, позволили обо всем забыть…

«Один день. Для меня…»

Но ее ждали дома. И третье свидание не состоялось.

В тридцать девятом году, четверть века спустя после первой – и единственной – встречи с Марией Павловной, Авилова написала ей:

«Думаю о Вас часто и много. И грустно мне, что я Вам чужда и, возможно, неприятна. Мы не сошлись с Вами когда-то в одном вопросе, и Вы огорчились тогда до слез. С тех пор я считала, что Вы не хотите больше иметь со мной никаких отношений. Даже не решилась зайти к Вам, когда была в Ялте… А я до сих пор горячо благодарна Вам за то, что Вы дали мне случай поцеловать руку Евгении Яковлевны».[7]

О разногласиях с Авиловой в книге Марии Павловны сказано, что они произошли «по поводу публикаций некоторых писем». Какие же это письма, возможность публикации которых или ее невозможность могла огорчить до слез сестру Чехова?

Видимо, те, где выходит на поверхность глубоко скрытое существование личных отношений, – иного ответа найти нельзя.

М. П. Чехова предваряет первое собрание писем, изданных ею в 1912–1916 годах, своим предисловием. Она пишет:

«…в некоторых письмах… вследствие слишком интимного характера сделаны пропуски, везде обозначенные точками».

Сверяя это издание с последующими, я нашла такие пропуски только в двух письмах Чехова Авиловой. В письме от 21 февраля 1892 года из текста исключены слова, прямо следующие за критическим разбором рассказов Авиловой:

«Однако я вижу не удержался и отмстил Вам за то, что Вы обошлись со мной, как фрейлина екатерининских времен, т. е. не захотели, чтобы я не письменно, а словесно навел критику на Ваши рассказы».

Согласимся, что ничего сугубо интимного в этом нет. Есть лишь повторение – усиление упрека, – с него начинается письмо:

«По-настоящему за то, что Вы не пожелали повидаться со мной… мне следовало разругать Ваш рассказ…»

Второе письмо со множеством отточий – от 19 марта 1892 года, но о нем речь впереди.

В этом собрании писем отсутствуют записки совсем невинного характера, как то письмецо от 15 февраля 1895 года после неудачного визита Чехова к Авиловой, когда их разговору наедине помешали случайные гости – и все было испорчено:

«Вы не правы, что я у Вас скучал бессовестно. Я не скучал, а был несколько подавлен, так как по лицу Вашему видел, что Вам надоели гости. Мне хотелось обедать у Вас, но вчера Вы не повторили приглашения и я вывел заключение опять-таки, что Вам надоели гости…»

Помешали… А он хотел увидеться с ней. Готовясь к поездке в Петербург, писал в канун Нового, 1895 года, брату Александру:

«Если бываешь в „Петербургской газете“, то узнай там адрес Лидии Алексеевны Авиловой, сестры м-ме Худековой. Опять-таки узнай вскользь, без разговоров».

Получив гранки включенных в первое издание чеховских писем, ей адресованных, Авилова пишет Марии Павловне:

«Я заметила, что некоторые письма пропущены… Вы не знаете, как я была бы благодарна Вам, если бы Вы отказались от печатанья моих писем! Я сама не знала, как мне будет это тяжело… Вы бы сняли с моей души тяжесть, если бы согласились исключить меня».

Письма, отсутствие которых заметила Лидия Алексеевна, получив корректуру, в издании не восстановлены, они были пропущены не случайно. Просьбу о том, чтобы снять еще одно письмо («Я его зачеркну. И пусть его как бы совсем не было») Мария Павловна охотно выполняет.

Это письмо от 21 октября 1898 года, второе после ее неласкового письма в ответ на рассказ «О любви». В нем слышна еще взаимная обида:

«Если в своем последнем письме я пожелал Вам счастья и здоровья, то не потому, что хотел прекратить нашу переписку или, чего боже упаси, избегаю Вас, а просто потому, что всегда хотел и хочу Вам счастья и здоровья.

…Простите, если в самом деле в моих последних письмах было что-то жесткое или неприятное. Я не хотел огорчать Вас, и если мои письма иногда не удаются, то это не по моей вине, это против воли».

Отброшено или сокращено то, что хранит следы глубоко личных отношений.

Личных, что отнюдь не всегда означает интимных.

Мария Павловна Чехова в любви к брату была ревнива и нетерпима. Внезапная для близких женитьба Антона Павловича на Книппер – он обвенчался тайно от всей семьи, не открылся даже брату Ивану, которого видел в Москве в самый день венчанья, – вызвала смятенье и бурю ревности в душе сестры Маши.

«Милая мама, благословите, женюсь» – телеграмма из Москвы 25 мая 1901 года. И письмо Марии Павловны, будем считать его поздравительным:

«Так мне жутко, что ты вдруг женат! Мысли у меня толкают одна другую…

…факт, что ты повенчан, взбудоражил все мое существо, заставил думать и о тебе, и о себе, и о наших будущих с Олей отношениях… пока не могу себе отдать отчета в своем чувстве к ней…»

И через десять дней:

«…каюсь, что этим огорчила тебя и Олю. Если бы ты женился на другой, а не на Книпшиц, то, вероятно, я ничего не писала бы тебе, а уже ненавидела твою жену. Но тут совсем другое дело: твоя супруга была мне другом…»

«Была мне другом…» Говорится как о минувшем.

Какую же неприязнь должна была вызвать у нее Авилова, причастная к тайной жизни Антона Павловича, о котором, казалось Марии Павловне, ей было известно все.

Истолковав по-своему фразу авиловского письма: «Но я не знаю, как он относился ко мне», М. П. Чехова крепко держалась за свое толкование.

Отвергая скрытый смысл этих слов: «Не знаю, верить ли…»

Они встретились летом тридцать девятого года. Мария Павловна навестила Авилову по приезде в Москву. Лидия Алексеевна жила с сиротой-внуком, которого воспитала, в маленькой, узкой, похожей на щель комнате коммунальной квартиры. Внучка Авиловой вспоминает это жилье – «полутемную комнату на пятом этаже. Там с трудом удалось установить две кровати, диван, стол, шкаф и кухонный стол с керосинкой. Готовили в комнате…».

М. П. Чехова вспоминает:

«…я сама зашла к Авиловой на квартиру (следует адрес – И. Г.). Я увидела старую, больную… женщину. На столе лежала груда окурков от папирос.

Свидание наше было грустным и – последним».

Лидии Алексеевне Авиловой было семьдесят пять лет.

Мария Павловна была старше на год, но ни старой, ни больной себя не чувствовала.

Она пережила Л. А. Авилову на четырнадцать лет.

Цель этих записок – попытка портрета Лидии Авиловой.

Чтобы читатель мог составить свое суждение о ней как личности, не раз прибегну к помощи ее дневников и записок.

Авилова по мужу, урожденная Страхова, она выросла в Москве на Плющихе, «очень широкой и тихой улице, по которой утром… пастух собирал и гнал стадо на Девичье поле».

Она пишет о Москве той поры – плеск воды в бочках в темноте зимнего утра. Жильцы, квартирующие в доме, – картежник и бедная русская швея, которую почему-то звали мадам Анго. Управляющий, которого дети – в семье Страховых их было шестеро – боялись и не любили. Когда его хватил удар, дворник таскал его на спине и он, сидя верхом, делал распоряжения.

Ее мать была дареной – многодетная бедная сестра подарила ее богатой, бездетной. В воспоминаниях ранней поры присутствуют две бабушки.

И менявшиеся гувернантки, и царившие в доме запреты – зимой детей не выпускали на улицу, не было даже зимней одежды.

Девиз «дареной» бабушки был: «Дети не должны предлагать вопросов».

Гимназия – «когда я стремилась стать гимназисткой, я представляла себе ученье как-то иначе, не так скучно…».

Ей было одиннадцать лет, когда она потеряла отца. Он умер внезапно, едва поднявшись после болезни и сидя под большими часами (эти большие, XVIII века часы английской работы и сейчас хранятся в семье Авиловых и идут исправно).

Городское детство, первая любовь – издалека, к незнакомому гимназисту, – первое разочарованье. И случайная встреча с ним, уже лысым господином, спустя жизнь, когда эта любовь определена ею как детская глупость.

Имение Клекотки Тульской губернии, поделенное его владельцем Кропоткиным на три части: одной третью владели Страховы, – было символом свободной, другой жизни.

Клекоткам Авилова отводит много страниц. Они поистине дышат счастьем.

«Кричат грачи, и ходит волнами весенний, деревенский упоительный воздух, и пахнет молодой крапивой и теплой землей… Все только в начале, все только в обещаниях:…и в развернувшихся почках, и в немногих еще лютиках, и в порхающих бабочках… Приятен даже запах крапивы потому, что она пахнет тогда, когда других запахов в природе еще мало…»

Воспоминания состоят как бы из отдельных новелл, и те, что посвящены Клекоткам, наиболее живописны. «Осень в деревне», «Дождливый день в Клекотках», «Летний день в Клекотках». Ее живопись импрессионистского толка:

«На столе осыпается букет роз. Пахнет розами, пахнет влагой, комната полна воздуха и свежести. Со ступенек балкона умильно улыбается, кланяется и пригибается Серый. Он хочет, но не смеет войти и то кладет переднюю лапу на ступеньку, то снимает ее…

Зеленой стеной стоит сад, и как темный тоннель – аллея. Розы розовые, розы красные, розы белые… тихо, тихо шумит дождь».

После смерти отца она оставалась в Клекотках вдвоем с матерью до глубокой осени. По вечерам в пустой усадьбе они иногда играли в четыре руки.

«Мы берем по зажженной свече и идем отпирать дверь в залу… Там очень холодно. Большие окна не занавешены, и в них, а главное, в простеночных зеркалах гостиной мелькают отражения наших свечей. Почему-то это неприятно. От дыхания идет пар, и тени бегут и никнут по стенам… Один композитор сменяется другим… Я случайно оглядываюсь на стену… всегда на одном и том же месте, точно оно нумерованное или абонированное, сидит большой паук. Может быть, правда, что пауки любят музыку и готовы слушать ее часами?.. Он оставался еще на своем месте, когда мы брали свечи и уходили, ломая на стенах тени и зажигая огни в зеркалах и черных окнах».

В двадцать лет она стала невестой.

«Это было самое счастливое время моей жизни. Когда я теперь вспоминаю о нем, меня удивляет, что можно такое продолжительное время (целую зиму и лето) быть такой непростительно счастливой.

Летом мы разошлись: я отказала ему».

Он был военным, на балах появлялся в ментике, опушенном соболями. Она отказала ему, потому что он был богат и безволен. Она хотела, чтобы он учился, поступил в университет. Он обещал. Но ничего не получалось.

Отказав ему, она тосковала.

Спустя тридцать семь лет он отыщет ее только затем, чтобы сказать, что всю жизнь любил ее одну.

Писать, вернее, сочинять она начала еще гимназисткой На выпускном экзамене ее сочинение на вольную тему прочли вслух как лучшее. Об одаренной девушке рассказали В. А. Гольцеву, он пригласил ее к себе со всеми рукописями.

«Несколько раз прошла я мимо подъезда, прежде чем позвонить… Мне сказали, что Гольцев профессор, кроме того, он писатель: печатает свои произведения в „Русской мысли“…

Мы с ним сидели в маленьком зальце, за столом, а кругом нас кишели дети. Может быть, их было и не так много, но они были до такой степени шумливы, подвижны и резвы, что заполняли собой все пространство.

Один мальчик все влезал на стул и рисовал у него что-то на лысине. Виктор Александрович только слабо отмахивался…»

Прочитавший эти строки навсегда запомнит Гольцева.


Любовь не требует пояснений. Ее брак с Авиловым в них нуждался. И она поясняет:

«Я решила, что выйду замуж „трезво“. Мне жилось хорошо. Весело мне уже не было, но мне было интересно: я много писала.»

Они поселились в Петербурге. Ее муж – донской казак Михаил Федорович Авилов – был студенческим другом ее старшего брата, толстовца Федора Страхова. Она признается, что будущего мужа «не любила, побаивалась… и ценила высоко».

И еще о нем:

«Любезность он считал глупостью и сам всегда был дерзок, иногда тонко и умно, но всегда очень обидно… Я знала, что он умный… очень здраво глядящий на жизнь и очень верный человек.

Ужасно я тогда ценила этот „здравый взгляд и верность“…»

…В Петербурге они поселились вблизи Худековых. В тесной квартирке издателя «Петербургской газеты» бывали известные писатели, здесь же устраивались юбилейные обеды и чествования. Жена Сергея Николаевича Худекова, Надежда Алексеевна, переводчица и театральный критик, познакомила свою сестру Лидию Авилову со многими литераторами.

Тут бывали Минаев, Лейкин, Потапенко. Бывал Антон Павлович Чехов. Впечатления о встречах и беседах с ними вошли в главу рукописи Л. А. Авиловой, озаглавленную «Петербург».

Она, делавшая в литературе свои первые шаги, не прошла для этих людей незамеченной.

Какой была она в ту пору?

«…был высокий рост, прекрасная женственность, сложение, прекрасная русая коса…»

(И. А. Бунин).

В ней смесь застенчивости и любопытства к жизни, смешливости и грусти. Она забывала о том, что красива, потому что в ней было еще столько другого – ум, юмор, талант, постоянное ощущение своего несовершенства…

«Писательница! Чтобы иметь право доверять своей мысли, надо суметь провести ее через мысль, уже выраженную раньше… И жизнь и мысль – это всегда продолжение жизни и мысли…»

«Я прочла несколько серьезных книг: Миля, Шопенгауэра. Будто поняла, но почему-то мне это ничего не прибавило.

И вот я поняла: я безнадежна, потому что я не мужчина, а насквозь, прямо неистово – женщина».

В женственности ее сила, но она словно не понимает этого. Впрочем, позже, рассказав о встрече с Максимом Горьким в конторе книгоиздательства «Знание», о том, как, прочтя ее книги, он пришел к ней потолковать с глазу на глаз, оговорив, чтобы им не мешали, она запишет:

«…почему Горький ко мне приехал? Почему он горячо и мною говорил? Да просто потому, что я тогда была молода и понравилась ему. Будь я умней в десять раз, талантливей в сто крат, но будь у меня очки на носу и закрученная косичка на затылке, никаких Горьких у меня бы не бывало».

И там же:

«Лев Николаевич, конечно, не замечал моей наружности… Он узнавал меня при встрече, справлялся о моих занятиях, считал мои рассказы „хорошими“ и даже как-то прочел вслух один мой рассказ… но мне кажется… что в этом случае, будь у меня очки и косичка, он отнесся бы ко мне еще лучше, еще внимательнее и теплее».

Попав в литературную среду, она вошла в нее легко и естественно.

Дом Худековых, литературный кружок Гнедича, завтраки у Тихонова – суетливые, где «всегда не хватало не только вилок, рюмок, но и стульев».

И здесь литераторы – Голицын, Муравлин, Морозов («сидевший в крепости», поясняет она).

Знакомство с Маминым-Сибиряком, Станюковичем. Дружба с Боборыкиным, новым романом которого после смерти Тургенева открывался каждый январский номер «Вестника Европы» и о котором Бунин сказал: «…очень умный был человек, только большим талантом бог его не наделил…»

Эта среда мастерски изображена ею в записках. Законченные портреты и живые наброски, сделанные легким касаньем пера.

И если в пейзаже она живописец-импрессионист, то в портрете скорее график.

В ее галерее Лев Николаевич Толстой, быстро сбегающий по ступенькам навстречу молоденькой девушке, пришедшей к нему за советом, как ей жить, чтобы стать полезной народу. Его отеческий, разочаровавший ее совет – найти дело в своей семье.

И Максим Горький, первая встреча его с молодой писательницей, сударыней, как он назвал ее в разговоре, и ей это не понравилось.

«– Да ведь черт вас знает! Ведь вы все-таки дама? Ведь так?

– Ну ладно… Дама, – согласилась я, смеясь».

Здесь и данная без грима великая Савина, и гротесковый Н. А. Лейкин со своей простоватой, добродушной женой Прасковьей Никифоровной. Они жили на Петербургской стороне в собственном деревянном доме и держали лошадь.

И вот почти каждый день Прасковья Никифоровна отправлялась на этой лошади отвозить в редакцию «статьи» Никлая Александровича. Его сценки и рассказики она всегда называла «статьями».

Она пишет по ночам. Пишет много. Лидию Авилову охотно печатают, хвалят. Ее имя встречаем в «Петербургской газете», в газете «Сын отечества», в «Ниве». Она издает свою первую книжку «СЧАСТЛИВЕЦ и другие рассказы». «Книжонку», – уточняет она. Солидный журнал «Вестник Европы» принимает ее повесть «По совести». (В этой редакции с ней случился конфуз, о котором она потом рассказывала с присущим ей юмором: от смущения она не могла правильно назвать по имени редактора Михаила Матвеевича Стасюлевича и, путаясь, называла его то Стасюлей Матвеевичем, то Михаилом Стасюлеевичем.)

Этот случай стал широко известен благодаря ей самой – она была мастерица рассказывать о себе анекдоты.

Был любящий муж и маленький Левушка. Она жила в Петербурге, писала, печатала… А какие достались ей учителя!

Только вот писать приходилось по ночам.

Антон Павлович Чехов, с которым она встретилась у Худековых, подробно разбирает ее рассказы. Дает советы, которые она, по ее признанию, тогда «плохо понимала». Часто она обижалась, и он терпеливо разъяснял суть своих требований, потому что считал ее талантливой. Он часто призывает ее к холодности:

«…Когда хотите разжалобить читателя, то старайтесь быть холоднее – это дает чужому горю как бы фон, на котором оно вырисуется рельефнее.

А то у Вас и герои плачут, и Вы вздыхаете. Да, будьте холоднее»

(19 марта 1892 года, Мелихово).

Она старалась следовать его советам, но у нее получалось не холодно, а сухо.

«Пишет умственно-сухо», – сказал Лев Толстой о некоторых ее вещах. Он питал интерес к ее работе и один из рассказов, «Первое горе», включил в своей «Круг чтения» и написал ей по этому поводу:

«Я перечитал этот рассказ, и он мне понравился еще больше, чем прежде, то есть очень».

Внучка Авиловой подарила мне книжку, вышедшую в библиотечке книгоиздательства «Посредник» в 1906 году под номером шестьсот двенадцать. В тонкой серенькой обложке, на ней справа вверху автограф – Л. Авилова…

Книжка эта – книжечка – озаглавлена «ВЛАСТЬ и другие рассказы». Слово власть в названии набрано очень крупно, остальное мелко, под ним. Пять небольших рассказов, они вместе заняли сорок шесть страниц.

Рассказы, знакомые мне по письмам к ней Чехова. Я прочла их впервые. И удивилась – ожидала другого. Более женского, что ли, письма.

Они написаны так, что не скажешь, будто их автор «прямо насквозь, неистово – женщина». Начиная с названий: «Власть», «Без привычки», «Судебный следователь»… Социальное начало отчетливо в каждом и несколько выпирает.

Чехов учил ее:

«Вы мало отделываете, писательница же должна не писать, а вышивать на бумаге, чтобы труд был кропотливым, медлительным»

(15 февраля 1895 года, Петербург).

А тут была канва – без вышивки.

Писать приходилось по ночам. Пока в доме спят. Спешила… День принадлежал не ей. Дети – их стало уже трое – часто болели. Вспыльчивый муж разбрасывал по полу неудавшиеся оладьи, говоря, что ими «только в собак швырять».

«Я должна была идти за покупками и брать… кофе на Морской, сметану на Садовой, табак на Невском, квас на Моховой…

И должна была делать соус к жаркому сама, а не поручать кухарке… И еще главной моей заботой были – двери. Двери должны были быть плотно закрыты весь день, чтобы из кухни не проникал чад, и настежь открыты вечером, чтобы воздух сравнялся…»

Уж какой там «кропотливый, медлительный» труд!

Говорят – тема носится в воздухе. Темы она находила, ловила их с быстротою ласточки, на лету. Иногда задолго до того, как их осваивали – обживали – другие.

В рецензии на повесть Лидии Авиловой «Наследники» Бунин (под псевдонимом И. Чубаров) пишет в «Литературном дневнике» «Южного обозрения» за 1898 год:

«В этой же книжке „Русского богатства“ напечатана небольшая повесть молодой симпатичной писательницы Лидии Авиловой „Наследники“…»

Бунин излагает сюжет:

«Перед читателем – наследники отживающего и отжившего свой век барства, разоренного и придавленного бессилием и… безденежьем, цепляющегося за обломки широких и благородных в известном смысле традиций…

Второе поколенье… Неутешительны отпрыски знатного барства, но еще неутешительнее отпрыски мелкого дворянства… сопоставление сделано удачно, и итог подведен весьма смело. Надо приветствовать это произведение писательницы как значительный шаг вперед на литературном поприще»

(«Литературное наследство», т. 84).

В примечании сказано:

«В повести Л. А. Авиловой Бунина привлекла проблема, в ней поставленная, – судьба русского поместного дворянства, истории вырождения которого был впоследствии посвящен „Суходол“…»

«Впоследствии»… И «Вишневый сад» тоже впоследствии, добавлю я.

Она была талантливей своих книг.

Что-то мешало бутону развернуться и благоухать в полную мощь. Потом обстоятельства изменились, и в воспоминания «Чехов в моей жизни», написанных «с большим блеском, волнением, редкой талантливостью и необыкновенным тактом» (оценка Бунина), она уже открыто являет нам свое лицо. Та же внутренняя раскованность и талант в ее записках и дневниках, включая последние годы жизни.

Какая в них свобода! Острый, я бы сказала, веселый ум.

Какая память чувств, давно пережитых!..

Несостоявшаяся судьба? Несостоявшаяся книга?

Но все же они состоялись – и судьба, и книга о ней…

В семнадцатом году в селе Глотово Орловской губернии племянник Бунина Н. А. Пушешников записал:

«Ночью гроза. Иван Алексеевич почему-то, когда распахивалось небо от молний, вспомнил писательницу Авилову».

Пушешников приводит слова Бунина об Авиловой:

«Она принадлежит к той породе людей, к которой относятся Тургеневы, Чеховы. Я говорю не о талантах, – конечно, она не отдала писательству своей жизни, она не сумела завязать тот крепкий узел, какой необходим писателю, она не сумела претерпеть все муки, связанные с искусством, но в ней есть та сложная, таинственная жизнь.

Она как переполненная чаша…»

(«Литературное наследство», т. 68).

В 1916 году она овдовела. Авилов поехал на Кавказ лечиться и внезапно умер вдали от дома. С опозданием, уже посмертно, словно из небытия пришла его телеграмма:

«Всегда один, ухода нет…»

Смерть мужа поразила ее, оставила чувство вины. В воспоминаниях и дневниках то и дело возникает человек, за которого она вышла когда-то замуж трезво. И чувство ее вины перед мужем возникает тут же как его тень.

Чехов пишет Суворину, объясняя присущее Иванову, герою своей пьесы, ощущенье вины:

«Это чувство русское. Русский человек… всегда чувствует себя виноватым».

Виноваты были оба.

Авилов выбрал жену не по себе. Любил ее, страдал от нелюбви, которую она не умела скрыть. Ее талант, внешняя привлекательность, живость ума, все, что ценили в ней другие, были для него как бьющий в глаза яркий свет. Его защитой были скепсис и насмешка, мелочные придирки. Ее литературные опыты он считал пустячными. Он ревновал к ним, боясь, что они отвлекут ее от обязанностей жены и матери.

Вина Лидии Алексеевны Авиловой была в том, что она вышла замуж без любви – трезво. Она не ошиблась в «вычислениях на прочность» своего брака с Авиловым, Но в ее расчетах не было учтено главное – как эта прочность и преданность совместится с ее характером, живым и непосредственным.

Я пишу так много об Авилове, потому что без него портрет Лидии Алексеевны не будет полным. Потому что его присутствие, зримое или незримое, ощущалось ею везде, где возникал – пусть только в мыслях – Чехов.

Авилов был добр, когда не вмешивалась ревность. Зная, как дороги ей Клекотки, выкупает их на аукционе, после того как ее брат Павел – они были завещаны ему – успел их промотать.

И он же отказывает ей в деньгах на издание новой книги:[8]

«Не принимай всерьез своих успехов. Ерунда! Будет только смешно, если ты о себе вообразишь».

«Но мне не вообразить хотелось, – пишет она. – Мне так необходимо было что-то оформить из себя. Я… издала книгу. Она имела успех. Однако на вторую книгу Миша денег не захотел дать. Так и осталось. И я пропала. Безвозвратно».

В ее жизнь вошел Антон Павлович Чехов.

Это была их вторая встреча. В доме Худековых праздновали юбилей «Петербургской газеты». За столом они сидели рядом – Чехов отказался сесть ближе к «сонму светил» и остался возле нее «в уголке у окна».

В своих воспоминаниях «Чехов в моей жизни» она приводит слова Чехова, обращенные к ней в тот день:

«…не кажется вам, что, когда мы встретились с вами три года назад, мы… нашли друг друга после долгой разлуки?»

И он продолжал:

«Такое чувство может быть только взаимно. Но я испытал его в первый раз и не мог забыть…»

Там был ее муж. Он ушел, не дождавшись конца торжества, – не мог вынести ее оживления. Он тогда уже догадался – Лида, его жена, полюбила Антона Павловича. Он понял это раньше, чем поняла она.

Что он мог выставить против такого соперника? Неказистую внешность, в которой «хороши были только глаза»? Свой несносный характер, от которого сам страдал?.. Ни «авторитет», ни «прочная верность», знал он, не победят ее чувства.

Только дети. На них он надеялся.

«Я была страстная мать, – запишет она потом. – Любила своих детей тревожно, болезненно».

Он это знал и пользовался их защитой.

Эти три якоря удержат ее, какая бы там в душе ни бушевала буря.

И удержали.

Дети объединяли двух несхожих, не созданных друг для друга людей в одно. Была семья.

«Любимая семья», как скажет она однажды Чехову в ответ на его, счастлива ли она…

И добавит: «Но разве любить – это значит быть счастливой?»

Смерть Чехова избавила Авилова от ревности и опасений.

Лидия Алексеевна Авилова в неопубликованном эпилоге воспоминаний «Чехов в моей жизни» рассказывает о том, как она узнала о смерти Антона Павловича.

Был июль. Они жили в Клекотках и ждали с вечерним поездом гостей. Когда их встретили и развели по комнатам, для них предназначенным,

«Миша быстро подошел ко мне, взял меня под руку и вывел на неосвещенный балкон.

– Вот что… – сказал он резко, – вот что… Я требую, чтобы не было никаких истерик. Я требую. Слышишь? Из газет известно, что второго в Баденвейлере скончался Чехов. Мы этой газеты еще не получили. Так вот… Веди себя прилично. Помни!

Он сейчас же быстро ушел».

Она описывает эту ночь, которую пережила. Короткую летнюю ночь без сна, с думами о том, кто сделал ее жизнь такой несчастно-счастливой…

Она не видела Антона Павловича пять лет. С той встречи, когда была в Москве проездом с детьми и он пришел па вокзал.

Он просил ее тогда задержаться на день, чтобы посмотреть с ним вместе «Чайку», – ее давали без декораций, для него одного.

«Мне очень хотелось бы, чтобы вы посмотрели „Чайку“ вместе со мной».

Она отказала ему. Как тогда в больнице: «Останьтесь на день. Для меня».

Каждый раз откзывала ему в том, чего сама так сильно желала.

Отказывала ему – и себе.

С какой охотой она выполняла все его поручения. Разыскать в старых пыльных номерах «Петербургской газеты» его забытые ранние рассказы, необходимые ему в связи с марксовским изданием. Найти людей, которые их перепишут, и переслать это ему в Ялту.

«…после долгих размышлений я решил, что больше не к кому мне обратиться с этой просьбой».

Было время, когда он решил купить в Москве дом, и она пересмотрела их множество в поисках подходящего…

Он, не любивший никому докучать, легко обращался к ней – знал, что доставит ей этим радость. Она находит слово более сильное:

«Поработать для Чехова – какое счастье!..»

А тут – отказала.

Прощаясь,

«он вдруг обернулся и взглянул на меня строго, холодно, почти сердито.

– Даже если заболеете, не приеду, – сказал он. – Я хороший врач, но я потребовал бы очень дорого. Вам не по средствам. Значит, не увидимся».

Это была их последняя встреча. И его последняя просьба к ней.

Как же окончился тот день их последней встречи? День, когда, расставшись с ней навсегда, он смотрел «Чайку», которую играли для него одного?

Она пишет, вспоминая свои мысли в тот вечер:

«Кончилось ли теперь представление „Чайки“?

Вероятно, кончилось. Вероятно, после представления ужинают. Станиславский, Немирович, исполнители. Красивые, изящные артистки… Антон Павлович доволен, счастлив, он уже, конечно, забыл, что рассердился на меня за мой отказ остаться».

А вот как вспоминает о том же вечере Книппер:

«По окончании четвертого акта, ожидая после зимнего успеха похвал автора, мы вдруг видим: Чехов, мягкий, деликатный Чехов, идет на сцену с часами в руках, бледный, серьезный, и очень решительно говорит, что все очень хорошо, но „пьесу мою я прошу кончать третьим актом, четвертый акт не позволю играть“. Он был со многим несогласен, главное, с темпом, очень волновался и уверял, что этот акт не из его пьесы. (…) Владимир Иванович и Константин Сергеевич долго успокаивали его… Конечно, впоследствии забылось это впечатление, все поправилось, но всегда вспоминался этот случай, когда так решительно и необычно протестовал Чехов, когда ему было что-то действительно не по душе».

И вот он умер…

Она думала о нем всю ночь – без слез. Старалась привыкнуть к тому, что его нет. Вспоминала его письмо, последнее:

«Главное, будьте веселы…»

«Да, сам он когда-то был очень веселый. Я это помню. А потом гасла, гасла его веселость и грусть постепенно, но настойчиво овладевала его душой. Я знала, почему…»

И она приводит его слова из того же письма:

«Да и стоит ли она, жизнь, которую мы не знаем, тех мучительных размышлений…»

Она думала о нем как о писателе:

«Люди читали, похваливали… но не было таких, которые оглянулись бы на себя и сказали бы себе: „Стыдно? Да, действительно, стыдно так жить!“ И его уже упрекали, что он не идейный писатель, что он не учит, не руководит, не дает идеала. Разве не пропадал даром весь его громадный талант? Разве он не чувствовал этого?»

Авилова дает блестящее, на мой взгляд, определение Антона Павловича Чехова, отличающее его от других:

«Он не давал формы, внешности, костюма. Вот поклонники учения Толстого сейчас же сшили себе „толстовку“, широкие штаны, отказались от мяса, от воинской повинности и поэтому становились толстовцами и чувствовали себя гордо.

Еще раньше девушки стригли волосы, носили косоворотки, не чистили ногтей и назывались нигилистками.

…требования Чехова были иные… надо было иначе чувствовать, иначе думать, чтобы не было „стыдно“. И за это никаких знаков отличия, никакой этикетки…

Очень любили Чехова и замучили…»

И там же:

«Чехов умер, – напомнила я себе. – Умер.

Я приподнялась и облокотилась на подоконник. Уже совсем рассвело, и высоко в небе заалело облачко. И опять всплыло лицо Чехова на подушке.

– Милая, – услыхала его голос. Резкой болью кольнуло в сердце, я невольно вскрикнула, и тогда слезы хлынули из глаз».

В год их последнего свидания – на вокзале – Чехов пишет «Даму с собачкой». Годом раньше написан рассказ «О любви».

Это развитие той же темы. Как бы дилогия.

Если прежде его чувство к Авиловой и самая тема владели им, то теперь он владеет ими – своим чувством и темой.

«Цветы девицы Флоры» кончались этой догадкой:

«Свидания в гостинице, посыльный – „красная шапка“, бегство из театра посредине спектакля. И опять: „Они любили друг друга как очень близкие родные люди…“

И женщина – молодая и не защищенная рассудком, не избежавшая трудной любви, где страдание и счастье так перемешаны, что нельзя понять, где кончается одно и начинается другое.

Это был рассказ о том, чего не было и что могло быть между ними.

Но она должна была быть другой.

И он написал ее – другую.

Лидия Алексеевна Авилова прочитала рассказ и в этой, другой женщине себя не узнала».

«…не защищенная рассудком», – написала я тогда.

Не защищенная любовью к своим детям – написала бы я теперь.

В ее записках приведен разговор с Антоном Павловичем о нравственности. Он есть и в напечатанных ею воспоминаниях, но тут подробней, он словно не отшлифован. И тем интересен:

«Я помню, как я один раз сказала ему, что не родители воспитывают детей, а дети родителей.

– Как я могла бы подойти к своим маленьким, если бы на моей совести было пятно? Мне кажется, это было бы невозможно! И тогда как жить?..

Он задумчиво повторил:

– Как жить?

И, помолчав, добавил:

– У вас врожденная, настоящая нравственность…

Был однажды общий такой разговор. Он спрашивал по какому-то поводу: справедливо ли, что ошибка в выборе мужа или жены должна испортить всю жизнь?

Конечно, я ответила, что совсем несправедливо, нелогично и даже непростительно и возмутительно.

Он очень удивился.

– Вот не ожидал от вас такого ответа! Я предполагал, что вы узки и строги.

Возможно, что вы правы и что для вас мой взгляд и строг и узок. По-моему, нельзя в этом вопросе руководствоваться одним чувством, а всегда надо знать наверное, стоит ли? Взять всю сумму неизбежного несчастья и сумму возможного счастья и решать: стоит ли?»

«Я была уверена, – пишет Авилова, – что он скажет:, „Это значит не любить“, или возмутится расчетливостью, а он замолчал, думал, нахмурился и потом спросил:

– Но, в таком случае, когда же стоит?

Я сказала:

– Когда нет жертв, которых очень, очень жалко, и с той и с другой стороны. А в одиночку всегда можно все перенести, то есть не пожалеть себя. Именно себя надо поменьше жалеть, и тогда ясно будет, стоит ли?

– Я уже говорил вам, что у вас какая-то настоящая, невыдуманная нравственность, – неожиданно заключил он, и я с радостью почувствовала, что он понял меня».

В рассказе «О любви» все было как в жизни, сохранено даже отчество Авиловой. Одинокий Алехин и Анна Алексеевна, «молодая, красивая, умная женщина». У нее немолодой неинтересный муж, который «рассуждает с таким скучным здравомыслием…». И дети – вначале один, а потом и двое. «Даме с собачкой» оставлено то же имя, изменено только отчество. У нее нелюбимый муж с сухой нерусской фамилией фон Дидериц, который «где-то служит», и… собачка. Белый шпиц.

Так у дамы появилась собачка.

Устранено то, что мешало любви. Тайные отношения с Гуровым оправданы, обусловлены желанием жить с любимым человеком и невозможностью преодолеть естественные препятствия: у героя рассказа опять же семья – жена, дети…

Дети в особенности. Он несвободен, потому что не может принести в жертву тех, кого очень, очень жалко

По пути на свидание с Анной Сергеевной, идя с дочерью, «которую хотелось ему проводить в гимназию», он скучно объясняет ей, почему идет снег.

«– Папа, а почему зимой не бывает грома?

Он объяснил и это».

И сколько еще всего надо объяснять детям… Они ни в чем не повинны.

Невозможно переступить через них, получив оправдание автора. Для него очень важно, что Анна Сергеевна нравственно чиста.

Всего год отделяет рассказ «О любви» от рассказа «Дама с собачкой». Но как переменился подход Чехова к той же теме, насколько глубже, серьезней она разработана.

Чудится, переменился не только подход к теме, но и сам автор.

Прочтя опубликованные воспоминания Авиловой, Бунин рассказал Вере Николаевне Муромцевой-Буниной о своем разговоре с Антоном Павловичем – Чехов советовал Бунину вернуться к жене, так как маленький сын будет страдать (речь шла о первой жене Бунина, с которой Иван Алексеевич расстался).

Иван Алексеевич, улыбнувшись, заметил: «Это влияние Авиловой, как я теперь понимаю, она говорила Чехову: „Ведь непременно будут жертвы. Прежде всего дети. Надо думать о жертвах, а не о себе“».

«Дама с собачкой» – роман, сжатый в атом рассказа. Энергия чувства, заключенного в нем, не убывает. Не высвобождается на протяжении стольких лет, сохраняя разрушительную силу.

Все так явно в этом рассказе, детали его столь реальны. И опять «Славянский базар», подсказанный еще в «Чайке». В нем останавливается всякий раз Анна Сергеевна, приезжая в Москву на свидание с Гуровым.

Как могло случиться, что Авилова не узнала себя в Анне Сергеевне? Не узнала свой голос в коротком монологе, где Анна Сергеевна говорит о себе: «…меня томило любопытство… ведь есть же, – говорила я себе, – другая жизнь. Хотелось пожить! Пожить и пожить…»

Это ее интонация, хорошо знакомая мне теперь по ее записям и дневникам. Тот же взволнованный голос. Самая фраза, словно оттуда вынутая:

«Хотелось пожить! Пожить и пожить…»

Не узнала себя. Помешала неуверенность, «никогда не верила, что он меня любит». Или то, что она знала наверняка, этого не было.

И – не могло быть. Потому что «будут жертвы»…

…Юрий Соболев в своей книге «Чехов» (издательство «Федерация», 1930) насильственно притягивает рассказ «Дама с собачкой» к едва возникшей в ту пору в жизни Антона Павловича Ольге Леонардовне Книппер. Первые письма будущей жене датированы 1899 годом. В том же году написана «Дама с собачкой». Это горестный рассказ о любви без будущего. Он создан на перекрестке минувшего с новым, едва возникшим. Рассказ-прощанье.

«Я умею писать только по воспоминаниям и никогда не писал непосредственно с натуры. Мне нужно, чтобы память моя процедила сюжет и чтобы на ней, как на фильтре, осталось только то, что важно…»

(письмо Чехова Батюшкову от 15/27 декабря 1897 года).

Близилась пора воспоминаний.

«Она плакала от волнения, от скорбного сознания, что их жизнь так печально сложилась…»

«…печально сложилась» у Чехова с Авиловой.

С Ольгой Книппер все еще только складывалось и все было впереди.

Лидия Алексеевна Авилова посвящает главу своих записок поездке в Крым с мужем и дочерью Ниной.

«Я помню свои мысли на балконе – в Симеизе. Миша подошел ко мне и обнял меня.

– Ты думаешь о судьбе своих детей.

– Почему ты угадал?

– Я знаю.

Я прислонилась к нему, и мы думали вместе. Но молчали. Чувства Миши и его мысли были всегда гораздо нежнее, мягче его слов. Я знаю, что тогда мы думали и чувствовали одно и то же…

Разве жизнь так богата счастьем, чтобы его выбирать?

В эту весну двое из моих трех нашли свое счастье, захотели его всей душой. И эти двое спросили у нас: „Можно? Вы согласны? Вы поможете нам быть счастливыми…“

…Мы, разные, но одинаково любящие, мы могли сказать только то, что кричала нам наша любовь. И я, после тяжкого разочарования в себе, в своем знании и опыте… хотела (детям. – И. Г.) счастья во что бы то ни стало. Я хотела его с отчаяньем, с безумьем. Отец хотел осторожно… с проницательностью, свойственной ему во всем… Он боялся. Но не только боялся: он ревновал.

…Да, когда мы глядели тогда, обнявшись, на море и молчали, это была, кажется, самая многозначительная минута нашей общей жизни. Какое чувство! Ему нет слов! Точно наши двое из трех уплывали от нас в это безбрежное море…»

Переживание, которое мог разделить с ней только один человек на всей земле – Михаил Федорович Авилов.

…Со смертью Антона Павловича для Авилова наступила пора покоя. И для нее отчасти тоже.

«Разве любить – значит быть счастливой?..»

Покой вспоминался потом как счастье. Главу, посвященную смерти мужа, она называет «Последний день счастливой жизни».

Случались дни, исполненные мира и благодати. Чаще случались они летом в родных Клекотках.

«Я сижу в кабинете со спущенными шторами. Хочется писать, но ручка прилипает к пальцам… из чернильницы лезут мухи.

…Ах, сколько было этих дней в кабинете, с мухами, жарой, с мыслями о чьих-то чужих и небывалых жизнях, потому что в своей было тихо, покойно, жарко…

Протягивалась Мишина рука и подавала на листьях клена ягоды земляники…»

Он умер, не дожив полгода до свадьбы дочери Нины. Она вышла замуж в семнадцатом году и вскоре эмигрировала – так пожелал ее муж офицер Владимир Гзовский.

Революция свершилась. Прежняя жизнь рухнула, новая еще не наладилась. Лидия Алексеевна с двумя сыновьями – Львом и Всеволодом – в Москве.

Ей пятьдесят три года. Трудно переносить лишения, отвыкать от привычного. Она терпит неурядицы наравне с молодыми. Только строка в дневнике – как сдержанный вздох:

«12.2.1919.

…И вот хочется быть бодрой, веселой.

Сколько месяцев я сплю одетая, под тяжестью одеял и шубы… Как утомительно, но все, что я беру в руки, – мерзло, сыро, невыносимо!»

В ее комнате плюс два градуса. Она пьет морковный чай и находит, что это «не только не скверно, а прямо хорошо». Потому что «запаха чая нет, но нет и другого запаха».

Трудности быта в ее дневнике. В свои записки – воспоминания – она их не пускает. Там другая, высокая жизнь – жизнь ее души.

Сны ее жизни, как однажды она их назвала.

Там она размышляет и вспоминает.

Она пишет:

«…я чувствую, что чем я старше, тем больше я люблю жизнь и тем больше жизнь эта не во мне, а в окружающем…»

И о любви к природе:

«…это единственная любовь, которая давала мне только (выделено ею.–И. Г.) счастье…»

Вспоминает, как еще с матерью сажали в своих Клекотках деревья, делали лунки и бабы смеялись, что она копает в перчатках. Смеялась с ними и она – «разве лучше натереть мозоли?».

В ее рассказе «Без привычки» хозяйка имения смотрит вслед брату, идущему по лесу на стук топора узнать, кто рубит. Как он, «неловко ступая среди травы и сухих сучьев, направился к оврагу».. И дальше:

«Он шел, слегка подпрыгивая на своих длинных тонких ногах; раз или два он споткнулся, и, по движению его локтя, Ольга Ивановна угадала, что он опять поправил очки».

«Коля – дачник, – подумала она, – в деревне он и ходить-то по-настоящему не умеет».

Лидия Авилова не дачница среди природы. Она своя. Для нее смерть – это слияние с природой, растворение в ней. И потому не страшно.

Новелла-воспоминание «Тилька», в ней дама разговаривает со своей собачкой. Авиловский фокс потерялся, они искали его, не нашли.

Вдруг за окном среди молчания зимней ночи раздался негромкий, деликатный лай. И вот он в тепле, дома. Его, гуляку, впустили, дали поесть.

«Дрянь! – тихо говорила я ему. – Где ты шляешься? Что это за идиотские увлечения? Ведь ты маленький, сравнительно слабый…»

В дневниках – радости и волнения будней. Мысли о прочитанном. Она читает Ключевского, Ромена Роллана. Спорит с Гёте.

«Если поэт болен, – говорил Гёте, – пусть он сначала вылечится».

Ее мучит неизвестность о судьбе дочери Нины, уехавшей за границу. Огорчает возраст. Впрочем, «старятся все вместе, кто вместе был молод».

И – «я не умею догорать. Я не состарилась… Я притворилась старухой, потому что на мне маска старости, и я должна ей соответствовать».

Душа бунтует.

«Я не правильная старуха. И вот я верю… что стоит мне сорваться желтым листком со стебелька, как я опять уже буду почкой. Умру, чтобы жить…»

Ирония над собой. Она намеренно старит себя, ей это свойственно. Муж называл ее «правильной старухой» задолго до старости. Когда был ею доволен.

Лидия Алексеевна получает известие о дочери. Они в Чехословакии. У них есть маленький Миша – нареченный Ниной в память об отце Михаиле Федоровиче.

Узнав, что дочь тяжело больна, она едет к ним. Гзовские вскоре расходятся, и Авилова увозит на родину неизлечимо больную дочь и внука.

Живя в Чехословакии, она разыскала близкую ей семью Буниных, обитавших в Париже. Началась переписка. В своей неоконченной книге «Чехов» И. А. Бунин приводит некоторые письма Авиловой к нему и его жене Вере Николаевне.

В эмиграции Лидия Алексеевна не прижилась – тянуло на родину. Не только потому, что там остались ее сыновья. Просто там все было свое, а здесь – чужое.

Не всякое дерево может приняться на новой почве. Думаю, что чем богаче интеллект, чем развитей душа, тем это труднее.

Лидия Алексеевна Авилова принадлежала русской интеллигенции в самом высоком значении этого слова.

Описав по просьбе Буниных свою жизнь в России (те первые после революции годы, голод и холод, доставлявшие ей физические страдания, и вызванную ими болезнь – туберкулез легких; и торговые ряды на рынке, где она продавала свою одежду и где такие же, как она, продавцы в «буржуином», или «дворянском», ряду разговаривали между собой по-французски; и мышей, которые были везде – «на столе, в постели, даже в карманах платья»), Авилова заключает:

«А теперь я думаю, что все это было терпимо…»

Из другого письма (4 июля 1923 года):

«Но мне мои выступления обходятся дорого… Их тут приезжает много, много, и все идут поговорить ко мне, потому что я недавно… „оттуда“… тут нельзя жить со своей точкой зрения на что бы то ни было. Надо подравняться.

А у меня и точки-то нет… я ищу, тоскую, и, представьте себе, я люблю до страдания свою родину… Там кто-то что-то понимает. Там мне было очень плохо. Здесь мне противно и скучно. И я боюсь здесь умереть».

…Она вернулась на родину. В 1930 году ее дочь умерла. Не стало той самой Ниночки, которая девочкой сидела на коленях у Антона Павловича в день их последней встречи на вокзале, и он, ласково перебирая ее золотистые локоны, пошутил, что она «похожа на классную даму». Ниночки, «которая очаровала меня в Москве», вспоминал о ней Бунин. Воспитание осиротевшего внука[9] стало смыслом убывающей жизни. И еще – ее воспоминания о Чехове, которые были созданы в тридцатые годы.

В 1940 году она рискнула отдать в печать свою рукопись.

Прошли годы, и она уже не столько опасалась возможного гнева Марии Павловны. Сильней был страх, что воспоминания могут затеряться… Как затерялся ее «литературный сундучок», отданный на хранение семье Даниловых. В нем книжки журналов с ее повестями и рассказами разных лет и красивый ящичек с письмами к ней Гольцева, Бунина, Максима Горького. Из-за этой шкатулки, полагала Авилова, они и были украдены. Возможно, разочарованный содержимым, вор уничтожил драгоценные письма. И среди них письмо некоего Алехина, адресованное Анне Алексеевне Луганович.

А может быть, эти письма еще найдутся? Если бы!..

Узнав о женитьбе Чехова, Лидия Алексеевна решила поздравить его по-своему и тем как бы продолжить рассказ Чехова.

В конверт, адресованный Антону Павловичу, она вложила другой – с письмом Алехину от Анны Алексеевны Луганович (герои рассказа Чехова «О любви»). В сделанной ею приписке она просила Чехова переслать письмо по адресу, который ему должен быть известен.

Луганович писала Алехину, что рада за него. Благодарила его за то, что вся ее молодость была точно обрызгана свежей душистой росой. И спрашивала Алехина, счастлив ли он.

С помощью Чехова Анна Алексеевна Луганович получила письмо от Алехина:

«Низко, низко кланяюсь и благодарю за письмо.

Вы хотите знать, счастлив ли я? Прежде всего, я болен. И теперь знаю, что очень болен. Вот Вам. Судите как хотите. Повторяю, я очень благодарю за письмо. Очень. Вы пишете о душистой росе, а я скажу, что душистой и сверкающей она бывает только на душистых, красивых цветах.

Я всегда желал Вам счастья, и если бы я мог сделать что-нибудь для Вашего счастья, я сделал бы это с радостью. Но я не мог.

А что такое счастье? Кто это знает? По крайней мере я лично, вспоминая свою жизнь, ярко сознаю свое счастье именно в те минуты, когда, казалось тогда, я был наиболее несчастлив.

В молодости я был жизнерадостен – это другое.

Итак, еще раз благодарю и желаю Вам и т. д.

Алехин».

Так писал Авиловой Чехов на пороге своей новой жизни.

«…ярко сознаю свое счастье… когда, казалось… я был наиболее несчастлив».

Когда же он был несчастлив, Алехин?

«Я был несчастлив. И дома, и в поле, и в сарае я думал о ней…»

Цветы… Сравнение с цветами часто в их переписке.

Мария Павловна Чехова пишет в книге «Из далекого прошлого»:

«Лидия Алексеевна Авилова передала мне все письма к ней брата…»

Письмо Алехина Авилова оставила у себя, сочтя его слишком личным. Обнаружив, что оно утеряно, она очень горевала. И сделала для себя копию – она помнила его наизусть, как стихи. Есть ее запись на полях рукописи:

«Может быть, добавить и письмо Алехина? Но оно только переписано. П[одлинника] нет. Можно ли?»

Работая над окончательным вариантом своих воспоминаний, она делает запись в дневнике:

«27. XI.1939 года.

Я сегодня уничтожила копию письма Алехина. Жалко. Я сделала ее после того, как погиб оригинал. Помнила каждое слово, даже длину строк. И написала все точь-в-точь так же, даже подражая мелкому почерку Ант. П.

Так вышло похоже, что меня это утешило. И я долго хранила эту копию. А сегодня уничтожила. Вот почему: нашли бы после моей смерти и, конечно, узнали бы, что это фальшивка, подделка.

Кто мог бы понять, зачем она сделана? Не возбудило бы это подозрений? Не отнеслись бы с недоверием к моей рукописи? Одна ложь все портит…

Один обман – все обман, все ложь, все подделка, как письмо.

И не хотела я совсем упоминать об этих письмах Луганович – Алехина, да не могла вычеркнуть их. Они меня так примирили, так утешили. Без них… После моей смерти… Неужели еще долго жить?»

Письмо «Алехина», оставшееся в воспоминаниях Л. А. Авиловой, было впервые опубликовано в чеховском томе «Литературного наследства» (1960).

А что, если там, в шкатулке, было и другое письмо? Еще более личное? Запись в дневнике Авиловой:

«В этой тетради я пыталась распутать очень запутанный моток шелка, решить один вопрос: любили ли мы оба? Он? Я?»

«…В клинике я был слаб. Я недостаточно владел собой. Но, может быть, мы слишком много рассуждали, слишком сдерживались…»

(«Из пропавшего письма» – пометка Л. А. Авиловой. – И. Г.)

И ниже:

«Нельзя забыть, что я больной. Не могу забыть, не должен забыть. Связать с собой женщину молодую, здоровую… Отнять у нее то, что у нее есть, а что дать взамен? Я врач, но я не уверен, что я вполне выздоровею».

(«Из того же письма» – пометка Л. А. Авиловой. – И. Г.)

Внучка писательницы поясняет: «Примечания сделаны на полях тетради карандашом, нетвердым почерком…»

Видимо, они были сделаны в том же 1939 году, когда была уничтожена копия утерянного письма Алехина Луганович. В нем этих фраз нет. Да и быть не могло. Они явно относятся к переписке более ранней. Скорее всего Авилова оставила его у себя как слишком личное. Как оставила у себя письмо, подписанное «Алехин», сочтя невозможным его публикацию.

Письма от Антона Павловича Авилова получала по почте до востребования, о чем сама говорит.

Иногда Чехов писал в Москву на Плющиху с припиской: «Для передачи Лидии Алексеевне Авиловой».

В годы, когда Мария Павловна занималась собранием чеховских писем, был еще жив муж Авиловой Михаил Федорович.

Все это надо учитывать, когда мы говорим об их переписке.

Мы можем только гадать…

В книге «Из далекого прошлого» Мария Павловна Чехова пишет, что Авилова попросила вернуть ей ее письма Антону Павловичу, «что я и сделала».

Тут нужна поправка. Три письма Л. А. Авиловой Антону Павловичу остались у Марии Павловны и были переданы ею вместе со всем чеховским архивом в начале двадцатых годов в отдел рукописей Государственной библиотеки имени Ленина.

1904 год. Февраль. Последняя вспышка в их переписке. Перед тем долгое молчание. И вот ее письмо Антону Павловичу с просьбой дать «маленький рассказик, хотя бы страничку на помощь раненным на войне» в затеянный ею сборник.

Он отвечает ей сразу. И она вновь пишет ему.

Приведу выдержки из второго, наиболее интересного, письма Авиловой Антону Павловичу:

«И вот Вы ответили мне не так, как я боялась!

Я знаю, что мое письмо опять-таки издерганное. Но это оттого, что я сегодня глупо счастлива. Я давно уже не пишу издерганных писем, я выучилась застегивать на все пуговицы свой нравственный вицмундир…»

Воображение подскажет нам, как усмехнулся Антон Павлович по поводу «нравственного вицмундира».

«Пять лет. Я бы очень хотела видеть Вас, рассказать Вам и многое снять с себя, что мне так ненавистно. И в особенности в мои годы, когда жизнь прошла (Л. А. Авиловой в 1904 году сорок лет. – И. Г.), сознавать себя все еще смешной и жалкой так тяжело! Точно позор. А я по совести не чувствую, что заслужила его.

Простите мне, Антон Павлович, мою непрошеную откровенность. Я хватаюсь за случай, но я не искала его.

Я все боялась, что я умру и не успею сказать Вам, что я Вас всегда глубоко уважала, считала лучшим из людей.

И что я же оклеветала себя в Вашем мнении. Так вышло. И это было самое крупное горе моей жизни…

Мне не надо, чтобы Вы меня простили, я хочу чтобы Вы меня поняли.

Ваша Л. Авилова»

Что хочет снять с себя Лидия Алексеевна? «Точно позор», – говорит она. Но позор, не заслуженный ею. И в то же время «я… оклеветала себя в Вашем мнении. Так вышло».

Нам известен лишь один случай на ранней поре их знакомства. Она поверила сплетне о том, что Антон Павлович в день встречи с ней на юбилейном обеде «Петербургской газеты» «кутил со своей компанией в ресторане, был пьян» и говорил, что хочет увезти ее, добиться развода, жениться.

И что его друзья одобряли его и даже качали.

Она не вполне поверила, но все же тогда упрекнула его в письме.

Он сейчас же ответил:

«Ваше письмо огорчило меня и поставило в тупик. Что сей сон значит? Мое достоинство не позволяет мне оправдываться… сколько могу понять, дело идет о чьей-нибудь сплетне? Так, что ли?

Убедительно прошу Вас… не верьте всему тому дурному, что говорят о людях у вас в Петербурге… Успокойтесь, бога ради. Впрочем, бог с Вами. Защищаться от сплетни… бесполезно.

Думайте про меня, как хотите».

Это письмо Чехова к ней кончалось словами:

«…с удовольствием помышляю о своем решении никогда не бывать в Петербурге».

В опубликованных воспоминаниях Авилова рассказывает об этом недоразумении:

«…меня ужасно огорчало его решение никогда больше не приезжать в Петербург… каждый раз при этой мысли больно сжималось сердце».

Прошло двенадцать лет с той размолвки. Она длилась больше года, до того письма от 1 марта 1893 года, в котором он написал ей, что «уже не сердит». И там же:

«У нее (Надежды Алексеевны, сестры Авиловой. – И. Г.) я хотел встретиться и с Вами. Можете себе представить. Как это ни невероятно, но верно».

И сам же вспоминает, что нарушил свое обещание не бывать больше в Петербурге. «…Вы, конечно, умышленно пропустили еще одну мою вину…»

Большой и в то же время не слишком большой срок для случившегося, которое она называет самым крупным горем своей жизни. «Теперь пора это сказать», – заключает она.

Из того же второго письма (февраль 1904 года):

«Мне суждено всю жизнь порываться так или иначе и потом долго, иногда годами (выделено ею. – И. Г.) страдать от стыда, презирая себя до того, что и жалости к себе не чувствуешь. Одно чувствуешь: ничего поправить нельзя! Слова – пустой звук. Словами же самое чистое, святое, дорогое чувство облекается в какую-то пошлую захватанную форму и передается людям.

Я всегда была очень неловка. Может быть, и теперь…»

Что побудило ее коснуться этого?

Произошла ли какая-то новая неловкость с ее стороны, случайная и непредвиденная? – «я же оклеветала себя в Вашем мнении. Так вышло».

Некоторое подтверждение этой версии дает ее письмо Чехову, посланное вслед:

«А я умею изредка устраивать такие штучки. В прошлом году у меня был Алекс[ей Максимович] Горький, сидел вечер, пили чай, а на другой день в П[етербургской] газете появилась целая статья о том, что он говорил, что и как пил и ел. С тех пор я его не видела. Он, долж[но быть], думает, что я получила за статью несколько рублей. А я готова была кусаться или повеситься от стыда. Это мне Коля Худеков удружил. Он вообще ко мне не расположен, а тут еще очень рассердился, что не позвала его (пить чай с Горьким. – И. Г.), несмотря на его настойчивое желание».

Возможно, и здесь случился подобный казус.

Впрочем, внимательно сличив воспоминания Авиловой (издание 1960 года) с этим письмом, можно почти с уверенностью сказать, о чем идет речь.

Вскоре после встречи на вокзале 1 мая 1899 года Авилова написала Чехову письмо, но ответа не получила. Решив, что ее письмо не дошло, она написала вновь. Снова молчание. Это было на него не похоже. «Долго спустя», узнав, что он в Крыму, она написала ему в Ялту. Она пишет: «Этого письма он не мог не получить, т. к. оно было заказное».

Мог и его не получить, добавим от себя. Но если получил и не ответил, значит, решил, все решил для себя окончательно. Решил за себя, и за нее. Еще тогда, на вокзале.

С того мая все кончилось – их переписка, встречи. Резкое прекращение отношений – уже само по себе отношение. Что-то вдруг как оторвалось, сломилось.

В письме, посланном в Ялту заказным, она «не могла скрыть ни своей любви, ни своей тоски».

И это жгло ее долгие годы: «Точно позор. А я по совести чувствую, что не заслужила его».

Она писала ему о своей любви, не зная, что он не ощущал уже себя одиноким: в его жизни появилась женщина.

«…сознавать себя все еще смешной и жалкой так тяжело!..»

И снова можно только гадать…

Лидия Алексеевна Авилова пишет в своем дневнике:

«…в этих тетрадях, которые я сейчас исписываю, я могла бы расписаться. Но я добросовестно искренна. Самое легкое вдохновение уже не допускает искренности, потому, что она ничто перед вдохновением…»

Авилова избегает вдохновения. Я в этих записках избегаю всего, что могли бы счесть вымыслом – литературой.

Моя задача здесь иная – исследовать личность Лидии Алексеевны Авиловой и ее роль в жизни Антона Павловича Чехова.

Повернуть бинокль, который нарочито умалил ее роль, другой стороной и тем приблизить ее. Дать крупно.

Для этого не художество нужно, а документ.

И если догадка, то обоснованная документом – письмом, цитатой. Еще одна попытка «распутать очень запутанный моток шелка». Удалась ли она? Судить читателю. Но судить надо беспристрастно…

Между ними, Чеховым и Авиловой, при их жизни было много тайного, скрытого от посторонних. Скрытого и от них самих.

В своей любви они оба не знали счастья.

«Я был несчастлив» – Чехов в рассказе «О любви».

«Одна боль…» – Авилова в дневнике.

Но счастье присутствовало в их отношениях, оно было как солнце за пеленой облаков.

Иногда оно прорывалось и озаряло их лица.