"Рассказы-исследования" - читать интересную книгу автора (Гофф Инна Анатольевна)

«Вчера он был у нас…» (Вокруг одного письма)

Двойной листок почтовой бумаги… В правом верхнем углу дата – 3 Апреля 1900 года. Ялта.

Воображение поможет вам дорисовать хрупкость и желтизну бумаги, проступившие на страницах коричневатые, как бы кофейные, пятна. Орфографию того времени, – «и» десятеричное, наподобие украинского, с точкой наверху, букву ять. И безукоризненный женский почерк.

Так выглядит письмо, найденное мной в небольшой пачке других писем и дневников, принадлежавших совсем иному времени. Хозяйка этого скромного архива скончалась несколько лет тому назад в Харькове, и ее племянница, подруга моих детских лет Наташа Перепелицына, принесла мне эти письма и дневнички со словами: «Просмотри, может быть, найдешь что-нибудь для себя интересное»…

Ей было жаль выбросить ветхие листки – все, что осталось в память о женщине, страдавшей болезнью позвоночника и годами пригвожденной к постели. Я тогда же их просмотрела – маленькие блокноты, испещренные краткими ежедневными записями. В них – военные годы, эвакуация, хлебные карточки, скудный быт, горькие и радостные радиовести, погода за окном, впечатления от прочитанного. Мир человека, обреченного на неподвижность.

«Ветреный день. Р. выменял мое зимнее пальто на мешок картошки. Это большая удача. По радио сонаты Бетховена. Спала плохо, – все болит».

«Мороз и солнце. Читаю Фета. По радио выступление Ильи Эренбурга. Слушала и плакала. Сколько горя принесла людям война!»

«Р. задержался в госпитале, и я волновалась. Сорвалась, потом жалела. Он очень устает, а тут еще я. Больше не буду. На улице настоящая весна. Тополь за моим окном весь блестит. Этот тополь всегда напоминает мне наш родной Харьков. Увижу ли я его когда-нибудь?!»

И так – день за днем, из года в год. Записи, сделанные простым карандашом, отнюдь не предназначавшиеся для посторонних глаз. Не претендующие на чье-то внимание. Сюжет в них не развивался, а если развивался, то слишком медленно. Тут было о чем подумать – о том, что человек в силу каких-то обстоятельств, – допустим, болезнь, как в данном случае, – подверженный неподвижности, живет как бы в ином временном поясе, в ином измерении. Длинней это время, чем у людей активных, или короче, зависит, наверное, от подвижности его мысли…

Перелистав блокноты и будучи занята другой работой, я их отложила до лучших времен. То же сделала я и с письмами, большинство из которых было адресовано Константину Георгиевичу Паустовскому. Да, их было штук десять – пятнадцать, этих начатых и брошенных на середине, недописанных и неотправленных посланий. Благодарные письма любимому писателю.

«Дорогой Константин Георгиевич!

Вам пишет женщина, давно и жадно читающая все, что…»

«…Простите, что решилась обратиться к Вам с этим письмом. Будучи неподвижна, я уже много лет, как…»

«Константин Георгиевич! Спасибо за все то доброе и прекрасное, что создали Вы…»

Ни одно из начатых писем не показалось их автору достойным отправки. И хотя это желание возникало не однажды, в разные годы, – все они тут не посланные, не оконченные. Тут тоже было о чем подумать – о странности односторонней связи писателя с неким читателем-другом, чьих писем он никогда не получит. А ведь близость их душ несомненна, нерасторжима. И дело тут вовсе не в письмах – придут они или нет. Эта близость держится на том, что один – одержимо пишет, а второй – одержимо читает все, что написано первым. Обратная связь тут вроде и не нужна. Но не в этом ли, не в отсутствии ли обратной связи кроется причина острого одиночества, знакомого в той или иной степени всякому художнику? Сколько бы ни получал писатель писем, одиночество его невосполнимо уже потому, что никогда в полной мере не узнает он своего читателя. И поэтому каждое доброе письмо оттуда, из неведомого, – радость…

Да, тут было о чем подумать, но я отложила и эти черновики неотправленных писем вместе с блокнотами. Тоже до лучших времен, когда смогу все прочесть внимательно.

Получилось так, что лишь спустя год я вернулась к этим запискам. И тут меня ждал сюрприз. Среди бумаг и дневничков я обнаружила двойной и еще пополам сложенный листок линованной почтовой бумаги. Письмо, написанное семьдесят пять лет тому назад. Каким-то образом оно сохранилось – в болезнях, тяготах жизни, перемещениях, просто во времени, – высохшее до пергаментного хруста. Письмо без конверта.

Ялта, апрель, девятисотый год!.. Чехов? Неужели – Чехов?!..

Я пробиралась по строчкам, словно подкрадывалась к заветной цели, уже почти предчувствуя ее там, за аккуратной вязью посторонних слов. На второй странице возникло слово – Елпатьевский. Фамилия ялтинского врача, лечившего Чехова, дружившего с ним. «Горячо!» Как в детской игре в «горячо – холодно», когда ищут запрятанный в доме подарок.

«Елпатьевский говорит, что это чисто нервное, и дает бром»…

Затаив дыхание, я перевела взгляд на следующую страницу и прочла:

«4 Апреля, 6 ч. утра.

Сегодня и на моей улице был праздник. Третьего дня я послала Чехову свои рецензии при письме, а на другой день, т. е. вчера, он был у нас…»

Я позвонила Наташе Перепелицыной. Она удивилась, обрадовалась. Сказала, что понятия не имела об этом письме. Конечно, она приедет ко мне и мы вдвоем попытаемся прочесть подпись.

Ах, почему такие письма подписывают неразборчиво!..

Впрочем, пора привести его целиком.

«3 Апреля 1900 г. Ялта. Марья Николаевна!

Вы не пишете мне, и я не буду отправлять Вам писем, но не писать Вам здесь, в Крыму, я не в силах…

Сегодня мы проезжали мимо домика Эшлимана – ставни закрыты, пустота, неожившая еще зелень как-то мертвенно застыла на стенах. Да, все умерло, надежды, мечты, желания, волнения, и только ноет неугомонное сердце и рыдания подступают к горлу. Только оно не хочет успокоиться и разлюбить.

Завтра день моего рождения. Сейчас получила телеграмму, что А. К. не приедет. Еще бы! Будь мне не 59, а 29 лет, он конечно бы приехал, а исполнять желания 60-летней женщины даже смешно!.. А между тем сердце не мирится с этим, и я плачу, плачу целый день… Благо, что погода прекрасная и X. с МПе гуляет без конца. Могу на свободе плакать и писать, писать и плакать.

А теперь появилась еще какая-то новая болезнь – удушье. Нечем дышать. Это особенно страшно ночью, так и кажется, что вот-вот задохнешься.

Елпатьевский говорит, что это чисто на нервной почве, и дает бром, который, впрочем, что-то не помогает!.. Да, вряд ли я поправлюсь в Крыму!»

«4 Апреля, 6 ч. утра.

Вчера и на моей улице был праздник! Третьего дня я послала Чехову свои рецензии при письме, а на другой день, т. е. вчера, он был у нас, чтобы благодарить за них и сказать, что никогда ни одна критика не доставляла ему столько удовольствия и не вызывала столько интереса, как эта. Он называл эти рецензии искренними, правдивыми, что встречается не часто, и просил оставить у него на недельку, чтобы прочесть их Горькому. Он обещал познакомить нас с Горьким и достать билеты на Московскую труппу, которая приедет сюда исполнять пьесы Чехова под его непосредственным наблюдением. Он обещал часто заходить к нам и уезжать никуда не собирается.

Чехов произвел на нас самое хорошее впечатление – прост, натурален в высшей степени, ни малейшей позировки или самомнения.

Вчера же получила Ваше открытое письмо. Но, Боже мой, письмо ли это? Несколько деловых слов, и только. Бог с Вами!..

Зато, если бы Вы знали, какое милое письмо получила я от Зуева в ответ на посланную ему „Книгу взрослых“. Оно тронуло меня до слез. Убедительно прошу Вас написать мне немедленно его имя и адрес.

Ваша X. Ал. (далее неразборчиво)

Сейчас Клавд. Ник. сообщила мне, что Вы были больны и даже лежали в постели. Милая моя! Дорогая! Быть может, это было причиною того, что Вы не писали мне! Тогда простите мне все мои упреки!

Непременно напишите о здоровье.

X. шлет Вам привет».[1]

Вот письмо, счастливой обладательницей которого я стала. Письмо с обилием многоточий и восклицательных знаков. Со множеством неизвестных, начиная от адресата и кончая автором письма. А все эти таинственные сокращения – «А. К.», «X. с МПе». И некий «домик Эшлимана»! Одно было несомненно – письмо редкостное. Если бы даже в нем только упомянуто было имя Чехова, оно уже представляло бы интерес. Но Чехов, пришедший на другой день, чтобы благодарить за рецензии, сказать, что «никогда ни одна критика не доставляла ему столько удовольствия и не вызывала столько интереса, как эта…» …Чехов, просивший оставить эти рецензии «на недельку», чтобы показать их Горькому… Не станет ли это письмо новой страничкой в материалах о Чехове? Не прибавится ли что-то и к рубрике «Чехов – Горький»?..

В первое время я просто наслаждалась тем, что оно – мое. Я его перечитывала, почти выучила наизусть. Показывала друзьям, надеясь в дальнейшем поделиться находкой и с читателями – если удастся расшифровать все то неизвестное, что содержит в себе это письмо.

С друзьями проще. Они разглядывали хрустящие страницы, дивились, качали головами, ахали и безуспешно пытались прочесть неразборчивую подпись автора письма. Сама я давно в этом отчаялась.

Правда, в письме был один ключик, на который я очень надеялась. Это упомянутая в нем «Книга взрослых». И я собиралась искать в Ленинской библиотеке справку об этой книге, а возможно, и самую книгу. Тогда, думала я, обнаружится и фамилия автора письма, поскольку в этой «Книге» опубликовано нечто, ей принадлежащее. Может быть, тоже рецензии?!

Наташа Перепелицына заболела и пришла ко мне только месяц спустя. Никаких чудес от встречи с ней я не ожидала. К тому времени у меня уже сложилась первая версия. Теперь я знаю, как это опасно. Сколько таит она в себе коварства и как невозможно ее избежать. В мозгу, наделенном воображением, происходит первичная обработка полученной информации. В литературном исследовании, как, наверное, в криминалистике, эта первая версия возникает мгновенно, помимо воли. Она как бы навязывает свой вариант, который потом необходимо преодолеть.

Итак – Первая версия.

В сияющем апреле девятисотого года в Ялте проживала некая дама с инициалами X. А. Дама эта приехала в Крым лечиться от нервного расстройства, но, судя по письму, адресованному подруге, Крым помогал ей мало. Дама все время плакла, вспоминала ушедшую любовь и молодость, – в Ялте ей исполнилось пятьдесят девять лет. Вспоминала какого-то А. К., сообщившего ей телеграммой, что не приедет ко дню ее рождения. Особую грусть внушает ей домик некоего Эшлимана (возможно, это и есть А. К.!), мимо которого она проезжала в коляске. Между тем, не лишенная литературных способностей, она пишет рецензии, в том числе и на рассказы Чехова, и, узнав, что он находится в Ялте, посылает их ему «при письме». Тронутый ее рецензиями, Антон Павлович приходит на другой день, благодарит, называет рецензии «искренними, правдивыми, что случается не часто», и даже просит оставить их у него, чтобы показать Горькому. («Почему именно Горькому? – помнится, подумала я тогда. – Ведь вот какая любопытная подробность! Хотелось, чтобы не кто иной, а Горький прочел эти искренние, правдивые рецензии!») А ведь Ялта весной девятисотого – это праздник искусства, литературный Олимп.

Бунин пишет об этом времени:

«Весною 1900 года, когда в Крыму играл Художественный театр, я тоже приехал в Ялту. Встретился тут с Маминым-Сибиряком, Станюковичем, Горьким, Телешовым, Куприным… Все были возбуждены, оживлены. Чехов чувствовал себя сравнительно хорошо. Мы с утра отправлялись в городской театр, ходили по сцене, где шли усиленные приготовления к спектаклю, а затем всей компанией направлялись к Чехову, где проводили почти все свободное время».

И вот – именно Горькому. Не Куприну, не Телешову, не Станюковичу, не Мамину-Сибиряку. Даже не Бунину. Горькому!..

Ранняя весна в Ялте мне хорошо знакома. Морозный душистый воздух, как будто духи пролиты в снег, – это пахнут гиацинты. Бело-розовое цветение миндаля, урюка, алычи. Ветер и солнце, шум ветра в кипарисах. Гористые улочки, набережная. На базаре продают кедровые шишки – коричневые, плохо отполированные, как будто их сделали на захолустной мебельной фабрике… Белый мед… И вдруг – метель. Снег смешался с цветеньем, море скрылось за пеленой снега. Верхушки изогнутых кипарисов качаются, как черные паруса, а гора позади дома то скрывается в порыве пурги, то проступает, как на проявленном фотоснимке.

И снова солнце. Набережная на закате. Рыболовы, одинаковым движением мотающие леску. Пойманная рыбешка, бьющаяся в лужице, золотой от заката. Акварельное море. Розовое облако посредине горы…

Капризный весенний Крым. Земля Чехова. Его одиночество.

Я не раз приезжала сюда в эту пору, ранней весной, когда в Ялте еще малолюдно, просторно. Когда высаживают в грунт оранжерейные растения, на набережной и в парке у моря красят скамейки, обновляют таблички, готовят к открытию пляжи… В эти дни сама Ялта похожа на театральную сцену, где устанавливают декорации перед началом спектакля.

– Ну, и что ты собираешься предпринять? – спросила Наташа Перепелицына, разглядывая подпись в лупу.

– Пойду в Ленинскую библиотеку, посмотрю библиографию о «Книге взрослых»…

– Алекс… Алчес… – бормотала, глядя в лупу, Наташа.

И вдруг…

Даже в криминалистике, в строгой логической цепи рассуждений и доказательств, присутствует это Вдруг. Иногда это просто случайное стечение обстоятельств. Но не будь его – дело бы еще долго оставалось запутанным. В жизни это ВДРУГ выглядит убедительней, чем в детективном романе, где кажется, что автор ввел элемент случайности, облегчая себе задачу разоблачения преступника.

И вдруг в комнату вошла моя мама. Она вошла со своей чашкой, чтобы вместе с нами выпить чаю, и, прислушавшись к бормотанию Наташи, сказала:

– Алчевская, наверное… Что это вы разглядываете?

Мы были потрясены.

– А как ее звали?

– Христина Даниловна.

– А вот тут еще сказано, – «X. гуляет с Мадемуазель»…

– Ее дочку тоже звали Христина, – сказала мама, как о чем-то, что само собой разумеется. – Потом она стала украинской поэтессой…

– Зоя Павловна, вы гений! – закричала Наташа.

Приблизив к себе лампу, мама долго, придирчиво вглядывалась в тонкую, безупречную вязь ровных строчек – отдельные слова мы ей подсказывали – и, прочтя письмо, сказала наставительным учительским тоном:

– Ну, ясно, это она, моя дорогая Христина Даниловна!.. И нечего было мучиться, я бы вам сразу сказала, что это Алчевская!..

Я не стала маму разуверять. Для меня же самой было несомненно, что она узнала знакомую ей фамилию именно со слуха. Что зрительно это ей было бы не под силу.

Потом мы пили чай и мама рассказывала о школе Алчевской в Харькове, где ей довелось работать. Это была одна из первых в старой России воскресная женская школа. Маме исполнилось тогда шестнадцать лет. Закончив с золотой медалью гимназию, она занималась на Высших женских курсах. Однажды товарищ ее старшего брата, студент университета, преподававший в школе Алчевской, попросил, чтобы она его заменила, – школа работала только по воскресеньям, ученицы приходили издалека, с городских окраин, поэтому пропускать занятия, не предоставив замены, учителям школы не разрешалось.

Мама рассказывала, как она волновалась, идя на свой первый урок. Школа была двухэтажная, большой зал и несколько классов. Была также комната с пособиями, где висели географические карты и хранились образцы горных пород, коллекции бабочек, чучела птиц и морских животных.

В этой комнате, которая именовалась музеем, она взяла микроскоп и вошла в класс. Там сидели девушки ее лет, в тот день их было четырнадцать. Одеты они были очень скромно, скорее бедно, но их сатиновые платья и ситцевые блузки были тщательно отглажены, видно было их уважение к школе, к тому, ради чего они шли сюда издалека.

Урок прошел оживленно. Мама занималась на естественном отделении и поэтому решила начать с того, что ей было близко. Она говорила о том, что видно простым глазом, и о приборах, которые позволяют лучше видеть окружающие нас предметы. В качестве примера она предложила нескольким ученицам выдернуть волос из головы и рассмотреть его под микроскопом…

Вначале, говорит мама, ее смущало, что дверь из класса в коридор приоткрыта и там стоит кто-то, видимо из старших преподавателей, наблюдая за тем, как проходит ее первый урок. Но вскоре она об этом забыла.

С того дня она стала преподавать там постоянно, не пропуская ни одного воскресенья. Работа в школе Алчевской велась на общественных началах, – опытные учителя безвозмездно отдавали школе свой единственный свободный день. Среди учителей мама была самой молодой. Особенно заметно это было на педагогических советах, которые проходили в доме Христины Даниловны.

В те годы она был уже стара и слаба и редко приходила в школу, где все дела вел ее сын Николай Алексеевич. Другой ее сын, знаменитый певец Иван Алчевский, в один из своих приездов в Харьков спел по просьбе учителей несколько арий и романсов. Он постоянно отчислял в пользу школы часть своих гонораров.

Все это я уже знала, – как все старые люди, мама по многу раз вспоминает одно и то же, – но теперь слушала будто впервые.

Кое-что я и сама помнила – красивую пасхальную открытку с ангелами и загадочной в моем детстве надписью «Христосъ Воскрес#1123;». Открытка эта хранилась у мамы в заветной шкатулке. На обороте открытки крупным нетвердым почерком было выведено:

«Дорогой Зое Павловне от Лизы Седых».

Лиза Седых была очень способная ученица. Она жила на окраине, на Холодной горе, в домишке с палисадником, где росла сирень. Каждую весну она дарила маме букеты сирени…

Слушая мамин рассказ, я все время помнила о том, что автор письма установлен.

И душа моя ликовала.

В Большой Советской Энциклопедии (Второе издание, 1950 год) я прочла:

«Алчевская Христина Даниловна (1843–1915).[2]

Русская прогрессивная деятельница народного образования. В 1870 г. открыла в Харькове бесплатную женскую воскресную школу, которая вскоре прочно завоевала репутацию методического центра по вопросам обучения взрослых и привлекла деятелей воскресных и вечерних школ для взрослых с разных концов страны.

Школа Алчевской просуществовала около 50 лет, несмотря на неоднократные притеснения, чинимые Алчевской царским правительством.

Алчевская вместе с группой преподавательниц воскресной школы составила получившее широкую популярность рекомендательно-библиографическое пособие „Что читать народу“

(т. 1–3, 1884–1906), учебное пособие „Книга взрослых“ (1899) и др.»…

Вот и «ключик», с помощью которого я надеялась узнать автора найденного письма. Он повернулся, но дверь была уже отперта!..

Вслед за Христиной Даниловной Алчевской в энциклопедии шел Алчевсккй Иван Алексеевич, русский певец, драматический тенор – «один из выдающихся певцов русской и мировой оперной сцены». Были перечислены его основные партии – Германн («Пиковая дама»), Дон Жуан («Каменный гость»), Хосе («Кармен»)…

Я написала в Харьков. Просила друзей узнать, не осталось ли у Алчевской в Харькове родственников. С их помощью я надеялась выяснить фамилию Марьи Николаевны, которой Алчевская адресует свое письмо, а возможно, удасгся расшифровать сокращения, коими оно изобилует. Не забывала я про «домик Эшлимана», с которым у автора письма связаны «надежды, мечты, желания, волнения»… Помнила об отказе А. К. приехать в Ялту в ее день рождения…

Вскоре из Харькова пришел ответ. Моя школьная Учительница, – само собой получилось, что я написала это слово с большой буквы, – такая уж это была Учительница, к которой и сейчас приходят ее ученики, – среди них уже есть седые и старые, – а она, молодая, встречает их у порога, темноглазая, смуглая, с ямочкой на щеке, и узнает их мгновенно. И сейчас она первая, с помощью своих бывших учеников, узнала и сообщила мне адрес внучки Алчевской, Елены Алексеевны Бекетовой.

И я приехала в город своего детства.

Но еще перед этим пришел ответ из Ялты на мою просьбу прислать сведения об Эшлимане, – значился ли в начале века в Ялте домовладелец Эшлиман. Ответ превзошел все мои ожидания. И хотя он разрушил мою Первую версию, не могу отказать в удовольствии себе, а может быть и читателю, и не сообщить ему то, о чем с интересом узнала сама. Тем более, что присланная мне выписка принадлежит сборнику статей о Южном береге Крыма, выпущенному издательством «Крым» в помощь экскурсоводу, и тираж его мизерный – одна тысяча экземпляров.

«…с конца 1834 г. первым архитектором Южного берега стал Эшлиман… Карл Иванович Эшлиман (1808–1893) был швейцарским подданным. По окончании Пражской академии художеств и недолгого пребывания в Берне он в июле 1828 приехал в Крым в усадьбу А. С. Голицыной в Кореизе. Эшлиман попал в Крым довольно случайно.

Согласно объявлению одной богатой семьи он вызвался сопровождать на Южный берег больного испанского графа Ошандо дела Банда. Вначале у него не было мысли оставаться в Крыму, но из-за чумы, свирепствовавшей на юге России, он вынужден был задержаться… Голицына познакомила Эшлимана с М. С. Воронцовым, который предложил ему должность второго, а затем и первого архитектора Южного берега Крыма. (…) Эшлиман был больше исполнителем, сам он проектировал мало и главным образом второстепенные сооружения.

Наиболее значительна его работа по составлению проектного плана Ялты. (…)…после преобразования в 1837 году местечка Ялта в город, появилась необходимость составить перспективный план застройки и развития Ялты. Это было поручено Эшлиману. Он работал над планом больше двух лет. В начале 1843 г. проект был утвержден».

Далее сообщалось, что Карл Иванович Эшлиман был похоронен возле Ялтинской церкви, строительством которой он руководил.

«Могила его находится там и в настоящее время».

Итак, версия о романтических отношениях между Алчевской и «неким Эшлиманом» отпала. В девятисотом году Карла Ивановича уже семь лет как не было в живых, да и умер он восьмидесятилетним стариком, – прямо скажем, не лучшая пора для лирических похождений. Оставалась надежда, что «А. К.» – не кто иной, как сын Эшлимана, – инициалы и предположительный возраст «сына» давали такую возможность. (Первая версия не сдается без боя!)

Но – был ли у Эшлимана сын?.. «Был ли мальчик?»

В Харькове было прохладно. Пожалуй, слишком прохладно для сентября.

Осень – лучшее время в моем городе. Я говорю в моем, хотя покинула его давным-давно, в отрочестве. Но все же я здесь родилась и, возможно, прожила бы здесь всю свою жизнь. Наша разлука была насильственной – нас разлучила война. После войны я сюда уже не вернулась. Но, приезжая к друзьям, я всегда обостренно воспринимаю свой город, его неширокие старые улицы, дома с лепными карнизами, ложноклассическими портиками, львиными мордами.

Антон Павлович Чехов в одном из писем, присланных из Италии, когда он приехал туда впервые, пишет: «Рим похож в общем на Харьков». Не выносивший пафоса, зная, что от него ждут восторженных восклицаний, он хотел этой фразой приземлить Рим, но при этом невольно возвысил Харьков. Ведь можно сказать и так: Харьков похож, в общем, на Рим!

В этот раз я приехала сюда с дочерью. Она никогда здесь не бывала, и к новизне моих ощущений прибавилась еще новизна ее взгляда.

Мы разглядывали дома, и я многое замечала впервые – возлежащие вдоль верхних карнизов, словно в капелле Медичи, мраморные фигуры. Иронические улыбки сфинксов. Своеобразная архитектурная стилистика, и на многих домах, отличающихся благородством пропорций и формы, – мемориальная доска: «Дом сооружен (или построен) архитектором Бекетовым»…

– Это тот Бекетов, что построил весь Харьков? – спросили у нас, узнав, что мы идем к Бекетовым.

О своем приезде и желании повидаться я известила по телефону. Я позвонила вечером, надеясь, что Елена Алексеевна пригласит меня к себе на следующий день.

– Нет, нет, приходите сегодня, – услышала я в трубке не по-старчески властный голос – Завтра я лечу зубы… К тому же сейчас дома мой сын – может быть, потребуется его помощь…

Было ветрено, собирался дождь. Мы взяли зонтики и пешком направились на улицу Дарвина. Шли городским садом, где по случаю воскресенья бил цветной фонтан, напоминавший мне прежде воду с сиропом. Цветные прожектора освещали и толпу, придавая ей нечто карнавальное. После городского сада город показался пустынным и темным. На тихой улице Дарвина мы не без труда разглядели нужный нам номер. Это был старый особняк в два этажа, с мраморной лестницей. Мы поднялись на второй этаж, здесь, на входной двери, была медная дощечка «Академикъ Бекетовъ».

Мы оказались в большой, скорей пустынной, чем просторной комнате, гостиной, с круглым столом в центре и остатками старинной мебели по стенам и углам, в обществе Елены Алексеевны и ее сына Федора Семеновича. Прежде всего предстояло разобраться в родстве.

– У Христины Даниловны было шестеро детей, – говорила Елена Алексеевна, – четыре сына и две дочери, Анна и Христина. Я дочь Анны, которая в свое время вышла замуж за архитектора Бекетова. Таким образом, я прихожусь внучкой Христине Даниловне, а Бекетову – дочерью…

Это была небольшого роста с живым взглядом серых глаз пожилая женщина, слишком интеллигентная, чтобы к ней подходило слово дама, – в современном звучании этого слова есть некоторая манерность.

Я рассказала ей о найденном мною письме. Нет, никаких свидетельств о дальнейших встречах Чехова с Алчевской у нее нет. Елена Алексеевна даже не помнила, что они были знакомы…

– Федя, принеси книгу, – попросила она сына. – Там бы, наверное, что-нибудь было…

Федор Семенович, высокий, несколько сутулый человек. В его лице есть что-то детское, возможно, такое впечатление создает большой выпуклый лоб, – мы уже знаем от Елены Алексеевны, что он математик и работает в Институте низких температур. Вскоре Федор Семенович вернулся с увесистым томом. На суперобложке я прочла: «X. Д. Алчевская. Передуманное и пережитое. Дневники, письма, воспоминания».

Книга вышла в Москве в 1912 году в типографии Сытина. Мы тут же посмотрели содержание – «Встречи: Ф. М. Достоевский. И. С. Тургенев. Л. Толстой. Глеб Успенский». И ни слова о Чехове. Лишь потом, в Москве, изучив подробно воспоминания Алчевской, я поняла, почему встреча с Чеховым не описана ею. Потому что это была именно встреча, за которой не последовало длительного общения. Праздник – так называет Алчевская это событие в своем письме: «Вчера и на моей улице был праздник!»… Так она пишет в письме к Марье Николаевне.

Я спросила, кто бы это мог быть. Елена Алексеевна задумалась.

– Видите ли, – сказала она, – их было несколько. Но, судя по тому, что вы рассказали, это Марья Николаевна Салтыкова… Федя, принеси Адрес, который Христине Даниловне преподнесли к пятидесятилетию ее деятельности… Там есть фамилии всех учителей…

Федор Семенович принес большую папку с Адресом, где среди учителей, подписавших его, мы сразу нашли Марью Николаевну Салтыкову.

– Скорей всего, это она. Мне известно, что они близко дружили, несмотря на разницу в возрасте, – Христина Даниловна была много старше Марьи Николаевны…

– А Клавдия Николаевна? Та, которая сообщила Алчевской о том, что Мария Николаевна была больна… Она, должно быть, сестра Марьи Николаевны?

– Нет, это невестка Алчевской, жена Николая… Она тоже работала в школе. Все близкие Христины Даниловны были так или иначе связаны со школой, привлечены ею к школьному делу…

Предстояло еще спросить о любовной истории Алчевской, пережитой ею в Ялте. Я колебалась, не зная, удобно ли задать подобный вопрос внучке? Но поскольку внучка сама была уже бабушка, – две прелестные девочки, русая и черноволосая, выглянули из-за двери и скрылись, – я рискнула. Глаза Елены Алексеевны гневно расширились.

– Этого быть не могло!.. Христина Даниловна очень любила своего мужа…

– Но там упоминается какой-то А. К., который огорчил ее тем, что не сможет приехать в день ее рождения?

«…а между тем сердце не мирится с этим, и я плачу, плачу целый день…»

– А. К.? – Гнев сменился удивлением. – Это муж Христины Даниловны, Алексей Кириллович!.. Во всех письмах и дневниках она называет его сокращенно – А. К. Вам известно, как он погиб?..

От матери я уже знала трагедию семьи Алчевских. Знала, что муж Христины Даниловны, банкир, глава акционерного общества, обанкротившись, бросился под поезд. Это было громкое дело – на всю Россию, но мама знала об этом смутно, с чужих слов, потому что произошло это не то в самый год ее рождения, не то год спустя…

– Об этом есть у Ворошилова, – сказал Федор Семенович и принес из соседней комнаты сентябрьский номер «Октября» за шестьдесят седьмой год. Открывали журнал «Рассказы о жизни», написанные Климентом Ефремовичем Ворошиловым.

Там говорилось о судьбе Алчевского, основателя земельного и торгового банков в Харькове, и о заводе ДЮМО,[3] где работал в пору своей юности легендарный в будущем слесарь Клим.

«…в царской России начался уже острый экономический кризис, достигший наибольшей силы в 1900–1903 годах. Повсюду производство свертывалось, и в этом бушующем океане экономического кризиса завод ДЮМО был одно время как бы островком. Здесь еще продолжали плавить чугун и сталь, выпускать разносортный прокат. (…) На территории росли груды чугунных отливок и металлических изделий… Но рабочих не увольняли, и именно поэтому здесь не чувствовались в полной мере те бедствия, которые уже свирепствовали по всей империи.

Это странное в условиях экономического спада явление было связано с деятельностью А. К. Алчевского, который хотел противостоять стихии кризиса и, видимо, в какой-то мере облегчить положение рабочих.

Находясь под сильным влиянием своей прогрессивно настроенной жены Христины Даниловны, Алексей Кириллович Алчевский проявлял либеральные наклонности. Но его финансовые ресурсы иссякли, и он оказался накануне банкротства.

Ходили слухи, что в связи с этим Алчевский решил обратиться к самому Николаю II и выехал в Петербург. Рассказывали, что там он беседовал с министром финансов Витте, и царедворец докладывал „его величеству“ о просьбе Алчевского выделить ему кредит в несколько миллионов рублей. Николай II якобы разрешил ассигнование лишь трети от этой суммы, что не устраивало Алчевского. Он попросил Витте еще раз обратиться к царю, но тот ответил решительным отказом, и тогда Алчевский, выехав в мае 1901 года из Петербурга, бросился под колеса поезда. В память об этом человеке железнодорожная станция Юрьевка и раскинувшийся вокруг нее город впоследствии и получили наименование „Алчевск“ и долгое время сохраняли это наименование».

Многое объяснили мне воспоминания К. Е. Ворошилова, с которыми уже подробней я познакомилась дома, в Москве. Картина жизни тех лет, прошлое нашего Донбасса нарисованы в них живо и непосредственно. Говоря о своей юности, Ворошилов много внимания уделяет заводским школам, самодеятельным драматическим кружкам, этому средоточию роста народного сознания, в том числе и его собственного. Недаром они постоянно преследовались царским правительством. В связи со школами снова возникает в его воспоминаниях имя Алчевской. «Жена владельца поместья – Алчевская – подарила „волшебный фонарь“, тогда большую редкость даже в городских школах. Она же высылала из Харькова еженедельно, по просьбе учителя, новые серии диапозитивов. (…) Школа стала чем-то вроде нынешних Домов культуры. Смотреть картины и слушать рассказы приходило все село. Так как школьные стены не вмещали всех желающих попасть на картины, их начали показывать на улице, на беленой стене соседнего сарая…»

Я прочла это уже потом, в Москве. И для меня стало ясно, что, сетуя в письме к подруге на охлаждение мужа, приписывая это своему возрасту, Алчевская не предполагала, что Алексей Кириллович находится накануне банкротства. Оберегаемая им от того, что неотвратимо, как лавина, катилось навстречу, Христина Даниловна не знала, что через год станет вдовой…

Мое предположение, что Алчевская не вникала в банковские дела мужа, подтвердилось в письме Христины Даниловны Достоевскому, приведенном в ее книге:

…«В Ессентуки необходимо ехать через Харьков, и вот мы будем иметь счастье видеть Вас у себя. Я говорю мы, так как муж мой один из искренних поклонников вашего таланта, хотя и возражал на нашем последнем вечере чтения на Вашу заметку о банках. В чем состоял его протест, я не сумею Вам передать, так как ровно ничего не понимаю в его банковых делах и нахожу их настолько скучными, что удаляюсь обыкновенно в другую комнату, когда заходит речь о банках».

И это я прочла уже в Москве. А тогда, в доме Бекетовых, мне показали бережно хранимый сборник, составленный по инициативе Алчевской, при ее личном активном участии, учителями ее школы, – «Что читать народу?». В подзаголовке значилось – «Критический указатель книг для народного чтения. С.-Петербург. 1884».

Перелистав его, я обнаружила, что в сборнике были представлены не только рекомендованные книги, но и те, что получили отрицательный отзыв. В таком случае в краткой, но убедительной рецензии пояснялось, почему данная повесть (или рассказ) не заслуживает быть прочитанной народным читателем.

Представленная на Парижской всемирной выставке 1889 года, эта книга была удостоена высшего приза – золотой медали…

…Это ли не тема для высокой трагедии, для романа в чисто русском, классическом духе?!

Вспомните историю Инессы Арманд, актрисы Марии Федоровны Андреевой. Женщина высоких душевных идеалов порывает со своей средой. Уходит от обеспеченной беззаботной жизни, от роскоши и изобилия, становясь на тернистый путь революции, принимая сторону тех, кто борется за новое, идеальное общество.

Несовместимость душевного склада гибельна для двоих. Роковой исход предрешен. Когда любовь не слишком сильна, дело заканчивается разрывом. В ином случае – гибелью более слабого.

Трагедия семьи Алчевских для меня предстает в свете любви и слабости. Да, слабости банкира Алексея Кирилловича Алчевского перед высоким либерализмом жены, постоянно влиявшей на его деловой характер.

Негоциант, магнат, банковский воротила не смеет быть либералом, пускаться в ненужные сантименты.

Любовь к жене очеловечила, одухотворила машину, какую в идеале должен являть собою делец. Погибло дело, но человек возродился, гибелью заплатив за свое возрождение.

За окном было совсем темно, по стеклам шелестел дождь. Мы отказались от чая с кизиловым вареньем, предложенного нам гостеприимными хозяевами, и заспешили домой. Федор Семенович вызвался нас проводить. Пока он снаряжался, мы разглядывали картины в старинных рамах, на стенах гостиной – морские пейзажи. Елена Алексеевна сказала, что писал их ее отец, академик архитектуры Бекетов, – недавно в Харькове состоялась даже выставка его работ…

На улице Федор Семенович, вышагивая под своим черным зонтом, время от времени показывал нам дома, построенные по проекту его деда. На углу он задержался возле белого двухэтажного дома:

– Это здание тоже проектировал Бекетов, – сказал он. – Здесь помещалась школа Алчевской…

У входа висела табличка. Свет уличного фонаря позволил нам прочитать надпись:

«Средняя общеобразовательная школа рабочей молодежи № 10».

Федор Семенович рассказывал о Бекетове, о том, что отец его деда был родным братом деда Александра Блока, таким образом – прадед их…

Надо было опять разбираться в родстве. Мне это было уже не под силу. И пока Федор Семенович оживленно обсуждал с моей дочерью степень своего родства с Александром Блоком, я просто вдыхала сырой ночной воздух родного города. Дождь шелковисто шуршал о раскрытый зонтик, большая мокрая площадь перед нашей гостиницей блестела в темноте, как спина кита.

В ту ночь я долго не могла заснуть. В моей голове странно и прекрасно переплелись события и имена – Чехов, Алчевская, Ворошилов, Бекетовы, моя мама, письмо, посланное из Ялты семьдесят пять лет тому назад. Все это, отдельное и, казалось бы, несоединимое, вдруг соединилось, спаялось в единую цепь, обнаружив тесную связь минувшего с настоящим. Даже то, что в здании, где помещалась школа Алчевской, теперь вечерняя школа рабочей молодежи. Вряд ли Христина Даниловна мечтала о лучшем для себя памятнике!..

Кстати, почему бы не присвоить этой школе имя Алчевской?..

Мы покинули Харьков на другой день. Особенно синий и солнечный после ненастья, он показался нам очень долгим. Мы бродили по улицам моего детства, дольше обычного стояли возле дома, где я родилась, глядя на окна, за которыми давно уже шла своя жизнь и за стеклами виднелись банки с соленьями, закрытые марлей и перевязанные шпагатом. Из этого окна Наташа Перепелицына чуть не выпала, когда ей было два года, но я, уже пятилетняя, каким-то чудом удержала ее за пятку… И теперь мы с дочкой поднялись по щербатым мраморным ступенькам, заглянули в подъезд, где на беленой стене уцелел памятный мне с детства рельеф – вишневые ветки, с листьями и вишнями.

На веселой, пестрой от студенческой толпы Сумской продавались жареные пирожки с картошкой. Старики грелись на солнце, заполнив скамейки Театрального сквера, а у фонтана «Стеклянная струя» всегда наготове стояла игрушечная белая лошадка, впряженная в красную повозку, – реквизит детского фотографа.

Потом мы собирали каштаны в еще сырой траве городского сада и, пройдя по главной алле к видовой площадке над обрывом, – с этого холма Пинчо, если продолжить сравнение Харькова с Римом, – смотрели на город, подернутый дымкой, освещенный косым вечерним солнцем, повисшим над куполами Благовещенского собора.

Возвратившись в Москву, я внимательно изучила все, что было написано об Алчевской, в том числе и ею самою. Тогда для меня окончательно сложился облик этой незаурядной женщины, сказавшей о себе: «Говорят, что у каждого человека бывает свой пункт помешательства. Моим пунктом являлась мысль обучить как можно больше женщин грамоте…»

С трех фотографий, помещенных в книге Алчевской «Передуманное и пережитое», на меня смотрела женщина с открытым решительным лицом и серьезным, как бы в себя обращенным взглядом. Такой изображена она в девятнадцать лет, и в сорок девять, и в шестьдесят девять. От первой к последней фотографии волосы, зачесанные назад, побелели, лицо округлилось, но серьезность и решительность остались. По натуре впечатлительная, нервная, очень женственная, артистичная, – недаром воспитавший актрису Асенкову театрал обещал, что, пойдя на сцену, она станет второй Асенковой, – Алчевская знала и ценила в себе именно эти качества – решительность и серьезность. И такой пожелала остаться в памяти потомков, – книга издавалась при жизни Христины Даниловны и фотографии отбирала она сама.

Я так подробно пишу об Алчевской не только потому, что в своем письме она говорит о визите к ней Чехова и разговоре с ним. Конечно, важна уверенность в подлинности рассказа, и тут личность пишущего играет не последнюю роль. Но я убедилась, что многие люди, даже не чуждые литературе, никогда не слышали об Алчевской или знают о ней весьма мало.

Между тем ее деятельность высоко ценили Лев Толстой, Достоевский, Глеб Успенский, Софья Ковалевская, Элиза Ожешко; Тургенев, познакомившись с Христиной Даниловной в Петербурге, приглашал ее на свои литературные чтения. Несомненную ценность представляет собой ее рассказ о встречах с Достоевским, письма его к Алчевской. Но наиболее интересны ее воспоминания о встрече с Львом Толстым четырнадцатого апреля 1884 года. Лев Николаевич посетил Алчевскую, придя к ней в гостиницу из своего хамовнического дома, и они долго беседовали на любимую, занимавшую обоих, тему народного образования, – указатель «Что читать народу?» тогда только что вышел.

«Знайте, что я самый рьяный пропагандист вашей книги», – сказал, по воспоминаниям Алчевской, Лев Николаевич. Она приводит высказывание Толстого о том, какую литературу предлагают народу, – лубочную, тенденциозную («Ее не любит народ, не люблю и я»… – заметил Толстой), бездарную. «В ней работают люди, оказавшиеся негодными для литературы, предназначенной для интеллигенции». И, наконец, четвертую, – Толстых, Тургеневых, Достоевских, – которую, по мнению Толстого, народ не понимает, потому что она пирожное, а не хлеб насущный…

С этой, последней, частью высказывания Толстого Алчевская не могла согласиться.

Она всегда была против примитивной литературы «для народа». Не признавала литературы специально женской или солдатской и твердо стояла за то, чтобы поднимать широкого читателя до высоких образцов классики. За это ратовал и ее «Указатель»…

Алчевская спорит с Толстым, приводя в пример «Записки охотника» и толстовское «Чем люди живы». Спрашивает его мнение о народных отзывах на сочинения Островского, приведенных в указателе.

«– …Прелестно, – отвечал он. (…) по прочтении этих отзывов, он (Островский. – Прим. автора.) вдруг опять вырос предо мною во весь рост, и я пришел в такой азарт, что собрался одеваться и ехать к нему делиться впечатлениями, да кто-то помешал…»

Христина Даниловна пожаловалась Толстому на то, что некоторые «находят эти ученические отзывы деланными» и думают, что она «сама их сочинила».

«– Если бы мы могли с вами так сочинять, мы были бы гениями», – возразил Лев Николаевич. И, поинтересовавшись, кто изобрел эти отзывы, то есть ввел в указатель отзывы читателя из народа, – Алчевская застенчиво призналась, что это она, – заметил: «–Я так и знал».

Удивительная женщина! Преодолев косность своей семьи, усвоив грамоту самостоятельно, когда, стоя в детстве за дверью, слушала, как обучают братьев, не имея учительского диплома, преодолев множество препятствий, она всю жизнь отдала любимому делу – народным школам. Началось с увлечения книгой Чернышевского «Что делать?» (Не отсюда ли и вопросительная нота в названии указателя «Что читать…»?), даже была попытка открыть швейную мастерскую. Позже создание подпольной школы для крестьянских детей в селе Алексеевка, – ее вызвали к судебному следователю, в повестке было сказано, что она обвиняется в уголовном преступлении, – «в нарушении постановлений о воспитании юношества». И ученики – их тоже вызвали, допрашивали, – крестьянские дети, дав показание следователю, что Христина Даниловна их учила «по азбучке», сами уже смогли расписаться, – таково было для них первое применение школьной науки.

Алчевская описывает в своей книге обыск у петербургского общественного деятеля, основателя народных воскресных школ в столице, Николая Александровича Варгунииа, с которым близко была знакома и обменивалась опытом по школьному делу, – Варгунин приезжал в Харьков и многое там для себя почерпнул. Человек одинокий, он нежно любил маленькую племянницу, дочь умершей от чахотки сестры, и воспитывал ее вдвоем со старушкой теткой. Ребенку была отдана лучшая комната в доме, со светлыми занавесками, розовыми обоями, парижскими игрушками…

«…И вот у двери этой комнаты, этой „святая святых“, стояло несколько чужих людей – жандармов с тупыми физиономиями и бессердечием грубых невежественных людей… Нет, он не пустит их в эту комнату, он защитит это нежное больное дитя, он унизится, он упросит, он отстоит силою! Пусть отрывают они всюду доски полов, как отрывали в предыдущих комнатах; пусть роются во всех его интимных письмах и бумагах; пусть посягают на все его сокровища – лишь бы ему отстоять эту заветную комнату…»

Справедливо отметив, что именно это волнение и просьбы возбуждают подозрение «синих» людей (определение Алчевской), она далее пишет:

«…Еще минута – и девочка, вся перепуганная и трепещущая при виде этих людей и бледного лица дяди, истерически рыдает в своей розовой постельке, а старая тетя, понявшая вдруг весь ужас происшествия, стоит перед жандармами, точно грозный призрак, в одной белой ночной рубахе».

Следует (привожу в сокращении) диалог старой женщины с жандармом:

«– Не угодно ли вам одеться, сударыня?»

«– Одеться?.. Да разве вы люди? Слыхали ли вы, что в старину помещики не считали за людей своих рабов и ни малейшим образом не стеснялись их присутствием? Они были не правы, поступая так; но я права, презирая вас и ваше гнусное ремесло!..»

Между тем, пишет Алчевская, в соседней комнате плакал несчастный Варгунин, обвиняя себя в том, что не сумел отстоять близких от насильственного вторжения. Жандармы продолжали рыться в бумагах, ничего запретного не находя. Вокруг дома собралась хмурая толпа.

«Что думала эта толпа, эти рабочие в то время, как оскорбляли и позорили их благодетеля?! Что думали интеллигентные люди, содействовавшие, быть может, стачке на фабриках?…»

Эта глава «Из дневника» посвящена памяти Варгунина, скончавшегося после обыска от сердечного припадка.

Остается напомнить, что написаны эти строки женой денежного магната, главы банковских обществ. Но такова была моральная сущность Алчевской, ее взгляды. Не напрасно правительство боялось ее влияния на «воспитание юношества», если все окружающие, включая мужа, испытывали это влияние.

Запись о Варгунине сделана за три года до встречи с Чеховым в Ялте. Но не пора ли вернуться туда, в солнечный апрельский Крым девятисотого года? Вернуться теперь, когда в найденном мною письме почти не осталось «белых пятен» и Вторая версия уже налилась соком, как поспевающий на ветке плод.

Итак, – Вторая версия.

Христина Даниловна Алчевская, деятельница народного просвещения, выпустившая при содействии учителей основанной ею воскресной школы указатель «Что читать народу?», будучи в Ялте, переживает тяжелый душевный кризис, – озабоченность мужа банковскими делами она принимает за охлаждение к ней как к женщине. Единственным светлым лучом в эту весну явилось для нее знакомство с Чеховым, которому она послала «свои рецензии при письме». Рецензии, которые, по свидетельству Алчевской, Антон Павлович оценил так высоко.

Во Второй версии легко объяснялось, почему Чехов хотел показать эти рецензии Горькому, писателю, вышедшему из народа, – ведь это был отзыв о его вещах, рекомендованных для народного чтения…

Сохранились ли эти рецензии Алчевской? И о каких произведениях Чехова шла в них речь?.. Это еще предстояло узнать.

Просмотрев фамилии адресатов в обширной чеховской переписке, писем Чехова к Христине Даниловне Алчевской я не обнаружила.

Но не сохранились ли письма Алчевской к Чехову?

В Отделе рукописей Ленинской библиотеки мне любезно протянули переплетенную в коричневый коленкор тетрадь. В ней, в алфавитном порядке, стояли фамилии корреспондентов, чьи письма к Чехову или другим членам его семьи хранятся в Отделе. В этом списке я сразу нашла – «X. Д. Алчевская. 1900 год». Судя по номерам, писем было несколько…

Дежурная по читальному залу, наведя справку, сказала, что я смогу прочитать эти письма, если подожду полчаса. Всего тридцать минут, а то и меньше, отделяли меня от заветной цели. Тридцать минут счастливого ожидания!..

Мелкий снежок сеялся за окном. За отдельными, на одного человека, столами прилежно работали люди, каждый над своей темой. Их было человек десять, не больше. В тишине было слышно, как шелестят страницы, а порой даже самое дыхание. Окно выходило на боковую улицу, щурясь от снега спешили прохожие. И я вспоминала, как шла сюда, как не сразу отыскала вход в это великолепное здание, знаменитый дом Пашкова – величаво взирающий со своего холма Книжный Храм, памятник московской архитектуры. Вспоминала бесчисленные его лестницы и коридоры, украшенные старинными статуями богов и богинь, покровителей муз и наук.

И бесчисленные залы, и шелест книжных страниц, похожий на шелест леса. И постового, которому я предъявила свой документ. Какие великие ценности охраняет он, постовой!.. Подошла дежурная, молодая румяная девушка. Сказала:

– Ваш заказ получен…

И протянула мне картонную синюю папку, в каких школьники хранят иногда свои тетрадки. Карточка с указанием шифра, единица хранения… И в руках у меня тонкие двойные листки – та же почтовая бумага, знакомый безупречный почерк. Еще более безупречный, чем в письме к подруге. И дата – 2 Апреля 1900 г. Ялта…

«Глубокоуважаемый Антон Павлович!»

Письмо, которое той весной держал в руках Чехов…

Выразив свое восхищение его талантом, Алчевская пишет о том, с каким нетерпением ждет интеллигентная публика его новых произведений, как мгновенно расходятся журналы, в которых они опубликованы.

Алчевская просит принять в подарок посылаемые в знак уважения к Чехову два тома указателя «Что читать народу?».

…«Теперь мы работаем над III томом „Что читать народу?“ и нам удалось прочитать в нашей мало подготовленной аудитории Ваш рассказ „Бабы“ и „Мужики“. (…) …Вы, быть может, не знаете, Антон Павлович, как именно воспринимаются Ваши произведения читателем из народа, насколько они доступны ему. Если вопрос этот интересует Вас, не угодно ли Вам прочитать когда-нибудь в свободную минуту прилагаемую рукопись. Она может оставаться у Вас 2, 3 недели, а затем я попрошу Вас возвратить ее мне, так как у меня нет дубликата.

Адрес мой: Гостиница „Россия“, № 25

Глубоко Вас уважающая X. Алчевская».

Так вот какие рецензии Алчевская послала Чехову! В письме к подруге она назвала их своими, потому что это были отзывы учениц ее школы. Отзывы читателя из народа, записанные ею после прочтения в классе чеховских рассказов.

И вот чьи отзывы Чехов назвал «искренними, правдивыми». Вот о чьих отзывах сказал, что «никогда ни одна критика не доставляла ему столько удовольствия и не вызывала столько интереса, как эта», и просил оставить их у него, чтобы показать Горькому.

«Конечно же Горькому! – думала я теперь, когда все прояснилось. – Не Куприну, не Телешову, не Станковичу, не Мамину-Сибиряку. Даже не Бунину, – Горькому!..»

Второе письмо Алчевская посылает Чехову 3 апреля, на другой день после знакомства. С письмом она препровождает ему «Книгу взрослых», которая составлялась шесть лет и по выходе встречена очень благожелательно, критикой самых разных направлений, – Алчевская уточняет это в сноске. Она также сообщает, что в Ялту приехал ее сын Николай Алексеевич, которого тоже интересует вопрос с водой, но он не знает, к кому обращаться с этим.

В конце письма Алчевская благодарит Чехова за визит и напоминает про обещание познакомить ее с Горьким.

Это письмо навело меня на мысль, что у Алчевских в Ялте был свой дом, куда они приезжали на лето. Полагаю, что догадка эта правильна, хотя и не имею еще подтверждения ей. Но, согласитесь, зачем бы иначе Николая Алексеевича интересовал «вопрос с водой», который заботил Чехова в связи с поливкой его аутского, тогда еще молодого, сада.

Видимо, той ранней весной Христине Даниловне просто удобнее было жить в гостинице, а не в своем, еще холодном после зимы, доме. Возможно, когда-то, в молодости, они с мужем гостили у Эшлимана, – из Ялты мне сообщили, что дом его сохранился.

Вспомним строчки ее письма подруге – «…проезжали мимо домика Эшлимана – ставни закрыты, пустота, не ожившая еще зелень как-то мертвенно застыла на стенах…».

Третье, коротенькое письмо, послано Чехову через день, 5 апреля. Привожу его полностью.

«Глубокоуважаемый

Антон Павлович!

Прежде всего позвольте искренне поблагодарить Вас за билеты, полученные мною вчера на все 4 спектакля, а затем просить сообщить мне адрес и имя Горького, которому я хочу послать обещанные книги.

Извиняясь за беспокойство, остаюсь

Глубоко Вас уважающая X. Алчевская 5 Апреля 1900 г. Ялта».

Должно быть, Горький задерживался, и опасались, что он не приедет вообще. Но он приехал. Тем временем, выполняя обещание, Антон Павлович посылает Алчевской билеты на спектакли Художественного театра.

Бунин пишет:

«Привезены были четыре пьесы: „Чайка“, „Дядя Ваня“, „Одинокие“ Гауптмана и „Гедда Габлер“ Ибсена…»

Естественно, что разговор с Алчевской шел о пьесах Чехова, но он, со свойственной ему деликатностью, прислал билеты на все 4 спектакля.

Между тем в Ялте разгоралось пламя той незабываемой солнечной весны.

Бунин приводит воспоминания Станиславского об этих днях.

«Приезжали и уезжали. Кончался один завтрак, подавался другой. Марья Павловна разрывалась на части, а Ольга Леонардовна, как верная подруга или как будущая хозяйка дома, с засученными рукавами деятельно помогала по хозяйству.

В одном углу литературный спор, в саду, как школьники, занимались тем, кто дальше бросит камень, в третьей кучке И. А. Бунин с необыкновенным талантом представляет что-то, а там, где Бунин, непременно стоит и Антон Павлович и хохочет, помирая от смеха. Никто так не умел смешить Антона Павловича, как И. А. Бунин, когда он был в хорошем настроении.

Горький со своими рассказами о скитальческой жизни, Мамин-Сибиряк с необыкновенно смелым юмором, доходящим временами до буффонады, Бунин с изящной шуткой, Антон Павлович со своими неожиданными репликами, Москвин с меткими остротами – все это делало одну атмосферу, соединяло всех в одну семью художников. У всех рождалась мысль, что все должны собираться в Ялте, говорили даже об устройстве квартир для этого. Словом – весна, море, веселье, молодость, поэзия, искусство – вот атмосфера, в которой мы в то время находились».

Поистине замечательной фразой венчает Бунин эти воспоминания:

«– Мало ли о чем мечтают русские люди, когда им хорошо, – прибавлю я».

В такой обстановке, точнее, в ее предвестии, произошло знакомство Алчевской с Чеховым. Всего три письма! Но как все сделалось ясно!.. И теперь мне стало казаться, что все было ясно сначала. Наверное, так бывает всегда, когда все пустые места заливаются, как формы, смыслом уже незыблемым.

Дальнейшее неизвестно. Удалось ли Алчевской познакомиться с Горьким? Получил ли Горький ее книги?.. Виделась ли в театре Алчевская с Чеховым, высказала ли ему свои впечатления от спектаклей?..

Я не сразу обратила внимание на серый конверт. Он лежал в той же папке, что и письма Алчевской, но выглядел столь буднично, что я отнесла его к библиотечным бумагам. Прочтя, по счастью, одну их этих бумаг, с перечислением содержимого синей папки, я открыла конверт и достала визитную карточку. На лицевой ее стороне значилось: «Христина Даниловна Алчевская». На обороте визитной карточки поспешным мелким почерком было написано:

«Глубокоуважаемый Антон Павлович!

В понедельник, рано утром, мы уезжаем, а потому убедительно прошу возвратить мне мою рукопись.

X. Алчевская».[4]

Вот так. Категорически, чуть раздраженно. В этом «убедительно прошу» слышится напоминание о том, что прошло куда больше «недельки», о которой просил Чехов, оставляя рецензии у себя.

Видимо, очень уж не хотелось Антону Павловичу расставаться с этими отзывами. А человек он был, как известно, чрезвычайно обязательный. И аккуратный.

– Вы обратили внимание: на письмах Алчевской есть маленькие пометки – 1, 2, 3…– спросила Алевтина Павловна Кузичева, заведующая Отделом рукописей, с которой я познакомилась спустя несколько дней. – Это сделано рукой самого Чехова…

И я тут же вспомнила эти цифры вверху каждого письма, обозначившие порядок их получения. На визитной карточке тоже стояла маленькая цифра – 4.

Можно строить догадки, почему Христина Даниловна не пишет о знакомстве с Чеховым в своей книге «Передуманное и пережитое».

Вряд ли потому, что она обиделась на Чехова, не возвратившего рецензии в обещанный срок. Скорей она считала свое знакомство с ним, в отличие от других, слишком непродолжительным. На этом можно и кончить. Мне остается лишь попросить читателя заново перечесть письмо Христины Даниловны Алчевской к ее подруге, учительнице воскресной школы Марье Николаевне Салтыковой, – в своих воспоминаниях Алчевская называет ее сокращенно М. Н. С.

И еще. Заглянув в Большую Советскую Энциклопедию – новое издание, – я Алчевской Христины Даниловны в ней не нашла. Был лишь ее сын, Алчевский Иван Алексеевич, выдающийся русский певец, драматический тенор, умерший в 1917 году в Баку. Я подумала, что тенорам иногда легче уцелеть в памяти потомков.

Я смотрела на его фотографию, помещенную в энциклопедии, и утешалась тем, что внешне он очень похож на свою мать.

1977