"Хуан-Тигр" - читать интересную книгу автора (Перес де Айала Рамон)Так протекала жизнь ЭрминииУвидев перед собой Эрминию, Веспасиано сразу как-то сник, хотя именно сейчас как никогда ему нужно было проявить твердость. – Садись, – сказал он. – Поезд так трясет, что ты можешь упасть. – Да я и так уже пала, я и так навсегда себя погубила. – Пока еще нет. А если ты себя погубишь, то будешь сама в этом виновата: значит, тебе так хочется. – Нет, не потому, что мне так хочется, а потому, что такова моя воля. – Не понимаю я этих тонкостей: какая тут разница? – А тебе и незачем понимать. Сейчас не время рассуждать. Я тебе уже говорила, что это для меня как кораблекрушение. – Хорошенькое дело! Из-за того что ты вздумала себя погубить, тебе хочется погубить и меня заодно! Ну уж нет! Я и сам, на свой страх и риск, как-нибудь с этим управлюсь – это уж то ли как Богу, то ли как черту будет угодно. Я сам соображу, что мне делать, чтобы не утонуть в этом житейском море. Но вот мимо проплываешь ты. Тебе взбрело в голову, будто ты тонешь. И вот, вцепившись в меня, ты начинаешь меня колотить! Так что же, нам теперь обоим идти ко дну? Ну послушай, глупышка, с какой стати ты вздумала тонуть и тем более топить меня? Подумай как следует, пока еще есть время. – Я предупреждала, что скоро заставлю тебя доказать, в самом ли деле ты меня так любишь… – А я тысячу раз твердил тебе и уже устал повторять, что суть настоящей любви – свобода. Свобода и никаких пут. Нет никакой другой любви – только свободная! Если ты не будешь покушаться на мою свободу, я тебе покажу, какая она – настоящая любовь! Ты познаешь райский восторг, от которого будешь как пьяная, без чувств! Но только прежде ты должна немедленно отказаться от своей свободы и вернуть мне мою. Понимаешь, нам будет лучше, если ты навсегда потеряешь свою свободу, чем погубишь мою. Подумай об этом хорошенько, Эрминия, а иначе у нас с тобой ничего не получится! Я говорю с тобой как благоразумный человек, как настоящий мужчина. Возвращайся домой, Эрминия, возвращайся скорее! – Эта ты-то – настоящий мужчина? Да ты и не мужчина вовсе! – Но послушай, Эрминия… – Так вот именно потому, что любовь должна быть свободной, свободной от всяких пут, я со всем порвала, я все бросила – и мужа (а вот он и впрямь настоящий и порядочный мужчина!), и свой дом, где я была хозяйкой, и свой тихий семейный очаг. Я оставила все – и достаток, и свое, скорее всего, счастливое будущее… Видишь, я от всего отказалась – только бы улететь вместе с тобою, только бы быть с тобою рядом… – Мне льстит и – почему бы не признаться в этом? – меня пугает твоя любовь, которая готова уничтожить все – даже то, что ей дороже всего. – Ну и напрасно. Тебе незачем гордиться моей любовью, которая, скорее всего, уже прошла. И мне теперь кажется, что прошла она так давно… – Так вот, если она все-таки еще не прошла, послушай, что я тебе скажу. Пока я чувствую себя свободным, я люблю тебя безумно, я изнываю от желания. Но если ты повиснешь у меня на шее, как удавка, но если ты опутаешь сетью крылья моей свободы, то ты будешь мне противна. Клянусь тебе, тогда я тебя возненавижу, ты будешь внушать мне ужас! Возвращайся домой, Эрминия. В Бонавилье пересекается несколько путей. Там ты сядешь на обратный поезд и скоро будешь дома. Никто и не догадается о твоем глупом побеге. Эрминия размышляла. Веспасиано продолжал настаивать, сменив свой суровый тон на мелодично-соблазнительное воркование: – Правда, моя обожаемая крошка будет меня слушаться? Ты ведь сделаешь так, как я говорю, мое сокровище? Доверься мне, милая моя сумасбродочка, и тогда мы с тобой будем счастливы. Безумно счастливы и совершенно свободны! Эрминия, Эрминия… Видишь, я уже и говорить не могу… Как же я тебя люблю! Я просто сгораю от страсти! Пока доедем до Бонавильи, мы успеем пригубить нашего счастья, которым потом насладимся сполна. И тогда ты мне скажешь, какой у него вкус… Веспасиано обнял Эрминию за талию и протянул к ее губам свои губы – бледные и жадные. Но Эрминия резко его оттолкнула: – Прочь! Веспасиано, тяжело дыша, молча возобновил свою атаку И Эрминия его оттолкнула снова, насмешливо заметив: – Но-но, дорогой, не все сразу. Какой ты нетерпеливый! Ведь у тебя же впереди целая вечность – так чего же ты спешишь? Я была поглощена моими мыслями, а ты так некстати мне помешал. Я думала о тебе: мне тебя жалко. – Да уж, конечно, как меня не пожалеть, если я влюбился в женщину с ледяным сердцем. – Я не слышала, что ты мне говорил, прежде чем на меня кинуться. Твои слова были каким-то нудным шумом, вроде завывания волынки. Я задумалась, как только ты сказал, что, если я тобой завладею, ты меня возненавидишь и я буду внушать тебе ужас… Боже мой, какая разница! Я-то знаю, что говорю, но это уже не твое дело. Ты хочешь, чтобы я была твоей, не имея права считать тебя своим? Свободы-то много, а равенства никакого! Значит, если бы мы были равны, ты бы меня возненавидел… Вот наконец ты и был искренним – впервые в жизни. Бедный Веспасиано, как же мне тебя жалко! Таким уж ты уродился: не сам же ты себя таким сделал! Разве ты виноват? Ты просто боишься любви, потому что она, как и смерть, останавливает время, уничтожает его. Твой удел – катиться, не останавливаясь, вниз. Все катиться и катиться, подскакивая, как мячик, в пропасть времени… Бедный Веспасиано – ты боишься любви! Никогда ты не любил, никогда ты не сможешь полюбить. Мне тебя жалко. – А я и не подозревал, что у тебя такой дар красноречия. Женщины, когда рассердятся, начинают говорить красиво. В это время в вагон вошел контролер, и Эрминия поспешила ему заявить: – У меня нет билета. Этот молодой человек заплатит за меня сколько нужно. – Эрминия сделала ударение на слове «человек». – До какой станции? – спросил контролер. – До Бонавильи, – ответил Веспасиано. Нет, до Региума, – вмешалась Эрминия. – Зачем взваливать на этого господина двойную работу, если в Бонавилье нам все равно придется взять еще один билет? Как только контролер вышел, Веспасиано, разозлившись, вскочил на ноги. Держась одной рукой за сетку для багажа, другой он раздраженно жестикулировал. – Ну уж нет, этого я так не оставлю! Ты меня в это дело не впутывай! Хуан-Тигр мне друг, и я не собираюсь умыкать жену моего друга. Ты понимаешь, что я тебе говорю? Нет, видно, все мои слова были для тебя что собачий вой для луны. Убирайся вон, слышишь? А нет, так на первой же станции я перейду в другое купе. Ты для меня больше не существуешь. Делай что хочешь, но учти: я тут ни при чем. Я напишу Хуану-Тигру, что ты сама за мной увязалась, я тебя не подговаривал бежать со мною. Не хочу я ни во что впутываться. Если ты сама скачешь, как бешеная коза, то пусть твой муж тебя и ловит. – Тут Веспасиано вдруг переменил свой тон на жалобный: – Ну подумай хорошенько, Эрминия, еще есть время… – Успокойся, Веспасиано. Чего ты так боишься? Не волнуйся: ты меня не подговаривал, и я первая объявлю это во всеуслышание. Я даже дам об этом объявление в газету: пусть все читают. Нет, ты меня не умыкал – я сама убежала из дома, потому что мне так захотелось – вот и все. Дурачок, я же не затем убежала, чтобы быть с тобой; ты для меня только повод. Помнишь, я тебе сразу сказала, что пала, что навсегда погибла… Зачем же тебе портить свою репутацию, связываясь с падшей женщиной? – Так что же ты собираешься делать? Куда ты клонишь? – Куда же мне, падшей, клониться, как не к погибели? Как волка ни корми… Я должна быть вместе с моими сестрами, с такими же, как и я, падшими женщинами – и с теми, которые слишком много, но без взаимности любили, и с теми, кто не мог ответить взаимностью мужчинам, слишком их любившим, – ответила, вскинув голову, Эрминия; ее мокрые глаза блестели от слез. Веспасиано подсел к Эрминии и, нежно взяв ее за руку, спросил: – Так ты сказала… – То, что ты слышал. – Но я просто ушам своим не верю… – Раньше я об этом только смутно догадывалась, но сегодня утром, заглянув в свою душу, я совершенно ясно увидела, какая я дурная, дурная… Я падшая, падшая… Так вот именно поэтому я и приняла бесповоротное решение – осудить себя на то наказание, которое заслужила: я буду там, где мои сестры, а мои сестры – это другие падшие женщины. – Ну это ты уже чересчур, моя крошка! Да что ты, что ты! Ты же добродетельна, как римская матрона… Нет, этого ты не сделаешь. – Это мое окончательное, бесповоротное решение. Ты меня еще не знаешь, – твердо ответила Эрминия, презрительно взглянув на Веспасиано. – Ах, черт побери! Что ж, дело принимает очень серьезный оборот. Ну же, Эрминия, успокойся, успокойся… Только теперь, когда я вижу, что ты стоишь на краю пропасти, я начинаю понимать, как сильно я тебя люблю. Я весь дрожу, чувствуешь? Веспасиано и в самом деле дрожал – дрожал от волнения и ожидания. Но то была дрожь человека, который, заблудившись в лабиринте, вдруг обнаруживает потайную дверцу-лазейку, через которую можно потихоньку вылезти наружу. К тому же лазейка эта могла бы заодно привести его и к вожделенной цели. С поспешностью опытного стратега любовных битв, мастерски научившегося устраивать засады, убегать от погони, идти на приступ и наперерез, Веспасиано мысленно наметил главные направления предполагаемого удара. После недолгого молчания, во время которого он не переставал поглаживать ладонь Эрминии (так гладят по хребту своенравное животное, собираясь его приручить), Веспасиано снова заговорил своим медоточивым голосом: – Если совсем недавно мой дружеский долг перед Хуаном-Тигром заставлял меня от тебя отказываться, то теперь, когда я вижу, что ты приняла это роковое решение, моя совесть, следуя голосу дружбы и сострадания, обязывает меня не расставаться с тобой. С точки зрения нравственности, твое положение таково: ты, как бы то ни было, все-таки убежала из дома своего мужа, за что и должна ответить. Волей случая я оказался на твоем пути, или, вернее, на твоем перепутье. И я спрашиваю тебя: «Что ты здесь делаешь?» «Возвращайся-ка домой», – говорю я тебе. А ты мне отвечаешь, что решилась стать продажной женщиной и готова отдаться первому встречному. Хотя я и сомневаюсь, что это действительно так, но твои глаза говорят мне, что твое решение твердо. И что же мне остается делать? Могу ли я потерпеть, чтобы жена моего друга – женщина, которую я просто обожаю, – скатилась бы в грязь, как какая-нибудь продажная девка, как уличная проститутка? Да ни за что в жизни! Ни за что! Из двух зол выбирают меньшее. А здесь у нас просто нет другого выхода. Видно, так уж суждено, чтобы мы с тобой были вместе. И вот что я придумал. Когда мы приедем в Региум, я приведу тебя к одной даме – почтенной и сердобольной, моей старой приятельнице. Ее зовут донья Этельвина. В ее доме я сниму для тебя комнату со спальней. Я оплачу все твои прихоти. Там тебе никто не помешает: ты будешь жить тихо и скромно, вроде как моя жена. Но поскольку я, бродячий торговец, буду в основном отсутствовать, тебе придется стать все равно как женой моряка, а вид на море эту иллюзию только укрепит. И вот, томясь в вынужденной разлуке, с каким нетерпением моряк и морячка будут ждать свидания, считая дни до того мгновения, когда корабль наконец причалит к берегу!.. Но зато какой восторг, какое блаженство, какое наслаждение испытают они в тот миг, когда снова окажутся друг у друга в объятиях!.. Правда, хорошо, мой ангел? Ну и как тебе нравится моя идея? После того невероятного напряжения, в котором она только что была, у Эрминии вдруг наступил упадок сил и какое-то отупение. Она чувствовала себя изможденной, слабой… У нее кружилась голова. Погрузившись в полнейшее безразличие, она уже, казалось, не могла и пальцем пошевелить. – Правда, хорошо? – умоляя, певуче повторил Веспасиано. – Мне все равно, – с тихим вздохом ответила она. Прикрыв веки, Эрминия словно сдавалась на милость Веспасиано, который мог бы сделать с ней теперь все что угодно. Веспасиано подумал: «Ну наконец-то… Что за девчонка, черт побери! Хотя не очень-то она сопротивлялась». А вслух произнес, обнимая Эрминию и перемежая свои слова поцелуями: – Благословенна ты, закатное мое солнышко, золотая дарохранительница, сосуд благовонный, Венера прекрасная, шелковая-пуховая моя подушечка! Как я с тобою счастлив! Как ты будешь счастлива со мною! Нам позавидуют и черти, и ангелы! А у нее голова кружилась все сильнее и сильнее. Эрминия слышала слова Веспасиано как сквозь вату. Своими поцелуями он забрызгал все ее лицо. Сначала эти поцелуи были ей почти приятны: они были как теплый дождик, освежающий ее лихорадочно пылающее лицо. Но вдруг один поцелуй в лоб причинил ей такую боль, будто кто-то расцарапал края свежей раны. И Эрминия вспомнила то ощущение, которое возникло у нее после утреннего поцелуя Хуана-Тигра, – ощущение чего-то крепкого и острого: тот поцелуй, как гвоздь, словно пробил ее насквозь, до самого мозга костей. Веспасиано опять поцеловал ее в лоб, и Эрминия вдруг взорвалась. Она почувствовала что-то вроде приступа дурноты: то ли ее и в самом деле тошнило, то ли ей было так противно. Эрминия содрогнулась от судороги, внезапно пронзившей ее болью. И в самой глубине ее существа вдруг еле слышно затрепетало какое-то другое, а не ее собственное сердце. Эрминия резко выпрямилась и изо всей силы оттолкнула Веспасиано прочь. Он, покачнувшись, упал на диванные подушки. – Ну и ну, вот это женщина! Тебя просто невозможно понять! – огрызнулся Веспасиано. Поднявшись, он снова уселся и стал поправлять узел своего галстука. Он думал так: «Теперь это уже дело моей чести, моей подленькой чести. Ну погоди же ты у меня! Не силой, так хитростью я тебя укрощу, змеюка!» Эрминия, словно разговаривая сама с собой, прошептала: – Да я и сама себя не понимаю… На станции Лугаронес поезд остановился. В купе вошли пожилой священник, старуха в шляпке и крестьянин лет пятидесяти, одетый во все новенькое, с иголочки. Когда поезд тронулся, старуха и священник перекрестились. Нацепив на нос очки, священник открыл молитвенник и принялся быстро, но почти беззвучно бормотать. Крестьянин, вытащив из кармана местную газету, развернул ее и погрузился в чтение хроники. Эрминия, чувствуя себя совершенно разбитой, сидела, прислонившись к стене и закрыв глаза: казалось, она была теперь равнодушна ко всему, даже и к себе самой. И вдруг она почувствовала, что ее просто переполняет, словно уже и не вмещаясь в ней, какая-то новая, самостоятельная жизнь – совершенно непостижимая и совершенно не совместимая с ее совсем еще недавним существованием. Эрминия была так поражена этим открытием, что стала жадно вдыхать воздух, словно бы это переполняющее ее все нарастающее непостижимое ощущение должно было таким образом излиться наружу. Наклонившись к ней, Веспасиано спросил: – Что с тобой? Ты так побледнела… Священник, опустив голову, чтобы искоса взглянуть поверх очков, обратился к Веспасиано: – Ей дурно? – Скорее всего, ее укачало. Она едет поездом в первый раз, – объяснил он. В разговор вмешалась старуха, снедаемая двойным любопытством – женщины и старухи. – А вы давно женаты? – Нет, сеньора, – с лукавым самодовольством ответил ей Веспасиано, пригладив свои шелковистые усики. – Так я и думала. Ведь она еще такая молоденькая. Похоже, что ей дурно не столько из-за поезда, сколько из-за ее положения, – сказала старуха, льстиво улыбнувшись Веспасиано. Но Веспасиано нахмурился и закусил ус. Священник искоса взглянул на старуху. Эрминия не слышала ни слова из этого разговора. Прочитав газету от корки до корки (включая объявления и похоронные извещения), крестьянин разговорился с Веспасиано. Их беседа становилась все оживленнее. Веспасиано рассказал ему несколько анекдотов (совершенно не остроумных, но в высшей степени сальных) – из тех, что разносят по городам и весям бродячие торговцы, иные из этих скабрезных острот даже обходят весь мир. Крестьянин хохотал до упаду. Старуха тоже подхихикивала, хотя и не понимала, в чем тут соль. А священник время от времени метал из-под очков испепеляющие взгляды, хотя однажды ему все-таки пришлось высунуться в окошко: он делал вид, будто на него напал кашель, хотя на самом деле просто давился от смеха. Поезд остановился. – Вот мы и приехали, Эрминия. – Слава Богу! Когда они сошли с платформы, Веспасиано спросил: – Что же мы будем делать дальше? Как скажешь, так и будет. – Откуда мне знать? Отведи меня туда, где я смогу выспаться. Мне так хочется спать, так хочется спать, что я была бы рада уснуть навсегда и проснуться уже среди мертвых в день Страшного Суда, чтобы оказаться среди Осужденных на вечные муки. – Какая чепуха! Ну да, тебе нужно отдохнуть. Пошли скорее. И они побрели по улицам. Очутившись на площади, откуда открывался вид на море, Эрминия, увидев волнуемую сильным ветром зелено-голубую равнину, испуганно воскликнула: – О! – Это море, – объяснил Веспасиано. – Море!.. Море!.. – бормотала Эрминия. Веспасиано привел Эрминию в дом сводницы, которая была известна в городе под прозвищем Тельвы-телятницы. Дверь была закрыта, а окна занавешены зелеными шторами. Сводня занимала весь этот двухэтажный дом. На нижнем этаже располагался дом свиданий, а наверху жили сами проститутки. Туда можно было проникнуть только со стороны переулка, находившегося позади дома. На стук Веспасиано никто долго не отвечал. В конце концов дверь открыла необыкновенной толщины женщина, растрепанная и в шлепанцах. – Как, ты здесь, Толстячок? – В этом доме Веспасиано называли запросто – прозвищем, которым он был обязан своей толстой заднице. – Рада тебя видеть. Чего ты тут шляешься в такое время? А я-то думала, что пришел молочник. Явился не запылился… А это что за птичка? – Здравствуйте, Медера. Мне нужно срочно повидаться с доньей Этельвиной, – с напускной серьезностью ответил Веспасиано, подмигнув тетке. Тем самым он давал понять, что ей следовало сдерживать себя. – Ух ты! Что это ты мне выкаешь? Это же надо – донья Этельвина! Смотрите, какой он вежливый! Тельва легла часа четыре назад. Не стану я ее будить – даже и ради тебя, хоть ты у нас такой замечательный клиентик! – Дай нам войти. А теперь иди и предупреди донью Этельвину. – И Веспасиано положил два дуро в ладонь толстухи. Все трое вошли в дом. Женщина провела их в безвкусно и помпезно обставленную спальню. В углу стояла широкая кровать, а над ней, во всю длину стены, – зеркало. Как только толстуха вышла, Эрминия сказала: – Не валяй дурака. Я ничего не боюсь. Я знаю, где мы: это именно то, чего я заслуживаю. А теперь уходи: я хочу спать. Пусть мне никто не мешает. Я запрусь изнутри. Потом я тебя позову. Уходи. Уходи. Я не хочу тебя видеть. – И она рухнула, словно мертвец в могилу, на это ложе грязного и продажного греха. – Да как я могу, моя крошка, оставить тебя именно сейчас? Разве так бывает, чтобы ныряльщик, опустившийся за жемчужиной на самое дно моря и вышедший на берег почти бездыханным, швырнул ее обратно? Ну уж нет, мое сокровище! – И Веспасиано попытался приласкать Эрминию. – Прочь отсюда! Не зли меня! – крикнула вне себя Эрминия. – Ну-ну-ну… – начал было Веспасиано, собравшись ее приструнить. Эрминия изменила тон: теперь ее голос был исполнен страдания. Да и взгляд ее тоже был жалобным и умоляющим: – Умоляю тебя, дай мне отдохнуть. Пожалей меня – хоть раз в жизни. – Нет, это ты меня пожалей. – Хорошо-хорошо, но только потом. Когда я успокоюсь. А сейчас я хочу спать. – Я буду охранять твой сон. – Охраняй, но только за дверью. Оставь меня, умоляю. Ради твоей матери. И Веспасиано вышел, решив скоро вернуться. Услышав, как Эрминия закрывает дверь изнутри, он подумал: «Она сошла с ума и способна сделать любую глупость. Этого еще только мне не хватало!» Поскольку Веспасиано был здесь частым гостем, он помчался прямиком в комнату Тельвы, которая, хоть и проснулась, все еще лежала в постели. Он рассказал ей все, что счел необходимым, предупредив сводницу, как следует себя вести с Эрминией. И наконец поделился с Тельвой своими опасениями насчет того, что, впав в отчаяние, девчонка может решиться на что угодно. Веспасиано посоветовал своднице обращаться с Эрминией как можно ласковее и осторожнее. - Да ну, пустяки. Эта глупая девчонка просто капризничает, – подвела итог Тельва, переваливая с боку на бок свои телеса, занимавшие всю широченную, орехового дерева кровать в стиле Людовика XV. – Уж тут-то я собаку съела… Те, кто вначале чувствуют к этим делам такое отвращение, что их чуть не тошнит, – именно они-то так входят потом во вкус, что и за уши не оттащишь. – Нет, Тельва, нет, эта девчонка и в самом деле словно сумасшедшая… – Ничего она с собой не сделает, не бойся. – А кто ж ее знает? – Да уж, ну и подарочек ты мне подсунул! Давай-ка, Толстячок, забирай ее отсюда, да поскорее. – Успокойся, Тельва. Пока я не вижу особой опасности – надо только ей не мешать. К вечеру я вернусь. – Слушай, негодник, я тебя предупреждаю: если что-нибудь случится, я расскажу легавым все как есть. Очень мне нужно подставлять себя из-за твоих шашней! – Ты лучше помолчи, а то и в самом деле что-нибудь накаркаешь: этого нам еще не хватало! Ну прощай, царица любви! – Прощай-прощай, петушок без гребешка. А Эрминия и не думала кончать с собой. Об одном только она и думала, одного только она и желала – чтобы ее убил Хуан-Тигр. Она мечтала о том, чтобы Хуан-Тигр, выслеживая ее, шел за ней по пятам, подстерегая ее сначала в поезде, потом на улицах Региума и наконец в этом гнусном доме, где она теперь находилась. И чтобы он вышиб дверь и отрезал ей голову прямо здесь – на этом продажном ложе. Но нет, не сейчас. Пусть он убьет ее потом, когда настанет торжественный час расплаты. И когда этот час пробьет, Эрминия почти с радостью положит свою голову на плаху. Она считала себя в высшей степени виновной и ради полного очищения требовала для себя высшей меры наказания. Несколько часов Эрминия неподвижно, как мертвая, пролежала на грязной постели, пропитанной густым запахом похоти. Время от времени сводня подходила к двери и, постукивая в нее костяшками пальцев, прислушивалась, дабы убедиться, что Эрминия еще жива. В шесть вечера Тельва сказала Эрминии из-за двери: – Девочки собираются ужинать. Не желаешь ли и ты заморить червячка? Тогда давай поднимайся наверх. А если тебе неприятна их компания, так тебе принесут еду прямо сюда. Эрминия была голодна и потому чувствовала себя совершенно обессиленной. Кроме того, ей хотелось познакомиться с этими женщинами поближе, Она встала с постели и вместе с Тельвой пошла в столовую. Там уже находилось шесть женщин не старше тридцати каждая. Они, очень легкомысленно одетые (одна из них просто в рубашке), сидели, развалясь, в ленивых, небрежно-бесстыдных позах. Казалось, что они просто изнывали от усталости и скуки. Их ничего не выражавшие, пустые глаза смотрели, можно даже сказать, невинно – так смотрят навьюченные мулы. Все, кроме одной, взглянули на новенькую: их взгляды были одновременно и любопытными, и равнодушными. За столом им прислуживала та же толстуха, которая утром открыла дверь Эрминии и Веспасиано. Одну из этих женщин, рыхлую и довольно толстую, звали Кораль. У нее была молочно-белая кожа, усыпанная веснушками, как крупинками корицы, куропаточьи глаза и шафранового цвета волосы. Другую звали Манья. Лба у нее совсем не было, брови срослись; лицо квадратное, торс угловатый и мужеподобный. Третья, Сиеро, – с пустым, без всякого выражения, лицом, на котором были заметны одни только серые глаза, словно наполненные стоячей водой. Четвертая, Федионда, глядела с таким видом, будто ей все на свете противно. Она немного косила, а ее нос и верхняя губа были вздернуты кверху, словно она постоянно вынуждена была нюхать что-то зловонное. Пятая, Пелона,[39] – с жидкими и закрученными, как у покойника, волосами. Нос у нее как клубничина, рот – как арбузная долька, а лицо запудрено, как у клоуна. Она говорила скабрезности, ни с того ни с сего разражаясь грубым смехом. И наконец, последняя, шестая, Кармен-мельничиха, – единственная из всех прилично одетая. Русоволосая, с прямым носом, с двумя большими золотыми кольцами в ушах, она смотрела такими печальными глазами, словно была, как подумала Эрминия, попавшей в плен принцессой. Нет, Эрминия не чувствовала никакой жалости к этим женщинам. Ей было жаль одной только Кармен, к которой она вскоре прониклась симпатией, оказавшейся взаимной. «Эти женщины, – думала Эрминия, – нет, они не несчастные. Кроме Кармен. Но и нельзя сказать, чтобы они были счастливыми. Хотя… есть ли вообще счастливые люди? Но они и не грешницы, как я сама. Для того чтобы быть совсем несчастными, или совсем счастливыми, или по-настоящему грешными, им не хватает самого главного – ответственности. В чем они, бедняжки, виноваты? Но зато я…» Эрминия, заставила себя немного поесть – ровно столько, чтобы хоть чуть-чуть подкрепиться. Ужин еще не кончился, но она уже встала, чтобы вернуться в спальню. – Можно мне пойти с тобой? – спросила ее Кармен-мельничиха. Эрминия с радостью согласилась. Обе сели на край кровати. Эрминия заговорила первой. – Расскажи мне о себе. – Тут и рассказывать нечего. Вся моя жизнь умещается в два куплета, которым меня научили двое мужчин. Может быть, ты их уже знаешь. Первую песенку можно услышать в любом злачном месте. Кажется, что, куда бы я ни убежала, она будет преследовать меня повсюду. – Две песенки? Но какие? – Вот первая, слушай: Этой песенке научил меня человек, который меня обманул. А на кого он наплевал, так это на меня. Он оказался негодяем. После моего падения я была в разных местах, пока не осела здесь. А теперь слушай вторую песенку. И в эту ночь, и в любую другую ты услышишь, как один человек, стоя на темной улице, будет скорее плакать, чем ее петь. – Что-то я не совсем понимаю… Ты такая печальная – и смеешься… – Когда я с ним, я делаю вид, будто мне весело. Да и как еще могу я отплатить ему за любовь? Но он-то все равно догадывается, что я умираю от боли и печали. И почему только я не встретила его раньше, чем того, другого? Тот, кто научил меня этой песенке, – он хороший человек. Его зовут Лино. Он из богатой семьи и хочет на мне жениться. Но я не соглашаюсь. Несмотря ни на что, я кажусь ему честной женщиной. И, Боже мой, он прав: так оно и есть. Но ведь для всех других я всегда буду… Нет, не могу произнести этого слова. Как же мне тогда выйти за него замуж? Его любовь меня терзает… Кармен-мельничиха проговорила все это с трагическим спокойствием. В ней ничего не дрогнуло – дрожали только большие золотые кольца у нее в ушах. Эрминия ответила: – Ты честнее меня. Представь себе, что у меня все вышло как раз наоборот. Потому что сначала меня полюбил хороший человек. И как полюбил! Он на мне женился, а я бросила его ради другого, который хотел меня обмануть. – Ты не любила своего мужа? – Любила ли я? – На глазах у Эрминии выступили слезы. – Я его больше чем любила – и только теперь это понимаю. Но уже слишком поздно… И Эрминия, сбиваясь и путаясь, начала говорить о переполнявших ее противоречивых чувствах, стараясь, чтобы Кармен поняла ее и пожалела. – Возвращайся домой, – ответила Кармен. – Твой муж тебя простит. Ты же ему не изменила. Ты согрешила только помыслом. – Нет, Бог свидетель, не одним только помыслом. У меня было и греховное намерение – вот что ужасно. Когда появляется греховное намерение, это и есть самый настоящий грех. Вот если бы меня опоили каким-нибудь зельем, чтобы мною попользоваться, разве тогда я согрешила бы? Бывают греховные помыслы, в которых не отдаешь себе отчета, – тогда это тоже не грех. А я-то хотела по-настоящему хотела грешить. Это ты честная женщина, а вот я – нет. – Но что же ты собираешься делать? Ты же не захочешь стать проституткой… – Нет, тогда уж лучше умереть. Сегодня утром я об этом думала. Но потом… Ведь я же тебе говорила, что я беременна, беременна от моего мужа. Я буду работать, добывать себе хлеб, а когда настанет время, я приду к нему и скажу: «Вот твой ребенок». Тогда и расскажу ему всю правду – расскажу так, чтобы он мне поверил. «А теперь, – прикажу я ему, – убей меня, убей, чтобы я убедилась, что ты меня все еще любишь». Моя душа истомилась, тоскуя об искуплении. Как умирающий от жажды благодарен даже за глоток воды, так и я буду благодарна ему за то, что он убьет меня и, погубив тело, возродит мою душу. Обе женщины, обнявшись, долго сидели в молчании. Кармен-мельничиха прошептала Эрминии: – Если я еще хоть немного пробуду здесь, в этом городе, то, чувствую, уступлю Лино. Его любовь меня убивает. Я не хочу выходить за него замуж, потому что рано или поздно он или его родители напомнят мне о моем прошлом. Я решила убежать отсюда сегодня ночью, в ночь на Иоанна Крестителя. Как раз удобный случай: хозяйка и девочки пойдут напиваться… – И я с тобой. Вскоре пришла толстуха. – Послушай, крошка, что мне сказать Толстячку, когда он сюда придет? – Пусть приходит утром: утро вечера мудренее. Сейчас я лягу спать. Пусть он и не пытается подойти к моей двери: я запру ее изнутри и никому не открою – даже полиции. – Полиции? Но что ей тут делать? Господи помилуй! Зачем ты нас стращаешь? Толстуха ушла, а следом за ней Кармен-мельничиха. Закрыв за нею дверь, Эрминия рухнула на постель. Она постоянно вскакивала в испуге, услышав какой-нибудь шум, пробуждавший в ее воображении зримые сцены. Хлопнула дверь. Кто-то вскрикнул. Кто-то быстро поднимается по лестнице… А вдруг это Хуан-Тигр? Кто-то хохочет. Кто-то напевает песенку… И Эрминия в изнеможении зарылась головой в подушку. Но когда и как Хуан-Тигр успел узнать, что она здесь? А вдруг, получив об этом известие, он умер на месте, как от выстрела в упор?… Умер, а она так и не успела попросить у него прощения, не успела сказать, что теперь любит его еще больше, чем раньше, хотя и раньше любила его безумно! Раздался глухой выстрел. Еще один, еще, еще… Это с шипением взрывались хлопушки. На улице запели жалобную песню. Это пел Лино, поклонник Кармен-мельничихи. «От любви схожу с ума я… Она, меня терзая…» Крики, суматоха… Цоканье каблуков… Скрип засова… Тишина… Сверчок… Интересно, сколько сейчас времени? Непонятно, то ли оно пролетело так быстро, то ли оно так долго тянулось?… Кто-то постучал в дверь, и Эрминия услышала голос Кармен-мельничихи: – Нам везет: все ушли из дома на пирушку. Я сказала, что не могу идти, а они ни о чем не догадались. Вставай, Эрминия, пошли. И они обе выбежали на улицу. Здесь их встретил Лино. – Так ты все еще здесь? Нас послали по делу. Ради твоей любви, Лино, умоляю: подожди нас здесь, мы вернемся. Не ходи за мной. – Я не отступлю от тебя ни на шаг, – ответил он. – Пойдем с нами, – сказала Эрминия. – Нам нужен провожатый. – Эрминия, – простонала Кармен-мельничиха. – Ты губишь нас – и его, и меня… – Когда-нибудь ты будешь благодарна мне за это, – отозвалась Эрминия. И все трое, взявшись за руки, побежали из города. Через час, когда было около десяти вечера, они пришли в деревушку, называвшуюся Маньяс. На площади возле церкви толпились местные жители, встав широким кругом вокруг чего-то или кого-то, пока невидимого. Трое беглецов подошли поближе. Некоторые зрители восклицали: «Да это же просто чародейство!», «Тут не обошлось без дьявола!», «Конечно, они колдуны!», «А я на всякий случай незаметно перекрещусь!» Внутри этого круга лежало четыре больших бревна, зажженных с одного конца и забросанных пучками просмоленного хвороста. На стуле сидела рыжая женщина с завязанными глазами, а молодой человек с реденькой, словно из пакли, бородкой и с деревянной ногой ходил от нее на достаточном расстоянии, держа в поднятой руке какой-то белый предмет, похожий на листок бумаги. – А это что такое? Давай отвечай. Только сначала хорошенько подумай, – говорил он ей. – Это конверт, – сказала рыжая женщина. Эрминия, узнав голоса Коласа и Кармины, хотела было убежать, но Кармен и Лино ее удержали. Они хотели знать, чего это она испугалась. Эрминия, не в силах вымолвить ни слова, пыталась вырваться. Зрители обратили на них внимание. Поднялся шум. Колас, взглянув в их сторону и раскрыв руки навстречу Кармине, угрожающе воскликнул, словно бы взывая именно к ней: – Оставайся на месте, а то тебе будет хуже! Тихо, тихо. Успокойся. Эрминия поняла, что Колас обращается к ней, и замерла как вкопанная. Колас, обернувшись к зрителям, продолжал: – Ну вот она и уснула. А теперь – внимание. Колас с долгими отступлениями и околичностями начал упрашивать Кармину, чтобы она поведала, что написано на конверте. И Кармина быстро, словно читая, огласила адрес. Зрители были в шоке. Колас добавил, что загипнотизированная женщина могла бы таким же образом прочесть и само письмо. Но тут из толпы выбежал парень, которому это письмо принадлежало, и вырвал его из рук Коласа. Из этого все сделали вывод, что письмо было от его девушки, работавшей в Пиларесе. Народ пришел в возбуждение. Некоторые кричали: «Пусть она читает, что там написано!» Колас, сняв повязку с глаз Кармины, стал, как гипнотизер, широко и осторожно водить руками, словно пробуждая ее ото сна. А потом Кармина, встав с места, обошла зрителей с оловянной тарелкой. Тем временем Колас наигрывал на аккордеоне и пел фальцетом шутливые песенки-тирольки, время от времени подражая то хрюканью свиньи, то кукареканью петуха, то ржанию осла, что вызывало всеобщий смех. Тем временем парни уже сложили дрова для праздничных костров. Кто-то размахивал зажженным факелом. Тишину ночи прорезал долгий и резкий крик горячечного восторга, трепетавший в воздухе, как флаг. Зрители стали расходиться. Колас бросился к Эрминии. Схватив ее за запястья, он смотрел на нее не отрываясь, все никак не решаясь заговорить первым. – Я тебе все, все расскажу. Но только не сейчас. Пошли куда-нибудь, где бы нам не мешали. А вот эти двое, что со мной, – мои добрые друзья, – сказала ему Эрминия. И все пятеро пошли к дубовой роще. Здесь они сели под деревьями, которые росли на опушке леса: Эрминия – рядом с Коласом и Карминой, а Лино и Кармен-мельничиха устроились в сторонке. Эрминия, рассказывая о своей скорби, говорила спокойно и уверенно. А тем временем над ночными, цвета топаза, синими полями раскрывались, благоухая мятой и цветущей бузиной, огромные и бесчисленные маки горящих костров. Невидимые ручейки звенели серебристыми голосами. А нежные женские, словно шелковые, голоса пели ласково и мелодично, почти шепотом: А мужчины, словно изливая из себя всю накопившуюся в них, наподобие старого вина, страсть, вторили им: Один раз Эрминия вынуждена была прервать свою исповедь: невдалеке послышались звонкие, монотонные и гулкие удары. Это какой-то парень рубил мощный дуб под самый корень. Повалив дерево на землю, парень украсил его верхушку розами, лентами и бумажными гирляндами, принесенными с собой. Этот гигантский «букет», который он собирался водрузить перед домом любимой девушки, парень легко, словно это был маленький букетик, поднял на руки и, взвалив его себе на плечи, пошел, будто и не чувствуя никакой тяжести: можно было подумать, любовь вдохнула в него титанические силы. А Эрминии казалось, будто это рубили под корень не дерево, а саму ее жизнь: удары топора звучали для нее как удары палача, приводящего в исполнение смертный приговор. Когда, сбросив с себя наконец бремя тяготившей ее правды, Эрминия завершила свою исповедь, Колас, вне себя от ярости, вскочил на ноги и воскликнул: – Подождите меня здесь! – Куда ты? – спросила его Кармина. – В Региум, за этим подонком. – Боже мой, какая же я несчастная! – всхлипнула Кармина не в силах, как всегда, сдержать своего искреннего порыва. – Ты все еще влюблен в Эрминию! Колас остановился в нерешительности, но вдруг, неожиданно раскрыв объятия, бросился к Кармине и, задыхаясь от благодарности и переполнявших его чувств, прошептал, крепко прижимая ее к себе: – Да будет благословенна твоя святая простота – этот чистый свет, что, проникая даже в самые темные закоулки моей души, рассеивает даже и самые мрачные, коварные тени! Ну да, только что передо мной на мгновение промелькнула одна из теней прошлого. Но теперь ее уже чет, она исчезла. Я люблю Эрминию, как она того заслуживает: для меня она только жена хорошего человека. Жена, которая достойна, слышите, достойна его самого. – И тут Колас, возвысив голос, поднял лицо к бесстрастному небосводу. А Эрминия, во власти тех волнений и мук, которые пробудились в ее душе с этими словами Коласа, смотрела на него с безнадежной и безмолвной мольбой, не в силах вымолвить ни слова. Но Колас, даже не взглянув на нее, продолжал свою речь: – И если небо не вернет ей ее доброго имени, значит, небо – это источник всяческого беззакония. – И вдруг, без всякого перехода, выпалил: – А тебя, Кармина, я люблю так, как ты этого заслуживаешь. Ты для меня – вся жизнь и вся любовь!.. Ты мне веришь? – Верю. И, соединив уста, они словно погрузились в волшебную, сладостную бездну. Лино и Кармен-мельничиха, отрешившись от всего на свете и прижавшись друг к другу губами, тоже обнялись. То была волшебная ночь влюбленных. Все смертные существа, соединяясь в пары, обретали, благодаря любви, бессмертие. И только Эрминия чувствовала себя бесконечно одинокой в этой райской ночи всеобщей любви и в этой адской ночи своей совести: она так страдала, ей было так больно, что у нее разрывалось сердце и раскалывалась голова. И из ее груди вырвался стон, которого она не могла сдержать. Колас, опомнившись, наклонился к Эрминии: – Ты страдаешь? А мы, эгоисты, заставляем тебя страдать еще больше, прости нас. – Мой грех огромен. Но таким же должно стать и мое покаяние, – пролепетала Эрминия. – Забудь эти мрачные мысли. Не думай об этом. Эй, вы! На сегодня хватит. Впереди у вас еще много времени. Идите-ка сюда. Лино и Кармен-мельничиха подошли к ним. И все пятеро уселись рядом на траве. – А это правда, что вы умеете читать с завязанными глазами? – спросил Лино у Кармины. Кармина расхохоталась. А Колас объяснил: – Все дело только в простейшем подборе слов, когда я задаю ей вопрос. – А, так это хитрость, обман… – Ну конечно. – Колас!.. – покачала головой Эрминия, ласково его порицая. – Ведь за этот обман ты заставляешь их платить деньги. – Во-первых, я их не только не заставляю, но даже и не прошу. Тот, кто хочет, деньги дает, а кто не хочет – не дает, и дело с концом. И во-вторых, самый честный доход – у того человека, чей обман, изумляя других, заставляет их думать, но никому не приносит вреда. Сама жизнь состоит из тонких обманов. Существует лишь одна большая правда, правда добра и правда зла, потому что только одна она – это источник и высшего счастья, и высшего несчастья. – Это любовь! – решительно сказала Эрминия. – Да, любовь, – согласился Колас. – Любовь, – откликнулся Лино. – Но любовь – это тоже обман, – заметила Кармен-мельничиха. – Почему же? Мне-то, по крайней мере, это непонятно, – возразил ей Колас. – Сколько есть на свете женщин, обманутых любовью… – продолжала говорить, словно сама с собою, Кармен-мельничиха. – И мужчин, – добавил Колас. – Вы хотите сказать, что влюбленный позволяет себя обманывать… С этим мы сталкиваемся на каждом шагу. Это правда. Но если кто обманывает, значит, он не любит: если бы любил, не обманывал бы. И еще: обманывает не любовь, а равнодушие. Любовь всегда вместе с влюбленным, и поэтому он не может обмануть того, кого любит. Во всяком случае, сама любовь не обманывает, хотя ее можно обмануть. – Значит, женщина обманывает себя саму, а это то же самое, – продолжала настаивать Кармен-мельничиха. – Но даже если бы любовь была самым большим обманом в этой обманчивой жизни… – …То даже и тогда счастье или несчастье, вызванные этим большим обманом, все равно оставались бы тем единственно истинным, что есть в жизни, – сказал Колас. – Я боюсь, что вы тоже можете стать несчастным, и поэтому я хочу, чтобы не обманывался никто – ни я сама, ни вы, – произнесла Кармен. – Похоже, что вы сами страдаете от какого-то мучительного обмана. – Ты даже и не представляешь себе… – вмешалась Эрминия. И они втроем – Эрминия, Кармен-мельничиха и Лино – рассказали Коласу и Кармине печальную историю этой несчастной пары. Они говорили кратко: едва начав фразу, сразу ее обрывали – так человек, подняв с земли пылающий уголь, тут же роняет его на землю. Выслушав их, Колас сказал Лино: – Вы молоды, а мир огромен. Здесь, в этой стране, все идеи обветшали, износились, испортились, истаскались. Здесь даже самые благородные мысли становятся сводницами гадких намерений. Так что уезжайте-ка вместе со своей девушкой куда-нибудь далеко-далеко отсюда – туда, где мысли девственно-чисты и где солнце истины не вращается вокруг черной планеты лжи, но притягивает к себе души. В новом свете этого солнца вы увидите свою возлюбленную такой, какова она на самом деле и есть – женщина с девственным сердцем. А теперь давайте спать. Завтра рано утром вы пойдете навстречу огромному миру свободы, а мы вместе с Эрминией возвратимся в другой мир, который столь же огромен и столь же свободен, – в мир добровольно взятого на себя долга. – Нет, Колас, я не могу, – пролепетала Эрминия. – Он меня убьет. – Но ты же ему не изменила. – Нет, Колас, я сужу себя по совести. Я готова искупить свою вину: я жажду смерти. Но только пусть она придет в свой час, когда я смогу ему сказать: «Ты дал мне жизнь, а теперь я тебе ее возвращаю. Возвращаю, оставляя тебе это дитя, в котором и моя жизнь тоже. Больше мне уже незачем жить – убей меня!» – в возбуждении воскликнула Эрминия. Ее глаза лихорадочно сверкали. – Сейчас тебе нужно поспать, Эрминия, – сказал Колас, ласково поглаживая ее руку. – Постарайся уснуть, Эрминия, – попросила Кармина, целуя ее в лоб. – Сон навсегда покинул мои веки; они закроются лишь тогда, когда я усну вечным сном. Женщины легли на траву, усеянную цветущим клевером. Поднимаясь до самых небес, звонкие крики петухов и яростные вопли людей словно предупреждали о том, что скоро раздвинется занавес зари. Казалось, что три женщины заснули. Лино и Колас, сидя в нескольких шагах от них, разговаривали шепотом. – Если бы я мог сделать так, чтобы моя Кармен, обновившись плотью, опять стала чистой и целомудренной… Это нужно не столько для меня, сколько для нее самой, потому что ей кажется, будто тело, облекающее ее душу, словно зачумленная, зловонная одежда, – сказал Лино. – Поменять свое тело легче, чем рубашку. – Ну уж нет! Этого просто не может быть! – Это подтверждается и наукой, и здравым смыслом. Представьте, будто у вас есть стол. Предположим, у стола ломается ножка, и вы заменяете ее точно такой же, сделанной из того же самого дерева. А потом одна за другой у вас ломаются и три остальные ножки, которые вы точно так же заменяете другими. Наконец, у вас ломается столешница, и вместо нее вы ставите другую – точно такую же, как и прежнюю. И все это происходит в течение пяти лет. В каждую секунду стол остается все тем же самым столом, но тем не менее по истечении пяти лет от прежнего стола – такого, каким он был вначале, – не остается ничего, ни одного атома того дерева, из которого он был сделан. То же самое происходит и с нашим телом: элементы, из которых состоит наш организм, постоянно обновляются. Через каждые несколько лет в наших тканях не остается ни одной прежней клетки. Мы уже поменяли свое тело. И тем не менее дух сохраняется в его единстве, потому что мы помним и о прежнем, уже разрушившемся теле и в то же время чувствуем, что живо и теперешнее, обновившееся тело. А отсюда следует, что дух не является простой функцией тела. Мы должны привыкнуть к мысли о том, что человеческое тело – это нечто постоянно текущее и меняющееся, как вода в ручье. Не существует тел, которые были бы все время чисты, но нет и вечно грязных. Если текущая сегодня вода и кажется сейчас мутной, то завтра или послезавтра она станет непорочно-чистой. И незачем говорить: «Эту воду я пить не буду». – Как вы меня успокоили… – Давайте спать. Эрминия ворочалась во сне и тихо вздыхала. Колас, подсев к ней, коснулся пальцами ее шеи. Эрминия, вздрогнув, пробормотала, так и не проснувшись: – Это нож… Благодарю тебя, Господи… Наконец-то я отдохну. – Бедная Эрминия, – прошептал Колас. – Она бредит. Ее лихорадит. Как она будет чувствовать себя, когда проснется? Время от времени Колас, вставая, прикладывал свою ладонь к вискам и шее Эрминии. Температура у нее все поднималась. Проснувшись, она сказала, что чувствует себя очень плохо. Станция Вердинья находилась рядом. В шесть утра через нее проходит поезд на Пиларес. Колас и Лино, поддерживая Эрминию, довели ее до станции, и все пятеро сели на утренний поезд. Когда приехали в Пиларес, Колас сказал: – Давайте простимся как братья, как дети одного отца. – Но я-то паршивая овца. Отнесите меня на бойню, – вздохнула Эрминия. И они попрощались. Лино ушел с Кармен-мельничихой, а Колас – с Эрминией и Карминой. Глаза у всех были мокры от слез. Сойдя с поезда на станции Пиларес, Эрминия, Кармина и Колас сели в наемный экипаж. Колас приказал кучеру везти их до переулочка, ведущего к базарной площади. Оставив обеих женщин в коляске, Колас, доверившись благородству и справедливости того дела, которое ему предстояло исполнить, отправился на поиски Хуана-Тигра. Не обнаружив его на обычном месте, Колас растерялся: это отсутствие не предвещало ничего хорошего. Тут он вспомнил и о донье Илюминаде, воспитанницу которой он похитил. Колас растерялся еще больше, заметив, что магазин вдовы тоже был закрыт. И тогда он решил идти к ней домой. Сердце в груди у Коласа билось сильнее, чем костяшки пальцев, которыми он стучал в дверь доньи Илюминады. Она открыла Коласу сама. – Колас, Колас, сынок… – воскликнула вдова Гонгора. – Что, еще одно несчастье? Я вижу это по твоему лицу, и тебе не надо ничего говорить. Где Кармина? Что с ней? Несчастье обрушилось и на вас. А меня, причинившую всем столько бед, меня, главного персонажа этой трагедии, меня, эту облачную громаду, которая с той же быстротой поднимается к небу, с какой и падает потом на землю, – меня небо карает больше других: оно карает меня презрением. Бог оставляет меня в стороне: я, наедине с моим отчаянием, теперь как парализованная, только и могу, что созерцать свалившиеся на меня беды, не в силах ничего исправить, хотя беды эти вызвала я сама. – Сеньора, дело не во мне и не в Кармине. Пока мы еще счастливы. – Бог наградит тебя за это. – Но все-таки мы должны заплатить вам наш долг. Хорошо бы, если бы по взаимному согласию. – Ничего, Колас, заплатишь… Ну да будет об этом. А знаешь ли ты, что?… – Да, сеньора, знаю. Это вы про Эрминию. Она приехала с нами. Мы с Карминой привезли ее сюда. – Господи помилуй! Зачем же вы ее привезли? Бессовестная! Лучше бы она оставалась там, где ее никто не знает. Потому что той, прежней Эрминии, Эрминии Хуана-Тигра, нашей Эрминии, уже не существует и не может существовать. А та, которую вы с собой привезли, – это другая Эрминия. – Да, сеньора, это так. – Ну тогда я спрашиваю тебя еще раз: зачем же вы ее привезли? Увезите ее, увезите обратно. Или вы не знаете Хуана-Тигра? Да и любой другой мужчина на его месте… Даже и у меня закипает кровь – это моя-то кровь, которая всегда была нежной, как молоко! Думаю, что нет на земле такого наказания, которым можно было бы искупить ее преступление. Что будет, что будет!.. Я вся дрожу, я в ужасе. Увезите ее. Потому что то, что вы привезли, _ это всего лишь грязные останки Эрминии, ее труп. Как ты думаешь, что Хуан-Тигр сделает с этим трупом? В лучшем случае он просто откажется от Эрминии, не захочет ее видеть. И он будет прав. Я с ним согласна. Разве он заслужил, чтобы его так подло предали? Или ты хочешь, чтобы он страдал всю жизнь, смотря в разбитое зеркало, которое отражает его позор? А ведь это все равно что постоянно разрывать на куски собственное сердце… Есть такие несчастья, Колас, когда уже ничего нельзя поправить. И это – одно из них. Если зеркало разобьется, его уже не склеить. Такова и женская честь: это зеркало из тончайшего стекла, которое разбивается, если на него только дыхнет тот, кто не является его законным хозяином. То, что вы привезли, – это лишь разбитое, мутное, грязное стекло. И каждый из его осколков может нанести смертельную рану. Так что увезите эту несчастную обратно. Колас хорошо понимал, что сейчас устами доньи Илюминады говорит ее давняя и самоотверженная любовь к Хуану-Тигру – любовь, прорывавшаяся в этих бессознательно-жестоких словах. И Колас ей ответил: - Никогда не слышал, сеньора, чтобы вы говорили так страстно. – Страстно? – переспросила вдова Гонгора. – Передо мной палач – самый коварный и самый хитрый. Передо мной и жертва – самая нежная, самая безобидная. Я не прошу, чтобы покарали палача. Я только умоляю, чтобы помиловали жертву. И это ты называешь страстью? Ну хорошо, пусть так. Но только тогда это – страстное желание правды. – Сеньора, тут, как и всегда, нет ни жертвы, ни палача в отдельности. Все в мире не так просто, как отделять зерна от плевел, а пшеницу – от соломы. В этом случае (как и почти во всяком другом) палач и жертва существуют в одном лице: каждый из них – сам себе и палач, и жертва. Донья Илюминада опустила голову. Колас продолжал: – Вот вы сказали, что Эрминия возвращается разбитой… Да, это так. Разбитая болью, измученная угрызениями совести и… любовью. Донья Илюминада, вскинув голову, ответила: – Так она и сказала? Это ложь, ложь и еще раз ложь. Ее сердце чеканит фальшивые монеты, а язык пускает их в обращение. Больше я ей уже никогда не поверю. Никогда. Если Эрминия действительно любила Хуана-Тигра, то почему же она бежала с другим? Да еще с каким другим! У меня до сих пор мороз по коже. – Она бежала потому, что так было суждено. – Так, значит, и ты из тех, кто все свои грехи валит на провидение? Видно, у провидения крепкая спина, любой груз выдержит… – Нет, сеньора, я не о том. Было суждено, чтобы Эрминия обрела свою любовь именно тогда, когда она сочла ее потерянной, потому что та любовь, которой мы живы, – она как воздух: мы начинаем чувствовать ее только тогда, когда нас ее лишают, когда нам ее не хватает, когда мы без нее задыхаемся. Скорее всего, Эрминия думала, что ее с Хуаном-Тигром связывает не та любовь что свободна, но лишь долг, который ее заставили исполнять. – Никто ее не заставлял. – Все вы ее заставили. – Но, во всяком случае, если мы и обманулись, то обманулись из самых лучших побуждений. Мы-то думали, и это естественно, что так хотела она сама: ведь Эрминия никогда не была против. – А если бы и сказала, что бы тогда изменилось? Жизнь с Хуаном-Тигром была для Эрминии невыносима, потому что ей казалось, будто она его ненавидит. Очень часто любовь скрывается под защитной личиной ненависти. Эрминия хотела сорвать эту личину, которая ей мешала и не давала дышать. А когда она это сделала, именно тогда ее любовь, ее великая любовь, и обнаружилась. – Ах, Колас, Колас, я от всей души хотела бы с тобой согласиться, если бы дело обстояло именно так. То, что ты мне сейчас сказал (и даже почти теми же самыми словами!), столько раз говорила я самой себе! Но то было раньше. Теперь это уже не так. Произошло нечто непоправимое. Так почему же она бежала с другим? – Ей было необходимо пройти через это суровое испытание. Кроме того, она вовсе не бежала с другим. Она бежала одна, обезумев от своей слепой любви. – Так она тебе и сказала? Ложь, ложь и еще раз ложь. Больше я ей уже никогда не поверю. – А вот я уверен, что это было именно так. Она же, наоборот, станет утверждать, что бежала с другим. Послушайте, сеньора: Эрминия, может быть, больна, очень тяжело больна, и нам нельзя тратить время на всю эту казуистику. Рано или поздно все мы узнаем, что тут хорошо, а что плохо, хотя это глупое и пустое общественное мнение может называть хорошее плохим и наоборот. Но даже если бы на меня ополчился весь свет, то я все равно стал бы защищать то, что, по моему мнению, хорошо. Вот послушайте. И Колас рассказал вдове о покаянии Эрминии, обратившейся к истине, а также о выпавших вчера на ее долю бедах, тревогах и злоключениях. Рассказ Коласа произвел большое впечатление на донью Илюминаду, как можно было это заметить по выражению ее лица. Выслушав его, вдова сказала: – Теперь я твоя союзница. Нет, дело не в том, что ты меня убедил: тут все гораздо серьезнее. У меня в сердце словно нарывало что-то, будто там сидел острый осколок неприязни. Но теперь его уже нет: ты у меня этот осколок вытащил. Теперь мое сердце – как кувшин меда, налитый до краев. Ну хорошо, как ты думаешь, что нам теперь делать? – Я никогда не строю планов, отдаюсь во власть моих порывов. Чему быть, того не миновать: я фаталист – и тогда, когда торжествует добро, и тогда, когда побеждает зло. Хотя вряд ли зло существует на самом деле. А если оно и существует, то лишь как что-то временное, переходное – оно вроде как чистилище или тесная и темная прихожая, через которую приходится проходить, чтобы прийти к добру. Я не верю в ад. Или чистилище, или рай. Или по крайней мере лимб. – Сынок, сейчас не время выяснять, кто во что верит, сейчас нам надо предупредить опасность, избежав ее. Вчера утром Хуан-Тигр исчез вместе с Начином де Начей. В его доме никого нет. Давай перевезем туда Эрминию Да, ну а что потом? Потом Хуан-Тигр вернется. Вчера его лицо было страшно: он дышал мщением, словно грозовое небо. И эта гроза разразится над Эрминией. Я вся дрожу. Что же нам теперь делать? – Мы не будем отходить от нее ни днем, ни ночью. – Ну и что из этого? Какой от нас толк, если ты – хромой, а мы с Карминой как две травинки, которые бессильны перед Хуаном-Тигром, этим яростным ураганом… Что же нам делать? – Я скажу ему правду. – Разбушевавшись, он не услышит твоей правды. Разве можно приказать остановиться разыгравшемуся урагану? – Если человек по-настоящему любит, он сразу же поверит всему, что будет льстить и угождать его любви. А Хуан-Тигр Эрминию любит. С разгневанным влюбленным справиться легче, чем с раскапризничавшимся ребенком. – Да, но прежде чем ты справишься с его гневом, сам он расправится с Эрминией. – Прежде чем притронуться к Эрминии, он должен будет убить меня и таким образом укротить свою ярость. Пойдемте же, пойдемте скорее. И вдова с Коласом пошли за Эрминией, чтобы вернуть ее домой, к семейному очагу. Донья Илюминада обняла ее с материнской нежностью. – Больше, чем все эти страдания, которые я сама себе причинила, меня мучит этот позор – опять быть среди вас, – пролепетала Эрминия. – Тебе нечего стыдиться. Я даже могу сказать, что ты должна собой гордиться. Я уже обо всем знаю. Ты, как Даниил, была во рву со львами. И даже хуже – в пещере, откуда нет выхода. Тебя окружали отвратительные твари, а злая змея с шипением обвивалась вокруг твоей шеи. Но все-таки ты смогла защитить свою добродетель. Это кажется чудом. Помнишь, я тебе уже говорила: ты – настоящая женщина. А женщину, настоящую женщину, Бог сделал неуязвимой. – Я та женщина, которую можно только презирать, – прошептала Эрминия. – И вы поступили бы гораздо лучше, если, как честные люди, сказали бы все, что на самом деле обо мне думаете. Лучше уж правда, чем эта, якобы милосердная, ложь: она мне противна, потому что не лечит и не успокаивает. Для меня нет никакого лекарства, кроме правды, одной только правды. И вот все они четверо в экипаже. Эрминия, склонившись на плечо Кармине, прикрыла глаза. Вдова Гонгора шепнула Коласу на ухо: – Она как неживая. Кажется, будто в ней сломалось что-то, без чего человек не может жить. Как ты думаешь, она поправится? Есть надежда? Колас ничего не ответил. Экипаж подъехал к дому Хуана-Тигра. Осторожно, бережно все трое внесли больную на верхний этаж. Дверь была распахнута настежь. Пошли по коридору. Входя в столовую, они очутились лицом к лицу с Хуаном-Тигром, сидевшим в монастырском кресле. Скрестив руки на груди, он пристально смотрел на входную дверь. Казалось, он сидел здесь от сотворения мира – изваянием предвечного правосудия. Входившие, оцепенев от неожиданности, остановились. Хуан-Тигр встал. Незаметно для других Колас поднес к губам палец, словно приказывая Хуану-Тигру молчать и не предпринимать никаких действий. Но Хуан-Тигр и не взглянул на Коласа: стальной взор его неподвижных глаз был устремлен прямо в глаза, оливковые глаза Эрминии, смотревшие на Хуана-Тигра страдальчески-скорбно: ее взгляд словно перетекал в его глаза, как расплавленное масло, как янтарно-прозрачный солнечный луч. Вдова, Кармина и Колас понесли Эрминию дальше, в супружескую спальню. Они шли, и по мере их продвижения Эрминия и Хуан-Тигр, не отрывавшие друг от друга глаз, поворачивали друг к другу головы: скованные взглядами, их глаза, казалось, были припаяны к двум концам одной неподвижной оси. Стоило только тем, кто нес Эрминию, сделать шаг, как Хуан-Тигр, словно его тащили, делал по направлению к ним точно такой же, сохраняя между ними неизменное расстояние. Расстояние будто было роковым, потому что казалось, что оно уже никогда не станет ни длиннее, ни короче. Когда Эрминию опускали на постель, Хуан-Тигр стоял на пороге комнаты. Едва только обе женщины начали раздевать Эрминию, Колас, выходя из спальни, подхватил Хуана-Тигра под руку, чтобы вывести его оттуда. Хуан-Тигр не сопротивлялся, но был не в силах сделать это: его глаза и глаза Эрминии были прочно прикованы, припаяны друг к другу. Но в конце концов пришлось разорвать эту связь, отчего им обоим стало так больно, словно их полоснули ножом по живому телу: Эрминия громко вскрикнула, а Хуан-Тигр глухо застонал. Дверь спальни закрылась, и Колас с Хуаном-Тигром остались в столовой. – Клянусь вам, она ни в чем не виновата! – воскликнул Колас. Сложив крестом большой и указательный палец правой руки, он их поцеловал. – Неисповедимой воле, которая управляет человеческими судьбами, было угодно, чтобы я очутился на пути Эрминии только для того, чтобы дать вам самый точный, минута за минутой, отчет о том, как она прожила эти двадцать четыре часа, которые были для вас как затмение, погрузившее все во мрак. Все события этой земной жизни тесно между собой связаны, подчиняясь какой-то таинственной, непостижимой для нас логике. Много раз я упорно, но безуспешно спрашивал себя, какой смысл был в том, что вы меня нашли и воспитали как своего сына: это, казалось мне, произошло совершенно беспричинно и, по всей видимости, абсолютно произвольно. А потом я упорно не понимал, отчего вообразил себя влюбленным в женщину, которой с самого начала было суждено стать супругой (безупречной супругой!) моего отца и покровителя. Я упорно не понимал, почему, вопреки собственной воле и заслужив упрек в неблагодарности, я ушел в армию и уехал за океан. Я упорно не понимал, почему меня ранили и почему мне отрезали ногу именно тогда, когда это случилось; почему именно тогда я возвратился в дом, где прошли мои детство и юность; почему и во второй раз я стал беглецом и к тому же похитителем, хотя я похитил ту, которую Небо определило мне в спутницы; почему вместе с нею я устремился навстречу превратностям судьбы, не понимая, куда меня несет… Все, абсолютно все, что со мной произошло, было направлено к одной только цели, избежать которой невозможно было с самого начала. Все, абсолютно все это произошло только для того, чтобы я мог поклясться вам в том, что Эрминия невиновна. Клянусь вам моим здоровьем, моей любовью и моей совестью – так оно и есть. Вот послушайте, что я вам расскажу, и вы со мной согласитесь. Хуан-Тигр выслушал весь этот монолог, не изменившись в лице, которое было как маска комического чудища – маска столь же ужасная, сколь жалкая, а временами – и смехотворная. Чувствовалось, что он все время собирался прервать Коласа, но никак не мог этого сделать. Слова застревали у него в горле, и поэтому Хуан-Тигр вынужден был то вытягивать, то сжимать свою шею, словно индюк, которого хилой заставляют глотать орехи. В конце концов Хуану-Тигру все-таки удалось выдавить из себя несколько слов: – Если бы я знал… Уж тогда конечно… Какая тогда была бы в том заслуга… – Чья заслуга? Ее? Да, именно так, и вы должны знать, что она заслуживает уважения – слышите, заслуживает!.. – А ну замолчи, молокосос! – прошипел Хуан-Тигр, закрывая ладонью рот Коласа. – Я сам знаю, что мне делать. А ты ко мне не лезь. Когда Хуан-Тигр убрал наконец свою руку, Колас сказал – сказал твердо и просто, без всякой напыщенности: – Пока я дышу, вы не приблизитесь к Эрминии. Дверь спальни открылась, и на пороге показалась Кармина. – Как это я не приближусь к Эрминии? Да хоть бы на моем пути встали войска Навуходоносора, и войска Аттилы, и отряд алебардщиков, и наряд полиции, и варвары с Севера, и черти из ада, я бы их всех отодвинул одним локтем. Вот так. – И Хуан-Тигр с такой силой толкнул Коласа локтем в бок, что тот, потеряв равновесие, отлетел в сторону. И Хуан-Тигр ринулся в спальню. Как только Колас встал на ноги, он вместе с Карминой кинулся вслед за Хуаном-Тигром, который уже стоял у изголовья Эрминии – со скрещенными на груди руками и с запрокинутой назад головой. Его лицо было бесстрастно, а брови грозно нахмурены. Теперь он глядел на свою жену наподобие верховного судии, сверху вниз. А Эрминия, затаив дыхание и полуоткрыв губы, смотрела на него снизу вверх, словно наблюдая за тем, как все мироздание, обрушившись, падает на нее – падает, падает, заваливая ее, все еще живую, своими обломками. Несколько в стороне стояли донья Илюминада, Кармина и Колас: каждый из них в страхе ожидал, что может произойти. Казалось, они, парализованные в самом начале бега, завороженно застыли на месте. Похоже, что замерло и само время. А если оно все-таки и шло, то никто этого не замечал. Приняв это неподвижное положение, донья Илюминада, Кармина и Колас напоминали теперь трагическую скульптурную группу, подобную той, что на страстной неделе носят по улицам во время крестного хода: казалось, что их страдальческие, мучительно-неопределенные движения запечатлены навечно, как в камне. И вновь глаза Хуана-Тигра и Эрминии были прикованы друг к другу, словно соединенные, спаянные каким-то прочным составом, хотя муж и жена не только не искали друг друга взглядами, но скорее ими отталкивались, как два сражающихся врага, которые, схватившись за оба конца копья, тянут его каждый к себе – тянут до полного изнеможения, пока один из них, обессилев, не упадет на землю. А там, за окном, на улице, в городе, во всем остальном мире время продолжало скользить все в том же самом неизменном ритме. И только в этой погруженной в тишину комнате, где не слышалось даже дыхания, истекшее время будто накапливалось и уплотнялось, как если бы его пытались удержать в этой неподвижной заводи. Но время чувствовалось, вот-вот прорвет плотину и необузданно обрушится, заливая собой отвоеванное пространство. Но пока этого еще не случилось. Сколько времени протекло там, снаружи? Какой час показывали теперь солнечные часы на высоких башнях? Хуан-Тигр не мог произнести ни слова, и поэтому ему хотелось бы, чтобы его мысли читались в его глазах как слова, написанные пальцем на затуманенном стекле. Он думал так: «Чем больше моя честь тебя ненавидит, тем больше сам я тебя обожаю. Молчи, честь, молчи, слушать тебя не желаю! Но какая же честь может быть честнее чести любить так – любить, бросая вызов общественному бесчестью? Эрминия, я ничего не хочу знать. Все это время, пока тебя здесь не было, мое воображение заполняло бесчестными поступками ту пустоту, которая возникла из-за твоего отсутствия и моего неведения. Я ничего не хочу знать. Я не буду краснеть от стыда, если услышу, как обо мне станут судачить: я стыжусь только того, что сам на тебя наговаривал, хотя и не знал, как оно было на деле. Нет, я тобою не обесчещен. Да и весь свет не в силах меня обесчестить. Это я сам, я, надменный эгоист, себя обесчестил нечистыми мыслями и мстительными чувствами. Или я Бог, которого обязаны любить Его творения? Если ты меня не любила и не любишь, разве ты в этом виновата? Нет, я тобою не обесчещен: это я сам себя обесчестил. Честь, я бросаю тебе вызов! Такому человеку, как я, ты обязана ответить немедленно! Да, я лекарь своей чести – правильно говорят люди. Но прежде, Эрминия, я должен тебе сказать, что я тебя обожаю. Я чувствую, как мой взгляд тебя убивает. Я вижу, как твоя душа скрывается от меня, словно звезда за тучами. У меня нет слов, а язык стал тяжелым, как камень. Я обожаю тебя. Я хочу уйти. Мой взгляд тебя убивает. Я тебя обожаю. Я не могу ни говорить, ни расстаться с тобою. Я тебя обожаю». Эти мучительные мысли проносились в голове Хуана-Тигра, тщетно порываясь вырваться, словно слепень, отчаянно бьющийся об оконное стекло. Эрминия не могла произнести ни слова, и поэтому ей хотелось бы, чтобы ее мысли читались в ее глазах как слова, написанные пальцем на затуманенном стекле. Она думала так: «Моя любовь к тебе сильнее той, которой ты любил меня прежде. И я люблю тебя так именно теперь, когда я стала твоим позором, когда я тебе опротивела. Эта любовь, которую я должна скрывать теперь как что-то постыдное, стала для меня праведным наказанием за прежнее мое помрачение! Если бы я эту любовь открыла, и ты сам, и все остальные тогда сказали бы: "Какая бессовестная!" Так оно и есть. Суди меня: я перед тобой виновата. Да, виновата. А эта любовь, в которую ты не сможешь поверить, станет для тебя не только оскорблением, но и насмешкой. О, как страдает душа, породившая эту мою несчастную любовь, что приговорена жить незрячей и умереть безмолвной! И эту боль моей души я приношу Богу как плату за боль твоей. Глазами моей души я вижу твою неизменно прекрасную душу: теперь она кажется мне как никогда прекрасной – такая спокойная, такая справедливая… Она меня обвиняет! Я заслужила смерти, да я и сама себя бы убила. Но мой час еще не пришел. Подожди, Хуан. Твои глаза уже убивают меня, хотя твоя рука творящая праведное возмездие, еще не поднялась. Я не хочу умирать. Я пока еще не должна умереть. Но как же я скажу тебе об этом, если мои уста и мой язык словно окаменели? Я не хочу умирать. Нет, не из-за себя, а из-за твоего сына. Твой взгляд меня убивает. Мой сын… Твой сын… Ты меня убиваешь». Эти мучительные мысли проносились в голове Эрминии, тщетно порываясь вырваться наружу, словно слепень, отчаянно бьющийся об оконное стекло. На улице послышался звон похоронного колокола. – Это хоронят дона Синсерато, – пробормотала вдова Гонгора. – Помолимся о его вечном упокоении. – Как это? – спросил Колас. – Вчера ночью он умер. Вдова, Кармина и Хуан-Тигр опустились на колени. Колас, с его деревянной ногой, этого сделать не смог и поэтому лишь наклонил голову. Эрминия сцепила пальцы в молитвенном порыве. Все они молились так горячо, что понемногу отступало сковавшее их напряжение, а души, казалось, возносились к самому небу. Порой то один, то другой вздыхал – и в этих вздохах прорывалось не столько сокрушение, сколько облегчение. Возносясь над землею и давая себе выход в молитве, души наслаждались недолгой свободой. Хуан-Тигр поднялся на ноги первым. Скрестив высоко поднятые руки и откинув голову назад, он, как если бы потолок его комнаты вдруг стал прозрачным, устремил свой взор в далекую-далекую точку, словно созерцая там обитель праведников. Так Хуан-Тигр простоял Довольно долго. Потом он поднес ладонь к уху – как будто для того, чтобы лучше услышать далекий-далекий голос. Затем Хуан-Тигр трижды кивнул головой, словно выражая свое согласие с тем, что ему говорил кто-то. А потом, все еще не опуская угрожающе поднятых рук, он взглянул на Эрминию. Лицо Хуана-Тигра было страшно. Колас сделал шаг вперед, готовясь предотвратить его нападение. Но Хуан-Тигр, повернувшись спиной к двери, уже отступил, в то же время не отрывая взгляда от жены. Он остановился на пороге, а потом исчез за дверью. – А я-то боялся, что он вздумает ее душить, – шепнул Колас донье Илюминаде. – И я думала то же самое. Ну, сынок, иди: ты должен быть рядом с ним. Поговори с ним. Расскажи ему всю правду. Постарайся, чтобы просветлел его помраченный рассудок, а в его сердце опять воцарился покой. После Эрминии он любит одного только тебя. – Он не захотел меня выслушать. Пожалуй, он еще не готов принять правду. Похоже, он думает, что мы хотим успокоить его сладкой ложью. Лучше уж пока оставить его одного. Я его знаю. Ярость налетает на него внезапно, но тут же проходит. Из рычащего льва он за одну секунду превращается в воркующего голубка. – Дай-то Бог, чтобы и на этот раз было так же! – Донья Илюминада подошла к Эрминии. Нежно поглаживая ее по щекам, она приговаривала: – Самое страшное уже позади: вот вы и встретились, но, к счастью, ничего не случилось. Все остальное устроится само собой – или мало-помалу, или мгновенно. Когда есть любовь, то нет ничего невозможного, а Хуан-Тигр тебя обожает. – Он меня ненавидит. Он меня убивает. Но я еще не хочу умирать. Мне пока нельзя умирать. Нет, я боюсь не за свою жизнь. Пощадите! – простонала Эрминия. Задыхаясь от слез, она судорожно цеплялась за руки доньи Илюминады как за то последнее, что связывало ее с жизнью. – Поплачь, поплачь, бедненькая ты моя: вместе со слезами исчезнут и все твои страхи, все твои тревоги. – Он меня убивает. Он меня убивает. Но пока мне еще нельзя умирать. – Да ты бредишь! Это ему и в голову не приходило, так же как мне – взлететь на воздушном шаре. Что ты! Он же тебя обожает!.. Вот увидишь, скоро он вернется – такой заботливый, такой нежный… Он встанет перед тобой на колени, он будет ходить за тобой, как сиделка, стараясь, чтобы ты выздоровела как можно скорее. Доченька, доченька моя дорогая, постарайся успокоиться. – Пусть он не возвращается, его взгляд меня убивает. – Ну хорошо, хорошо… Пусть он не возвращается до тех пор, пока ты не позовешь его сама. – А где он? Куда он пошел? – Дай отдохнуть и ему. Хуану-Тигру покой нужен не меньше, чем тебе. – Где же он? Куда он пошел? – повторяла Эрминия. Ее побелевшие глаза уже не отражали света. Она попыталась подняться в постели. – Эрминия, родная, успокойся. Кармина, сходи посмотри, где сейчас Хуан-Тигр и что он делает. А потом придешь и скажешь нам. Кармина ушла и, вскоре вернувшись, сообщила: – Он заперся в своей комнате – там, где у него травы и лекарства. – Что он там делает? Что он там делает? Я должна это знать! Я сама туда пойду! – глухо вскрикнула Эрминия, порываясь встать. Донья Илюминада ее удержала: – Ради той нежной жизни, которую ты в себе носишь, Эрминия, успокойся. Ты волнуешься и заставляешь волноваться всех нас. Пойди, Кармина, постучи тихонечко в его дверь и спроси Хуана-Тигра, будто только ты одна об этом беспокоишься, что он там делает. Кармина вышла и вернулась: – Я стучала, но он не отвечает. Колас бросился к комнате, где закрылся Хуан-Тигр. Он изо всех сил ударил в дверь костылем, но дверь не поддалась. – Дядя! Дядя! – звал Колас. Но ему никто не ответил. Колас, став к двери боком, принялся изо всех сил таранить ее плечом. Наконец вылетела задвижка. Донья Илюминада, Кармина и Эрминия (закутанная в шаль и босая) остановились, словно пораженные громом, рядом с Коласом: их охватил такой ужас, будто они очутились перед дверью гробницы. Все три женщины разом вскрикнули. Хуан-Тигр лежал на спине прямо на полу. Он был без рубашки, обнажив щетинистую, как у кабана, грудь. Рядом с ним стояла небольшая бело-голубого фарфора миска для кровопускания, которая была почти до половины наполнена густой дымящейся кровью. На этой чашке покоилась его левая рука, откуда струилась кровь. Будучи, как сам он бахвалился, великолепным кровопускателем, Хуан-Тигр, следуя предписаниям своего лечебника, вскрыл себе «главную вену руки, что помогает снимать сердечную боль». В левой руке у него была зажата скомканная бумажка. Донья Илюминада вырвала ее и прочла вслух: «Единственной наследницей моего состояния оставляю мою супругу Эрминию Буэностро, которую я обожаю. И пусть она свободно решит стоит ли ей уступать небольшую часть наследства моему бесконечно любимому приемному сыну Коласу. В моей смерти прошу никого не винить: я умираю по собственной воле. Я умираю во искупление моих преступлений, о которых никто не знает и не предполагает. Пусть меня похоронят как собаку. Да я и есть собака. Хуан Герра-и-Мадригаль». Эрминия, опустившись на корточки, приподняла и обняла тело Хуана-Тигра. Прижавшись губами к губам покойного супруга, она, казалось, хотела вдохнуть в него вместе со своим дыханием и саму жизнь. Время от времени она произносила слова, звучавшие надгробным плачем: – Так все-таки ты меня, несмотря ни на что, любил? Возьми мою жизнь, мой повелитель! Возьми мою жизнь – она твоя! Как же я буду жить без тебя? На помощь! Спасите моего господина – в нем вся моя любовь! Вскройте мне вены и перелейте в него мою кровь!.. Хуан-Тигр, открыв глаза, мутные и умоляющие, взглянул в глаза Эрминии. – Ты… меня… любишь? Ты меня любишь? – прошептал, изменившись в лице, Хуан-Тигр. – Он жив! – воскликнула Эрминия. Хуан-Тигр, защипывая пальцами правой руки открытую рану левой, остановил кровотечение. Склонив голову набок, он взглянул в миску, чтобы прикинуть, сколько из него вытекло крови, а потом сказал: – Да, я жив и буду жить. Плохо, когда пускают кровь из рук в день летнего солнцестояния и под знаком Близнецов. Хорошо еще, что вытекло ее не так уж много, да и то – дурной, лишней. Если из нее сделать колбасу, а потом ее съесть, то сразу и лопнешь. Неужели вы не видите, что эта кровь черна, как смола из адских котлов? Да я жив и буду жить. Как же вовремя вы пришли! Хоть вы мне и помешали сделать одно дельце, и теперь меня сочтут дурно воспитанным: из-за вас я не поспел на одну встречу, которая там, в облаках, была у меня назначена с моим другом доном Синсерато. Что они обо мне подумают – и он сам, и предвечный Отец? Но неужели же это правда, что я на самом деле здесь, в объятиях у… Или мне это снится? Или я уже лечу по небу? Мне кажется, будто мое тело уже ничего не весит… В голове моей туман… Глаза словно чем-то залепило… Но неужели правда, что я услышал? Или все это мне почудилось? Неужели это и вправду ты, Эрминия? Эрминия, Эрминия… Неужели же ты меня и вправду… – И Хуан-Тигр прикусил язык, не решившись закончить фразу. От волнения Эрминия и смеялась, и плакала, не в силах отвечать. Вместо нее это прекрасно сделала донья Илюминада: – Ну конечно же, конечно. Конечно, она вас любит. Вы не ослышались. Она вас любит, любит. Я бы даже сказала, что она любит вас больше, чем вы того заслуживаете. Ну и напугали же вы нас! Ну ладно, ладно: она любит вас так, как вы того заслуживаете. – Боже мой, Боже мой, какое счастье! – воскликнул Хуан-Тигр, уронив голову. И, словно говоря сам с собою, продолжал: – Конечно, у меня уже никогда не будет такого счастья, как сейчас: счастливей и быть не может. И даже если бы я прожил столько, сколько португальский король дон Себастьян, о котором говорят, будто он и до сих пор жив, то все равно мне уже никогда не испытать ничего подобного! Лучше всего мне прямо сейчас умереть спокойно. Какое счастье! – И Хуан-Тигр отпустил пальцы, которыми зажимал вену. Кровь хлынула снова. – Хуан, Хуан! Ты хочешь моей смерти?! – в ужасе вскрикнула Эрминия. – Остановите же кровь, сумасшедший! – приказала, разгневавшись, вдова Гонгора. Хуан-Тигр ее послушался. – Вы думаете, можно шутить с собственной жизнью? А тем более с чужой? Неужели вы не понимаете, что жизнь Эрминии, да и не одной только Эрминии, зависит от вас? Да вы просто слепой эгоист! Глупенький, приходится бранить вас, как мальчишку! Что, разве невозможно быть счастливей? Да кто это сказал? Хуан-Тигр, которому, скорее, нужно было пустить кровь своей душе, чем своему телу, попытался возразить, хотя желания говорить у него было больше, чем сил: – Как это кто сказал? Да это Библия так говорит, сеньора. Разве Святой Дух не утверждает, что самое большое счастье смертного человека – это жить вместе с любящей и совершенной супругой? Уж я-то настоящий христианин. Но вот если бы я был магометанином, у которого двадцать жен и еще столько же наложниц (при том что все они – совершеннейшие и безумно любящие спутницы жизни!), то, понятное дело, я наслаждался бы ими в сорок раз больше. Но зато мою любовь к каждой из них и, следовательно, мою радость и мое счастье пришлось бы разделить на сорок. Так сколько бы тогда осталось? С гулькин нос! Все рассмеялись. – Замечательно, – ответила вдова. – Колас, сбегай-ка за Иго Пасо, цирюльником и кровопускателем. Пусть он перевяжет твоему дяде вену. – Да я и сам за одну секунду сделаю себе перевязку, если только Колас мне немножко поможет. А все-таки вы, такая умная, так ничего и не смогли мне возразить! – Возразить? Но на что? – На то, что мне невозможно быть счастливей, чем сейчас. – Давайте пока не будем об этом. Не тормошите меня, не тяните за язык. Лучше выздоравливайте поскорее. – Вы уж извините меня за откровенность, но у меня нет ни малейшего желания тормошить вас. Это вы сами тянете меня за язык. Но все-таки я от вас не отвяжусь, пока вы мне не ответите по-настоящему. – Бога ради, да хватит уж вам! – взмолилась Эрминия, закрывая руками свое лицо, покрасневшее от смущения. – Самый красноречивый ответ вам – это румянец стыдливости на лице Эрминии, – отозвалась вдова Гонгора. – Эрминия… Сеньора… Ради всего святого, объясните же мне… Я ничего не понимаю… У меня путаются мысли… Не омрачайте же моего счастья, заставляя меня ломать голову, – захныкал Хуан-Тигр, как приболевший и раскапризничавшийся ребенок. – Вам следовало бы намекнуть на эту новость несколько позже, – заметил Колас донье Илюминаде. – Какая такая новость? Да говорите же: нет у меня больше сил все это терпеть. – Да вы и так прекрасно все знаете – так же, как мы. Просто вам хочется услышать это собственными ушами, – ответила, улыбнувшись, донья Илюминада. – Так уж и быть, я ему скажу, – потеряв терпение, вмешался Колас. – Ни в коем случае! – воскликнула, побледнев, вдова. – Это моя привилегия. Что ж, сеньор магометанин, скажите нам: если б у вас было двадцать жен и еще двадцать наложниц, что бы вы с ними делали? – Как вам не стыдно такое говорить, сеньора? В присутствии юноши и девушки – таких чистых, таких неискушенных – как я могу отвечать на подобные вопросы? Я же не петух и не последователь этого лжепророка. – Да нет же, друг мой, дело не в этом. Я имею в виду совсем другое. То, что ни одну жену, ни даже сорок жен нельзя привести в дом, как приносят туда какой-нибудь шкаф, или кастрюлю, или вкусную еду – только для уюта, из потребности или ради удовольствия, ведь женщина принесла бы мужчине гораздо больше удовольствия, лучше удовлетворила бы его потребности и сделала его жизнь куда удобнее, если бы не входила в его дом. Женщину приводят в дом ради чего-то гораздо более достойного и более важного. – Для того… чтобы… создать семью, – дрожащими губами пробормотал Хуан-Тигр. – Ну вот вы и ответили. Конечно же! Неужели вы – да и мы тоже – так забывчивы, что у нас вылетело из головы, какой сегодня день? Иоанна Крестителя! Самые искренние поздравления и пожелания, сеньор дон Хуан! Помните, о чем мы с вами вчера говорили? Разве я не предсказывала вам, что к сегодняшнему дню, ко дню вашего ангела, Эрминия приготовит вам замечательный сюрприз? Ну так как, возможно или невозможно быть счастливей, чем вы только что были? – Ну так я повторю вам то же самое, что сказал вчера: не все ли мне равно, что я умру, если я уже бессмертен' Эрминия, любовь моя, позволь мне умереть. Я умираю от любви к тебе. Я умираю, захлебываясь от счастья, которым ты меня переполняешь. Мне должны завидовать все мужчины в мире! – И Хуан-Тигр вновь разжал вену, откуда опять хлынула кровь, и он ненадолго потерял сознание. Эрминия, склонившись над мужем, прижалась губами к его ране. Когда Хуан-Тигр начал приходить в себя, донья Илюминада ему сказала: – Дон Хуан, «Тигр» уже умер. Он уже совсем, совсем умер. Родился другой дон Хуан, но я уж и не знаю, как его назвать, чтобы вас не обидеть. – Зовите меня, если вам так нравится, Хуаном-Ягненком – и дело с концом. |
||
|