"Мемуары. Избранные главы. Книга 2" - читать интересную книгу автора (Сен-Симон Анри де)29. 1723. Герцог де ЛозенГерцог де Лозен скончался 19 ноября в возрасте девяноста с половиной лет. Душевная дружба сестер, на которых мы были женаты, постоянное наше пребывание при дворе, причем при поездках в Марли нам четверым отводили отдельный павильон, — все это сблизило меня с ним, а после смерти короля мы почти ежедневно виделись и обедали то у меня, то у него. То был человек настолько необыкновенный и во всех отношениях неповторимый, что Лабрюйер имел все основания написать про него в своих «Характерах»,[202] что жизнь, которую он прожил, никому не может и присниться. Тому, кто близко знал его, даже в старости, эти слова кажутся более чем справедливыми. Это и побуждает меня рассказать о нем. Он происходил из рода де Комонов, старшей в котором всегда считалась ветвь герцогов де Лафорсов, хотя де Лозены были не прочь оспорить это. Мать г-на де Лозена была дочерью герцога де Лафорса, брата второго маршала и герцога де Лафорса,[203] а также супруги маршала де Тюренна,[204] но дочерью от второго брака. Граф де Лозен, отец герцога, был капитан сотни дворян-алебардщиков, телохранителей короля, умер в 1660 году, и у него было пять сыновей и четыре дочери. Старший умер совсем молодым, второй ничем не отличился, прожил у себя в провинции до 1677 года и остался холостяком, третьим был Пюигильен, ставший впоследствии герцогом де Лозеном, герой моего повествования; четвертый изнывал в безвестности капитаном галеры и умер холостым в 1692 году; последний шевалье де Лозен недолго служил в тяжелой кавалерии, перешел вместе с принцами де Конти в Венгрию, некоторое время подвизался на службе у императора в чине генерала, однако вскоре ему там надоело, и после довольно длительной ссылки он вернулся в Париж; он являл собой тип своеобразного философа, был нелюдим, хмур, тяжел в общении, обладал умом и познаниями, часто ссорился со своим братом, который давал ему на жизнь, причем нередко снисходя к ходатайствам герцогини де Лозен; умер он холостым в Париже в 1707 году, шестидесяти лет от роду. Герцог де Лозен был невысок, белобрыс, для своего роста хорошо сложен, с лицом высокомерным, умным, внушающим почтение, однако лишенным приятности, о чем я слышал от людей его времени; был он крайне тщеславен, непостоянен, полон прихотей, всем завидовал, стремился всегда добиться своего, ничем никогда не был доволен, был крайне необразован, имел ум, не отшлифованный знаниями и изящными искусствами, характером обладал мрачным, грубым; имея крайне благородные манеры, был зол и коварен от природы, а еще более от завистливости и тщеславия, но при всем том бывал верным другом, когда хотел, что случалось редко, и добрым родственником; был скор на вражду, даже из-за пустяков, безжалостен к чужим недостаткам, любил выискивать их и ставить людей в смешное положение; исключительно храбрый и опасно дерзкий, он как придворный был наглым, язвительным и низкопоклонным, доходя в этом до лакейства, не стеснялся в достижении своих целей ни искательства, ни козней, ни интриг, ни подлостей, но при том был опасен для министров, при дворе всех остерегался, был жесток, и его остроумие никого не щадило. Младший сын гасконского дворянского рода, он прибыл ко двору очень юным, без гроша в кармане и назывался тогда маркизом де Пюигильеном. Приютил его маршал де Грамон, двоюродный брат его отца. В ту пору он занимал при дворе весьма высокое положение, пользовался доверием королевы-матери и Мазарини и имел полк гвардии, который должен был унаследовать граф де Гиш, его старший сын, бывший кумиром храбрецов и прекрасного пола и пребывавший в милости у короля и графини Суассон-ской, племянницы кардинала, которой король смотрел в рот и которая тогда царила при дворе. Граф де Гиш ввел к ней маркиза де Пюигильена, и тот очень скоро стал любимцем короля, который дал ему только что сформированный собственный полк драгун, вскоре произвел в бригадные генералы и придумал для него должность генерал-полковника драгун. Герцог Мазарини, в 1669 году уже удаленный от двора, хотел избавиться от должности фельд-цейхмейстера артиллерии; Пюигильен первым пронюхал об этом и попросил ее у короля, который пообещал, но велел несколько дней держать это в тайне. И вот настал день, когда король сказал, что сегодня объявит об этом. Пюигильен, имевший право входа наравне с камер-юнкерами, которое называется также правом большого входа, пришел подождать, когда король выйдет с заседания совета по финансам; он сидел в комнате, куда никто не входит, смежной с той, где были все придворные, и той, где проходил совет. Там находился Ниер, первый дежурный камер-лакей, который поинтересовался, по какому случаю маркиз сюда пришел. Пюигильен, уверенный в благополучном завершении своего дела, решил довериться лакею и, не таясь, выложил ему, чего он ждет. Ниер поздравил его, вытащил часы, глянул на них и сказал, что еще успеет исполнить одно срочное и не требующее большого времени поручение короля; тут же он стремглав кинулся по малой лестнице наверх, где размещалось ведомство Лувуа, трудившегося там весь день; в Сен-Жермене помещения были тесные и было их мало, так что министры и почти все придворные жили в своих домах в Париже. Ниер ворвался к Лувуа и сообщил ему, что, выйдя с совета по финансам, на котором Лувуа не присутствовал, король объявит Пюигильена фельдцейхмейстером, что тот сам сообщил ему это и сказал, где он оставил Пюигильена. Лувуа ненавидел Пюигильена, бывшего в дружбе с его соперником Кольбером, и испугался, что этот надменный любимец короля получит должность, так тесно связанную с его военным ведомством, а поскольку он старался, как только мог, урезать функции и власть начальника артиллерии, то предвидел, что Пюигильен ни по своему нраву, ни по тому, что пользуется благосклонностью короля, этого не потерпит. Он расцеловал Ниера, поблагодарил его, велел немедленно возвратиться обратно, взял какие-то бумаги, чтобы иметь видимый повод войти к королю, спустился вниз и нашел в вышеупомянутой комнате Пюигильена и Ниера. Ниер, видя пришедшего Лувуа, изобразил удивление и сказал, что совет еще не кончился. «Неважно, — отвечал Лувуа. — Я должен войти, мне нужно кое-что срочно доложить королю» — и тут же вошел. Король, удивленный оттого, что видит его, спросил, что его сюда привело, поднялся и пошел навстречу. Лувуа отвел его в нишу окна и сказал, что ему стало известно, что его величество намерен объявить фельдцейхмейстером Пюигильена, который в соседней комнате ожидает окончания совета, и что, хотя его величество волен оказывать милости и назначать, кого хочет, он, Лувуа, считает своим долгом указать его величеству на то, насколько несовместимы они с Пюигильеном, на его капризы и высокомерие и на то, что он захочет все переделать и переменить в артиллерии; должность эта неразрывным образом связана с военным ведомством, и потому недопустимо, чтобы в артиллерии непрерывно осуществлялись всякие затеи и фантазии, тем паче при наличии явного разлада между фельдцейхмейстером и государственным секретарем, поскольку это приведет к тому, что при малейшем разногласии они будут докучать его величеству своими взаимными попреками и дрязгами, в которые его величеству придется постоянно вмешиваться. Король был крайне раздосадован, видя, что его тайна стала известна как раз тому, от кого он прежде всего хотел ее скрыть; с самым серьезным видом он ответил Лувуа, что ничего еще не случилось, отпустил его и продолжил совет. Чуть позже, когда заседание кончилось, король вышел, дабы отправиться к мессе, увидел Пюигильена и прошел мимо, ничего ему не сказав. Пюигильен, крайне изумленный, ждал до конца дня, но, видя, что обещанное назначение не состоялось, при малом раздевании заговорил о том с королем. Король ответил, что пока это невозможно и вообще он поглядит; уклончивость ответа и сухой тон короля чрезвычайно встревожили Пюигильена. Он имел успех у дам, знал галантный- язык и, разыскав г-жу де Монтеспан, поведал ей о своих тревогах, умоляя положить им конец. Та наобещала с три короба и много дней повторяла свои обещания. Потеряв терпение от всех этих проволочек и ломая себе голову над тем, что стало причиной его неудачи, Пюигильен решился на поступок, который можно было бы счесть невероятным, если бы он не свидетельствовал о нравах тогдашнего двора. Он переспал с любимой горничной г-жи де Монтеспан, поскольку для него все средства были хороши, лишь бы добыть сведения и обезопасить себя, и добился своего благодаря самой отчаянной дерзости, о которой до сих пор никто не знал. При всех своих любовных связях король ночевал только у королевы, приходя к ней иногда довольно поздно, но тем не менее каждую ночь; ну а для удовольствия он во второй половине дня всходил на ложе какой-нибудь любовницы. Пюигильен заставил эту горничную спрятать его под кроватью, на которую возлегли король с г-жой де Монтеспан, и из их разговора узнал о противодействии Лувуа его назначению, о гневе короля, оттого что тайна "Открылась, и решении не отдавать Пюиги-льену артиллерию из-за досады на него и во избежание постоянных свар между ним и Лувуа, которые неминуемо придется все время улаживать. Лозен слышал все, что говорили о нем король и его любовница, и как та, обещавшая ему всяческое содействие, изо всех сил чернила его. Кашляни он тогда, шевельнись, произойди любая случайность- и храбреца тут же обнаружили бы. Что бы с ним сталось тогда? Его история на этом бы закончилась, и рассказывать было бы больше не о чем. Но везения у него было больше, чем благоразумия, и его не обнаружили. Король и его любовница наконец встали с постели. Король оделся и отправился к себе, а г-жа де Монтеспан занялась туалетом, собираясь пойти на репетицию балета, на которой должны были присутствовать король, королева и весь двор. Горничная извлекла Пюигильена из-под кровати, но он не счел необходимым пойти к себе и привести себя в порядок. Напротив, он устроился у дверей покоев г-жи де Монтеспан. Когда она вышла оттуда, чтобы идти на репетицию балета, Пюигильен предложил ей руку и с самым спокойным и почтительным видом спросил, смеет ли он надеяться, что она соблаговолила напомнить о нем королю. Г-жа де Монтеспан заверила его, что не забыла о его просьбе, и стала расписывать, как она ходатайствовала за него. Он же, чтобы дать ей как следует завраться, время от времени с самым доверчивым видом прерывал ее вопросами, но вдруг, наклонясь к ее ушку, сообщил ей, что она лгунья, дрянь, мерзавка, сучка, и слово в слово пересказал их с королем разговор. Г-жа де Монтеспан была так потрясена, что не нашла в себе сил хоть что-то ответить, едва добрела до места репетиции, пытаясь унять и скрыть дрожь, которая сотрясала все ее тело, а дойдя, упала без сознания. Там уже собрался весь двор. Король в ужасе бросился к ней, и ее с трудом привели в чувство. Вечером она рассказала королю, что с нею приключилось, пребывая в полной уверенности, что только от дьявола Пюигильен мог так скоро и так точно узнать все говорившееся о нем в постели. Король пришел в неописуемую ярость, услышав, какие оскорбления претерпела г-жа де Монтеспан от Пюигильена, и недоумевал, как он столь мгновенно получил такие точные сведения. Пюигильен же был взбешен, оттого что ему не досталась артиллерия, и, таким образом, между ним и королем возникла враждебная натянутость. Дольше нескольких дней продолжаться такое не могло. И вот Пюигильен, воспользовавшись своим правом большого входа, подстерег короля, когда тот был один, и обратился к нему. Он заговорил об артиллерии, дерзко настаивая на выполнении данного слова. Король ответил, что считает себя свободным от исполнения его, поскольку дано оно было при условии сохранения тайны, а условие это не было выполнено. Тогда Пюигильен отошел на несколько шагов, повернулся к королю спиной, выхватил шпагу, переломил ее на колене, вскричав в ярости, что в жизни он больше не будет служить монарху, который столь недостойно не держит слова. Разгневанный король в тот миг совершил, быть может, самый прекрасный в своей жизни поступок: распахнул окно, выбросил в него трость, сказав, что никогда бы не простил себе, если бы ударил столь знатного дворянина, и вышел. На следующее утро Пюигильен, не смевший после этого показаться королю на глаза, был арестован у себя в комнате и препровожден в Бастилию. У него был близкий друг де Гитри, любимец короля, для которого тот придумал должность главного королевского гардеробмейстера. Гитри отважился заступиться за друга перед королем и постарался напомнить ему, какую он питал склонность к Пюигильену. Ему удалось убедить короля, будто Пюигильен потерял голову, получив отказ от столь значительной должности, на которую он полностью рассчитывал, имея королевское обещание, тем паче что и сам король хотел загладить свой отказ. Артиллерию он отдал графу дю Люду, кавалеру ордена Св. Духа с 1661 года, которого он весьма любил за его манеры и за сходные склонности к галантным приключениям и охоте. Граф дю Люд был капитаном и губернатором Сен-Жермена, а также камер-юнкером. Чтобы заплатить за артиллерию, он продал должность камер-юнкера герцогу де Жевру, который был капитаном гвардии, и вот эту должность в виде возмещения король предложил Пюигильену, сидящему в Бастилии. Пюигильен, видя столь невероятно скорое возвращение благосклонности короля, по свойственной ему дерзости решил, что сможет вырвать у него что-нибудь позначительней, и отказался. Однако это не отвратило от него короля. Гитри отправился в Бастилию уговаривать своего друга и с большим трудом склонил его соблаговолить принять предложение короля. Едва только Пюигильен дал согласие, как вышел из Бастилии, явился поклониться королю, принес присягу в своей новой должности и продал драгун. В 1665 году после смерти маршала де Клерамбо он получил губернаторство в Берри. Я не касаюсь здесь его приключения с Мадемуазель,[205] о чем она сама так простодушно рассказала в своих «Мемуарах», и ее безмерной ярости, когда он отложил их бракосочетание, на которое король дал согласие: Лозен хотел подготовить красивые наряды и добиться, чтобы венчание состоялось во время королевской мессы; отсрочка эта дала возможность Месье и его высочеству Принцу, который и подзуживал Месье, сделать представление королю и убедить его взять назад согласие, отчего брак и не состоялся. Мадемуазель метала громы и молнии, но Пюигильен, ставший после смерти отца графом де Лозеном, без сопротивления и с великим благоразумием, вообще-то не свойственным ему, принес эту жертву королю. После отца он получил роту телохранителей-алебардщиков и тут же был произведен в генерал-лейтенанты. Он влюбился в принцессу Монако, сестру графа де Гиша, ближайшую подругу и участницу всех интриг Мадам, которая пользовалась исключительным благорасположением короля и добилась от него беспримерного, чего ни до нее, ни после нее не бывало, а именно: пользуясь тем, что она дочь короля Англии, получила право иметь, как и королева, обер-гофмейстерину; ею она назначила г-жу де Монако. Лозен страшно ревновал ее и был недоволен ее поведением. В один из летних дней он приехал в Сен-Клу; Мадам и ее придворные дамы в поисках прохлады сидели на каменном полу, а принцесса Монако полулежала, откинув руку. Лозен принялся любезничать с дамами, обернулся, да так ловко, что наступил каблуком принцессе Монако на ладонь, крутанулся и вышел. У принцессы Монако достало сил не вскрикнуть и промолчать. Через некоторое время он выкинул штуку почище. До него дошли слухи, что король затеял интрижку с принцессой Монако; он узнал, когда Бонтан приведет ее, закутанную в плащ, по потайной лестнице к задней двери королевских покоев; а на той же площадке, как раз напротив задней двери, находился нужник. Придя заранее, Лозен спрятался в нужнике, закрылся на крючок и сквозь замочную скважину увидел, как король открыл дверь, вставил ключ снаружи и снова закрыл. Подождав немножко, Лозен послушал под дверью, запер ее на два оборота, ключ же забрал и бросил в нужник, а сам снова закрылся. Некоторое время спустя появляются Бонтан с дамой и очень удивляются, не обнаружив в двери ключа. Бонтан несколько раз тихонько стучит, но безрезультатно; наконец он постучался громче, так что король услышал. Бонтан сообщает, что дама с ним, и просит открыть дверь, так как ключа в ней нету. Король отвечает, что он вставил его снаружи; Бонтан ищет ключ на полу, а король пытается открыть защелку двери, но обнаруживает, что она заперта на два оборота. Все трое крайне удивлены, не знают, что делать, и выясняют через дверь, как это могло случиться; король изо всех сил жмет на ручку, но безуспешно: дверь заперта на два оборота-. В конце концов пришлось им попрощаться сквозь двери, а Лозен, который сидел, запершись в нужнике на крючок, как человек, пришедший туда по естественной надобности, слышал каждое слово, все видел через замочную скважину и от всей души беззвучно хохотал над ними, наслаждаясь их дурацким положением. В 1670 году король решил совершить вместе с дамами триумфальное путешествие под предлогом посещения своих крепостей во Фландрии; его сопровождали армейский корпус и вся гвардия, а так как поход этот вызвал большую тревогу в Нидерландах, король постарался успокоить их. Общее командование вместе с патентом командующего армией он вручил графу де Лозену. Лозен исполнял свои функции с большим умом, учтивостью и крайним великолепием. И эта пышность, и само свидетельство того, что Лозен находится в большом фаворе, обеспокоили Лувуа, с которым Лозен нисколько не церемонился. Министр объединился с г-жой де Монтеспан, не простившей ни того давнего разоблачения, ни чудовищных оскорблений, какими ее осыпал Лозен, и они вдвоем действовали так ловко, что у короля пробудились воспоминания о сломанной шпаге, о том, что Лозен, даже находясь в Бастилии, отказывался принять должность капитана гвардии; они внушили ему, что Лозен не умеет владеть собой, что он обольстил Мадемуазель и чуть не женился на ней, чтобы завладеть ее безмерными богатствами, наконец, что он опасен своей дерзостью, что он забрал себе в голову привлечь войска великолепием, подлещиванием к офицерам и дружественным обращением с ними во время похода во Фландрию и что те просто обожают его. Они ставили ему в вину, что он остался дружен и поддерживает связи с графиней Суассонской, которая была удалена от двора и обвинялась во многих преступлениях. Надо полагать, они коварно сговорились приписать иные из них Лозену, хотя я так и не смог узнать какие, и преуспели в этом. Козни эти продолжались весь 1671 год, но Лозен ничего не заметил ни по лицу короля, ни по лицу г-жи де Монтеспан, которые обращались с ним с обычной внимательностью и дружественностью. Он знал толк в драгоценных камнях, умел подбирать к ним оправу, и г-жа де Монтеспан нередко пользовалась его услугами. Однажды в середине ноября 1671 года он утром отправился в Париж по поручению г-жи де Монтеспан, связанному с драгоценностями, а едва вечером возвратился и вошел к себе в комнату, как тут же, почти одновременно с ним, туда явился маршал де Рошфор, дежурный капитан гвардии, и арестовал его. Безмерно удивленный Лозен хотел узнать причину, поговорить с королем либо с г-жой де Монтеспан или в крайнем случае написать им, но ему было отказано. Его препроводили в Бастилию, а вскоре переправили в Пиньероль, где заключили в каземат. Его должность капитана гвардии была отдана герцогу Люксембургскому, а губернаторство в Берри — герцогу де Ларошфуко, который после гибели де Гитри при переходе Рейна 12 июня 1671 года стал обергарде-робмейстером. Можно представить себе состояние такого человека, как Лозен, который в одно мгновение рухнул с такой высоты и оказался в каземате замка Пиньероль, не имея возможности ни с кем увидеться и даже не представляя себе, в чем его преступление. Однако выдержал он там довольно долго, но в конце концов так тяжело заболел, что счел необходимым подумать об исповеди. Я слышал его рассказ, как он боялся, что к нему пришлют поддельного священника, и потому категорически потребовал капуцина; едва же тот к нему вошел, он схватил его за бороду и стал изо всех оставшихся сил дергать, дабы увериться, не накладная ли она. В этой тюрьме он провел не то четыре, не то пять лет.[206] Нужда учит, и узники изобретают разные хитрости. Над Лозеном и сбоку чуть выше помещались двое, и они нашли способ переговариваться с ним. Так они сговорились проделать скрытое отверстие, чтобы лучше слышать, а потом расширили его и стали друг друга навещать. По соседству с ними с декабря 1664 года находился в заключении суперинтендант Фуке, которого перевели сюда из Бастилии, куда доставили из Нанта, где король 5 сентября 1661 года приказал его арестовать и препроводить в Бастилию. Фуке узнал от соседей, с которыми он тоже нашел способ видеться, что в тюрьме находится Лозен. Не получавший никаких вестей Фуке надеялся узнать новости от Лозена и выказал желание увидеть его. Он помнил Лозена молодым человеком, который был представлен ко двору маршалом де Грамоном и хорошо принят у графини Суассонской, откуда король не вылезал; Фуке уже тогда благосклонно посматривал на него. Узники, сообщавшиеся с Фуке, уговорили его подняться по лазу и встретиться у них; Лозен тоже был рад увидеть его. И вот ни собрались вместе, и Лозен начал рассказ о своей судьбе и своих бедствиях. Несчастный суперинтендант весь обратился в слух и только широко раскрыл глаза, когда этот бедный гасконец, который был счастлив, что его приняли и приютили у маршала де Грамона, повел речь о том, как он был генералом драгун, капитаном гвардии, получил патент и назначение на командование армией. Фуке был в полном замешательстве и решил, что Лозен повредился в уме и рассказывает свои видения, особенно когда тот поведал, как он не получил артиллерию и что случилось потом; услышав же, что король дал согласие на его свадьбу с Мадемуазель, о том, что стало помехой этому браку и какие богатства невеста принесла бы в приданое, Фуке совершенно уверился, что безумие собеседника достигло предела, и ему стало страшно находиться рядом с ним. После этого Фуке охладел к беседе с Лозеном, которого он принял за тронувшегося рассудком, и счел пустыми баснями все его рассказы о том, что происходило в свете за промежуток времени между заключением в тюрьму того и другого. Условия содержания в тюрьме несчастного суперинтенданта были несколько мягче, чем у Лозена. Его жене и нескольким служителям замка было позволено видеться с ним и рассказывать о новостях. И вот Фуке первым делом сообщил им, как он сочувствует бедняге Пюигильену, которого он помнит таким юным и для своего возраста уже неплохо утвердившимся при дворе, но который сошел с ума, и вот теперь его по причине безумия упрятали в тюрьму. Каково же было его удивление, когда все наперебой стали уверять, что все услышанное им — чистая правда! Он никак не мог взять это в толк и готов был поверить, что они все тронулись в уме; потребовалось время, чтобы его убедить. В свою очередь Лозен тоже был переведен из подземелья, помещен в камеру, а вскоре получил ту же относительную свободу, что и Фуке, так что они могли видеться, когда хотели. Не знаю, чем он прогневал Лозена, но тот вышел из Пиньероля врагом Фуке и, как мог, вредил ему, а после его смерти и до своей — его семейству. У графа де Лозена было четыре сестры, не имеющих ничего. Старшая[207] была фрейлиной королевы-матери, которая в 1663 году выдала ее за Ножна, который принадлежал к семейству Ботрю, был капитаном стражи, гардеробмейстером и погиб при переходе Рейна; у него остался сын и несколько дочерей. Вторая[208] вышла за Бельзенса и прожила с ним безвыездно у себя в провинции; третья была настоятельницей монастыря Богоматери святых дев, а четвертая настоятельницей монастыря Ронсере в Анже. Г-жа де Ножан не обладала ни умом своего брата, ни его способностями к интриге, была гораздо основательней его и куда менее необычной, хотя в этом смысле и похожей на него. Огромным горем стала для нее утрата мужа, по которому она до конца жизни носила большой вдовий траур и выполняла все, что при трауре положено. Но, несмотря на него, г-жа де Ножан хорошо поместила деньги, полученные как отступное за патенты, отнятые у ее брата, и за проданные им драгунский полк и чин генерал-полковника драгун, которые-он получил даром, взяла на себя заботу об оставшихся владениях де Лозена, так удачно накапливала доходы, поступавшие, пока он был в заключении, что он вышел из тюрьмы чрезвычайно богатым. Под конец она получила дозволение навещать его и несколько раз ездила в Пинье-роль. Мадемуазель была безутешна из-за столь долгого и строгого заключения де Лозена и делала все возможное, чтобы освободить его. В конце концов король решил воспользоваться этим к выгоде герцога Мэнского и заставить ее дорого заплатить за освобождение графа де Лозена. Он велел сделать ей предложение, заключавшееся всего-навсего в том, чтобы после ее смерти обеспечить за герцогом Мэнским и его потомками графство Э, герцогство Омаль и княжество Домб. Это было огромное дарение как по стоимости, так и по значению и размерам этих трех владений. Два первых вместе с герцогством Сен-Фаржо и прекрасными землями в Тьере в Оверни Мадемуазель закрепила за Лозеном, когда их брак был разорван, и надо было заставить его отказаться от Э и Омаля, чтобы она могла распорядиться ими в пользу герцога Мэнского. Мадемуазель не могла решиться на столь кабальные условия и отнять у Лозена эти значительные подарки. Сперва ее крайне назойливо уговаривали, потом ей стали угрожать министры — то Лувуа, то Кольбер, к которому она относилась лучше, потому что он всегда был в добрых отношениях с Лозеном, и который обращался с нею ласковей, чем его враг Лувуа, никогда не произносил жестоких слов, но действовал, исполняя порученное, куда жестче. Она непрестанно чувствовала, что король ее не выносит, что он так и не простил ей поездку в Орлеан, который она вовлекла в мятеж, а уж тем паче пушку Бастилии, из которой она приказала в своем присутствии выстрелить по королевским войскам, чем спасла Принца и его людей во время сражения в Сент-Антуанском предместье.[209] В конце концов она поняла, что король бесповоротно отдалился от нее и возвратит свободу де Лозену лишь ради осуществления желания возвысить и обогатить своих побочных детей, что он не прекратит преследовать ее, пока она не согласится, и надеяться на какие-либо уступки ей не приходится; наконец со стенаниями и горючими слезами она сдалась. Но, чтобы дело было законным, оказалось, что Лозен должен быть на свободе, дабы отказаться от дара Мадемуазель; тогда придумали такую уловку: у него якобы открылась настоятельная необходимость поехать на воды в Бурбон, и у г-жи де Монтеспан тоже, а уж там они смогут договориться. Лозена доставили в Бурбон под конвоем отряда мушкетеров, которыми командовал Мопертюи. Лозен многократно встречался в Бурбоне с г-жой де Монтеспан в ее апартаментах. Однако он был так возмущен грабежом, который она поставила условием его освобождения, что после долгих споров отказался слышать об этом и был вновь препровожден под стражей в Пиньероль. Такое упрямство не устраивало короля, старавшегося ради любимых своих бастардов. Он послал в Пиньероль с угрозами и обещаниями сперва г-жу де Ножан, а затем Барройля, друга Лозена, принимавшего участие во всех его делах, который с огромным трудом добился согласия от узника-; посему было решено, что ему и г-же де Монтеспан необходимо вновь съездить в Бурбон якобы на воды. Лозен был привезен туда, как и в первый раз, под стражей и никогда не простил Мопертюи, что тот с такой строжайшей точностью исполнял свои обязанности. Эта поездка состоялась осенью 1680 года. Лозен на все согласился, г-жа де Монтеспан возвратилась с победой. Мопертюи и его мушкетеры откланялись графу де Лозену, и тот получил позволение выехать из Бурбона на жительство в Анже, а вскоре место его ссылки было значительно расширено: он мог свободно перемещаться по территории провинций Анжу и Турень. Завершение дела отсрочилось до начала февраля 1681 года, дабы создать видимость, будто все произошло по доброй воле. Таким образом, Лозен получил от Мадемуазель только Сен-Фаржо и Тьер, меж тем как, поторопись он заключить с нею брак, он унаследовал бы все ее безмерные владения. Герцогу Мэнскому было сказано делать визиты Мадемуазель и свидетельствовать ей свое почтение, но принимала она его всегда крайне прохладно, а когда увидела, что он надел ее цвета, была крайне раздражена; он сделал это под видом выражения признательности, но на самом деле — чтобы возвыситься и придать себе значения, так как то были цвета Гастона; впоследствии их принял и граф Тулузский, но не по этой причине, а под предлогом уравнивания себя с братом; эти цвета они передали своим детям. Лозен, которого обнадежили, пообещав самое мягкое обхождение, провел четыре года, мотаясь по этим двум провинциям, где томился ничуть не меньше, чем Мадемуазель от разлуки с ним. Она ругалась, ярилась на г-жу де Монтеспан и ее сыновей, горестно сетовала, что ее мало того что безжалостно ограбили, но еще и надули, держа Лозена в ссылке; короче, подняла такой шум, что в конце концов добилась его возвращения в Париж и предоставления полной свободы с единственным условием — не приближаться ближе, чем на два лье, к тому месту, где пребывает король. Лозен прибыл в Париж и усердно посещал свою благодетельницу. Скучая в этой, в общем-то, мягкой ссылке, он стал крупно играть и был чрезвычайно удачлив; играл он хорошо, уверенно, по возможности не на мелок и очень крупно выигрывал. Месье, который иногда наезжал ненадолго в Париж и играл там по крупной, разрешил Лозену приезжать играть к нему в Пале-Рояль, а потом в Сен-Клу, где он по большей части проводил лето. Лозен прожил так несколько лет, с исключительным благородством выигрывая и спуская крупные суммы, но чем дольше он, вращаясь в большом свете, находился в непосредственной близости от двора, 1ем невыносимей становился для него запрет появляться там. Наконец, не в силах более этого сносить, он попросил у короля разрешения поехать в Англию, где играли много и крупно. Разрешение было дано, и он, взяв с собой большие деньги, приехал в Лондон, где по этой причине был встречен с распростертыми объятьями; там он играл не менее счастливо, чем в Париже. Царствовал тогда Иаков II, принявший Лозена с почестями. Уже готовилась революция. Она разразилась месяцев через восемь-десять после приезда Лозена в Англию. Казалось, она была учинена нарочно, чтобы к Лозену снова пришел успех, о котором узнали все. Принц Оранский, завладевший всеми сердцами, армией и флотом, вот-вот должен был вступить в Лондон, и несчастный монарх Иаков II, не знавший, что станется с ним, преданный своими фаворитами и министрами, отринутый своим народом, доверил Лозену самое дорогое, что было у него, — королеву и принца Уэльского, которых тот благополучно доставил в Кале. Королева тотчас же послала в Версаль курьера, который скакал по пятам за курьером, отправленным в момент ее прибытия губернатором Кале герцогом де Шаро, ставшим впоследствии герцогом де Бетюн. В своем послании сразу же после приветствий королева тонко давала понять, что, несмотря на радость чувствовать себя вместе с сыном в безопасности, под защитой короля, она крайне огорчена, что не смеет привести к его стопам того, кому вместе с принцем Уэльским обязана спасением. В ответе короля после всех благородных и учтивых фраз говорилось, что он разделяет с нею долг благодарности и поспешит засвидетельствовать его графу де Лозену при встрече, вернув ему свою благосклонность. Действительно, когда она представила его королю на Сен-Жерменской равнине, куда тот выехал навстречу ей вместе со всем королевским семейством и двором, его величество говорил с Лозеном крайне благожелательно, вернул ему право большого входа и пообещал апартаменты в Версальском дворце, каковые вскоре и были предоставлены; с того дня Лозену были выделены комнаты в Марли и в Фонтенбло, так что до самой смерти короля он не покидал двора. Можно себе представить восторг честолюбивого придворного, когда блистательный и небывалый поворот событий вдруг извлекает его из бездны и вновь выносит на поверхность. Лозен получил также апартаменты в Сен-Жерменском дворце, выбранном для пребывания бежавшего двора, куда вскорости прибыл и король Иаков II. Лозен, как ловкий царедворец, сумел воспользоваться всеми преимуществами, какие предоставили ему оба эти двора, обеспечив себе возможность часто беседовать с королем по делам английского двора и получая от него поручения. В конце концов он оказал английскому двору такие услуги, что король позволил ему принять в соборе Нотр-Дам в Париже из рук короля Иакова орден Подвязки, разрешил вторично поплыть в Ирландию в чине генерала вспомогательной французской армии и согласился на то, чтобы он одновременно получил такой же чин в армии английского короля, который в эту же кампанию в сражении на реке Бойн потерял Ирландию[210] и, возвратясь во Францию с графом де Лозеном, добился для него грамоты на герцогский титул, что и было подтверждено парламентом в мае 1692 г. Какой счастливый поворот судьбы! Но что это в сравнении с гласным браком с Мадемуазель, с получением всех ее огромных владений, с подлинным титулом и саном герцога и пэра де Монпансье! Какое поразительное могло быть возвышение, особенно если бы от этого брака родились дети, как мог бы взлететь Лозен и, кто знает, докуда бы он поднялся! Я уже рассказывал о его характере, блистательных кознях и поразительных странностях. Остаток своей долгой жизни он был близок к королю, его отличали и высоко чтили при дворе, жил он в полном изобилии, держал себя как большой вельможа; у него был самый великолепный дом при дворе и самый лучший стол утром и вечером, бывать у него почиталось честью; так было и в Париже после смерти короля. Но все это не радовало его. Он был близок к королю только по видимости и чувствовал, что сердце и душа монарха настроены против него, что тот держит его на расстоянии, и при всей своей хитрости и изворотливости так и не сумел приблизиться к нему. Он и женился-то на моей свояченице только потому, что предполагал вновь установить положительные отношения с королем, поскольку маршал де Лорж тогда командовал армией в Германии, а потом, увидев, что его планы в этом отношении потерпели неудачу, шумно рассорился с тестем. Он способствовал браку герцога де Лоржа с дочерью Шамийара, потому что надеялся вновь сблизиться с королем, воспользовавшись доверием, каким был взыскан этот министр, но и здесь не преуспел. Он предпринял поездку в Аахен якобы на воды, потому что хотел завязать и установить знакомства, с помощью которых намеревался вернуть благорасположение и войти в число приближенных короля, но опять же тщетно. Наконец, это же толкало его на разные сумасбродства вроде мнимой ревности к сыну Шамийара, еще почти мальчику, чтобы нагнать страха на отца и вынудить отослать сына в посольство для ведения мирных переговоров. Все его разнообразные планы не удавались, всякий раз он приходил в уныние, громко уверяя всех и себя, что находится в глубочайшей опале. Он использовал все, чтобы подольститься, делая это с исключительной униженностью, но при сохранении внешнего достоинства; все эти годы он как бы отмечал годовщину своей опалы каким-нибудь чудным поступком, в основе чего лежали его нрав и одиночество, а результатом нередко бывало какое-нибудь сумасбродство. Он сам говорил о том и утверждал, что при приближении такой годовщины его покидает вся рассудительность и что это сильнее его. Он надеялся угодить королю придворной утонченностью и не замечал, что навлекает на себя насмешки. Он от природы был необычен во всем, и ему нравилось поражать собой даже домашних и лакеев. Он изображал из себя глухого и подслеповатого, чтобы все видеть и слышать, не возбуждая подозрений, и развлекался, насмехаясь над глупцами, даже самыми высокопоставленными, говоря с ними на их бессмысленном языке. Манеры у него были сдержанные, вкрадчивые, слащавые и даже почтительные, и вдруг своим тихим медоточивым голосом он высказывал мысли, поразительные и поражающие своей верностью, значительностью или остроумием, причем выраженные в двух-трех словах и нередко с простодушным или рассеянным видом, словно он и не задумывался над этим. Притом он опасался всех без исключения и при множестве знакомых почти — а может, и вовсе — не имел друзей, хотя всячески заслуживал дружбы готовностью услужить, чем только мог, и легкостью, с какой открывал людям свой кошелек. Он любил принимать у себя знатных и не особо знатных иностранцев со всей придворной учтивостью, но точащий его червь тщеславия отравлял ему жизнь. И еще он был добрым и заботливым родственником. За год до смерти короля мы выдали м-ль де Малоз, внучку одной из сестер маршала де Лоржа, за графа де Пуатье, последнего представителя этого великого и прославленного рода, чрезвычайно богатого, владельца многих земель во Франш-Конте; оба молодые были круглыми сиротами. Герцог де Лозен устроил свадьбу и поселил новобрачных у себя. Граф де Пуатье скончался почти в одно и то же время, что король, и это была большая потеря, потому что он много обещал; он оставил жену, беременную дочерью, которая стала его наследницей и впоследствии вышла за герцога де Рандана, старшего сына герцога де Лоржа; вдова его вела себя как и подобает представительнице такого рода. Следующим летом после смерти Людовика XIV герцог Орлеанский проводил смотр королевской гвардии на равнине, простирающейся вдоль Булонского леса. По другую сторону ее находится Пасси, где у де Лозена был прелестный дом. Накануне смотра я приехал туда, собираясь переночевать, и там была г-жа де Лозен с обществом. Графиня де Пуатье умирала от желания поглядеть на смотр: по молодости лет она никогда не видела его, но не решалась в первый год траура показаться там. Общество оживленно обсуждало, как это сделать, и все согласились, что г-жа де Лозен может отвезти ее в своей карете, чтобы графиня была не на виду; на том и порешили. И вот посреди веселого разговора вернулся из Парижа де Лозен, уехавший туда с утра. Ему рассказали, как разрешили затруднение графини де Пуатье. Лозен же, едва понял в чем дело, страшно рассвирепел, вышел из себя и в каком-то неистовом гневе наговорил жене множество обидного, причем в выражениях не просто крайне суровых, но и весьма крепких, оскорбительных и безрассудных. Она молча расплакалась, графиня де Пуатье рыдала навзрыд, а гости пребывали в крайнем замешательстве. После этого вечер показался нам длиной с год, и столовая, где за завтраком било ключом веселье, за ужином выглядела как унылая монастырская трапезная; Лозен сидел злой, все молчали, и лишь изредка кто-нибудь набирался решимости шепнуть слово-другое соседу. Когда подали фрукты, Лозен вышел из-за стола и отправился спать. Сразу после его ухода гости хотели утешить г-жу де Лозен да и себя и завели было разговор о том, что произошло, но она вежливо и благоразумно остановила его и велела подать карты, чтобы больше не возвращаться к этому. На следующий день прямо с утра я пошел к де Лозену, чтобы откровенно высказать ему свое мнение о сцене, которую он вчера устроил. Но я не успел этого сделать: едва увидев меня, он простер руки и вскричал, что я вижу перед собой безумца, который заслуживает не моего визита, а помещения в сумасшедший дом, затем принялся восхвалять свою жену, которая вполне была достойна этих похвал; заявил, что не стоит ее, что должен целовать следы ее ног, всячески клял и ругал себя; потом со слезами на глазах сказал, что заслуживает жалости, а не гнева, что он должен рассказать мне о своем позоре и ничто-жеств_е, что ему уже за восемьдесят и у него нет ни детей, ни наследников, что он был капитаном гвардии и, останься им до сих пор, все равно бы уже не смог исполнять эту должность, о чем и твердит себе постоянно, но тем не менее все годы, после того как этот чин был отнят у него, он не может утешиться, не может вырвать из сердца этот кинжал; поэтому все, напоминающее об этом, выводит его из себя, и, когда он услыхал, что жена повезет г-жу де Пуатье на смотр гвардии, к которой он теперь не принадлежит, в голове у него помутилось, он не смог сдержать себя и устроил чудовищную сцену, свидетелем которой я был; после припадка безумия он не смеет никому больше показаться на глаза, запрется у себя в комнате и падает к моим ногам, умоляя сходить к его жене и попытаться уговорить ее, чтобы она сжалилась над обезумевшим стариком, умирающим от стыда и сокрушения, и попыталась его простить. Столь откровенное и столь горестное признание перевернуло мне душу. Теперь я старался лишь успокоить и утешить его. Примирить супругов удалось без труда; мы, правда, не без сопротивления вытащили де Лозена из его комнаты, и в течение нескольких дней он с большой и явной неохотой показывался на людях; мне об этом рассказали, потому что в тот же вечер я уехал: мои обязанности в ту пору не оставляли мне много свободного времени. В связи с этим случаем я часто думал, какое великое несчастье поддаться упоению мирской тщетой и как ужасно положение честолюбца, который, несмотря на богатства, на прекраснейший дом, на достигнутое положение, на телесную немощь, не может отрешиться от нее и вместо того, чтобы наслаждаться тем, что у него есть, и чувствовать себя счастливым, изводит себя бесплодными и постоянными сожалениями и огорчениями, который не может понять, что для него, не имеющего детей и находящегося в том возрасте, когда стремительно приближаешься к окончанию земного пути, обладание тем, о чем он сожалеет, даже если бы он был в состоянии исполнять эти обязанности, стало бы обманчивыми узами, привязывающими его к быстро уходящей жизни, и принесло бы лишь мучительную скорбь, оттого что она кончается. Но люди умирают такими, какими они были при жизни, и крайне редко бывает иначе. Это безумное сожаление по чину капитана гвардии было так сильно у де Лозена, что он частенько надевал синий кафтан с серебряными галунами, которому, не смея придать полное сходство с мундиром капитанов гвардии, какие те надевали в дни смотров и при смене караула, придал известную на него похожесть, хотя еще больше он смахивал на форму начальников охот в королевских охотничьих округах, и это могло бы навлечь на него насмешки, если бы он не приучил общество к своим странностям и чудачествам и не поставил себя выше всяких насмешек. При всей своей хитрости и низкопоклонстве он никому не давал спуску и с самым добродушным видом мог припечатать любого разящей и безжалостной остротой. Больше всего доставалось министрам, командующим армиями, всевозможным счастливчикам и членам их семейств. Он как бы присвоил себе право делать что угодно, причем никто не смел на это обижаться. Единственными, кого он не трогал, были де Грамоны; он никогда не забывал, что в начале жизни они гостеприимно приютили его и оказывали ему покровительство; он их любил, принимал в них участие и испытывал почтение к ним. Старый граф де Грамон пользовался этим и мстил за весь двор, осыпая герцога де Лозена насмешками по любому поводу, но тот ни разу не ответил ему тем же и никогда на него не сердился, а просто старался тихо избегать его. Много он делал для детей своих сестер. В свое время здесь уже рассказывалось, как отличился во время чумы епископ Марсельский,[211] и о нем самом, и о его владениях. Когда чума закончилась, де Ло-зен попросил для него аббатство у герцога Орлеанского. Через некоторое время регент раздавал бенефиции и забыл про епископа Марсельского. Г-н де Лозен сделал вид, будто ему ничего неизвестно, и поинтересовался у герцога Орлеанского, соблаговолил ли тот вспомнить про епископа Марсельского. Регент был смущен. Герцог же де Лозен, словно желая усилить его замешательство, тихо и почтительно сказал ему: «Отложим это лучше, ваше высочество, на следующий раз» — и с этой саркастической фразой и улыбкой вышел, оставив онемевшего регента. Острота стала известна всем, и пристыженный герцог Орлеанский искупил свою забывчивость, предложив епископу Марсельскому перейти на епископство Ланское, а когда тот отказался сменить епархию, дал ему большое аббатство, хотя к тому времени г-н де Лозен уже умер. Лозен помешал назначению маршалов Франции, осмеяв притязавших на этот чин кандидатов. Как всегда почтительно и смиренно, он сказал регенту, что если тот действительно собирается произвести в маршалы Франции людей, как поговаривают, совершенно ни к чему не пригодных, то он нижайше просит вспомнить, что он, Лозен, является старейшим генерал-лейтенантом и имел честь командовать армиями с патентом командующего. Впрочем, я уже рассказывал об этой, на мой взгляд, чрезмерно ядовитой шутке. Он не мог удержаться от подобных колкостей — слишком сильны были в нем ревность и зависть, но, поскольку остроты его были крайне метки и язвительны, их часто повторяли. У нас всегда были очень хорошие отношения, и он без всякой моей просьбы, просто по дружбе, оказывал мне действительно важные услуги; я был с ним очень внимателен и обходителен, и он со мной тоже. Тем не менее его язык однажды не пощадил и меня; его острота могла меня погубить, и я даже не понимаю, как и почему все обошлось. Король дряхлел, чувствовал это и начал задумываться о том, что будет после него. Острословы не были на стороне герцога Орлеанского, однако ясно чувствовалось, что близится время его величия. Все взоры были обращены к нему, все злобно следили за ним, а следственно, и за мной, потому что я издавна был единственным человеком при дворе, который не скрывал своей близости к нему и который, как все знали, всецело пользовался его доверием. Де Лозен пришел обедать ко мне, а мы уже сидели за столом. Общество, собравшееся у меня, ему откровенно не понравилось, и он ушел к Торси, с которым у меня в ту пору не было совершенно никаких отношений; Торси тоже сидел за столом со множеством людей, враждебных герцогу Орлеанскому; там были, между прочим, Талар и Тессе. «Сжальтесь надо мной, — обратился к Торси де Лозен с робким и смиренным видом, который он умел напускать на себя. — Я пришел отобедать к господину де Сен-Симону, но он уже сидел с обществом за столом. Я остерегся сесть вместе с ними: не хочу быть пятой спицей в клике. Потому я пришел пообедать к вам». Все, разумеется, в смех. Острота вмиг разошлась по Версалю. Г-же де Ментенон и герцогу Мэнскому она стала известна тотчас же, однако со мной все делали вид, будто ничего не произошло. Рассердись я, ее стали бы только чаще повторять; потому я отнесся к этому, как если бы меня до крови царапнула злая кошка, и не показывал Лозену, что знаю про его слова. Года за три-четыре до смерти Лозен очень тяжело болел, и, казалось, болезнь сведет его в могилу. Мы неизменно навещали его, но он никого из нас не хотел видеть и только однажды допустил г-жу де Сен-Симон. В дом часто заходил кюре церкви св. Сульпиция Ланге и несколько раз прорывался к Лозену, который вел с ним странные беседы. Как-то он был в спальне у больного, и туда проскользнул герцог де Лафорс; де Лозен недолюбливал его и частенько над ним посмеивался. Встретил он де Лафорса очень хорошо и тут же вновь стал громко разговаривать с кюре. И вдруг повернулся к Ланге и с комплиментами и извинениями сказал, что самое дорогое, что он может ему дать, — это свое благословение, после чего протянул к нему с постели руки и благословил его; затем Лозен обратился к герцогу де Ла-форсу, говоря, что всегда почитал его как старшего и главу рода и просит у него в этом качестве благословения. Оба, впав в крайнее замешательство и удивление, не могли вымолвить ни слова. Больной повторил свою просьбу, и герцог де Лафорс, успевший прийти в себя, счел все это настолько забавным, что дал благословение больному, после чего, боясь расхохотаться, выскочил в соседнюю комнату, где сидели мы, и, давясь от смеха, с большим трудом поведал, что с ним приключилось. Через минуту вышел растерянный кюре, но, правда, пытаясь улыбаться, чтобы показать, что ничего особенного не произошло. Де Лозен, зная, что тот пылкими речами искусно вытягивает у людей деньги на построение своей церкви, часто говорил, что себя-то он не позволит ему одурачить; подозревая обоих визитеров в корысти, он посмеялся одновременно и над священником, дав ему благословение, которого должен был бы просить у него, и над герцогом де Лафорсом, заставив его благословить себя. Кюре, понявший это, был чрезвычайно удручен, но тем не менее, будучи духовным лицом, продолжал посещать его, однако де Лозен прекратил его визиты, перестав понимать по-французски. На следующий день после того, как он почувствовал себя крайне плохо, Бирон и его жена, дочь г-жи де Ножан, рискнули войти к нему в спальню и встали за портьерами, вне поля его зрения; однако он увидел их в каминном зеркале, меж тем как они были уверены, что он не может ни увидеть, ни услышать их. Больной любил Бирона, но терпеть не мог его супругу, хотя она была его племянницей и основной наследницей: он считал ее слишком корыстной, ему несносны были ее манеры, и тут он полностью сходился во мнении со светом. Он был возмущен этим тайным вторжением к нему в спальню и понял, что, тревожась о наследстве, она явилась, чтобы самолично попытаться выяснить, как скоро он умрет. Он решил заставить ее раскаяться в этом, а заодно и потешиться над ней. И вот, как человек, считающий, что он находится в одиночестве, Лозен принялся горячо молиться, прося у Бога прощения за прошлую свою жизнь; вел он себя и выражался так, словно был уверен в скорой своей смерти, говорил, что скорбь, вызванная его немощностью, велит ему каяться, что он хочет отдать все, чем владеет, чем одарил его Господь, во искупление грехов и целиком завещает свое состояние больницам, что после столь долгой жизни, в течение которой он не думал, как должно, о спасении души, это единственный путь, который открывает ему Господь для спасения, что он благодарит Господа за это единственное оставленное ему средство и всем сердцем выбирает его. И молитву, и обет он произносил таким жалостным, убежденным и решительным тоном, что ни Бирон, ни его жена ни на миг не усомнились, что он исполнит это решение и они лишатся наследства. У них пропало желание далее шпионить за ним; поникшие, они вышли и рассказали герцогине де Лозен, какой жестокий приговор они услышали, умоляя ее добиться хотя бы некоторого смягчения. В этот момент больной велел послать за нотариусами, и г-жа де Бирон впала в совершеннейшее отчаяние. Именно этого и добивался завещатель. Он велел нотариусам подождать, потом пригласил их и продиктовал завещание, которое являлось смертельным ударом для г-жи де Бирон. Правда, подписание его он решил отложить, а потом стал чувствовать себя все лучше и лучше и вообще не подписал. Он очень веселился, разыграв эту комедию, а когда выздоровел, не смог удержаться, чтобы со смехом не рассказать ее кое-кому. Невзирая на возраст и столь тяжелую болезнь, силы его очень скоро восстановились, и последствий никаких не было. У него было железное здоровье при обманчиво хрупкой внешности. Ежедневно он весьма основательно обедал и ужинал в большом обществе, держал обильный и изысканный стол, ел все без всякой опаски, не делая разбора между постным и скоромным и сообразуясь лишь с собственным вкусом; по утрам он пил шоколад, на каком-нибудь из столов летом и осенью у него всегда стояли фрукты, в другое время года — печенья, а также пиво, сидр, лимонад и прочие напитки на льду, и он в течение дня все время подходил к нему, ел, пил, уговаривая остальных следовать его примеру; из-за стола вечером он вставал после фруктов и немедленно отправлялся спать. Кстати, помню, как-то раз после этой болезни он съел у меня за столом большое количество рыбы, овощей и других кушаний, причем воспрепятствовать ему я не мог; обеспокоенные, мы послали вечером осторожно разузнать, не стало ли ему после этого худо; когда прибыл наш посланец, Лозен сидел за столом и с аппетитом ел. Он очень долго не оставлял любовных похождений. Мадемуазель ревновала его, и они не раз из-за этого ссорились. Через много лет я услышал от г-жи де Фонтениль, дамы крайне приятной, чрезвычайно умной, правдивой и исключительно добродетельной, что г-н де Лозен, приехав с Мадемуазель на какое-то время в Э, не смог удержаться, чтобы не бегать там за юбками; Мадемуазель узнала про это, вспылила, исцарапала его и прогнала от себя. Графиня де Фиеско помирила их: Мадемуазель появилась в конце галереи, а Лозен стоял в другом, и он прополз к ней через всю галерею на коленях. Подобные скандалы, более или менее бурные, неоднократно происходили и впоследствии. Она даже била его, да и он изрядно чувствительно поколачивал Мадемуазель, и бывало это не один раз; в конце концов, осточертев друг другу, они рассорились раз и навсегда и более уже не встречались. Тем не менее у Лозена было много ее портретов, и упоминал он о ней всегда с большим уважением. Все были уверены, что они сочетались тайным браком. Когда она умерла, он надел черное с серебряными галунами, которые сменил на белое с легкой голубизной, когда было запрещено украшать одежду золотом и серебром. Его унылый и тяжелый от природы характер еще ухудшился из-за тюрьмы и привычки к одиночеству; он стал нелюдим и задумчив до такой степени, что, когда у него собиралось лучшее общество, он после обеда оставлял его на г-жу де Лозен, а сам удалялся и долгие послеобеденные часы проводил в одиночестве, чаще всего без книги, поскольку читал он только бессмысленные выдуманные сочинения, да и то очень мало, так что знания его ограничивались лишь тем, что он повидал, и до самого конца жизни он был поглощен придворными и светскими новостями. Я неоднократно и крайне огорчался решительным отсутствием у него способности записать то, что он делал и чему был свидетелем. Помню, я пытался вытянуть из него хоть какие-то крохи — пустое: он начинал рассказывать, перечислял первым делом имена людей, принимавших участие в истории, которую он собирался поведать, мгновенно забывал о теме своего рассказа и переходил на кого-нибудь из этих лиц, но вскоре перекидывался на следующего, имеющего касательство к первому, затем на третьего; точь-в-точь как в романе, он заводил сразу дюжину истории, которые ставили вас в тупик и перебивали друг друга, ни одну из них не завершал и окончательно запутывал рассказ, так что совершенно невозможно было что-то узнать у него, а тем паче запомнить. К тому же в разговоре он всегда был сдержан из-за характера либо из-за своих политических соображений, и вся занятность бесед с ним заключалась только в колкостях и язвительных остротах, от которых он не мог удержаться. Месяца за четыре до болезни, сведшей его в могилу, то есть когда ему уже было девяносто, он еще выезжал лошадей и раз сто совершал в Булонском лесу перед королем, направлявшимся в Охотничий павильон, пассажи на молодом жеребчике, которого только-только выездил, вызывая у зрителей изумление своей ловкостью, твердой и изящной посадкой. О де Ло-зене можно рассказывать бесконечно. Последняя его болезнь началась без всякого предвестия, почти внезапно и была жесточайшая из всех: у него во рту случился рак. До своего конца де Лозен переносил ее стойко и с невероятным терпением, без жалоб, без раздражения, без возражений, и это он, который был несносен самому себе! Увидев, что болезнь развивается, он удалился в покои, которые заранее в предвидении подобного снял в монастыре Малых августинцев, куда и переехал из дому, желая умереть спокойно, будучи недоступным для г-жи де Бирон и любой другой женщины, кроме своей жены; ей он позволил приходить в любое время в сопровождении одной из служанок. В этом последнем уединении он допускал к себе только племянников и кузенов, но и то как можно реже и очень ненадолго. Он думал лишь о том, как извлечь наибольшую пользу из своего ужасного состояния, все время посвящал благочестивым беседам со своим духовником и несколькими тамошними монахами, душеспасительному чтению, одним словом, всему тому, что наилучшим образом могло приуготовить его к смерти. Когда мы виделись с ним, он не выглядел ни неряшливым, ни удрученным, ни страдающим; был он учтив, спокоен, довольно вяло и безразлично поддерживал беседу о событиях, происходящих в свете, и то только для того, чтобы о чем-то говорить; вместе с тем очень неохотно, почти односложно отвечал на вопросы о своем настроении и состоянии, и такое ровное, мужественное и смиренное душевное расположение сохранялось у него все четыре месяца до самой кончины; однако за десять или двенадцать дней до смерти он уже не хотел видеть ни кузенов, ни племянников, да и жену старался отослать как можно быстрей. Перед смертью он соборовался, выслушал все назидания и до последней минуты сохранял ясность ума. Умер он ночью, а перед этим утром послал за Бироном и сообщил ему, что сделал для него все, что хотела г-жа де Лозен, отписав ему по завещанию все свое состояние, за исключением достаточно небольшой суммы, завещанной Кастельморо-ну, сыну своей второй сестры, и вознаграждения слугам; всему, что он делал для Бирона, когда тот женился, и что сделал перед смертью, Бирон целиком обязан г-же де Лозен и потому всегда должен помнить о благодарности ей; властью дяди и завещателя он запретил Бирону причинять ей огорчения, беспокойство, чинить препятствия и затевать против нее какие бы то ни было процессы, после чего твердым голосом простился и отпустил племянника; все это рассказал мне на следующий день сам Бирон и в тех самых выражениях, которые я тут привожу. Совершенно разумно Лозен запретил пышные похороны и был погребен у Малых августинцев. От короля он не имел ничего, кроме той старинной роты алебардщиков, которая спустя два дня была упразднена. За месяц до смерти де Лозен пригласил к себе Диллона, поверенного в делах короля Иакова при нашем дворе и заслуженного генерала, и вручил ему свою цепь ордена Подвязки и Св. Георгия из оникса, окруженного исключительно красивыми и крупными алмазами, дабы тот передал их своему монарху. Разумеется, я понимаю, что слишком многословно повествую о человеке, который кажется мне заслуживающим того, чтобы рассказать о нем по причине исключительной необычности его жизни и постоянных наших отношений и встреч, происходивших благодаря тому, что мы жили по соседству, меж тем как он явно недостаточно участвовал в главнейших делах, чтобы надеяться на какое-нибудь место в историях, которые будут написаны в будущем. Совсем иное чувство стало причиной того, что рассказ о Лозене оказался столь пространным. Я приблизился к тому пределу, которого страшился достичь, потому что мои склонности никак не могут смириться с правдой: они не угасли и потому мучительны, а правда безжалостна и не дает даже надежды, что удастся как-то смягчить ее, страх подойти в конце концов к ней останавливал меня, удерживал, леденил. Это означает, что пришла пора рассказать о смерти герцога Орлеанского, о том, какой смертью он умер, и для меня это ужасный рассказ особенно после столь сильной и столь длительной привязанности, которую я питал к нему до конца его жизни и которая будет жива во мне до конца моей собственной, заставляя меня терзаться от горя и скорби по нему. |
||
|