"Разлив" - читать интересную книгу автора (Фадеев Александр Александрович)ГЛАВА ДЕСЯТАЯНа сходке по кочковатым головам мужиков прыгали короткие рубленые слова Неретина. Раздвигали они плотно сшитые черепа и согласно укладывались внутри, как мелкие, хорошо колотые дрова. А когда Неретин кончил и сельский председатель, расчесывая рукой льняную кудель бороды, сказал: — Подымай правую руку, которые согласны! — выросла над сходкой густая, мозолистая и корявая забока. Митька Косой, присяжный запевала, с трудом протискался к Харитону. — Слышь, голован, — сказал вполголоса, дернув его за рубаху. — Ну? — обернулся Кислый. — Моя ведь правда… — В чем? — Да Марину-то… Пропили седни Вдовины мельнику, ей-богу… Жидкие Митькины плечи судорожно сжались острыми клещами длинных Харитоновых рук. — Откуда ты знаешь? — спросил Харитон глухо. — Только што сестра сказала. Она у ей была. Лежит девка в амбаре и ревет. — Митька поковырял в носу указательным пальцем и, не найдя ничего утешительного, добавил строго: — В воскресенье свадьба, во как! Были у Харитона всегда прямые, грубые, топором тесанные мысли. И первая мысль, которая пришла ему в голову, была — пойти и убить мельника. "Чего ей за гнилым пропадать", — подумалось жестко. Однако эта мысль быстро отпала. Он знал, что его или арестуют, или расстреляют самосудом, а на поддержку Неретина в таких делах нельзя было и рассчитывать. Тогда он бросил сходку и быстрым развалистым шагом пошел к Марине. На неогороженном дворе Вдовиных стояли только две постройки: изба, похожая на голубятню, и маленький, на тоненьких ножках, амбарчик. Харитон тяжело перешагнул полусгнившие ступеньки амбара и решительным толчком отворил дверь. В душной полутьме, на грязном тряпье, уткнувшись лицом в подушку, лежала Марина. Она не обернулась и вряд ли слыхала, как он вошел. Он остановился у порога и долго молча наблюдал за ней. Марина уже не плакала или, вернее, не могла уже плакать и лежала тихо, без движения, почти не дыша. Источились горькие думы о собственной судьбе, о Дегтяреве, о мельнике, осталось только переполнявшее душу и тело безмерное, дошедшее до последней черты отчаяние. Харитон на цыпочках подошел к ней и, опустившись на корточки, положил ей на голову большую черную руку. Она вздрогнула и, посмотрев на него, ничего не сказала. Похоже было, что нисколько и не удивилась его появлению. — Слышь… Марина!.. — сказал Харитон, насильно вытягивая застревающие в горле слова. — Гнилой он, и сволочь… мельник-то… Она ничего не ответила, но он не продолжал, ожидая, что она догадается, о чем он хочет говорить. Марина не догадалась. Тогда он взял ее за руку и более твердым голосом сказал: — Уж лучше тебе за меня пойти… Конечно, белого хлеба у меня нет, черный тоже не всегда бывает… Зато здоров. Марина не понимала как следует, о чем он говорит, но звук его голоса напоминал ей Дегтярева. Она снова упала головой в подушку и заплакала, по-детски, неглубоко и часто всхлипывая. — Не нужно плакать, ну! — крикнул Харитон сурово. — Не время!.. И только от его крика она осознала наконец, в чем дело. Тычась носом в подушку, заплакала еще горше и жалобней. — …Сговорена… уже… с попом… сва-адьба… — проступили сквозь плач и всхлип дрожащие и мокрые, лишенные всякой надежды слова. — Свез уже… отцу Ивану… муку… Вавила… — Черт с им, с попом! — вспылил Кислый. — Дура ты, вот што! На кой ляд нам поп?.. Сама гнилая будешь, дети — пойми!.. Не до попа тут!.. Не привыкшая думать, в куски разбитая горем, Марина только на одну секунду попыталась представить, как отнесется к ней, невенчанной, село. Ей вспомнилась брошенная прошлый год землемером высокогрудая Палага, затравленная пьяными бабами на пыльных перекрестках и утопившаяся в омуте у речного колена. И оттого, что невыносимо противным и страшным было распухшее, изъеденное сомами и раками тело Палаги, не нашлось в простой Марининой голове сил, чтобы переступить неумолимый, веками признанный закон. — Нельзя… — сказала она тихо. — Подумай! Харитон сидел на полу и ждал. Сидел долго: час, может быть, два. Желтый солнечный платок у растворенной двери передвинулся к противоположному закрому, а он все ждал. Марина перестала плакать и молча лежала на тряпье. Из-под грубого холщового платья торчали неживыми обрубками ее босые грязные ноги. — Слушай, — хрипло сказал Харитон, — а если я найду такого попа, что повенчает… со мной?.. — Не найдешь, — ответила она безнадежно. — А если найду? — Сам знаешь, чего спрашиваешь!.. — крикнула она истерически. Он резко вскочил и вышел на улицу. Несколько секунд Марина слышала, как хрустели под тяжелыми ступнями разбросанные по двору щепки. В этот день казались Кане люди опаснее зверей. И на пришедших только что со сходки отца Тимофея и Жмыхова она тоже взглянула с недоверием. Но было у лесника все такое же впалое лицо, с отросшей за поездку рыжеватой бородой, и по-прежнему шутил лукаво и смеялся священник. Разве только от жары больше обычного налился кровью поповский мясистый нос и сиял и лоснился от пота. — Ну, так как порешим? — грузно отдуваясь, спросил поп Жмыхова. — Так уж порешили. До вечера мы, ясное дело, управимся. Десять пудов муки своей свезу в обчество. Постановление!.. Хоть и не нас касается, а все-таки везти домой всю неудобно. — По холодку и грянем, — согласился отец Тимофей. — Ночи теперь месячные. Гляди, к утру до Кошкаровки доплывем. Он ушел, звучно сморкаясь в подрясник. Когда прибежал Харитон домой, сидел отец Тимофей на толстом обрубке дерева и, подвывая под нос что-то веселое, чинил свои уже не менее ста раз чиненные сапоги. Разбирался поп в дратве чище Евангелия. Выслушав сбивчивые пояснения и просьбы Харитона, он удивленно развел руками. — Вот так де-ело! — протянул басисто. — Видна, как говорится, птица по полету, а добрый молодец по соплям. И охота тебе венчальную комедь отламывать, а? — Так не идет без венца, пойми! — горячился Харитон. — А мельника думаешь с носом оставить? Отняли, мол, мил человек, у тебя мельницу, дак на тебе вот эдакий нос?.. Отец Тимофей приставил к своей луковице желтую руку и, выпустив из межколенья сапог, залился безудержным басовитым хохотом. — Брось ты! — сказал Харитон грубо. — Мне не до смеху… — Ну и дурень! В твои годы я тоже большой чудак был. Бывало, Маруся, псаломщикова дочка: "Пойдемте, Тимоша, впроходку!.." Я так и таял. А кончилось впролежку. Теперь моя жинка — вона!.. Харитон схватил попа за плечи и, притянув к себе, сказал сдержанно: — Ты… со мной теперь не шути… понял? Был отец Тимофей по-прежнему спокоен и весел, только в черемушных глазах появилась маленькая серьезность. — За эдакие делишки, нападение то ись на священную особу, при старой власти напороли бы тебе, паря-зараза, кой-какое место. Теперь, конешно, ты можешь меня и убить… — И, переходя внезапно на совершенно деловитый тон, забубнил отец Тимофей: — Доставай двух свидетелей, кралю под мышку — и в часовню, что в орешнике на отлете. Я там буду. — Ночью надо, — сказал Кислый, — а то ежели увидят… — До вечера надо, — обрезал поп, — потому уеду с сумерками… Харитон бросился к выходу. — Стой!.. Раздобудь пару колец да захвати бумагу и чернила. Я хоть уеду, а бумага останется. Церковной печати у меня не имеется, так потом в волости заверишь… Оставшись один, отец Тимофей взялся за сапог. Работа, однако, не клеилась. Потертая подошва стояла с куском гнилого верха и, ощерившись гвоздями, смотрела на попа ехидно и злобно, по-щучьи. — Жизнь тоже! — сказал он неизвестно по какому поводу. Отягченная росой, жалась к земле новая июльская трава. Звездным вечером шли от земли густые и пряные соки. Одинаково дышали ими влезшие под небо кедры и пресмыкающиеся у их подножий мхи. В темных берлогах вбирало их всеми порами шерстистых тел угрюмое зверье. В насыщенном парами воздухе далеко разносился ленивый стук тележных колес. Гаврюшка правил лошадью, а Жмыхов с отцом Тимофеем и Каней шагали рядом с телегой. …Исайя, ликуй, Кого любишь — поцелуй… — игриво напевал отец Тимофей. Ползли за людьми и подводой большие несуразные тени. — Чего больно весел? — спросила Каня. — Так… — усмехнулся поп. — Штуку мы тут одну отмочили… Человеку, скажем, счастье на всю жизнь, а мне — выпивка. Тянуло от попа едким табаком и спиртом. — Тебе завсегда выпивка, — сказала Каня немного даже с грустью. На коротком канате тянулась за телегой лодка. Скребла и царапала песок черствым и крепким днищем… По бокам дороги под свежими обильными росами падали темноликие кусты. — Да… — в раздумье протянул Жмыхов, — ворочает Неретин делами. Большой человек, ясное дело. Много людных мест прошел и в книгах разбирается. А мы тут… — Он махнул рукой и с неожиданной суровостью докончил: — живем, как звери… — Это ты, может быть, и зря, — сказал отец Тимофей. Неодобрительно тряхнул большой и гулкой, как котел, головой и, пережевывая губами, добавил низко: — Не звериным сильны мы тут, а человеческим. Так полагаю. "Мудрит поп, — подумал Жмыхов, — пьян вовсе…" Притулившись к берегу, тихо спал на реке паром. Они спустили на воду лодку и сгрузили в нее муку. — Но-о! — крикнул Гаврюшка, весело тряхнув вожжами. — Прощевайте. Долго тарахтели по лесу удалявшиеся колеса. — Ну, садись, дочка, — сказал Жмыхов встрепенувшимся голосом. — Марька-то на хуторе, поди, заждалась. Лодка скользнула по воде и, распуская по бокам играющую месяцем зыбь, поплыла книзу… Из прибрежных кустов вышел на берег человек. Остановившись у самой воды, долго смотрел вслед уплывавшим. Смотрел до тех пор, пока долетали до него бубнящий голос отца Тимофея и раскаты звонкого девичьего хохота. А когда замерли вдали людские голоса, человек на берегу задумчиво ткнул ногой блестящую гальку и, понурив голову, слушал привычным лесным ухом тихий шелест воды о камень. Приемка хлеба и остальные дела задержали Неретина на неделю. Теми днями шел по инородцам послух, что, уходя из Сандагоу, взял Тун-ло у Неретина чудодейственную бумагу к русскому Старшому в Хай-шинвее.[4] На самом же деле Тун-ло ушел в тайгу на охоту. Свежим росистым утром выехал в Спасское обоз за хлебом. Пересекая падь, дружелюбно катились по дороге телеги. Высевалась из-под колес мягкая золотистая пыль. Натиснув — от солнца — к самым глазам солдатскую фуражку, ехал на передней подводе Неретин. Даже в дороге не умела отдыхать его луженая голова и варила одну за другой деловитые мысли. О порыжевшие сапоги терлись истрепанные придорожные кусты. В большой компании спокойно, не урося, бежали лошади, и возчики, позатыкав в пазы вожжи, сгруппировались на нескольких телегах. Старые — к старым, молодые — к молодым. Глядя на изуродованную падь, уныло качали головами старики, молча попыхивали обгорелыми трубками. На задней подводе играл на гармошке Митька Косой. Не попадая в тон, орали несогласным хором парни: Друга девка красивей - На полтину дешаве-ей… У перевальной Дубовой сопки разнуздали и напоили лошадей. Со стороны, обращенной к долине, сопка была совсем лысая, почти бестравная. Торчала на красном скалистом выступе одинокая ель. А из-за гребня смотрели в падь зеленые короны дубняка. У опушки на вершине Неретин пропустил все подводы. На востоке, обвившись сырыми туманами, сгорбил мощную спину Сихотэ-Алиньский хребет. Крался там по иглистым тропам маньчжурский полосатый тигр, утопал во мху когтистой бархатной лапой. И, может быть, еще тише и скрытней пробирался за ним — шебуршал отполированным в траве улом — седой и молчаливый таежный сын, Тун-ло. На Сихотэ-Алиньском хребте золотыми осенями бьются не на живот, а на смерть седогривые пантачи-изюбры из-за гибкого стана оленихи. А внизу, под неретинскими ногами, расстилалась размытая и голая Улахинская падь. Казались с высоты сандагоуские хаты не более спичечных коробок. На угрюмых церковных задах притаилось темное и скучное кладбище. Но туда Неретин не посмотрел. Белела там новеньким, никому не нужным крестиком свежая могилка Минаевой, — а к чему бередить уже зарастающие раны? Неретин видел, как начинали бахрометь в пади новой свежей травой принесенные сверху пески и гальки. Пугливые утки слетались на старые места к озерам. В болоте под сопкой уже оправились от разлива синеглазые и красноперые ирисы. И думал Неретин о том, как неумолимые стальные рельсы перережут когда-нибудь Улахинскую долину, а через непробитные сихотэ-алиньские толщи, прямой и упорный, как человеческая воля, проляжет тоннель. Раскроет тогда хребет заповедные свои недра, заиграет на солнце обнаженными рудами, что ярки и червонны, как кровь таежного человека. По хвойным вершинам впервые застелется горький доменный дым, и новые жирные целики глубоко взроет электрический трактор. И оттого, что воспоминание о тракторе было связано с нехитрой жалобой гольда на обрывке березовой коры, захотелось Неретину, чтобы одним из таких тракторов управлял седой и молчаливый таежный сын — Тун-ло. Грохот спускавшихся в тайгу телег становился все глуше, а Неретин стоял и думал. Из первобытной таежной тишины выскочил на проложенную людьми дорогу резвоногий заяц. Потыкался мордой, попрядал мохнатыми ушками и, увидев человека, испуганно нырнул в кусты. Вызванивая подковками о камень никому не понятную песню, побежал с горы Неретин — многоликий и живучий, синеглазый и красноперый ирис на Улахинских болотах. 1923 |
||
|