"Конецкий. Том 2 Кто смотрит на облака" - читать интересную книгу автора (Конецкий Виктор Викторович)

2

Они пришли в Мурманск десятого ноября.

Есть неписаная традиция возвращаться из Арктики к ноябрьским праздникам, когда в магазины подбрасывают фрукты, когда рестораны запаслись спиртным, когда на улицах хлопают флаги и на каждом углу маячит военный патруль, а таксеры не снимают ногу с акселератора целую смену. Они пришли в Мурманск, когда фрукты были раскуплены, когда «столичная» стала дефицитом, обшарпанные снегом флаги сняли, а таксеры отсыпались, и потому на улицах нельзя было найти ни одного зеленого огонька.

Стоянка ожидалась длинная — около десяти суток. Благодарить за такую стоянку следовало механиков — они требовали времени для ремонта рулевой машины.

Ко многим приехали жены и привезли детей. Встречающие стояли на причале, когда «Липецк», медленно раздвигая тупым носом тьму, швартовался в Торговом порту. Стояли тихие женщины, закутанные в платки, потому что дул с залива ветер, нес мокрый снег, потому что зябко и неуютно было от мокрых гор грузов, мокрой стали кораблей, кранов, швартовных тросов. И тихие стояли рядом с женами ребятишки, и каждый из них хотел скорее отыскать своего папу среди одинаковых ватников и полушубков на палубе «Липецка».

Накануне Басаргин получил радиограмму, что его будет встречать дочь. Она приехала в Мурманск и ждет. Впервые в жизни его должна была встречать дочь. Он сразу понял — за этим какое-то горе и неожиданность.

С тех пор как Веточка, окончив институт, осталась в Ленинграде, они, совсем взрослые люди, постепенно сближались, — интересным умным разговором, рассуждениями о литературе, своим желанием покопаться в душе друг друга. Но на равных — без отца и дочери. Басаргин был слишком опытен, чтобы желать чего-то большего. Он знал: ее тяга к нему основана на его сдержанности. Главное — сдержанность. И когда руки поднимались погладить ее волосы, обнять, притиснуть к себе и пожаловаться на одиночество, он говорил: «Прости, устал я здорово. Ты бы шлепала, а? На такси есть? Не ври, нет у тебя на такси. Держи целковый…» Он знал: ехать ей далеко, и целкового не хватит. Но если бы он предложил тысячу рублей, то потерял бы ее навсегда.

Всякие разговоры о деньгах были для Веточки мукой. К тому же она твердо верила, что не мать ушла от отца, а он бросил ее в самые тяжелые годы войны. И защищала мать. И еще Веточка все надеялась и ждала, что он и мать опять. сойдутся, будет нормальная, добрая, хорошая семья. Идеализм существовал в ней, в его дочери. Теперь, на причале, в Мурманске, среди встречающих должна была стоять и она.

Причал приближался.

— Приготовиться подать носовой! — сказал Басаргин старпому. У старпома было завязано горло — ангина.

— Есть, Павел Александрович! Приготовить носовой!

— Вам надо вырезать гланды, Виктор Федорович, — сказал Басаргин. — Наживете себе порок. Малый назад!

— Есть малый назад!

Женщина в белой шапочке подняла руку и машет чем-то красным. Конечно, это Веточка. Догадалась привезти цветы. Наверное, последние ленинградские астры, она везла их в целлофане и в банке с водой. Интересно, летела она или ехала поездом. Самый ужасный поезд — Ленинград — Мурманск: едет отчаянный народ, едет из отпусков к тяжелой работе, дышит свободным воздухом последние часы, а Веточку так легко обидеть и расстроить…

Нос пошел вправо…

— Стоп машина!

— Есть стоп машина! — Старпом переводит рукоять машинного телеграфа.

— Малый вперед! Подать носовой! Лево на борт! Приготовиться подавать кормовой! Виктор Федорович, подавайте с кормы первым шпринг! Стоп! Отбой машине!

Он спускался в каюту, зная, что его ждет горестное известие. Он успел снять шубу и помыть грязные от трапов руки, когда матрос провел к нему в каюту дочь.

— Папа, ты даже не знаешь, какое сильное впечатление производишь на самых разных женщин! — сказала Веточка, закрывая за собой дверь. — В звании капитана есть что-то очень интригующее, честное слово! — Она подошла и поцеловала его в лоб.

— Умерла баба Аня? — спросил Басаргин, вытирая руки полотенцем.

— Да, отец, — сказала Веточка. Она первый раз назвала его так.

— Давно?

— Около месяца.

— Раздевайся.

— Спасибо, папа.

— Где похоронили?

— На Богословском.

— Отпевали?

— Да. Все, как она хотела.

— Ну, ну… Я говорю — раздевайся. Сейчас ужинать будем. Голодная?

— Нет, папа. Во что поставить?

— А в этот графин и ставь.

— Там кипяченая?

— Нет, сырая.

Смешно, конечно, было рассчитывать, что мать будет жить вечно. И он мечтал, чтобы это произошло без него. Так и случилось… Все неприятно летит мимо — плафоны, полированное дерево, бронза иллюминаторов… Как в ураган подле Колгуева. И луна в разрыве туч, блеск от нее на волнах, и бесконечно медленный крен на левый борт. Кончится этот крен когда-нибудь или нет? Еще пять градусов, и пойдут за борт понтон, вездеходы и трактор…

— Тебе нехорошо, папа?

— С чего ты взяла? Поставь наконец цветы в воду!

— Я не сообщила тебе, потому что в пароходстве сказали: вы закрываете навигацию и застряли в проливе…

— Да. В проливе Вилькицкого. Она знала, что умирает?

— Да. Она все время была в сознании. Она ни разу не заплакала. Она заснула у меня на руках. Честное слово, отец. Я была с ней до утра одна. И мне не было страшно…

Басаргин всхлипнул. Он сдерживал рыдания, но они прорвались. Он почувствовал себя так, как в раннем детстве, когда мать с отцом уходили и не брали его с собой. И одиночество можно было преодолеть лишь слезами.

— Перестань, отец, а то я тоже не выдержу… У тебя есть платок?

Он наконец сел в кресло, попал в него. Он знал, Веточка не лжет: мать умерла спокойно и мудро. Он почувствовал какое-то душевное просветление. И умиленность. И он хотел сказать об этом дочери, успокоить ее, но не мог найти слов. Он только сказал:

— Ты стала взрослой женщиной.

— Да, я повзрослела.

— Что она говорила?

— Она велела мне родить двух сыновей. И встретить тебя из плавания. Она просто тихо уснула. И я не плакала. Она вспоминала прошлое и то, что ты родился очень маленького веса. У тебя есть сигареты с фильтром?

Дочь показывала образец выдержки. Она была достойна бабушки. Но чего это спокойствие ей стоило? И как бы оно не кончилось истерикой.

— Подожди закуривать, — сказал Басаргин. — Сейчас мы пойдем поужинаем.

— А разве нельзя, чтобы принесли сюда?

— Можно, но сегодня мы пришли с моря, и в кают-компании будут наши гости. Мне следует посидеть с ними за одним столом, с женами моих штурманов, механиков и радистов.

— Не хочется идти на люди, папа.

— Ничего не поделаешь.

— Очень, очень, папа!

— Нет, девочка. — Он сделал вид, что ищет под подушкой носовой платок, и незаметно сунул себе под язык таблетку валидола.

Она пудрила нос перед зеркалом и поправляла волосы.

— Ты на сколько дней приехала? — спросил он.

— Дня три я смогу пробыть, если ты достанешь билет на самолет.

— Дурное время, зима началась, — сказал Басаргин. — Можно просидеть на аэродроме целую неделю. Я бы советовал тебе ехать поездом.

— Может быть, мне надеть брюки? — спросила Веточка.

— Ничего, нам придется спуститься только по двум трапам.

— Я знаю, что ты не любишь, когда я в брюках, да?

— Да, вероятно, я консерватор и ретроград. И потом, их надо уметь носить, а наши женщины не умеют.

— Папа, ты меня оскорбляешь, — сказала она с нужным, по ее мнению, смехом, переступая высокий порог каюты. Каблук маленькой туфли задел медную накладку. Она замерла на одной ноге, держась за косяки и разглядывая каблук. Такой и увидел ее из коридора второй штурман Ниточкин.

— Павел Александрович, вы подпишете коносаменты?.. — спросил Ниточкин.

— Познакомьтесь, — сказал Басаргин. — Второй штурман Петр Иванович Ниточкин. Моя дочь Елизавета. Коносаменты я подпишу после ужина, можете их оставить у меня на столе.

Они спустились по двум трапам и вошли в кают-компанию.

Старший механик кормил младшего сына кашей. Супруга стармеха сидела рядом, расплывшись в улыбке и не видя ничего, кроме этой сцены. Их средний отпрыск, воспользовавшись безнадзорностью, тащил по скатерти суповую разливательную ложку: потеки оранжевого томатного жира тянулись за ложкой. Мрачный, бледный, с замотанным горлом, ковырял в тарелке старпом. Отутюженный и устремленный уже по-береговому, самый свободный человек на корабле — доктор допивал компот. Радист успел поддать четвертинку, которую, очевидно, принесла супруга; нос радиста лоснился спелой вишней.

Буфетчица в новом платье крутит задом назло женщинам. В каждом шаге буфетчицы вызов: я здесь с вашими мужьями длинные месяцы. Они таращат на меня глаза и стоят под трапом, когда я спускаюсь и поднимаюсь. Они щиплют меня в уголке и играют со мной в козла, когда вы от них за тысячу верст. Я здесь хозяйка… Ах, вам не нравится, что тарелка летит через весь стол? Ничего, милая, если не хочешь — можешь не есть. Я не обязана подавать тебе, я обязана подавать твоему мужу, голубушка…

— Как погода в Питере? — спросил Басаргин дочь.

— Дожди.

— Да, десятое ноября, — сказал Басаргин. Так он и не нашел никого ближе матери. К кому перешла ее коллекция молодых и обаятельных женщин с неким бесом внутри и непонятностью? Такую коллекцию не завещаешь музею… Он вспомнил последнее увлечение матери — Тамару, блокадную знакомую. И как они катались на лодочке, выгребали под мостом и не выгребли, потому что у него сдало сердце. А он врал ей всякие морские истории. Тот день с Тамарой запомнился ему, как первый день его бабьей осени…

Басаргин услышал смех дочери. Второй штурман сидел рядом с ней и смеялся тоже. Он умел хорошо смеяться. Сразу тянуло улыбнуться.

— Вдумайтесь в это слово — «якорь», — говорил Ниточкин. — В якоре полным-полно всякой философии. Якорь с помощью цепи нас, моряков, приштопывает к планете. Если в море окажешься без якоря, то можешь пойти на грунт, а если на берегу оказываешься без якорей, то прямым путем идешь в пивную, а иногда еще дальше — в вытрезвитель… Не слушайте, пожалуйста, Василий Степанович, — погрозил Ниточкин помполиту. — И недаром, скажу я вам, Елизавета Павловна, портовые девушки носят брошки с якорем. Об эти брошки, кстати, можно сильно уколоться… Был у меня случай в Одессе…

— Еще компотику, Машенька, — попросил Басаргин буфетчицу. — Веточка, хочешь еще компоту?

— Нет, спасибо, папа.

— Ты плохо ешь.

— Я успела поужинать в гостинице.

— Думаю, что тебе не очень нравится наша еда. Завтра будет лучше. Понимаешь, в Арктике осенью не достанешь картошки и капусты. Два месяца мы жевали макароны и горох. Петр Иванович закончил о якорях?

— Нет, я не успел начать, — сказал Ниточкин. — Я понял, что слишком много из этой истории придется выкидывать на ходу, а когда что-нибудь выкинешь, уже и не смешно.

— Как наши пассажиры, выгрузились? — спросил Басаргин.

— Грузчики?

— Да, пираты из бухты Тикси.

— Они попрыгали за борт, когда трап висел на талях.

— Не рекомендую вам на этой стоянке встретить кого-нибудь из них в ресторане «Арктика», например, — сказал Басаргин. — Пожалуй, придется носить вам в больницу передачи, Петр Иванович. Пойдем, Веточка!

— Спасибо, что предупредили, — сказал Ниточкин. — Когда можно будет зайти за коносаментами?

— Сейчас я подпишу.

Веточка поднималась по трапу — быстрый стук каблуков и мелькание узкой юбки. В каюте она достала из сумочки бутылку коньяку и ананас.

— Можно будет пригласить Петра Ивановича? — спросила Веточка.

— Конечно, конечно! — сказал Басаргин. Он обрадовался. Ему стало как-то неудобно с дочерью. Она была сейчас так родственно близка ему. И в то же время он так мало знал ее. И ему стыдно было своей растроганности. И потом, если бы они остались одни, то должны были говорить о бабе Ане. А он и дочь знали, что сказано все. Больше не надо никаких слов. Это горе для обоих было светлым горем — оно сближало их. Но привычка к отдаленности оставалась, и было трудно нарушить манеру товарищески-приятельских отношений. Постучал Ниточкин.

— Петр Иванович, не составили бы вы нам компанию? — спросил Басаргин, протягивая штурману грузовые документы. — Дочь хочет дослушать историю про якорь. Как у вас со временем, когда на берег?

— Со всею искренностью заявляю, что единственное дело на берегу — тяпнуть, — сказал Ниточкин. — А если это можно здесь, то благодарю вас и буду через пять минут.

Эти пять минут оказались длинными, потому что коньяк был открыт, ананас пластался на тарелке, кофейник закипал на плитке и астры дрожали в такт какому-то насосу. Веточке оставалось слушать приемник, но время было неподходящее для хорошей музыки.

— Этого парня я подвел под монастырь лет десять назад, — сказал Басаргин. — Помню, что история была связана с футболом. И он кому-то нахамил. И я ему влепил по первое число, а его потом выгнали из училища… Я ему не говорил, что помню это, но он-то помнит! Такие штуки мы все помним!.. Как тебе Мурманск?

— Давай выпьем, папа! Тогда нам будет лучше.

— Какой ужас — иметь умного ребенка! — сказал Басаргин.

Они подняли рюмки и взглянули в глаза друг другу. И вдруг улыбнулись.

— Царствие ей небесное и вечный покой, — сказал Басаргин, понимая нелепость того, что он говорит эти слова сразу после улыбки, и в то же время чувствуя, что если откуда-то с небес мать смотрит на них, то улыбается тоже.

Он выпил коньяк. Тут пришел Ниточкин и сунул Веточке подарок — моржовый клык.

— Повесьте его над своей кроватью и ночами вспоминайте меня и роняйте на подушку слезы, когда мы под мудрым руководством капитана дальнего плавания Павла Александровича Басаргина отправимся на грунт и селедки в Атлантике подохнут, откушав нас, — сказал второй штурман. — Нет, нет, можете не благодарить, как говорил командир нашей роты в экипаже, когда объявлял кому-нибудь месяц без берега… Армянский! Три звездочки! Господи, как пахнет! Можно мне из стакана? Кашель от рюмок, честное слово! Эту кость, Веточка, я кипятил, ей осталось хорошо высохнуть, и тогда амбре улетучится. Вы думали, что моржовый бивень тяжелее? Все так думают, но дело в том, что он пуст внутри, как череп нашего доктора…

Самые невероятные истории посыпались из второго штурмана одна за другой. Его подвижная, худая физиономия побледнела от возбуждения. Непривычно ему было пить с капитаном коньяк и ухаживать за капитанской дочерью.

— Ниточкин, вы не Петр, а Джордж, — вдруг сказала Веточка.

— Атанда! — сказал Ниточкин. — Я не Джордж, я — неудачник.

— Атанда — это что-нибудь морское? — спросила Веточка. — Никогда не слышала такого слова.

— Когда я был пацаном, мы так предупреждали об опасности. Ну то же, что и «полундра». Вероятно, от «Антанты»: страны Антанты нас когда-то подвели.

— Нет, — сказал Басаргин. — «Атанде-с!» — карточный термин. Искаженное французское «аттан-де» — «подождите!» — возглас банкомета, прекращающий ставки игроков.

— Ишь куда нас, оказывается, заносило! — восхитился Ниточкин.

— Папа, я отправляюсь в гостиницу «Арктика», — сказала Веточка. — Спать хочу. В «Полярной стреле» было слишком шумно. Рядовой искусствовед не может спать, если рядом галдят пассажиры.

Ниточкин присвистнул:

— Елизавета Павловна, вы — искусствовед? Вы изучаете искусство?

— Да, она, штурман, изучает, а вы не можете решиться разок сходить в порядочный музей, — сказал Басаргин. — Знаешь, Веточка, куда они ходят? В один-единственный музей на планете — в музей восковых фигур в Лондоне.

— Это правда, что там поставили Евтушенко? — спросила Веточка.

— Я давно там не был, — сказал Ниточкин. — Я несколько далек от искусства. Хотя у нас в квартире живет искусствовед — горький пьяница — Соломон Соломонович Пендель. Симпатичный мужик. У него три кошки, а в квартире восемнадцать жильцов.

— Искусствоведы — самые бездарные люди на свете, — сказала Веточка, просматривая содержимое своей сумочки. — Вернее, самые опустошенные. Общение с большим искусством требует больших затрат души, Джордж. И на собственное действие, на строительство собственной жизни сил не остается. Можно либо действовать, либо впитывать и ощущать. А читаете вы много?

— Моя настольная книга — «Швейк», — сказал Ниточкин. — Для меня там все знакомо и все родное.

— Врете, Петр Иванович, — сказал Басаргин.

— Возможно, — согласился Ниточкин. — Вы разрешите проводить вашу дочь?

— Спрашивайте у нее.

— Конечно, Джордж, если вам нетрудно и если вас не ждет в таверне Мери.

— Ты сильно под газом, — сказал Басаргин. Извечная ревность отца. Ему не хотелось уступать дочь сегодня никому. Он успел понять в себе ревность, но не мог остановиться и докончил: — Здесь хватит места на роту искусствоведов. Все каюты правого борта пусты. Зачем тебе тащиться в гостиницу?

— Ты будешь меня воспитывать, отец?

— Думаю, что поздно. Ты взяла отпуск?

— Нет. Меня просто отпустили.

— Слушайте, а нужно ли заниматься изучением искусства как профессией? — пробормотал Ниточкин. Он чувствовал себя лишним.

Веточка достала помаду и зеркальце и положила их перед собой на столе.

— Вот это, — ткнула она пальцем в помаду, — жизнь, а это, — она ткнула в зеркало, — искусство. Все, что в зеркале, — ложь, но похоже на правду. Там, в зеркале, нет ни глубины, ни объема, ни запаха, ни жизни. Значит, искусство — ложь, и Пикассо прав. Но дело в том, что лишь через искусство можно как следует понять людей и народ, то есть самого себя. Душа любого народа в его искусстве и литературе, ибо искусство показывает народ не таким, каков он на самом деле, а таким, каким он хочет быть. А только мечта о себе самом и есть истинная правда. Ясно или не очень?

— Я не готов к таким штукам, — сказал Ниточкин. — Надо подумать. Разрешите подать вам манто?

— Однако ты знала про наши погоды, — сказал Басаргин. — Шубку взяла.

— Хорошая? — спросила Веточка, принимая из рук Ниточкина белую шубку.

— Шик! — сказал Басаргин. — Кто у нас вахтенный штурман?

— Старпом, Павел Александрович, — доложил Ниточкин.

— Как груз?

— Сдан. Документы оформлены. На Шпиц снимаемся почти в балласте. И знаете, Павел Александрович, забыл совсем: вас капитан порта в гости звал! — соврал Ниточкин. Ничего он не забывал.

— Ступайте, Петр Иванович, — сказал Басаргин. — Я за тысячу миль от Мурманска знал, что он меня в гости ждет. Ну, девочка… — и он подставил дочери лоб.

Но дочь не заметила лба, взяла его руку, прижала к своему лицу, тронула губами ладонь и ушла.

Оставшись один, Басаргин поднял руку к носу и понюхал. И ему показалось, что запах дочери остался.

— Гм, — сказал Басаргин и включил приемник. Жить без «Последних известий» он не мог, какие бы события ни совершались вокруг него самого. Бонн первым попал под нить настройки. Аденауэр, Эрхард, Штраус, Штраус, Эрхард, Аденауэр… Если канцлер уйдет в отставку, его письменный стол уедет из Шембургского дворца: канцлер всю жизнь не расстается со своим собственным письменным столом…

«Вы и здесь виноваты, — подумал Басаргин. — Она проскрипела бы еще пару лет, если бы не блокада и… Будьте вы прокляты!» Он не мог слышать немецкую речь. Его не смирял даже Бетховен. Исключения подтверждают правила. Миллионы нормированных аккуратистов раз в триста лет рождают бунтаря космической несдержанности. Бетховены появляются как протест самой природы, которая не может вечно терпеть посредственность.

Басаргин знал, что он не прав. Все народы одинаково нужны Земле — это не пропаганда, а правда. Но он ничего не мог с собой поделать, когда слышал немецкую речь.