"Сон в начале тумана" - читать интересную книгу автора (Рытхэу Юрий Сергеевич)

Часть вторая ИНЕЙ НА ПОРОГЕ

1

— Я — Амундсен! — представился, входя в чоттагин, запорошенный снегом высокий мужчина. Лицо с белыми полосками заиндевевших усов, бровей и оторочкой из волчьего меха, казалось совершенно черным.

— Входите, — ошеломленный такой встречей, тихо произнес Джон.

Из глубины памяти всплыли давно читанные страницы газет с именем отважного норвежца, первого покорителя Северо-Западного прохода. На снимках тех лет Амундсен был в эскимосской парке с лыжами-снегоступами в руках или же в строгом черном сюртуке с двумя рядами пуговиц.

Так вот он какой, счастливый соперник Вильялмура Стефанссона, человек, заставивший говорить о себе весь мир!

Амундсен сделал несколько шагов в глубь чоттагина и с любопытством огляделся. Его прямой и большой нос отмечал путь его взгляда. Губы, на которые падали оттаявшие льдинки с усов, вздрагивали.

— Рад приветствовать вас у себя, — пробормотал Джон.

Пыльмау встревоженно смотрела на мужа. Она не узнавала его. Никогда, ни перед одним белым человеком, Джон не держал себя так растерянно. Словно явился самый большой начальник, вроде сказочного русского царя, которого, как говорят, столкнули с высокого золоченого сиденья.

Амундсен откинул капюшон кухлянки, смахнул рукой остатки инея с усов и бровей и широко улыбнулся, обнажив большие как у молодого моржа, белые зубы.

— Очень рад встретиться с вами, — сказал он, дружелюбно улыбаясь Джону. — Я читал о вас в журнале «Нейшнл джеографик». Честно говоря, не очень поверил вашей одиссее. Подумал, что это очередная красивая северная легенда… Кстати, я захватил для вас экземпляр журнала, — Амундсен протянул журнал. — Но я очень рад, что ошибся. Не извиняюсь за вторжение, ибо уверен, что, как истый северянин, вы не откажете в гостеприимстве.

— Разумеется! — воскликнул Джон, еще не оправившийся от смущения и растерянности. — Чувствуйте себя как дома!

Джон тихо окликнул Пыльмау и велел подстелить гостю шкуру белого медведя.

Пыльмау полезла в кладовую, с раздражением думая о том, что с этого самоуверенного и громкоголосого гостя вполне хватило бы и оленьей шкуры.

Амундсен снял в чоттагине верхнюю одежду, тщательно выбил снег, умело пользуясь снеговыбивалкой из оленьего рога, и вполз в полог, заняв почти все пространство от меховой занавеси до жирника.

Джон распорядился приготовить каморку, в которой последним гостил Боб Карпентер, и тоже вполз в полог, испытывая странное ощущение любопытства, смешанного с восхищением и некоторой робостью.

В углу, под черным деревянным ликом бога, Яко обнял братишку и сестренку и волчонком смотрел на нежданного гостя.

— Не бойтесь, — успокоил Джон готовых расплакаться детишек, — хороший гость к нам пришел.

Амундсен протянул ребятишкам несколько конфеток. Самым смелым оказался Билл-Токо, который сразу же вцепился в яркую обертку, вызвав осуждающий возглас старшего брата.

Еще раз попросив гостя располагаться поудобнее, Джон вышел в чоттагин помочь жене.

— Кто это? — Пыльмау кивнула в сторону меховой занавеси.

— Это Амундсен! — с благоговением в голосе произнес Джон. — Тебе даже трудно представить, что это за человек!

Пыльмау слегка прищурила глаза и как-то особенно поглядела на мужа. Джону сразу же стало неловко за свое возбуждение и суетливость.

Он молча выволок из бочки неразделанную нерпичью тушу, снял из-под потолка олений окорок. Пыльмау развела в чоттагине такой сильный огонь, что собаки, свернувшиеся в комок, расправились и очнулись от сладкой дремы, привлеченные запахом еды.

— У меня остались черные зернышки, — Пыльмау показала Джону полотняный мешочек, в котором было с полфунта жареного кофе.

— Великолепно! — воскликнул Джон и неожиданно чмокнул жену в щеку.

Пыльмау смутилась, покраснела и укоризненно сказала:

— Ты прямо как ребенок.

Амундсен держал себя непринужденно. Он действительно чувствовал себя как дома.

Джон злился на себя, что никак не может взять верного тона. Ему было стыдно перед Пыльмау и детьми, которые острыми глазенками все отлично видели.

За вечерней едой Амундсен рассказывал о путешествии по Северо-Восточному проходу, о встречах с людьми северных народностей, о зимовке, которая заняла целый год.

— И вот — снова задержка у самого финиша! Но именно такие непредвиденные обстоятельства и создают характер полярного исследователя, закаляют его волю…

Амундсен кидал на Джона сочувственно-покровительственные взгляды, в которых уже не было любопытства. Скорее это была снисходительная ласка, участие.

Пыльмау разожгла в каморке большой жаркий жирник. Она соскребла иней, наросший на пузыре, натянутом на окошке-иллюминаторе, выколотила постель, принесла одеяло, сшитое из пыжиковых шкурок, и поджидала, пока нагреется каморка. Сидя на постели, она вспоминала, как вел себя Джон, чувствовала за него стыд. И зачем только приезжают эти белые? От них только смута на душе. А Джону с ними просто беда. Стоит ему лишь встать рядом с белым человеком, как он словно отдаляется и даже лицо у него принимает другое выражение…

Вот они сидят и громко орут в пологе, пугая детей. Их голоса слышны сквозь меховую занавесь, от смеха сотрясаются стойки полога и колеблется пламя в жирниках… Небось пьют дурную веселящую воду, сопровождая каждый стакан словом, будто слова — еда?

В сердце у Пыльмау росло раздражение, затуманивало сознание. Она боролась с ним разумом, убеждая себя, что гость побудет и уедет, оставив их в покое.

С тех пор, как здесь побывала мать Джона, Пыльмау стала бояться моря. Страшно делалось от уходящего к горизонту водного простора. А от белого паруса или дыма на горизонте сжималось сердце, безмятежная радость простой жизни заволакивалась черной тучей. Хорошо бы уйти в тундру, стать оленным человеком, как Ильмоч, кочевать каждый день и забираться в такие дали, где растут большие деревья вышиной с человека…

Разговор белых… Он непонятен, режет ухо, как скрежет тупого пекуля по костям старого лахтака. И как только люди могут так ломать свой язык и при этом ухитряются еще понимать друг друга?

Убедившись, что жирник достаточно нагрел каморку, Пыльмау влезла в полог и сказала мужу, что место гостю готово. Джон перевел, и Амундсен дружелюбно закивал Пыльмау. В ответ Пыльмау изобразила на лице доброту.

Амундсен и Джон перешли в каморку.

— Вы очень уютно устроились, — похвалил Джона гость. — Я высоко ценю в человеке его способность не только приспосабливаться к той обстановке, в которую он попадает добровольно или по воле случая, но и его умение извлекать максимальный комфорт из этой обстановки.

— Жаль, что вы не будете у кэнискунского торговца Роберта Карпентера, — заметил Джон. — У него есть даже естественная ванна на горячих ключах!

— Слышал о нем, — ответил Амундсен, — и думаю съездить к нему, когда окончательно установится зимняя дорога вдоль побережья.

— Но он собирается в Америку…

— Да? — густые брови Амундсена поползли вверх.

— Большевиков боится, — сказал Джон, усмехаясь.

— А вы напрасно улыбаетесь, — Амундсен уселся поудобнее на лежанку, покрытую оленьими шкурами. — Большевики крепко держат власть, и похоже на то, что они теснят экспедиционные войска американцев и японцев на Дальнем Востоке. Так что в скором времени ждите их к себе в гости.

— Мне нечего бояться большевиков, — резко ответил Джон. — Я не торговец, не капиталист, а просто человек.

— Дорогой мой друг, — в голосе Амундсена послышались покровительственные нотки. — Все политики — будь это даже сторонники абсолютной монархии — первым делом обращают внимание на людей заметных. И смотрят — выгоден им этот человек или же, напротив, может причинить вред. И вот, в зависимости от этого, либо убирают его, либо возвеличивают… К сожалению, незаурядный человек с независимым мышлением неудобен для любой власти, а поэтому его стараются убирать в первую очередь.

— Что это значит — убирать?

— Ну, для этого человечество изобрело множество разных способов, — усмехнулся Амундсен. — В лучшем случае сажают в тюрьму.

— Да кому же я нужен?! — воскликнул в сердцах Джон, — Я никому не мешаю, мне дела нет до большой драки, как называют мои земляки войну. Пусть меня оставят в покое. Вот вы, уважаемый Амундсен, не зависите от правительства и партий, вы принадлежите человечеству.

— В какой-то мере вы правы, — после некоторого раздумья ответил Амундсен, — Но это стоило мне больших физических и духовных усилий. Мировая война заставила пересмотреть многие мои планы. И даже принесла мне некоторые средства, которые я собрал, воспользовавшись военной конъюнктурой…. Но это не так уж и важно. Главное — это пробраться после Северо-Западного Северо-Восточным проходом и таким образом завершить кругосветное путешествие по полярным морям, по оторочке полярной шапки нашей планеты!

Амундсен дружески улыбнулся Джону:

— Позвольте мне еще раз выразить восхищение подвигом вашей жизни… Да, благодарное человечество превозносит заслуги великих путешественников, открывающих новые земли, преодолевающих огромные земные расстояния и препятствия, которые воздвигает природа. Но не менее трудно и почетно исследование невиданных материков, тех пространств обитания человеческой души, которые представлены на этой земле разнообразнейшими народами. Проникнуть в загадочные души аборигенов Арктики не менее почетно и трудно, нежели проникнуть в широты, покрытые ледяными полями… Я восхищаюсь вами, мистер Макленнан! Ваши наблюдения неслыханно обогатят науку, ибо они будут сделаны не со стороны, а как бы изнутри.

— Вы глубоко ошибаетесь, — горячо возразил Джон. — Никто не хочет меня понять, и никто, даже моя мать, не может поверить, что я поселился здесь, не имея иных побуждений, кроме желания жить обычной жизнью северного человека. И ничего больше, поверьте мне!

На лице прославленного полярного исследователя появилось выражение любопытства и некоторого замешательства.

— Извините, но я не хотел вас обидеть, — пробормотал он.

— Я уже отвык обижаться на это, — улыбнулся Джон. — Только и мечтаю, чтобы эта земля всегда принадлежала тем, кто живет на ней, чтобы порядки, заведенные испокон веков и проверенные жестокими испытаниями, остались и служили сохранению этих людей…

— Вы удивительно повторяете вслух то, о чем я думаю на протяжении многих лет, — задумчиво проронил Амундсен. — Эти мысли возникли у меня еще тогда, когда я зимовал у южного берега земли короля Уильяма. Тогда я впервые познакомился с эскимосами и испытал на себе не только их радушное гостеприимство, но и убедился в их высокой нравственности…

— Превозносить какие-то особые нравственные качества этих людей так же ошибочно, как и недооценивать их, — заметил Джон. — Суть в том, что чукчи и эскимосы совершенно такие же люди, что и остальное человечество. Видеть подвиг в том, что я живу вместе с ними, значит отрицать в них наших братьев…

— Извините, не совсем понимаю вас, — вежливо перебил Амундсен.

— Если бы я поселился среди волков и жил их жизнью, или, скажем, среди медведей, или любых других животных — это тоже бы рассматривалось как подвиг, как необычное состояние человека, как ограничение его человеческих потребностей во имя науки, — пояснил Джон. — Но ведь я живу среди людей! Так в чем же моя необычность, моя исключительность? Быть может, только в том, что теперь моя жизнь, как и жизнь моих земляков, больше всего соответствует человеческой?.. Извините, я не собираюсь заниматься никакими исследованиями — ни этнографическими, ни антропологическими. Я считаю это оскорбительным по отношению к моим друзьям и ко мне тоже…

— Простите, — еще раз пробормотал Амундсен. — Я никак не хотел вас ни обидеть, ни оскорбить… Я только хотел напомнить вам, что у всякого цивилизованного человека есть долг перед человечеством. Есть расовые предрассудки и узкий взгляд на вещи и явления. Для разоблачения мерзких измышлений насчет неполноценности малых народов ваши свидетельства были бы необычайно ценны… И потом вспомните: все цивилизованные люди, которые по тем или иным причинам попадали в сходное с вашим положение, считали своей обязанностью написать об этом. Ну если не научный трактат, то хотя бы живые наблюдения и какие-то мысли. Да и не может быть, чтобы вы не вели дневника!

При упоминании о дневнике Джону стало вдруг так стыдно, будто его уличили в чем-то непристойном. Он опустил глаза и виновато признался:

— Уже много времени я не притрагивался к бумаге.

— И напрасно, — мягко заметил Амундсен. — Я бы мог пристроить ваши сочинения в приличном издательстве. Я уже не говорю о чести и гонораре. Взгляните шире. Вашими записками заинтересуются такие высокие международные организации, как, например, предполагаемая Лига Наций. Может быть, удалось бы добиться международного закона, охраняющего северные народности, их культуру и собственный уклад жизни…

— Точно так же, как создаются заповедники для редких животных или… Да за примерами ходить далеко не надо — индейцы в Канаде и Соединенных Штатах!

— Да, но я говорю не к тому, чтобы повторять прошлые ошибки, а предотвратить будущие! — раздраженно возразил Амундсен. — Не забывайте, что большевистская власть находится совсем рядом с вами — в Анадыре и Уэлене!

— Почему все предостерегают меня, а не Орво, Ильмоча или Тнарата? — с болью в голосе воскликнул Джон.

Кто-то поскребся в тонкую дощатую дверку. Джон открыл дверь и увидел Пыльмау. Она глазами звала мужа.

— Извините, — Джон вышел в чоттагин, прикрыв за собой дверь в каморку, в которой остался великий путешественник. — Что случилось? — спросил Джон.

— Ильмоч приехал.

— Не хочу я с ним разговаривать! — отмахнулся Джон.

— Но он хочет сказать что-то очень важное. Он был близко от Анадыря, — Пыльмау смотрела на мужа умоляюще.

Подчинившись взгляду, Джон нехотя спросил:

— Ну хорошо, где он?

— В пологе, чай пьет, — ответила Пыльмау и с готовностью приподняла меховую занавесь.

Ильмоч сидел в одной набедренной повязке и шумно тянул с края блюдца горячий чай. Он держал журнал и с любопытством рассматривал картинки.

— Давно я не видел своего друга! — подобострастно произнес Ильмоч. — Привез я тебе подарки разные — пыжика на зимнюю одежду, оленьего мяса… Слышал, приехал к тебе капитан со вмерзшего корабля. Капитаны — они любят оленину…

Джон уселся напротив непрошеного гостя и взял в руки чашку с чаем. Неуютно ему стало в собственной яранге: редко выпадали дни, когда семья вольготно располагалась в пологе, всегда гости, приезжие…

Ильмоч повздыхал, почмокал губами, сделал пристойные намеки, но, убедившись, что у Джона спиртного нет, начал:

— Привез я тебе новость про страшное кровавое побоище в Анадыре. Прошлой зимой там стала новая власть — Ревком называется. Самая голытьба там верховодила. Даже чуванец Куркутский пристроился к ним. У самого ни оленя, ни ружьишка, ни сетенки, а тоже — во власть захотел! Прихватили новые начальники все продовольственные склады и давай раздавать товары всяким проходимцам, тем, кто прокормить себя не мог и от этого бедняком прозывался. Властвовал этот Ревком не только в Анадыре. На собаках поехали гонцы в Марково, в Усть-Белую. Как приезжали, так и начинали сулить новую жизнь — власть бедных. Грозились отобрать оленей у тех, у кого большие стада. Находились такие, которые слушали и выбирали новую жизнь, а во главе селений самых оборванцев ставили…

Ильмоч зачесался, стараясь достать короткой рукой середину спины. Он долго кряхтел, пока ему на помощь не подоспел Яко. Мальчик поскреб худую, с выпирающими позвонками спину оленевода, исполнив долг почтения к старшему.

— Ну, а голодраным бездельникам делать все равно нечего. Обрадовались, горланить научились и давай рассуждать про новую власть да руки в чужие склады запускать. В Маркове почтенного купца Малькова без штанов оставили, так тот ходил и выпрашивал себе хоть какие…

Ильмоч подставил чашку, и Джон машинально наполнил ее.

— Говорили ревкомовские много и складно. Подвесили лоскут на доме уездного правления, а к стене треневского дома каждый день клеили белые листы, испещренные словесными значками… А этот самый чуванец-хвастун Куркутский прикидывался, что разумеет значки.

— А что же дальше было? — в нетерпении спросил Джон.

— Да ты слушай! — спокойно ответил Ильмоч. — Тех, кто был заточен в сумеречный дом, понемногу выпустили, велели работать, а кое-кого послали на другой берег лимана, где угольные копи… Так все бы и обошлось, если бы не вечная охота белого человека властвовать. Те, кого свергли, собрались и обложили дом, в котором снова на разговоры собрались ревкомовские. Там их и похватали.

— Значит, Анадырь вернулся к старой власти? — спросил Джон.

— Слушай, — спокойно и наставительно сказал Ильмоч. — Тех, которых похватали, затем постреляли на льду анадырской речки Казачки. Целились в них, будто в зверей — страх было глядеть, говорят… А на тех, кто ездил в другие селения, устроили засаду и тоже постреляли…

Ильмоч допил чашку, вынул из-за щеки кусочек пожелтевшего сахару и аккуратно положил на край блюдца.

— А крови-то пролилось! — вздохнул он.

— Выходит, в Анадырь вернулась старая власть? — переспросил Джон.

— Да нет, снова взяли верх большевики, — ответил Ильмоч. — На большом пароходе теперь приехали другие, похватали тех, кто не успел удрать в Америку, снова повесили красную тряпицу, а расстрелянных похоронили по русскому обычаю в ящике, а над ними поставили не кресты, а столбики с красной звездой. И стреляли вверх три раза.

— А что же народ говорит? — встревоженно спросил Джон.

Ильмоч широко зевнул, обнажив стертые, чуть желтоватые, но еще крепкие зубы.

— А народ ничего не говорит. Оленные откочевали подальше от Анадыря. Анадыровским теперь долго не видеть оленьего мяса. Пусть жрут свою тухлую кету!

Ильмоч пристроился у задней стенки полога и закрыл глаза, намекая, что устал и хочет спать.

Джон взял в руки журнал «Нейшнл джеографик», полистал и нашел статью о себе: «Белый среди дикарей Азиатской России». Глаза сами побежали по строчкам.

«…Низкая полоска берега между двумя скалами — вот начало земли, которую выбрал для новой жизни канадец Джон Мак-Гилл Макленнан, уроженец города Порт-Хоуп на берегу Онтарио, воспитанник Торонтского университета.

Около десяти лет живет этот человек среди дикарей Северо-Восточной Азии, перенял их обычаи, привычки, религию и даже завел себе многочисленную семью.

История началась поздней осенью 1910 года, когда шхуна, приписаннная к Ному и принадлежавшая промышленнику и торговцу Хью Гроверу, была затерта льдами у мыса Энмына, напротив косы, на которой располагались яранги чукчей, азиатских туземцев.

Моряки пытались взорвать лед вокруг корабля. Один из них, герой нашей статьи, получил тяжелые ранения кистей рук и был отправлен капитаном в Анадырскую уездную больницу, так как на протяжении огромных пространств Азиатской России с медицинской помощью дело обстояло неважно.

Чукчи за плату взялись доставить Джона Макленнана в больницу, а потом привезти его обратно в Энмын. Капитан же намеревался зазимовать возле этого стойбища.

Две упряжки отправились через покрытую снегами тундру в далекий Анадырь, увозя на нарте белого человека.

Через несколько дней подул ураган с юга и оторвал припайный лед, образовав значительную полынью, по которой могла двинуться шхуна. Капитан не замедлил воспользоваться случаем и дал команду запускать машину и поставить паруса.

Кстати, Хью Гровер не совсем был уверен в благополучном возвращении Джона Макленнана: дело в том, что у него уже начиналось заражение крови, а ехать до анадырской больницы даже при благоприятной погоде надо не меньше месяца.

Однако с Джоном Макленнаном азиатские дикари обошлись удивительно человечно. Как утверждает сам Джон Макленнан, операцию по отсечению омертвевших конечностей произвела шаманка. Таким образом, мы имеем свидетельство того, что первобытная медицина далеко не во всех случаях является простым шарлатанством, и очевидно, у колдунов имеются какие-то способы истинного лечения больных.

Джон Макленнан возвратился в Энмын, но, к своему огорчению, не обнаружил корабля. Он остался зимовать в яранге, намереваясь на следующий год отправиться с первым же судном на родину.

Но дальше начинается самое загадочное. Чукчи вернули Джону Макленнану способность не только пользоваться оружием, но даже писать. Он жил в яранге одного из туземцев, по имени Токо, жена которого, по имени Пыльмау, произвела на канадского парня колдовское впечатление своей дикой красотой. Сам Джон Макленнан утверждает, что он убил своего соперника случайно, на охоте. Что думают по этому поводу сами чукчи, неизвестно. Хотя кое-какие предположения сделать можно: дело в том, что Джон Макленнан был обязан жениться на жене убитого (в данном случае действует первобытный обычай левирата) Пыльмау и усыновить его детей.

Очевидно, теперь уже трудно будет установить, вынудили ли чукчи Джона Макленнана или же он добровольно решил остаться среди дикарей Северо-Восточной Азии.

Некоторое время тому назад мать Джона Макленнана Мери Макленнана посетила сына в Энмыне.

Это посещение оставило ужасное впечатление и нанесло непоправимую рану на истерзанное материнское сердце. Джон Макленнан наотрез отказался вернуться в отчий дом. Мери Макленнан утверждает, что сын ее не в своем уме и дикари удерживают его насильно. Однако путешественники, которым доводилось встречаться с Джоном Макленнаном, говорят в один голос, что канадец в здравом уме и, кажется, даже вполне доволен своей жизнью. Такого рода не подлежащие сомнению сведения получены нами от участников экспедиции канадского исследователя Стефанссона и от капитана Бартлетта, который пишет буквально следующее: «Посещение нами живущего среди чукчей Джона Макленнана оставило в наших сердцах самое благоприятное впечатление. Его героизм заслуживает не меньшего преклонения, чем проникновение человека в безлюдные ледовые пространства.

Скоро уже десять лет живет среди дикарей Северо-Восточной Азии Джон Макленнан. Говорят, что у него куча детей и огромное оленье стадо! Но сколько может продержаться человек, воспитанный в цивилизованном обществе, среди первобытных дикарей?

Невероятный научный эксперимент продолжается!»

Джон отшвырнул журнал и лег рядом с Пыльмау.

2

Амундсен купил у Ильмоча несколько оленьих туш.

Джон решил съездить к мысу Онман, побывать на корабле и привезти кое-какие припасы да патроны для винчестера.

С боеприпасами в Энмыне было совсем худо. В эту осень корабли обходили маленькое селение, а Роберт Карпентер жаловался на неустойчивое политическое положение в России и на то, что в связи с этим хозяева опасаются снабжать его большим количеством товаров.

На полках его лавки было пусто.

Большой караван из собачьих упряжек направился ко вмерзшему в лед кораблю, к западному берегу острова Айон в Чаунской губе.

Джону еще не приходилось ездить в эту сторону, и его поражали угрюмые крутые скалы, резко выделявшиеся чернотой на фоне ослепительно белого снега, запорошившего морской лед.

«Мод» вмерзла не у самого берега, а чуть поодаль. Рядом с кораблем из-под снега торчали постройки — собачник, представлявший собой постройку из пустых бочек, покрытую брезентом и досками, палатка для производства магнитных наблюдений и еще одно сооружение, нечто среднее между палаткой и ярангой, окруженное собаками и нартами. На борту корабля и на льду стояли люди и весело махали приближающемуся каравану.

— Джон Макленнан, — представил Амундсен своего гостя, и каждый счел своим долгом лично поздороваться с Джоном.

Обитатели странной хижины на льду были гостями Амундсена, ожидающими хозяина. У трапа висел плакат, извещающий, что без приглашения подниматься на борт «Мод» воспрещается. Амундсен хорошо знал приезжих, здоровался с каждым и называл их Джону.

Некоторые из них были известны Джону по рассказам Роберта Карпентера. Александр Киск — личность польского происхождения, отлично говорил по-немецки, по-польски, по-русски и по-чукотски. Несмотря на свои примечательные лингвистические способности, в торговых делах Киек был неудачником. Очевидно, из-за пристрастия к спиртному. Затем представился одетый в изящную, богато расшитую кухлянку Григорий Кибизов, арктический коммивояжер, который, как он сам уверял, занимался торговлей не ради наживы, а из любви к приключениям.

И, наконец, Григорий Караев, степенный человек в отлично выделанной кухлянке, несколько громоздкой, но достаточно богатой, чтобы ее мог оценить знаток.

Закончив представление, Амундсен пригласил всех подняться на «Мод».

Церемония представления продолжалась на борту. Среди членов экипажа Джон обнаружил и русского, назвавшегося Олонкиным.

В кают-компании царил уют устоявшегося быта. Под потолком горела электрическая люстра, а на подставке из красного дерева стоял великолепный граммофон с набором пластинок.

— Прошу гостей занимать места за столом! — радушно предложил капитан.

Пока все рассаживались, Александр Киск принюхивался к кастрюле, стоявшей на отдельном столике.

— Это просто брусничный морс, мистер Киск, — сказал Амундсен, лукаво подмигивая остальным гостям.

За столом разговор шел о политическом положении России. Большинство сходилось на том, что рано еще судить, какая власть удержится в России. О возможности возвращения царя на престол высказался лишь Александр Киек, но его слова никто не принял всерьез.

— А пока идет большая драка за власть, — весело сказал Григорий Кибизов, — надо и нам не терять свой шанс!

Молчаливый повар, который оказался штурманом корабля, подал горячий грог в высоких стеклянных стаканах.

— А ваше мнение о современном положении? — обратился к Караеву Амундсен.

Сразу было видно, что этот русский слов на ветер не бросает, и его мнение действительно интересовало всех.

— Сейчас трудно судить обо всем, — тихо сказал он, осторожно слизывая с усов капельки грога. — В одном я убежден — что Чукотка и Камчатка были и останутся владениями России. Поэтому задача настоящих патриотов — препятствовать разграблению здешних богатств и защищать права местных жителей.

Эти слова Караев произнес тихим голосом, но они прозвучали веско.

Джон с интересом смотрел на русского торговца. Примечательное лицо, острые пронзительные глаза и ширококостные пальцы, спокойно лежащие на полированном столе.

Обедавшие за столом опустили головы. Каждый в какой-то степени был, как выразился Караев, замешан в «разграблении здешних богатств».

У борта послышался собачий лай. В кают-компанию заглянул вахтенный и доложил:

— Чукчи явились торговать!

Все вышли на палубу.

Лед у корабля превратился в ярмарочную площадь. Собачий лай, удары бичей, гортанные возгласы каюров — все эти звуки смешивались и производили впечатление большого оживленного торжища.

Амундсен сошел на лед, и за ним двинулись его гости, чукотские купцы, которые на этот раз были простыми зрителями.

Многих приезжих Джон узнавал. Они были из соседних селений, а иные явились чуть ли не с самого Сешана, преодолев огромное расстояние.

Возле одной нарты, у которой каюр разложил великолепную шкуру полярного волка, Амундсен остановился и подозвал жестом Александра Киска.

— Скажите ему, — кивнул он в сторону чукчи, — я даю ему за шкуру шесть пачек табаку.

— У меня еще есть песцы, — каюр торопливо развязал большой полотняный мешок и вывалил на снег несколько отлично выделанных песцовых шкурок.

— Скажите им, что за песцовые шкуры я даю только три пачки табаку, — громко объявил Амундсен через Киска. — А потом приглашаю всех пить чай с сахаром и сухарями.

Капитан шел вдоль выстроенных в одну линию нарт, и глаза приезжих с надеждой смотрели на него и загорались блеском, когда он задерживал шаг.

Джон шел рядом, и сердце у него замирало от стыда. Не подозревая о чувствах Джона, Амундсен говорил ровным деловитым голосом.

— У меня теперь сорок шесть оленьих шкур. Вполне достаточно для изготовления одежды. Я хочу прикупить сколько возможно настоящей ценной пушнины. Меня поражает честность этих людей. Я никогда еще не замечал у них попытки сплутовать. По-видимому, они стоят на очень высоком нравственном уровне. Однако меня удивляет низкий уровень развития этих людей. Они даже не знают часов и не умеют ни читать, ни писать. Это позор, и я понимаю, что старый строй необходимо было свергнуть.

Помощники Амундсена тем временем ходили между нарт, принимали в обмен на товары пушнину и уносили во вместительный трюм. Обойдя толпу, Амундсен повернул обратно.

Амундсен был доволен сделками. Он отдал приказ выволочь прямо на лед огромный бак с крепко заваренным чаем и мешок морских сухарей.

Чукчи набросились на горячее. Те, у кого не оказалось посуды, бегали вокруг судна, выковыривая из снега пустые консервные банки.

Остальные вместе с капитаном поднялись на борт «Мод» и оттуда наблюдали за шумным чаепитием.

Взгляд Руала Амундсена, устремленный на толпу чукчей, выражал сочувствие, и он сказал, обратясь к Джону:

— Трудно даже представить всю глубину трагедии, которая ожидает в будущем этих людей! Развращение уже началось. В иных местностях встречал людей, которые ничего, кроме спиртного, не признавали и готовы были отдать за него не только последние свои пожитки, но и собственных жен и дочерей. К счастью, я запретил членам своей экспедиции иметь какие-нибудь близкие отношения с представительницами прекрасного пола на всем протяжении ледового побережья, и благодаря этому у нас наилучшие отношения с местным населением, не отягощенные и не омраченные ничем.

Ильмоч, как человек состоятельный и имевший персональное приглашение Амундсена, не снизошел до того, чтобы пить чай из общего бака. Он так и ходил вслед за капитаном, словно приблудный пес, заглядывая ему в рот, улыбался, кивал в знак согласия и вынашивал мысль о том, чтобы «стать другом капитану Амундсену».

Выбрав момент, Ильмоч отозвал в сторону Джона и горячо зашептал:

— Скажи капитану, что олени, которых я привез — это подарок. Мой подарок как другу. Ничего мне от него не нужно.

У Ильмоча было такое уморительное выражение лица, что Джон не смог сдержать улыбки.

— Сделай так, — с придыхом прошептал Ильмоч.

Джон догнал Амундсена. Не отставал от него и Ильмоч.

Джон передал Амундсену слова оленевода. На лице полярного исследователя появилось глубокомысленное и задумчивое выражение.

— Хорошо! — сказал Амундсен. — Передайте ему, что я до глубины души тронут его сердечным порывом. Вы знаете, господа, — обратился он к русским торговцам, — этот человек, оленевод, туземец, сделал то, от чего отмахнулись многочисленные представители просвещенного человечества! Вы даже не можете представить, каких трудов стоит организация каждой экспедиции. Часто поддержки правительства бывает явно недостаточно, и приходится обращаться за добровольными пожертвованиями… О, как это бывает иногда трудно и унизительно!..

Амундсен подошел к Ильмочу и крепко пожал руку одуревшему от счастья оленеводу.

— Вот это значит истинное бескорыстие!

Если бы Ильмоч чуть умылся и побрился, Амундсен решился бы даже на то, чтобы его обнять. Но таких привычек у владельца тысячных стад не было.

Кое-что в подарок Ильмоч все же получил.

На обратном пути в Энмын во время привала Джон спросил оленевода:

— Знаешь, что делает капитан Амундсен? Чем он занимается?

— Чем же может заниматься белый человек? — удивился Ильмоч. — Конечно, торгует! Я успел заглянуть в трюм. Столько товаров я редко видел. А корабль? Весь увешан медвежьими и песцовыми шкурами. Только слепой не увидит, чем занимается Большеносый.

— Капитан Амундсен — великий… великий… — Джон никак не мог подыскать подходящего перевода слову «путешественник». Получалось что-то вроде «бродяги». Не найдя ничего другого, Джон так и сказал, назвав Руала Амундсена на чукотском языке «великим бродягой».

— Никакого худа тут нет, — словно заступаясь за Амундсена, заявил Ильмоч. — Возьми эскимоса Тыплилыка. Тоже бродяга, но хороший человек. Сколько сказок знает! Каждый старается зазвать его к себе в ярангу, кормит и поит, только бы рассказывал. Вот и Большеносый говорил, а вы все молча слушали. Как плохо, что я не знаю разговора белого человека, а то бы побеседовал с новым другом!

— Но Амундсен — бродяга не такой, как Тыплилык — возразил Джон. — Руал Амундсен ездит по северным странам, чтобы открывать пути для других людей. Он исследует холодные страны, находит новые земли, — принялся объяснять Джон.

— Что ты мне говоришь, словно я неразумный и ничего в жизни не понимаю? — с обидой отозвался Ильмоч. — Я все понял: Большеносый идет впереди, как вожак в собачьей упряжке. По его следу идут другие и торгуют по разным новооткрытым странам. Кто-то всегда должен идти впереди. Таким бывает сильный и смелый человек, как Большеносый.

Джон вспоминал, что писалось по поводу путешествий и открытий Руала Амундсена. Да, это был герой рубежа девятнадцатого и двадцатого веков. Он возродил у человечества жажду первооткрытий и вернул утраченные ценности, заставил заново уважать отвагу и самопожертвование. И все же… Да, у Амундсена честолюбие огромного накала, способное растопить даже вековые льды.

Можно не сомневаться, что великий норвежский путешественник восхищается какими-то определенными чертами народов, которые встречаются на его долгих дорогах. Но он никогда не признает в них равных себе. В лучшем случае согласится, что они — младшие его братья, которые нуждаются в руководстве. Сознание собственного превосходства настолько у него органично, что избавиться от него все равно что переменить кожу или стать совершенно иным человеком… Но как же жить дальше, как уберечься от этой своры торговцев, которые только и ждут удобного часа, чтобы ринуться по малым прибрежным селениям со своими товарами? У Григория Кибизова на лице прямо написано, что на его нарте, укрытые оленьими шкурами, лежат канистры с самогоном и чистым спиртом. Оттого его нарта и кажется так легко груженной. Или этот Караев с его умной улыбкой, спрятанной в глубине глаз. Он тоже своего не упустит, вырвет и там, где другой не сумеет…


Дорога в Энмын заняла больше времени, чем путешествие к судну Амундсена. На второй день задула пурга, и пришлось провести две ночи в снежной хижине, вырытой в большом сугробе под нависшими скалами. Все это время Джон был вынужден терпеть общество Ильмоча, который строил планы общения с Большеносым.

— Вернусь в стойбище, прикажу пастухам, чтобы откочевали ближе к Чаунской губе. Хоть там кочует Армагиргин, но мы с ним поладим.

— Кто такой Армагиргин? — спросил Джон.

— Хозяин острова Айон, — уважительно произнес Ильмоч. — Сильный человек, большой шаман. Он держит не только оленье стадо. У него еще и свое моржовое лежбище. Вот какой это человек!

— А вдруг он сам захочет стать другом Большеносому? — подразнил Джон Ильмоча.

— Не выйдет! — твердо отрезал Ильмоч. — Армагиргин не такой человек! Он не курит трубку, не пьет дурной веселящей воды, не носит ничего матерчатого, всего того, что сделано белым человеком. Смешно — но даже пищу он варит в каменных котлах! Не-ет, не общается он с белым человеком. Если узнает, что кто-то из его пастухов курил или даже чаю попил — выгонит! Выгонит с острова! Вот какой человек Армагиргин, хозяин острова Айон!

Да, Джон и вправду что-то слышал об этом человеке, но тот казался далеким, как персонаж волшебной сказки. А оказался совсем рядышком, и к нему можно даже заехать, не давая притом большого крюка.

Эта мысль понравилась Джону, и он предложил Ильмочу:

— Давай заедем к нему в гости.

— К Армагиргину? — удивился старик. — Зачем?

— Интересно на него поглядеть, да и поговорить с ним.

— Ничего интересного! — отрезал Ильмоч. — Мохом порос старик, ничего не разглядишь.

— А я все-таки поеду к нему, — решительно заявил Джон.

Ильмоч поворчал, поворчал, но согласился повернуть нарты на остров Айон, на его восточную сторону, где среди низких прибрежных сопок паслись жирные олени.

3

Четыре яранги стояли лицом к морю. Никаких следов оленей поблизости не было видно. Стойбище скорее напоминало приморское селение со стойками, на которых лежал остов байдары, подставки для длинных зимних грузовых нарт, китовые лопатки, покрывавшие вырытые в земле мясные хранилища — увэраны.

Возле большой яранги стояли люди и наблюдали за подъезжавшими нартами. Не было ни возгласов, ни собачьего лая. На какой-то миг Джона одолели сомнения: не зря ли он едет к человеку, для которого приезд чужеземца — рана в сердце?

Но поворачивать было уже поздно. Ильмоч гнал своих поджарых, вскормленных на тощем оленьем мясе собачек, причмокивал губами и обещал скорый отдых восклицанием:

— Яра-ра-ра-рай!

Упряжки в безмолвии подъехали к ярангам, и каюры притормозили нарты.

Джон пристально всматривался в молчаливых людей. Здесь стояли одни мужчины. Все они были одеты просто, но добротно, видно, не переводилась у них не побитая оводом добрая оленья шкура.

В ожидании приветствия прошло несколько минут. У одного из молодых мужчин на плечах сидел довольно рослый болезненного вида младенец в белой оленьей кухлянке и пышно отороченном малахае. Приветственное слово подал именно он, удивив Джона совсем взрослым, почти даже старческим голоском:

— Еттык? Мэнкоторэ?[42]

Это было так неожиданно, что путники переглянулись, и Ильмоч испуганно моргнул.

Не отвечая на приветствие, на вопрос, Джон тщательно всмотрелся в необыкновенного ребенка, такого большого и громкогласного и, по всей вероятности, неизлечимо больного.

— Еттык? Мэнкоторэ?

На этот раз голос был подан требовательный, и тут Ильмоч и Джон наконец разглядели, что на плечах у парня сидит не мальчик, а сухонький старичок с острыми проницательными глазенками.

— Приехали мы с побережья, — торопливо ответил Ильмоч. — Проездом решили навестить ваш остров, может, какие новости есть?

— Эй, распрягите собак, накормите, а гостей проводите в ярангу! — приказал старик и пришпорил парня, заставив внести себя в обширный чоттагин.

Плотно утоптанный пол был тщательно подметен. Три полога висели, образуя ряд серых оленьих занавесей. Из каждой выглянули любопытные женские лица, но тут же скрылись. Лишь одна пожилая женщина, распластавшись на затвердевшем от мороза земляном полу, усердно раздувала костер.

Юноша осторожно опустил старика на разостланную у изголовья полога оленью шкуру.

— Армагиргин! — торжественно объявил старик. — А вы кто такие?

— Ильмоч я, кочующий человек, — степенно ответил оленевод. — А мой товарищ — Сон из селения Энмын, женатый на Пыльмау, которая потеряла мужа.

— Э-э! — протянул старик, с любопытством вглядываясь в Джона. — Так это ты белый, решивший жить по-нашему?

— И-и, — ответил по-чукотски Джон. — Мы много слышали о тебе, о твоей мудрости и решили заехать, чтобы увидеть тебя.

— Какомэй! — заметил Армагиргин. — Да ты говоришь по-настоящему, словно был рожден чукотской женщиной.

В тоне Армагиргина послышалось одобрение, и Джон осмелел.

Жилище великого человека было обыкновенной ярангой, и Джон не стал бы особенно приглядываться к ней, если бы не заявление Ильмоча о том, что старик ничего заморского терпеть не может и что самое крепкое, что он пьет, — это олений бульон.

Котел над костром висел на обыкновенной железной цепи, и сам котел был явно металлический. Глаз отыскал на привычном месте ружье в чехле из нерпичьей кожи. А пекуль, лежащий на дощечке у огня, имел стальное лезвие.

Армагиргин, соблюдая обычай, не расспрашивал гостей, пока не накормил. Он вполголоса отдавал приказания, и его двуногий конь превратился в расторопного слугу, готового исполнить любое приказание хозяина. Он понимал с одного взгляда и, хотя не было произнесено ни единого слова, позвал соседей, а на длинном деревянном блюде появились изысканные лакомства — олений прэрэм, мозги, уже вынутые из костей, и даже кусок чуть пожелтевшего итгильгына.

Армагиргин вытащил остро отточенный нож шеффильдской стали и пригласил гостей к низкому столику.

Некоторое время в чоттагине слышалось чавканье, перестук ножей по деревянному блюду, потрескивание дров и тяжелое дыхание женщины, раздувавшей огонь.

— Зачем приехали? — спросил Армагиргин, вытерев рот кончиком рукава кухлянки. — Надобность какая привела вас сюда?

— Да нет, — ответил Джон. — Я уже говорил: решили навестить уважаемого человека, выказать ему почтение.

Армагиргин заморгал узкими глазками, словно смысл сказанного не сразу дошел до него.

— Выказать почтение? — медленно повторил старик, словно вслушиваясь в звучание слов. — Зачем?

Джон растерялся. Он посмотрел на Ильмоча, ища у него поддержки, но оленевод сделал вид, что поглощен разгрызанием отвердевшего прэрэма.

— Хоть мы и далеко живем друг от друга, — сказал Джон, — но я много слышал о вас, о вашей жизни… То, что я слышал, мне нравилось, и я решил посмотреть…

— Посмотреть — так ли говорят или врут? — напрямик спросил Армагиргин.

— Не совсем так, — пытался выйти из неловкого положения Джон. — Увидеть такого человека — всегда интересно…

— Прямо бы сказал — из любопытства приехали, — криво усмехнулся старик и вдруг захихикал, как маленький ребенок. — Я не осуждаю любопытство, — уже серьезным голосом заявил он. — Любопытство — источник нужных знаний. Кто любопытен, того не застигнешь врасплох. Хорошо сделали, что приехали. А то кочуют по океанскому побережью разные слухи и легенды о старом Армагиргине. Иные даже говорят, что я давно умер и юноши носят мое высушенное тело… Почему ко мне народ не едет — не понимаю, — вздохнул Армагиргин. — Боятся, что ли?

— Боятся, — поддакнул обретший речь Ильмоч.

— А чего бояться, — спросил Армагиргин. — Я не черт и не злой человек. Может, наоборот — добра хочу людям? Ты ведь знаешь, Ильмоч, когда наступает голодный год, то к кому идут? Ведь не к тебе. Ты заранее чуешь людскую беду и стараешься откочевать подальше, чтобы тебя не достали… Идут ко мне, на мое лежбище, к моржам, которые любят меня и знают, что на моем острове им будет покойно. Правду ли я говорю?

Армагиргин поднял глазенки, обвел ими собравшихся в обширном чоттагине, и гул голосов пронесся:

— Истинная правда!

— Вот что люди говорят! — Армагиргин повернулся к Джону: — И слухи о моей шаманской силе тоже верные… И все это — ради людей, которые хотят жить, быть сытыми, хотят рожать и растить людей, чтобы не оскудел этот край. Правду ли говорю?

— Истинная правда! — прошелестело по чоттагину.

Безмолвная женщина убрала опустевшие кэмэны и поставила другое, наполненное горячим мясом.

— Ешьте, гости, — Армагиргин поддел изрядную кость и протянул Джону. — Ешь, белый человек, пожелавший стать настоящим человеком.

Джон принял из рук Армагиргина кусок мяса.

— Смотрю я на тебя, — снова заговорил Армагиргин, — и думаю: надолго ли у тебя хватит терпения жить среди нас? Слышал я о тебе. И о том, что мать приезжала за тобой и ты не хотел уехать с ней… Удивительно! В чем же корысть твоя? Не может же человек ни с того ни с сего переменить свою жизнь! Коли ты насытил свое любопытство, посетив меня, то ответишь и на мой вопрос.

Острый, пронзительный взгляд Армагиргина проникал до самого сердца, подчинял волю собеседника.

— Решил я жить по-вашему, вдали от шума и лжи, — покорно ответил Джон.

— А разве нет шума и лжи здесь? — лукаво прищурившись, спросил Армагиргин. — Шумит лед, воет пурга, грохочут снежные лавины, кричат весной моржи, и полярное сияние шелестит. А лжи? Пока есть человек, будет жить порожденное им зло… Не-ет, в твоем желании остаться здесь есть что-то иное, что ты скрываешь от людей.

Армагиргин уставился на Джона, словно желая просверлить его взглядом насквозь.

В душе у Джона поднималось раздражение, и он, стряхивая с себя магическое действие взгляда Армагиргина, твердо сказал:

— То, что я сказал, — правда, и никаких иных целей у меня нет. Здесь живут моя жена и мои дети, и я живу с ними.

Хозяин острова, почувствовав, что хватил лишнего, переменил тон и миролюбиво произнес:

— Очень похвальны твои намерения и слова о том, что белым тут делать нечего. Верно ли, что ты говорил такое?

— Говорил и убеждаюсь в этом все больше с каждым днем, — ответил Джон, чувствуя, что, несмотря на внутреннее сопротивление, он не может отделаться от ощущения скованности. «Уж не гипнотизер ли он?» — подумал Джон, вспомнив прочитанную в студенческие годы книгу о первобытной религии. Там упоминалось о том, что некоторые шаманы обладают гипнотическими способностями и это дает им неограниченную власть над людьми…

По всему видно, Армагиргин был человеком далеко не простым, и такую занятную личность Джон еще не встречал за время своего пребывания на Чукотке. Выходит, разговоры о том, что чукчам чужда идея верховной власти, не совсем верны. Вот Армагиргин — живое подтверждение тому, что есть на этой земле некоронованные короли, люди, повелевающие другими людьми и сосредоточившие в своих руках богатство и силу. Одно утешение, что у чукчей нет правительства в том виде, в котором оно существует в цивилизованных странах.

К концу обеда в широких деревянных чашках подали крепкий олений бульон, сдобренный пахучими травами.

— У меня нет чая — этого пойла, похожего на подогретую мочу, — с гордостью заявил Армагиргин. — Нет и других напитков. Только аръапаны. Пейте и слушайте, как горячий отвар разговаривает с мясом в ваших желудках.

Несмотря на долгую обильную еду, ощущения тяжести в желудках не было, и гости легко поднялись.

— Хочу подарить тебе несколько оленьих туш, — обратился Армагиргин к Джону. — Такого мяса ты не ел никогда. У него, — Армагиргин пренебрежительно кивнул в сторону Ильмоча, — олени похожи на тощих собак. Не кормит как следует, гоняет по тундре, не дает нагулять жиру.

Все вышли из яранги. Юноша подскочил к хозяину, нагнулся, и старик взобрался верхом, крепко обхватив шею парня ногами в белых камусовых штанах и таких же торбасах.

На легких, гоночных оленьих нартах, уже подготовленных пастухами, помчались в оленье стадо. Оно находилось недалеко, за прибрежными холмами, у берега большого озера, подернутого ровным льдом.

Из снега торчала одинокая яранга, увенчанная дымом.

Из яранги тотчас высыпали люди. Мужчины кинулись навстречу ездовым оленям, поймали их и подвели к яранге нарты. Армагиргин взобрался на парня и оттуда, с высоты, сказал, обращаясь к пастухам, застывшим в почтенном безмолвии:

— Приехал к нам гость по имени Сон. Вы слышали о нем. Забейте ему трех жирных оленей. И еще столько же оленному человеку с коренной земли — Ильмочу.

Пастухи бросились к стаду.

С глухим топотом к яранге приближалось оленье стадо. Мерзлая земля вздрагивала, и в воздухе чувствовался запах скопища животных.

Олени по крайней мере в два раза превышали ростом материковых. Это были настоящие красавцы, и, вспомнив стадо Ильмоча, Джон поразился такой разнице.

Ильмоч пояснил Джону:

— На острове нет волков и гнуса. Поэтому и олени здесь такие. Никакой шаманской хитрости тут нет.

Пастухи ловко накидывали арканы на облюбованных животных, валили их на землю и вонзали в сердца стальные ножи.

С высоты своего положения Армагиргин покрикивал на пастухов.

Туши ободрали тут же, на снегу, и погрузили на нарты.

Путники переночевали в яранге Армагиргина. Для них освободили один полог, выгнав оттуда женщин. Кряхтя, Ильмоч снимал торбаса и жаловался попутчику:

— Хитро живет старик! Погляди, сколько у него жен! Не сосчитать! О, он еще долго проживет! Для мужчины главное — молодая жена, чтобы было откуда брать тепло для своей крови. Чем моложе жена, тем моложе и мужчина, сколько бы ему лет ни было. А когда столько молодых женщин — живи себе! Думаешь, ноги не ходят У старика? Да он просто бережет силы к ночи!

Потух жирник, и полог погрузился во тьму, а Ильмоч еще долго ворчал, понося хозяина острова Айон.

— Смотрю я, — перебил Джон, — не так уж он чуждается нового. И ружья есть, и железные котлы, и цепи… А то, что кет у него чая и дурной веселящей воды, так, может быть, это и вправду лучше?

— Все в жизни зависит от того, как посмотреть, — после недолгого раздумья ответил Ильмоч. — Тому, кто никогда не пробовал, может, и хорошо. А тот, кто отведал, того будут мучить воспоминания… Вот и я сейчас думаю — не вернуться ли мне к Большеносому? Наверное, у него в трюме найдется что-нибудь для нового друга. Только знаю — рановато еще. Чуть попозже, когда он по мне соскучится. В дружбе тоже надо быть терпеливым, и для новой встречи надо выбирать такое время, когда твой друг соскучился.

За стенами из оленьих шкур слышался негромкий разговор, приглушенный шум жилья, иногда отчетливо можно было разобрать голос Армагиргина, пронзительный, как его маленькие глазки.

Когда Джон открыл глаза, в чоттапше уже слышалась утренняя возня и громкий треск горящих дров. Запах дыма проникал сквозь тщательно привернутый полог и обещал сытный завтрак.

Джон дожидался, пока проснется Ильмоч, и думал о том, как спокойно живется Армагиргину на его острове. Никто к нему не приезжает, никто не задает ему вопросов, почему он здесь.

Собаки были хорошо накормлены еще с вечера, нарты приготовлены, полозья навойданы. Груз тщательно упакован и увязан. Оставалось только попрощаться с хозяином, который уже восседал на своем верном парне и щурился на свет, отраженный белым снегом.

Джон и Ильмоч учтиво поблагодарили старика и уселись на нарты. Армагиргин ничего не сказал, только заметил, что, пожалуй, если гости захотят опять навестить его, так не найдут его здесь — он собирается откочевать.

Остров долго оставался в поле зрения. Даже когда собаки ступили на материковый берег и полозья черкнули по галечным обнажениям, он еще лежал на горизонте темной тучей.

— А ты понравился старику, — сказал Ильмоч, когда остановились, чтобы возобновить стершийся слой льда на полозьях.

— Почему ты так думаешь?

— Рассказывают, что иных он гонит ружейными выстрелами, не подпуская к острову, или же напускает на упряжки своих собак — помесь волка с лайкой с острова Имэлин. О, псы у него злющие! Видел их? Все время на цепи держал.

— А он мне не понравился, — сказал Джон. — Зажал людей так, что они даже разговаривать не могут! Разве так можно жить? И как они только терпят?

Ильмоч перестал водить по полозу куском шкурки и оглянулся на Джона.

— А почему бы людям острова Айон не взять и не отобрать у старика его стадо и самим распоряжаться оленями? Почему он должен стоять над ними? — продолжал Джон. — Да еще верхом на людях ездить?

— Э, да ты разговариваешь, как те самые большевики в Анадыре! — с удивлением заметил Ильмоч. — То же самое и они твердят, когда по стойбищам ездят — отобрать оленей, вельботы и раздать бедным людям.

— А разве это не справедливо? — возразил Джон.

— Как же я могу отдать мое собственное? — удивился Ильмоч. — Да и кто согласится? Бедный — он бедным и останется, сколько ему ни давай.

— Почему же? — спросил Джон.

— Потому, что ленивый, — ответил Ильмоч. — От лености и беден.

Ильмоч всем своим видом показывал, что не одобряет сказанное Джоном. Он перевернул нарту на полозья, уселся и поехал впереди, продолжая что-то ворчать себе под нос и о бедных, и о тех, кто ведет разговоры о том, что надо отбирать оленей. В его ворчании часто слышалось слово «большевик».

Джон ехал за ним, и перед его глазами стоял восседавший верхом Армагиргин, хозяин острова Айон, его маленькие острые глаза и ноги в белых камусовых штанах, обвившие шею молодого чукчи.

4

В Энмыне жизнь шла своим чередом. Иногда приходили вести от капитана Амундсена. Проездом в Уэлен остановились Хансен, Вистинг и Теннесен. Они ночевали в яранге Джона.

Пыльмау, привыкшая встречать гостей, наловчилась готовить всякие вкусные вещи, особенно лепешки, жаренные на нерпичьем жиру.

Хансен рассказывал, как несколько раз приезжал на «Мод» Ильмоч и привозил оленей. Амундсен быстро догадался, что нужно старику. Сначала он давал ему немного водки, но когда старик обнаглел и стал требовать больше, напирая на то, что он друг, капитан попросил его больше не приезжать. Осыпая Амундсена страшными проклятиями, которых тот, к счастью, не понимал, Ильмоч отбыл в свое стойбище и отогнал оленей так далеко, что на корабле стал ощущаться недостаток в оленьем мясе.

— Можно подумать, что все олени этого побережья принадлежат одному Ильмочу! — удивлялся Хансен.

— Да это так и есть, — ответил Джон. — А вы не пробовали обратиться к вашему соседу, хозяину острова Айон Армагиргину?

— Пытались, — ответил Хансен. — С большим трудом мы нашли яранги, но ружейный огонь не дал нам подойти близко. Капитан приказал отступить и больше не делать попыток завязать отношения с этим сумасшедшим. Вообще мы здесь находимся в странном положении: никто толком не знает, кому принадлежит власть на Чукотке. Одни называют верховного правителя Сибири адмирала Колчака, другие говорят, что весь Дальний Восток, Камчатка и Чукотка находятся под юрисдикцией японских и американских экспедиционных войск, а третьи утверждают, что хозяева всей России — большевики во главе с Лениным… В случае серьезных затруднений мы даже не знаем, к кому обратиться.

Готфред Хансен произвел на Джона приятное впечатление.

Несмотря на то что у Джона утвердилось собственное отношение к человечеству, точнее — собственный взгляд, он понял, что было бы слишком просто делить человеческий род на плохих и хороших людей. У каждого, даже самого отъявленного негодяя, всегда найдется крупица человечности, какая-то симпатичная черточка, которая вызывает к нему снисхождение.

Вот Ильмоч. Казалось бы, отношения с ним сложились у Джона так, что оленевода не стоило больше пускать в ярангу. Но не тут-то было! Ильмоч являлся к Джону с таким видом, словно между ними были прежние приятельские отношения. Одно было новым в поведении оленевода — он был уже не таким наглым и голос свой понизил до того, что иной раз даже спрашивал совета у Джона.

После отъезда Готфреда Хансена в Энмын приехал Ильмоч. Сначала он проехал в другой конец селения, к яранге Орво, потом вдруг круто развернулся и притормозил у входа в жилище Джона Макленнана.

Оленевод долго отряхивался, словно он приехал сквозь пургу, хотя на дворе была ясная и безветренная погода, которая бывает в середине зимы, в пору тревожных сполохов полярного сияния.

Наконец, избавившись от последней снежинки, Ильмоч вполз в полог и молча принял из рук Пыльмау чашку с горячим чаем. Потом так же молча и долго строгал ножом кусочек промерзшего до каменной твердости нерпичьего мяса, снова пил чай и лишь изредка бросал на Джона молчаливые и пытливые взгляды.

Насытившись, Ильмоч как-то дернулся, звякнув стеклянной посудой, вынул бутылку из-за пазухи и сделал прямо из горлышка большой глоток.

— Будешь? — спросил он, протягивая Джону обслюнявленное горлышко.

Джон молча помотал головой.

Скользнув взглядом по детишкам, которые строили «жилище» из тюленьих зубов в дальнем углу полога, Ильмоч спросил:

— Почему вы такие?

Он в упор смотрел на Джона, и в глубине его узких глазенок таилась ненависть, словно нарисованная тушью на самом дне зрачка.

— Какие? — зябко передернул плечами Джон.

— А вот такие! — громко сказал Ильмоч, заставив детей оглянуться на него. — Почему вы всегда так смотрите на меня? Чем я хуже вас?.. Я понимаю — есть люди, которые недостойны того, чтобы сидеть рядом с тобой, рядом со мной, рядом с капитаном Большеносым… Но я же Ильмоч! Я человек, достойный уважения! Если не хотите уважать меня как человека, то убирайтесь с нашей земли!

— Что же случилось? — спросил наконец Джон, улучив момент, когда разгневанный Ильмоч остановился передохнуть.

— А вот что, — Ильмоч снова извлек бутылку, сделал торопливый глоток и начал рассказ: — Поехал я в гости к своему другу, к человеку, которого считал другом. Большеносый хорошо меня встретил, похвалил меня перед другими, которые приезжали только попрошайничать, но в деревянный полог не пустил. Подвел меня к большому полотну у входа и прочитал начертанные там слова. Входить нельзя.

— Почему? — спросил Джон.

— Я тоже спросил — почему? Может, кто-нибудь болен заразной болезнью? Или кто-нибудь родил ребенка и обычай просит оставить в покое роженицу? Но на корабле все были здоровы, никто не рожал, и похоже на то, что мужчины вмерзшего корабля вообще не думали о женщинах… Просто Большеносый брезговал нами! Не брезговал нашими оленями, нашей рыбой, шкурами песцов, лисиц, белых медведей, а нами брезговал!

— Не может быть! — воскликнул Джон, вспомнив добрую улыбку капитана Амундсена и его слова о том, как на протяжении его многих славных путешествий первыми помощниками были местные жители, подлинные герои, и жители исследуемых земель.

— А вот может быть! — отрезал Ильмоч, распаляясь то ли от выпитого, то ли от воспоминаний. — Он сказал мне, оленному человеку, самому чистому жителю, который каждый день ложится в выбитый и вымороженный полог на чистые оленьи шкуры, что боится вшей! Понимаешь, что он сказал? Он сказал, что боится моих вшей.

Да, такого оскорбления не то что Ильмоч, а любой оленевод не снесет. Оленный человек, кочующий по тундре, справедливо считает себя в гигиеническом отношении куда выше любого приморского жителя. У оленного человека яранга легче и разбирается в несколько минут. Каждое утро, как только мужчины отправляются к стаду, хозяйка снимает полог и выносит его на чистый снег, и расстилает, и выбивает упругим оленьим рогом. Вместе с накопившейся за ночь сыростью выбивается грязь. Полог оставался лежать на снегу на протяжении всего дня, а к вечеру, чистый, пахнущий свежим морозом, был готов принять уставшего пастуха. Одевался оленевод также аккуратнее и чище, чем приморский житель, который проводил много времени в закопченном жилище, где даже при самой аккуратной жизни грязь копилась многими десятилетиями. Кочевники говорили, что подвижная жизнь и постоянный бег вокруг оленьего стада — это убивает любое насекомое.

— Великий Бродяга! А вшей боится! — с презрением заметил Ильмоч. — Но я видел, как к нему заходил этот Караев, хитрейший из белых, в матерчатых штанах и матерчатой рубашке — настоящие пастбища вшей! А меня не пустил! Человека, которого называл другом! У которого брал оленей! Он очень плохой человек!

Ильмоч сказал самые скверные слова, которые только можно сказать на чукотском языке, — «самый плохой человек». Можно как угодно назвать человека, сравнивать его с любым мерзким и кровожадным зверем, даже с дерьмом, однако страшнейшим из оскорблений является причисление его к самым худшим людям. Сколько раз Джону приходилось наблюдать, как ссорившиеся люди хватались за ножи, если один говорил другому: «Ты самый плохой человек», оставаясь более или менее спокойным, когда называли друг друга словами, из-за которых в другом обществе в свое время вызывали на дуэль.

И призадуматься, так куда справедливее обижаться на то, когда тебя называют плохим человеком, нежели чем-то таким, к чему ты не имеешь прямого отношения…

Несколько отмщенный тем, что назвал Большеносого самым плохим человеком, Ильмоч успокоился, отпил из бутылки и продолжал рассказ:

— После такого, конечно, я не мог больше оставаться у корабля. Не мог больше видеть хитрое лицо человека, которого я по неведению назвал другом. Я отправился в Уэлен, чтобы увидеть настоящую жизнь и настоящих людей, которые понимают и ценят дружбу.

Прибыл я в ярангу к Гэмалькоту. Ты его знаешь. Если бы все люди были такие, как он, человеческий род был бы одного склада и плохие люди не рождались бы на горе и беду хорошим. Принял он меня, как всегда, отвел отдельный полог, однако женщину не дал. Ну, да не больно-то она мне и нужна была, однако почет есть почет, и когда он приезжает ко мне, так я к нему со всем почтением… Хотел я было попенять ему, да отложил на другой день, потому что с дороги устал, да и рассерженный из-за Большеносого, лед раздави его судно!

На другой день вышел я из яранги справить нужду, глянул на деревянное здание, где собирались открыть школу, и увидел красный лоскут. Лоскут не шибко большой, ну, может быть, хватило бы на детскую камлейку, но, однако, пал он мне на ум, и я быстро вернулся в ярангу… Спрашиваю Гэмалькота: неужто уэленцы так разбогатели, что развешивают красные лоскуты на шестах? Отвечает он мне…

Ильмоч опять разволновался, потянулся к бутылке, но, прежде чем отпить, посмотрел на свет, сколько осталось, и переменил намерение, даже поплотнее завернул тряпичную пробку.

— Отвечает мне Гэмалькот, что в Уэлене власть большевистская!

— Не может быть! — воскликнул пораженный Джон. — Их же расстреляли в Анадыре!

— Да ты слушай! — отмахнулся от замечания Ильмоч. — Большевиков развелось столько, что их хватает даже на нашу далекую землю. Да дело совсем не в людях! Оказывается, у них такое учение! Кто не работает, тот не ест. Ну, это даже малому дитяти понятно. И еще — хотят весь мир насилья разрушить. До основанья! Но самое удивительное и странное — власть бедных. Отныне, говорят, властвовать будут бедные, и жизнь бедного станет примером. Я спрашивал Гэмалькота, что это значит, но тот ничего понять не мог, затих и все присматривается. Говорил ему: жить бедно даже самый бедный не хочет… Но каковы уэленцы! Даже среди чукчей появились большевики. Тэгрынкеу! Человек, который шел в гору жизни, а вот первый принял учение большевиков.

Джон как-то видел этого парня и даже разговаривал с ним. Тэгрынкеу родился, собственно, не в Уэлене, а в Кэнискуне и был воспитанником Карпентера. Торговец приютил сироту, дал ему работу в лавке и вскоре обнаружил у парня недюжинные способности. Для забавы Карпентер дал ему несколько уроков грамоты, счета, а все остальное Тэгрынкеу освоил сам: научился читать и писать по-английски, считать и даже, когда Карпентеру было недосуг, вел записи в торговой книге.

Когда в Сан-Франциско была организована знаменитая этнографическая выставка, Тэгрынкеу поехал туда в качестве экспоната. Ценой унижений и страданий он заработал изрядную сумму денег и привез ее на Чукотку, намереваясь приобрести хорошее оружие и моторный вельбот.

Эти деньги приглянулись уездному начальнику Уэлена, некоему Хренову, который стал всячески преследовать парня, то изобретая какой-то особый таможенный закон, то просто объявлял от имени сначала Временного правительства, потом верховного правителя Сибири адмирала Колчака о конфискации ценностей. Однако Тэгрынкеу не сдавался и не приносил денег. Он спрятал их так, что время от времени учиняемые обыски в его яранге были бесплодными.

Раздосадованный неудачей Хренов в приступе ярости застрелил головную собаку Тэгрынкеу и этим окончательно восстановил против себя не только самого Тэгрынкеу, но и всех жителей Уэлена. Пришлось Хренову бежать в Америку без денег Тэгрынкеу, с одной лишь скудной уездной кассой, где были денежные знаки сомнительного достоинства, выпущенные всеми правительствами, которые существовали в Сибири.

Значит, этот парень стал большевиком… Странно, ведь Тэгрынкеу произвел на Джона Макленнана очень благоприятное впечатление и понравился ему больше Гэмалькота, этого непонятного чукчи, который мало говорил и очень пристально смотрел.

— Встретил я этого Тэгрынкеу, разговаривал с ним, — продолжал Ильмоч. — Смешно! Он сел в деревянном доме за столом под большой картиной, на которой изображен бородатый человек. Пришел я к Тэгрынкеу, а он взгромоздился на стул в меховых штанах, а на рукаве кухлянки намотана красная ткань, видно кусок с того лоскута, что на шесте. Сначала я ему сказал, некрасиво так — только на одном рукаве, попросил бы жену разрезать ткань и нашить по подолу и на каждый рукав. Сильно осерчал Тэгрынкеу за разумный совет, стал кричать на меня, обзывать всякими нехорошими словами, будто кровь я сосу из пастухов, и еще сказал мне одно обидное слово, видно, русское ругательство, которое я запомнил, хотя оно и трудное. Память у меня еще хорошая — кисплутатор.

Я человек спокойный, подождал, пока перекипит парень. Еще одно: на поясе, рядом с охотничьим ножом, повесил он ружьецо, вроде того, что я нашел у погибших белых, которые желтый денежный песок искали.

Жду я, потом говорю, чтоб не сердился, потому что пришел к нему, как к новой власти — не смеяться, а выразить уважение, спросить, чем могу помочь, все же не последний я человек в тундре. На первое время ведь могу помочь и советом, потому что старше я намного. Говорю ему, пусть носит красный лоскут где хочет, его дело, только люди будут смеяться. И еще сказал, что повесил он неудачную картинку, какого-то бородатого человека в простой деревянной раме. Сказал ему, что русские вешают такие лица в дорогих золоченых рамах и еще зажигают свечу, чтобы ему было светло и тепло… Ну, тут как вскипит Тэгрынкеу, словно кипятком его ошпарили! Закричал, затопал ногами и вытолкал меня из домика… Понял я из его криков, что висит на стене изображение Маркса, вождя большевиков…

Ильмоч на этот раз решительно выдернул из-за пазухи бутылку, со смачным всхлипом выдернул из горлышка тряпицу и впился ртом. Сделав несколько судорожных глотков, он презрительно заметил:

— Ничего примечательного в этом человеке. Разве только борода. Ну, и глаза, как у нашего Орво. А так — больше ничего. Простой человек. Одеть его в кухлянку, в малахай, посадить на собачью упряжку — от нас не отличить… Вот такие новости на нашей земле.

Рассказ Ильмоча поначалу забавлял Джона, потом стал рождать тревогу: значит, большевики дошли до чукотской земли. Кто же будет следующим?

Неужели в этом огромном мире не найдется здравомыслящего человека, который мог бы возвысить голос за эти малые народы, которые ничем не виноваты в том, что оказались на одной планете с разъяренными в борьбе за власть? Что-то говорил капитан Амундсен о новой всемирной организации, в которой видную роль играет Фритьоф Нансен? Может быть, написать ему письмо, чтобы Лига Наций подняла голоса в защиту арктических народов? Но станет ли она этим заниматься?

Ильмоч с горечью чувствовал, что, и выпив, он остается совершенно трезвым. В бутылке водки — на самом дне, а голова ясная. Неужели гнев пожирает действие дурной веселящей воды? Удивившись неожиданному открытию, Ильмоч все же допил водку, посмотрел на Джона и твердо сказал:

— Белые люди всюду одинаковы… Я не говорю о тебе, потому что ты совсем другой, ты наш и нас понимаешь. Может быть, ты потому и ушел от них. И до чего же подлый народ! Гляди: Большеносый назвал меня другом, принял от меня оленьи туши, а потом не пустил на корабль. Теперь — большевики. Я от чистого сердца предложил им помочь, а они отказались да еще назвали кисплутатором.

— Но ведь Тэгрынкеу не белый человек, — возразил Джон.

Ильмоч махнул рукой:

— Испортили его. Я уверен, что они каждый день дают ему бутылку. Иначе с чего он такой смелый? Ну, пусть сунутся теперь ко мне! Я стану жить, как Армагиргин. Пусть идут мимо меня искатели желтого металла, торговцы, большевики — мимо!

Ранним утром Ильмоч уехал к своему стаду.

5

Нет ничего горестнее, как возвращаться с охоты в сумеречную зимнюю пору с пустым буксирным ремнем. Гулко раздается под стылыми скалами эхо от скрипа подошв на сухом снегу, и даже дыхание человека, скорее разочарованного, нежели усталого, кажется слишком громким. Хочется растянуть время так, чтобы войти под тень яранг уже глубокой ночью, когда все уснут, когда даже псы заберутся в теплый чоттагин и свернутся в клубок у самого полога, вдыхая чуткими носами запах тепла и скудной зимней еды.

Но те, кто ждут охотника, не спят. Они беспокоятся о нем, а дети время от времени выбегают из дому и долго смотрят в сторону моря, стараясь отыскать меж темных торосов движущуюся тень. Беспокоится и Пыльмау, верная жена и молчаливый товарищ, которая с каждым годом становится все ближе и родней, и уже трудно представить себе время, когда Джон мог обходиться без нее, не зная эту лучшую в мире женщину.

Она, разумеется, беспокоится больше всех, но виду не подает и даже бранит детей за то, что они часто выбегают из яранги и уже загодя делят, кому достанутся нерпичьи глаза — лучшее лакомство.

Взобравшись на торос, Джон увидел светлые пятнышки — отсвет зажженных в чоттагине жирников. Их ставят поближе к дверям, чтобы пламя слегка отражалось от снега й служило маяком возвращающемуся охотнику.

Мало селение Энмын. За все годы не прибавилось ни одной новой яранги. Хуже того, сожгли ярангу старого Мутчина, умершего вместе с женой в ту страшную зиму, когда и Джон потерял дочь…

Непривычный глаз не увидел бы эти слабые отблески пламени, да и Джон скорее чувствовал, чем видел их. Вот если бы в Энмыне вместо яранг стояли дома, тогда окна отбрасывали ясно видимый свет. Джон усмехнулся. Какие уж там дома в Энмыне! Яранга — вот веками выбранное и приспособленное жилище! Здесь человек слишком зависит от природы, от неожиданных ударов судьбы, чтобы иметь простор для фантазии. Ни один провидец точно не скажет, что будет в эту зиму. Даже верный барометр — Ильмоч, который откочевывает далеко от берега, когда ожидается трудная зима, или же остается поблизости, если бывают хорошие виды на охоту, — ведет себя странно. Он то решительно заявляет, что откочует к лесам, то вдруг говорит, что зиму он проведет, пожалуй, в долине реки Энмываам.

И еще слухи о большевиках. Корабль Руала Амундсена стал средоточием новостей всего побережья. Сам капитан нет-нет да и заглянет к Джону Макленнану с подарками, с рассуждениями о судьбе малых арктических народностей. Он одобрил намерение Джона Макленнана обратиться с письмом в Лигу Наций на имя Фритьофа Нансена о спасении и сохранении народов, обитающих вокруг Ледовитого океана.

— Человечество должно проявить гуманизм после долгих лет зверских войн и кровавых революционных переворотов, — рассуждал Амундсен. — Я больше чем уверен, что это обращение найдет широкий отклик среди просвещенных умов всего мира. Да и политики после военного угара будут рады сделать хоть что-то, что бы удовлетворило всеобщую жажду добрых дел, которая обычно наступает после военных столкновений, чреватых гибелью множества людей.

Джон показал наброски письма, Амундсен внимательно прочел их, сделав несколько дельных замечаний, и отметил:

— При благожелательной реакции Лиги Наций, в чем я уверен, поверьте моему опыту, хоть я и не политик, наши имена будут прославлены в истории!

Джон смотрел на Амундсена и думал: если вся его жизнь, все лишения, которые претерпел великий путешественник, совершая действительно великие открытия, в первую очередь были направлены на то, чтобы удовлетворить свое собственное честолюбие, насытить жажду славы, то это ему удалось, пожалуй, больше, нежели кому-либо из современников. Но неужели мало быть первооткрывателем Северо-Западного прохода, Северо-Восточного пути и Южного полюса? Видимо, честолюбие — это то, что никогда не бывает удовлетворено до конца, и поэтому Амундсену хочется еще и прослыть защитником малых народов Севера, человеком высоких и гуманных помыслов. Но что ни говори, а пренебрегать помощью такого авторитетного человека не стоит. Во имя жизни и спокойствия тех, кто стал братьями Джону Макленнану…

Уговорились, что Джон приготовит окончательный текст письма, а весной, когда «Мод» выйдет из ледового плена, письмо будет отправлено по назначению.

Яранга уже совсем близко. Как бы ни было темно зимой, даже в безлунную ночь, в ночь без полярного сияния, света все же бывает достаточно, чтобы на белом снегу разглядеть людей. На этот раз люди стояли возле яранги старого Орво и наблюдали за возвращающимися охотниками.

Джон посмотрел влево и увидел у своей яранги детей. Он направился к ним и, проходя мимо яранги Орво, сказал стоявшим там людям:

— На этот раз удача меня миновала.

Люди ничего не ответили, ибо истинное сочувствие не находит слов, а молчание это было обещанием помочь, не оставить человека голодным. Джон знал: будь у него вправду пусто в мясной яме и в бочках, он пошел бы к любому, и каждый по неписаному древнему закону поделился бы с ним последним куском.

Дети не кинулись навстречу отцу. Они стояли на месте до тех пор, пока Джон не подошел к ним. Яко принял из отцовских рук посох, багорчик с острым наконечником, а младшие дети — остальное снаряжение. Билл-Токо подал кусочек гнутого оленьего рога — снегосбивалку и остался стоять рядом, пока отец не очистил от снега нерпичьи торбаса.

В чоттагине Джон неожиданно увидел Орво. Значит, старик обогнал его.

Орво заметно сдал за последнее время. Он мало ходил на охоту, но каждый житель Энмына считал своим долгом принести ему кусок нерпичьего мяса, жир, лоскут лахтачьей кожи на подошвы.

Пыльмау хлопотала у костра, вылавливала куски мяса из большого котла и раскладывала на длинном деревянном блюде. Джон уселся на бревно, посадил рядом младшую дочку, а Яко подкатил Орво и всем остальным китовые позвонки.

Джон никогда не учил своих детей правилам чукотского этикета. Вся их воспитанность шла от Пыльмау. Дети никогда первыми не брали куска с кэмэны, как бы они ни были голодны. Только после того, как отец и кормилец начинал есть. Более того, не полагалось выбирать лучший кусок, а надо было взять то, что лежало ближе к тебе. Особенно это касалось мальчишек. Если будущий охотник берет дальний кусок, то на охоте его гарпун будет перелетать через моржа. Кроме того, не разрешалось есть берцовые кости, чтобы не ломать себе ноги.

Пыльмау уселась во главе стола, у конца кэмэны, и оттуда подавала разрезанные пекулем куски копальхена.

Насытившись, Орво поднял голову от деревянного блюда и сказал:

— Пришел я спросить у тебя совета…

— Я всегда готов помочь, — быстро ответил Джон.

— Приехал ко мне Ильмоч… Хочет породниться со мной. Сватается к моей дочери. Говорит, что все будет, как водится исстари: его сын за два года отработает невесту, а потом уж окончательно дотолкуемся.

— А что, парень нравится твоей дочери? — осторожно спросил Джон.

— Ей это впервые, и она любопытствует, а что будет дальше.

— Ну, а парень?

— Этому загорелось жениться, остаться у меня в яранге и отрабатывать невесту, потому что, видать, она ему очень по нраву.

— Раз все согласны, так за чем же дело стало?

Орво глянул в лицо Джону, словно задавая немой вопрос: ты что, вправду не понимаешь?

— Дело в том, что я стар, — вслух сказал Орво.

— Значит, тебе в яранге нужен молодой помощник, — сказал Джон.

— Мне на самом деле нужен помощник, в том-то и вся загвоздка, — ответил Орво. — Но сын Ильмоча — оленный человек. Охотиться в море он не умеет. А дочери нужен настоящий кормилец, который сможет прокормить ее не только тогда, когда я уйду сквозь облака, но и тогда, когда Ильмоч в трудное время откочует, как это у него водится, подальше от побережья.

Джона несколько покоробило такое потребительское отношение Орво к чувствам собственной дочери. Но такова была жестокая необходимость, и старик, естественно, прежде всего заботился о жизни дочери, о ее благополучии, о будущем еще не родившихся внуков.

— Думаю, что в данном случае надо послушать, что скажет Тынарахтына, — посоветовал Джон. — Она девушка разумная и поступит как нужно.

— Слишком разумна и самостоятельна, — грустно заметил Орво. — Проглядел я, как она выросла, и теперь уже поздно. Она родилась, когда мне было уже много лет, и я очень ее ждал… То есть ждал-то я сына, но родилась она, и я об этом нисколько не жалею, и даже когда в нашей яранге очень холодно, мне кажется, что горит вечный жирник и маленькое пламя разгорается все ярче и ярче. И вот тепло это теперь будет греть другого. Тынарахтына рада, но я боюсь, что радость у нее больше от любопытства идет, чем от чувства.

— И все-таки она должна сама решать, — заметил Джон.

Никаких свадебных церемоний не полагалось. Просто несколько дней Ильмоч и Орво попеременно выставляли угощение, и всякий, кто в этот день не был на охоте или уже вернулся с промысла, мог зайти в ярангу к Орво, присесть к низкому столику, откуда никогда не уносили кэмэны, и угоститься не только жирной олениной и припасенным итгильгыном, но даже выпить дурной веселящей воды, которая нескончаемой струйкой текла по капелькам из ствола винчестера.

Джон был встречен громкими криками радости, и ему тут же предложили почетное место на белой оленьей шкуре, постланной у самого бревна-изголовья.

— Пришел наш долгожданный гость! — торжественно произнес изрядно захмелевший Орво. — Тынарахтына и Нотавье, подойдите сюда!

Из полога выползли смущенные Нотавье и Тынарахтына.

Сын Ильмоча, видимо, был из самых младших и по возрасту годился в ученики старшего класса гимназии, а не в мужья. Но Ильмоч был человек, далеко смотрящий вперед, и загодя заботился о его будущем, а заодно пускал корни и на этой земле. Джону была совершенно ясна дальняя цель хитрого оленевода: ведь Орво уже состарился. В последние годы он много болеет, а у него лишь одна-единственная дочь. И жены у Орво тоже одряхлели. И хотя старик не нажил за свои годы почти ничего, все же у него была прочная яранга, небольшая кожаная байдара и упряжка отличных собак. Но самое главное — у старика была слава хорошего человека, большая память о добрых делах, которые он сделал людям. Быть родственником хорошему человеку стоит не меньше, чем унаследовать богатство.

Нотавье смущенно отводил глаза, словно его застали за нехорошим делом. Его совершенно детское лицо было слегка помято со сна, и он громко шмыгал носом.

Зато Тынарахтына была прямой противоположностью жениху. Это была уже сложившаяся девушка с дерзким и острым взглядом, с гордой прямой осанкой и громким голосом. Она дружески кивнула гостю, улыбнулась глазами, и вдруг Джону стало грустно — грустно от мысли, что молодость осталась уже позади и эти улыбки уже за какой-то недоступной чертой.

— Глядите, Сон и все остальные гости! — закричал пьяным голосом Ильмоч. — Чем не пара! Как на заказ, друг для друга сделаны, и я уверен, что они сработают хороших детей. Правда, Нотавье, сделаешь хороших детей? — спросил он напрямик сына.

— Сделаю, — смущенно пообещал парень и громко шмыгнул носом.

— А ты, Тынарахтына? — обратился к девушке Ильмоч.

— Постараемся! — задорно ответила она.

— Поторапливайтесь! — сказал Ильмоч. — Хорошие женихи и невесты растут у Сона!

— Но Тынарахтына еще не стала женой Нотавье, — заметил Орво. — Твой сын еще только пришел.

— Знаю, знаю, — прервал его Ильмоч. — Но я уверен в Нотавье, как в самом себе. Он докажет, что может быть настоящим мужчиной, будет тебе настоящим помощником. Не беда, что он сроду не был в море. Не велика трудность убить зверя, не то что вырастить оленей и пасти их по всей тундре.

— Не то говоришь, Ильмоч, — возразил Орво. — Быть морским охотником вовсе не легко, как думается тундровому жителю, который видит, что пасет собственную еду.

— Не будем спорить, — миролюбиво сказал Ильмоч. — Давайте лучше выпьем дурной веселящей воды. Надеюсь, ты научишь сына добывать из винчестера этот напиток?

В чоттагин заходили гости. Заглянул Тнарат, подсел к Джону, но от дурной веселящей воды отказался.

— Стыдно мне потом становится, — смущенно признался он. — Как вспомню, что говорил и что делал пьяный!

— Зря пустое мелешь, — возразил Ильмоч. — Дурная веселящая вода делает человека умным и веселым.

Тнарат в ответ только улыбнулся.

Перед ним тоже вставала вечная задача — выдать дочерей замуж. В таком маленьком селении, как Энмын, это было жизненно важно, и те, кто не заботились об этом своевременно, искали потом женихов на стороне, а девушки каждый раз замирали в ожидании, когда к берегу приплывала чужая байдара, на которой виднелись молодые охотники.

Пристроив сына, Ильмоч откочевал в дальнюю тундру, в верховья реки Энмываам. Теперь до весны его не будет.

А зима все набирала силу. Она была не очень морозной, зато пурга иной раз продолжалась недели по две, не давая возможности выходить на охоту.

Открытая вода была не очень далеко. Неподалеку от берега бродили белые медведи, и даже самые ленивые охотники повесили на нартовые подставки желтоватые шкуры, и нетерпеливые возили чуть подсохшие шкуры к Амундсену и возвращались с богатыми покупками. На переломе зимы великий путешественник стал скупее; очевидно, оскудели запасы в трюмах.

Амундсен после поездки к кэнискунскому торговцу Карпентеру на обратном пути завернул к Джону.

Смакуя лепешки, испеченные на нерпичьем жиру, капитан громко восхищался торговцем:

— Такие люди, как Роберт Карпентер, во многом облегчают участь мореплавателей знанием местных обычаев. Я не слышал о нем ни одного худого слова! А будь он владельцем бакалейной лавки где-нибудь в небольшом городке Европы, завистливые обыватели уж постарались бы по части разного рода слухов и других подозрений! Здесь же он, как отец родной, да и сам он старается не столько для себя, сколько для аборигенов, служа как бы предохранительным буфером между цивилизованным миром и людьми арктического побережья.

Джон слушал Амундсена и молчал.

— Он и о вас говорил много хорошего, — продолжал Амундсен. — И даже выразил некоторую зависть, что вам удалось как бы раствориться среди здешнего народа.

Предстоящее освобождение от ледяного плена возбуждало Амундсена и рождало у него мысли о триумфе нового рекорда в освоении дальних земель.

Тревожно было на душе и у Джона Макленнана.

С восточной стороны шли вести одна другой удивительнее. Создавались какие-то Советы. По словам Руала Амундсена, он вошел в официальные сношения с представителями Советской власти, и местные органы получили указание чуть ли не от самого Ленина оказывать всяческое содействие успешному завершению путешествия.

Кончится зимняя пора, растает снег, откроется морской путь, и тогда энмынский берег станет доступен всем. Что принесут новые власти?

По вечерам Джон Макленнан все чаще стал уединяться в своей каморке. Он корпел над письмом к Фритьофу Нансену и Лиге Наций о сохранении малых арктических народов. Он приводил список гнусных преступлений не только со стороны торговцев и мореплавателей, но и царских чиновников, которые не считали за людей оленеводов и охотников, освоивших эти ледяные оконечности великого материка.

Для Пыльмау тоже наступило тревожное время. Каждая весна была ей трудной порой — потому что приближалось время общения с белыми людьми. Она понимала Джона, его чувства и старалась сделать так, чтобы ему было спокойно. Пусть спокойно переживает то, что человеку дано переживать, на то он и человек.

6

Утиная охота этой весной была громкая: многие энмынцы обзавелись дробовиками, и гром выстрелов на дальней косе показался бы вчуже свидетельством того, что энмынцы вступили в войну с каким-то соседним племенем.

Яко охотился эплыкытэтами и этим древним оружием поймал двенадцать больших селезней.

Обратный санный путь проходил по морскому берегу, мимо торосов, потемневших от солнечных лучей. Снег на льду уже таял и рыхлел. Там, где дорога проходила по глубокому снегу, в следах от нарт и собачьих лап голубела проступившая вода.

Впереди показались Китовые Челюсти, место, где была похоронена Белая Женщина, легендарная прародительница чукотского народа.

— Ты знаешь, кто здесь похоронен? — спросил Джон у Яко.

— Немножко слышал, — ответил мальчик.

Джон смотрел на покосившиеся кости, вставшие над низким морским берегом, и из глубины памяти всплыли воспоминания. Он, молодой, с израненным сердцем, слушает Токо, отца Яко. Пока нарты ехали до Китовых Челюстей, Джон заново пересмотрел свою жизнь, прожитую на этом берегу.

Кажется, то было очень давно, когда его с раздробленными кистями вез молодой чукча, отец этого мальчика, казавшийся Джону Макленнану, моряку со шхуны «Белинда», настоящим дикарем. Токо, Орво и Армоль подрядились у капитана Хью Гровера отвезти истекающего кровью белого человека до уездного фельдшера в Анадыре за три винчестера, бутылку виски и несколько долларов. В глубине чукотской тундры шаманка Кэлена ампутировала ему руки, и нарты повернули обратно. Джон радовался своему спасению и представлял, как обрадуется Гровер, когда увидит его живого и даже со спасенными остатками рук… Он проникся тогда теплым чувством и благодарностью к этим дикарям. Особенно ему понравился Токо, спокойный, с ярко выраженной доброжелательностью во взоре. Он опекал Джона всю дорогу и делал это так ловко, тактично, нисколько не унижая достоинства человека, попавшего в беду… Остро вспомнилось то страшное разочарование, которое постигло его, когда у кромки льда не оказалось «Белинды», ужасное открытие, что Хью Гровер никогда не был ему настоящим другом! Тогда Джон был так подавлен всем случившимся, что плохо помнит первые дни своей жизни в яранге у Токо. Это было похоже на сон, неясный, прерывистый сон в начале тумана, как сказал тогда Токо. Токо верил, что Джон Макленнан обязательно вернется в свой Порт-Хоуп и увидит близких. Токо поддерживал эту веру не только словами, но старался внушить, что Джон остался настоящим человеком, нисколько не хуже тех, у кого не искалеченные руки. Он учил его стрелять и добывать пропитание здешними способами… И вот когда они ехали той весной с утиной охоты, Токо и поведал Джону Макленнану легенду о Белой Женщине, что стала родоначальницей народа, поселившегося на этих берегах. А потом несчастный случай: Джон убил на охоте Токо… Эти ужасные дни, когда он не только ждал смерти от жителей Энмына, но и желал ее…

Джон поглядел на мальчика. Яко сидел и щурил глаза от блестевшего снега. Настоящий маленький мужчина. И одет он совершенно так, как взрослый, только все на нем размером поменьше, сшитое неутомимыми и умелыми руками Пыльмау. Однако на поясе у Яко настоящий охотничий нож, такой же острый, как и нож Джона, нынешнего отца Яко и мужа Пыльмау…

И вдруг Джон почувствовал, что он должен именно сейчас, вот здесь, когда они подъехали вплотную к Китовым Челюстям, к могиле Белой Женщины, рассказать Яко легенду, услышанную некогда от его отца. Рассказать ее так, как рассказывал покойный Токо, чтобы то, скрытое за простыми словами, стало главной мыслью и сущностью настоящего человека…

— Так вот, я расскажу тебе о женщине, которая похоронена здесь и от которой мы все происходим…

— И ты тоже, атэ? — спросил Яко.

И вправду, как же он мог об этом забыть! Но разве легенда говорит не о том, что люди не должны подчеркивать различия между собой?

— Ты сперва послушай, а потом будешь спрашивать, — спокойно ответил Джон.

— Хорошо, атэ, слушаю, — ответил Яко и поудобнее устроился на нарте.

Джон старался вспомнить все, что рассказал тогда Токо. Он даже подражал его интонации, его манере растягивать слова. Говорил и думал: «А помнит ли Яко отца?» То, что был на свете Токо, мальчик знает от своих сверстников, а может быть, ему даже рассказали об обстоятельствах гибели отца. Но вот видит ли Яко в своих детских воспоминаниях отцовский облик? А Джон видел этого парня, его лицо, его улыбку, какую-то застенчивую, словно просящую извинения… Токо был молчалив. И легенда, которую он рассказал Джону, была, быть может, самой длинной речью за всю его жизнь…

— …Было это давно. Здесь, на этом берегу, жила очень красивая молодая девушка. Ее красотой любовались солнце и звезды, и так светили вместе среди дня. Даже морское зверье старалось взглянуть на нее. Моржи выползали на гальку, нерпы выныривали у самого берега. Там, где ступала красавица, вырастали прекрасные цветы и начинали бить чистые родники.

Девушка часто ходила на берег моря. Слушала шум волн, смотрела вдаль, где сходилось море с небом.

Иногда, сидя на берегу, засыпала и видела прекрасные сны. Однажды проплывал мимо большой гренландский кит. Увидел, что на берегу столпились морские звери, решил тоже посмотреть, что же там. Подплыл и увидел тут такую красавицу, что так и не мог оторваться, любуясь ею.

Завечерело. Кит, который плавал вдали от звериной толпы, ткнулся головой о гальку и тут же превратился в стройного юношу. Увидела его красавица, и на сердце у нее стало сразу теплее. А парень взял ее за руку и стал ходить с ней по тундровым травам, по пригоркам, где мягкая трава… И так повелось: как только солнце касалось линии горизонта, к берегу приплывал кит, оборачивался юношей и уходил с девушкой в тундру. Жили они как муж с женой…

Пришел срок, и девушка почувствовала, что скоро ей родить. Построили они большую ярангу и поселились в ней, мужчина уже больше не возвращался в море, оставался все время человеком.

Появились на свет маленькие китята. Пришлось их поселить в небольшой лагуне. Как проголодаются — плывут к берегу, и мать им навстречу выходит. Быстро росли китята, и скоро им стало тесно в маленькой лагуне, и захотелось им на широкий морской простор. Жалко было матери и отцу расставаться с ними, но что делать: киты — морской народ. Уплыли дети в море, а тут другие народились, уже в человечьем облике, а не китята. Но первых ребят родители не забывали, и китики часто приплывали к берегу и играли на виду у отца с матерью.

А время идет. Стареют родители, растут дети. Отец давно перестал выходить в море, и еду добывают многочисленные дети, которые очень дружат с морским народом. Но каждому сыну, который впервые выходит в море, отец говорил напутственные слова: «Сильному и смелому море — кормилец. Но помните — живут там ваши братья киты и дальние ваши родичи дельфины и косатки. Не бейте их, берегите…»

Умер отец. И мать была уже так стара, что даже не ходила на берег провожать сыновей на морскую охоту. А китовый народ уже большой стал, потому что сыновья переженились, много детей народилось. А еды требовалось все больше и больше, и стали китовы потомки приморским народом — чукчами и эскимосами, охотниками на морских зверей.

И вот пришел такой год, когда у берега было мало зверья. Моржи шли другими тропами, мимо селения, нерпы уплыли к далеким островам, а охотникам приходилось забираться далеко в море. Иные погибали во льдах, в морской пучине.

Только киты по-прежнему весело и шумно играли у берега. И тогда сказал один из сыновей Белой Женщины: «А почему мы не бьем китов? Это целые горы жира и мяса. Одна туша может прокормить всех нас с собаками всю зиму». А ему отвечают: «Они ведь нам братья…» — «Какие же они братья? — усмехнулся охотник. — Живут они не на земле, а в море, тело у них длинное и большое, и не знают они ни одного человеческого слова». — «Да ведь по преданию…» — вразумляли друзья охотника. «Это все бабкины сказки для малых ребят!» — отрезал охотник, взял самую большую байдару, самых сильных гребцов и вышел в море.

Кита добыли легко, потому что он доверчиво подплыл к своим братьям. Не знал, что это ему гибель. Загарпунили и долго тащили к берегу. А чтобы на берег вытащить — пришлось созвать всех жителей селения, даже женщин и малых детей. Тот, кто добыл кита, пошел в ярангу к матери, сказать ей, какое богатство он добыл людям. Но мать уже знала об этом и умирала с горя. «Я убил кита! — воскликнул охотник, войдя в ярангу. — Целую гору мяса и жира!» — «Брата ты своего убил, — ответила мать. — А если ты сегодня убил брата за то, что он был на тебя непохож, то завтра…»

И тут от нее отлетело последнее дыхание…


Джон сидел неудобно, почти спиной к мальчику, и не мог видеть его лица. Но по тому, как мальчик притих, как он дышал, Джон почувствовал, что тот слушает с интересом. Вот только поймет ли сын все, что хотел сказать Токо? Или отнесется к легенде, как к волшебной сказке? Джон вдруг вспомнил, с каким увлечением он читал школьником «Путешествия Гулливера». Они были для него описаниями забавных приключений, не больше. Уже много позже Джон понял и почувствовал всю силу этой книги великого Джонатана Свифта.

Закончив рассказывать, Джон обернулся к сыну и спросил:

— Ну, как?

— Понравилось, — вежливо ответил Яко.

«Не понял сути, — подумал Джон. — Но я должен был рассказать ему эту легенду».

— А ты помнишь своего отца?

— Ты же мне отец, Джон, — смешавшись на секунду, ответил Яко. — Сколько себя помню, ты всегда был с нами.

— А Токо не помнишь?

— Помню немного, — еле слышным голосом ответил Яко.

Джон заметил на его лице страдание и вдруг ясно почувствовал, как жестоко он поступает, будя у Яко воспоминания, которые тот не хотел бы воскрешать. И не оттого, что нет у него чувства к погибшему отцу, а от бережного отношения к тому, что есть сегодня, к тому, что составляет для него главное.


— Не сердись на меня, — мягко попросил Джон.

— Я и не сержусь, — ответил мальчик. — Не надо меня спрашивать. Я знаю все, но не хочу больше об этом слышать.

— Спасибо тебе, сынок, — ответил Джон и громко прикрикнул на собак.

Вожак оглянулся и рванул упряжку. Нарта понеслась от Китовых Челюстей, от могилы Белой Женщины, к Энмыну.

Возле яранги Орво стояли люди: видно, приехал дальний гость, потому что много собак крутилось возле жилья и слышался лай.

Оставив на попечение Яко собак и кинув в чоттагин убитых уток, Джон поспешил в ярангу Орво.

В чоттагине люди сидели вокруг большого кэмэна, заполненного утиным мясом. Среди знакомых лиц Джон сразу же заметил нового человека, одетого в серую камлейку из двадцатифунтового мучного мешка.

Орво прервал на мгновение разговор и сказал Джону:

— К нам приехал Тэгрынкеу из Уэлена.

— Етти, — вежливо поздоровался с ним Джон.

— Ии, тыетык, — ответил Тэгрынкеу и принялся рассказывать дальше. — Повсюду мы видели воду. Очень плохо ехать. По ночам, когда полозья хорошо скользят, собака режет лапы. А днем не скользит нарта. Оттого мы так долго и добирались до вас, а теперь надо поспешить назад, иначе отрежут нас двинувшиеся реки…

Джон не сводил глаз с Тэгрынкеу. Это тот самый человек, который, по словам Ильмоча, является большевиком, последователем учения русского революционера Ленина. Но для большевика Тэгрынкеу был слишком обычен и скорее напоминал охотника среднего достатка.

Разогревшись от теплого утиного мяса, Тэгрынкеу стянул через голову камлейку, и тут все увидели висевший на поясе рядом с обычным охотничьим ножом револьвер в маленькой кожаной сумочке. Тэгрынкеу поправил оружие и, почувствовав, что все даже перестали жевать и уставились на оружие, смущенно улыбнулся:

— Носить полагается, как представителю новой власти.

— Хорошо стреляет? — осторожно осведомился Тнарат.

— Пробовал только по льду да по плавнику, — ответил Тэгрынкеу, — ничего бьет.

— А по зверю? — полюбопытствовал Гуват.

— Ружьецо-то это не на зверя, — пояснил непонятливому земляку Армоль. — А бить по людям.

— А по людям не пробовал? — продолжал любопытствовать Гуват.

Всем стало неловко от этого вопроса, и Орво решил перевести разговор на другое.

— Корабля белых не видел?

— Уже ушел, — ответил обрадованный поворотом разговора Тэгрынкеу. — Как только разошлись льдины, Амундсен погнал свое судно в Ном.

— Как ушел? — удивился Джон. — Не может быть!

— Ушел, — ответил спокойно Тэгрынкеу. — Набил свой «Мод» пушниной и медвежьими шкурами и отплыл. По новым правилам, мы должны были бы отобрать у него пушнину и товары для нужд трудящегося населения, но Петроград сказал — нет. Научный человек этот Руал Амундсен, герой и покоритель.

— А Петроград — это кто, начальник? — спросил Гуват.

— Петроград — главное стойбище нового, рабоче-крестьянского государства, — важно ответил Тэгрынкеу. — Там живет Ленин, вожак работающих людей.

— Я всегда думал, — глубокомысленно заметил Гуват, — что вожаки бывают только у оленных каарамкыт, у диких людей…

— Может, он и не вожак, а просто умный человек? — осторожно предположил Орво.

— И вожак, и умный человек, — сказал Тэгрынкеу. — Но мы о нем подробно поговорим потом. Для того я и приехал к вам.

Джон был поражен новостью о неожиданном отплытии Руала Амундсена. А как же быть с письмом, которое он так тщательно и долго готовил? Обманул великий путешественник или же забыл?

Быть может, в спешке освобождения от ледового плена Амундсен действительно запамятовал о письме? Ведь он столько ждал, когда наконец Чукотское море освободит его судно и даст долгожданную возможность с триумфом явиться перед глазами пораженного и восхищенного мира. Но как же он мог забыть о том, что так горячо и, казалось, от всей души поддерживал? Как это совместить с тем, что он говорил о долге всего просвещенного человечества — помочь малым народам Севера выжить, сохранить их своеобычную культуру, язык и те немногие песни, которыми они разнообразили свою монотонную жизнь?..

Тэгрынкеу пристально смотрел на Джона Макленнана, легенды о котором распространились по всему побережью. То, что о нем говорили, было так непохоже на обычное поведение белого человека, что многие считали Сона Макленнана порождением фантазии сказочников, любивших населять воображаемый мир неправдоподобным количеством добрых и бескорыстных людей.

Джон Макленнан говорил по-чукотски так чисто, что даже усвоил своеобразную интонацию энмынцев — неторопливость, растягивание слов и своеобразную напевность. О жителях Энмына говорили в других чукотских селениях, что они не говорят, а поют. Одет белый был просто, но, пожалуй, в его одежде была видна аккуратность даже в самых незначительных деталях. Впрочем, это могло быть и заслугой его жены. Кто же этот белый на самом деле? Искренен ли он в своей жизни или такой лицемер, как Роберт Карпентер, который на словах такой друг народа, какого не сыскать во всем мире? Выпили первые чашки чаю, и Тэгрынкеу приступил к тому разговору, ради которого он и пустился в это далекое путешествие.

— Солнечный Владыка низвергнут со своего золотого сиденья и расстрелян. Власть в России перешла к тем, кто работает…

— Взявшие власть перестали работать? — осторожно спросил Тнарат.

— Нет, продолжают, — ответил Тэгрынкеу.

— Одной рукой власть держат, а другой работают, — предположил добродушный Гуват.

— Неудобно так, — заметил жених Тынарахтыны.

— Не мешайте говорить гостю, — строго сказал Орво.

— Раньше ведь было так: тот, кто работал, отдавал большую часть сделанного богатому человеку, а самому оставалось — лишь бы не помереть с голоду. А те, кто ничего не делал, копили богатства, жили в сытости и в тепле и продолжали пить кровь из народа…

— Какие же они люди! — с негодованием заметил Тнарат.

— Да, такие они и есть, — кивнул согласно Тэгрынкеу. — Вспомните доброго и отзывчивого человека Поппи Карпентера. То, что он продавал нам, на самом деле было во много раз дешевле. Это я сам знаю, потому что был в Америке, жил в большом городе, где людей, наверное, больше, чем комаров в тундре. До того их много, что они живут в надставках на домах и изобрели огромные повозки, которые ездят по железным полосам, проложенным на земле… Мы не знали истинной цены нашему труду, нашим богатствам, и нашим неведением пользовались такие люди, как Поппи. Теперь этому конец. Мы сами построим себе жизнь, и то, что будем делать, будет нашим… Старая жизнь не вернется.

Слегка охрипший от громкой речи, Тэгрынкеу взял чашку, и, пока он пил, Тнарат спросил:

— Все будет наше — это хорошо. Но где мы будем покупать новые ружья, патроны, сахар, чай? Мы привыкли к этим вещам белого человека, и многие уже не могут обходиться без них. Не собираемся же мы возвращаться к древней жизни или начать так жить, как Армагиргин на острове Айон.


— Трудящиеся России взяли в свои руки большие мастерские, заводы и фабрики, на которых все это делается. Они нам все будут давать, — пояснил Тэгрынкеу.

— А в Америке не свалили Солнечного Владыку? — спросил Гуват. — Больно мне нравится американский трубочный табак в железной банке. Он такой мягкий и ароматный, не то что черный русский.

— А по мне — нет ничего лучше того табаку, — возразил Армоль. — Положишь рэлюп за щеку, словно каленый уголь взял в рот.

— В Америке Солнечного Владыки нет, — ответил Тэгрынкеу.

— Валить, значит, некого, — с сожалением заметил Гуват.

— Но там полным-полно капиталистов. Это наши главные враги и эксплуататоры, — сказал Тэгрынкеу. Последнее слово он произнес с большим трудом, но, справившись с ним, он гордо огляделся. — То, что началось в России, потом будет продолжаться по всему миру, потому что такие простые люди, как мы, — главное население всей земли…

— Вся-то земля очень велика, — неуверенно заметил Тнарат.

— Не так велика, как кажется, — ответил Тэгрынкеу. — Земля — шар.

— Что? — переспросил Гуват.

— Вся земля имеет круглый вид, — ответил Тэгрынкеу и на всякий случай сослался: — Это мне говорили русские учителя.

— Если земля шар, то почему вода не стекает с нее? — задал вопрос Армоль. — Почему вода не выливается из океанов, а нас не сдувает ветром? Ведь какие бывают сильные ветры, когда трудно удержаться даже на ровном месте, а не то что на шаре.

— Мы говорим о революции, а не о земле, — устало отмахнулся Тэгрынкеу. — Не все ли равно, какой вид у земли? Главное сегодня для нас — это продолжить революцию и на нашей земле. Первым делом надо избрать Совет в вашем селении. Совет — это представительство Советской власти, власти трудовых людей. Совет будет во главе борьбы против богатых.

— У нас-то богатых нет, бороться не против кого, — сказал Тнарат. — Что же будет делать Совет?

— О! Для Совета и кроме борьбы будет много работы! — обрадованно сказал Тэгрынкеу. — В каждом селении Советское государство организует обучение грамоте, ибо человек прежде всего должен быть грамотным. Будут построены больницы, чтобы было где лечиться людям. Откроют новую лавку, где будут торговать по новым, справедливым ценам. Люди нашей земли будут постигать знания, которые имеют другие народы. Тогда мы сравняемся со всеми людьми всей земли…

— Всего шара, — поправил из своего угла Армоль.

Тэгрынкеу недовольно поглядел на него, но согласился:

— Всего земного шара… И тогда нашим людям откроется вся красота мира, красота знаний, и мы больше не будем чувствовать себя чужими среди других людей…


Тэгрынкеу собирался уезжать ранним утром, пока наст твердый.

Джон рассказывал Пыльмау о разговоре в яранге Орво, когда в чоттагине раздался топот и на вопрос, кто там, отозвался Тэгрынкеу, и тут же его голова вместе с головой Орво показалась внутри полога.

— Прежде чем уехать, я хотел зайти, — сказал Тэгрынкеу. — Хочу спросить: ты за революцию или против? Всех иностранцев, кто против, мы выселяем с чукотской земли.

— Я всегда стоял за разумное развитие человечества, — уклончиво ответил Джон. — Но я недостаточно понимаю цели русской революции, чтобы сразу ответить. То, что ты сказал сегодня, ничего этого не нужно нашему народу, Ни грамоты, ни врачей. Это только усложнит жизнь, а связи с большими народами ускорят исчезновение маленьких народов с лица земли… Вот скажи сам, Тэгрынкеу, зачем тебе грамота?

— Как зачем? — растерянно пробормотал посланец Советской власти. — Грамота — вещь очень нужная… — Тэгрынкеу быстро овладел собой и продолжал твердым голосом: — Большевики — это единственные люди, которые сказали нам, чукчам: вы такие же люди, как все, вы должны быть такими, как мы: грамотными, знать, что такое мир и кто работает в моторе — дух или что-то другое. Ленин сказал: мы должны вырваться из дикости и сообща строить новую жизнь…

— Как бы не пришлось строить новую жизнь уже на ваших костях, — грустно заметил Джон.

— Это мы еще посмотрим, — уверенно сказал Тэгрынкеу. — Слишком долго нас считали недостойными человеческого звания. Я это пережил на собственной шкуре. И вот Орво тоже это испытал. Мы хотим быть прежде всего людьми! Так скажи, Сон, ты за революцию или против?

— Да что вы к нему пристали? — вмешалась молчавшая до сих пор Пыльмау. — Разве не видите, что Джон всегда был за нас, за наш народ, за настоящих людей! Как вы можете сомневаться в этом?

— Глазное — за революцию он или против? — настаивал Тэгрынкеу.

— Успокойся, Мау, — ласково прервал Джон жену. — Но ты правильно сказала: куда бы ни пошел наш народ, я всегда буду вместе с ним.

— Пока и так можно, — облегченно вздохнул Тэгрынкеу. — Беда с этими чужеземцами, — сказал он, обращаясь к Орво.

Головы Тэгрынкеу и Орво исчезли, и в пологе воцарилась тишина. Джон приблизился к Пыльмау, обнял ее и шепнул:

— Не бойся, все будет хорошо. Я буду всегда с вами.

Тэгрынкеу уехал, и разговоры о его пребывании в Энмыне, особенно его странные речи о том, что чукчи должны стать на равную ногу с белыми людьми, долго еще передавались из уст в уста.

Всякое случалось в этом селении, происходили такие события, которые сохранялись в памяти людей на многие годы, становились легендами, устной историей. Приезжали всякие люди — капитан Бартлетт с эскимосом Катактовиком, Руал Амундсен, Готфред Хансен с товарищами, приезжала, наконец, мать Джона Макленнана, но мимолетный визит Тэгрынкеу как-то особенно запечатлелся в головах энмынцев.

«Поневоле мне пришлось стать экспертом по коммунистическому движению, о котором я не имею ни малейшего понятия, — записал в своем уже основательно потрепанном блокноте Джон. — Люди приходят и спрашивают о будущем, о том, когда же наступит такая жизнь, о которой так красочно говорил Тэгрынкеу. Но он уехал, вселив в головы энмынцам тревожные мысли… Удивительно вот что: мои земляки не такие простаки, чтобы их можно было надолго завлечь какой-нибудь необычностью. Они уже не спрашивают о шарообразности земли, за исключением разве только Гувата. Их волнуют гораздо более насущные проблемы, вроде тех: кому будет принадлежать добыча, можно ли держать личное оружие, к которому привык охотник, и будут ли обучать грамоте и взрослых людей.

Я уверен: будь приезжий агитатор русским или какой-нибудь иной национальности, разговоры о его обещаниях давно бы затихли. Но в том-то и дело, что это был свой человек и рассказывал он не сказки и не слухи, а то, что уже начинается на этой земле… К сожалению, с моими предостережениями о будущих невзгодах, которые принесет с собой так называемый прогресс, они не считаются и в лучшем случае вежливо выслушивают… Боже, если ты еще остался, помоги нам избежать гибели и полного исчезновения с этой земли».

Яко сидел поодаль, возле второго жирника, и делал вид, что мастерит эплыкытэт. Но он зорко следил за действиями отца, и, когда Джон захлопнул блокнот и вынул карандаш из своей держалки, мальчик с дрожью в голосе, словно это была его затаенная и давняя мечта, сказал:

— И я скоро буду по-взаправдашнему учиться писать…

7

Яко впервые отправлялся так далеко от родного дома. И на этот раз на морском берегу Энмына было оживленно: родные пришли провожать охотников. Байдары были поставлены на нарты — каждая на трое, длинные упряжки то и дело запутывались, и надо было следить, чтобы не началась всеобщая свалка. Собачий визг и лай смешивались с пронзительными голосами женщин, окликавших детей.

Деревянный вельбот так и не удалось приобрести, и в пролив пришлось отправляться флотилией, состоящей из одних кожаных байдар, на одной из которых был мотор, купленный в самый удачный год жизни Джона на этой земле.

Мужчины стояли чуть поодаль, а Орво шептал заклинания и держал на вытянутых руках деревянное блюдо, наполненное жертвоприношениями. Все было привычно, знакомо. Только один человек — молодой оленевод Нотавье — глядел во все глаза, оробевшие перед огромным пространством воды и льда.

Ребятишки сопровождали суда до ледовой кромки.

Достигнув открытого океана, байдары сгрузили на лед, разъединили упряжки, и нарты наперегонки двинулись обратно в селение, подскакивая на торосах, взметая воду на подтаявших снежницах.

Солнечные лучи отражались от припая, от отдельных плавающих льдин. Те, кто сохранил защитные очки, надели их, а Нотавье достал узкую ременную полоску с горизонтальным разрезом и приладил на лице, заставив улыбнуться Джона: бывший оленевод стал похож на участника маскарада.

Стоял безветренный день, и все байдары пристегнули буксиром к передней, на которой стоял мотор. С мотором движение все-таки было намного быстрее, чем на веслах, и поэтому караван энмынцев прибыл в Уэлен, не заходя в Инчоун.

В Уэлене еще держался узкой полоской припай, но уже непрочный, готовый оторваться даже при дуновении слабого южного ветра.

Гэмалькот встретил гостей почтительно и отвел им полог, в котором раньше останавливался Роберт Карпентер. За чаем Орво сразу приступил к расспросам. Гэмалькот отвечал односложно, казалось, он был недоволен проявлением интереса к новой власти.

— Да, это верно, начали наши дети постигать грамоту… Большевики чесотку лечить пытаются…

После чаепития гости отправились поглядеть селение.

Над деревянным зданием школы трепетал красный флаг. Орво и Джон заглянули в лавку. Под опустевшими полками сидел Гэмауге и скоблил мездру песцовой шкурки.

— Где торговец? — спросил Орво.

— Я и есть торговец, — ответил Гэмауге, не прекращая работы.

— Чем же ты торгуешь? — с улыбкой спросил Орво, разглядывая пустые полки.

— Пока ничем, — спокойно ответил Гэмауге. — Но если у вас что-то есть для продажи, могу принять и записать в книгу.

На прилавке лежала толстая амбарная книга. Джон полюбопытствовал и заглянул, а Гэмауге объяснил:

— Вы отдаете мне пушнину, а я записываю в книгу. Осенью, когда корабль привезет товары, я оплачу все, что будет записано.

— А Поппи делал наоборот, — напомнил Орво. — Он давал товар вперед, а потом, когда была добыча, тогда и брал шкурки.

— Поппи все делал наоборот, — согласился Гэмауге. — Все, кто уехал с нашего берега, спасаясь от новой власти, взяли свои семьи, а Поппи бросил всех, даже новорожденного сына.

Все записи были сделаны пиктографическим письмом, которое, видимо, изобрел сам Гэмауге. Каждый сдатчик пушнины имел свой особый символ, отличный от всех остальных. Против каждого символа были нарисованы шкурки или с удивительной наглядностью изображены песцы, лисицы, росомахи и белые медведи. Кроме того, были еще какие-то значки, понятные одному пишущему.

— Кто-нибудь учил тебя? — спросил Джон.

— Сам учился, — с гордостью отеетил Гэмауге. — А с осени пойду в школу учиться настоящей грамоте.

— Многие думают, что грамота вредна нашему народу, — заметил Орво.

— Пусть думают, — ответил Гэмауге, продолжая скрести шкурку. — А мне без грамоты никак нельзя. Торговать трудно.

— Однако без товаров торговать еще труднее, — заметил Джон.

— Товары будут, — уверенно ответил Гэмауге, — может быть, они уже плывут сюда на большом пароходе.

— А пока власть бедных, — проговорил Орво, окидывая пустые полки.

— Да, власть бедных, — оживился наконец Гэмауге и отложил шкурку. — В нашем селении организовали товарищество по совместной охоте. Все теперь будут вместе охотиться.

— А раньше разве врозь охотились? — спросил Орво.

— Тоже вместе, но не так, — туманно ответил новый торговец. — Нынче все не так, как было раньше. Кто не работает, тот не ест.

— А если у человека имеется и еда и он не желает работать, что же — не есть ему? — ввязался в спор Джон.

— Ко-о,[43] — уклончиво ответил Гэмауге.

Орво и Джон пошли дальше. Возле деревянного здания с флагом они в нерешительности остановились, но тут на крыльцо вышел Тэгрынкеу и позвал:

— Заходите, заходите! Чего топчетесь?

В комнате, где сидел Тэгрынкеу, было все так, как рассказывал Ильмоч. Только на рукаве Тэгрынкеу не носил больше красной повязки. Кроме Тэгрынкеу, в комнате находилось еще двое русских, которые сразу же с нескрываемым любопытством уставились на Джона Макленнана.

— Наши большевики — Алексей Бычков и Антон Кравченко. У нас и третий есть, но он в отъезде. Антон — учитель.

Оба русских были примерно того возраста, как Джок десять лет назад. Они пытались говорить на смешанном русско-чукотском языке, но, кроме привыкшего к этому Тэгрынкеу, никто их не понимал.

— Может, кто-нибудь знает английский? — спросил Джон.

— Я немного говорю, — отозвался Антон Кравченко.

— Вы учились английскому? — спросил Джон. — Где?

— Я учился в Петербургском университете, — ответил Кравченко. — Изучал этнографию полярных народов.

— И вы действительно большевик? — с интересом спросил Джон.

— Да, — твердо ответил Кравченко.

Джон почувствовал некоторое разочарование. Представитель легендарной революционной партии, свергнувшей в России власть самодержавия, а потом и правительство буржуазной республики, по мнению Джона Макленнана, совершенно не походил на революционера. Таких ребят полным-полно в Торонтском университете. Бычков же похож на обыкновенного молодого рабочего. Может быть, все дело было в том, что они и впрямь самые обычные ребята? Ведь вся причина огромного влияния Тэгрынкеу на земляков была в том, что он был таким, как все.

— Но мне не удалось закончить курса, — пояснил Кравченко.

— Вы намереваетесь возвратиться в университет? — вежливо спросил Джон.

— Разумеется, — сразу ответил Кравченко. — Коммунисту, как никому другому, нужны знания.

— И вы думаете, что знания, получаемые вами в университете, пригодятся вам здесь? — спросил Джон.

— Еще как! — воскликнул Кравченко. — Я уже сейчас ощущаю их недостаток. А ведь пока мы организовали всего два Совета.

— Ну, разве только в таком смысле, — заметил Джон. — Надеюсь, что ваши знания будут служить улучшению жизни моих земляков.

Разговаривая с Джоном, Антон Кравченко все время чувствовал какую-то невидимую преграду, мешающую обыкновенному человеческому разговору. Может быть, виной этому облик самого Джона Макленнана, одетого в плащ из моржовых кишок, в торбаса и… разговаривающего на прекрасном английском языке.

Кравченко заговорил медленно, подбирая слова:

— Я много слышал о вас и каждый раз очень разное. Роберт Карпенгер, которого мы выслали из-за его контрреволюционной агитации, предупреждал, что уж если кого высылать, так это вас. Однако здешние люди в один голос хвалят вас и утверждают, что, кроме пользы, от вашего пребывания среди них они ничего от вас не видели… Так где же правда?

— А это уж вам решать, — уклончиво ответил Джон. — Смотря что считать правдой и кого слушать.

— Наверное, довольно разговаривать, — вмешался Орво, который отлично чувствовал, какая огромная опасность таится в этом на первый взгляд дружелюбном разговоре. Из их разговора он понимал столько же, сколько и Тэгрынкеу, но он хорошо знал игру глаз своего друга Джона Макленнана. Орво отлично знал, что Джон не одобряет поведения новых пришельцев, он против того, чтобы большевики входили в жизнь чукотского народа. Конечно, с точки зрения извечного соперничества белых людей и не стоило бы Орво вмешиваться в разговор, но сердцем он почувствовал, что пора…

Когда Орво и Джон вышли из дома, Алексей Бычков тут же метнулся к товарищу:

— О чем вы толковали?

— О разном, — махнул рукой Кравченко. — Пожалуй, с ним будет куда труднее, чем с Робертом Карпентером. Там хоть все было ясно, а тут…

— Враг он? — напрямик спросил Алексей.

— В том-то и дело, черт его знает! — Кравченко обратился к Тэгрынкеу: — А как ты думаешь?

— Он не хитрый, только слишком добрый, — немного подумав, ответил Тэгрынкеу. — Слишком добрые люди другим всегда кажутся немного сумасшедшими.

— Черт вас всех разберет! — сердито сказал Бычков. — И того не понять, и тебя, Тэгрынкеу, и даже Антон заговорил с сомнением. Эх, жаль, не знаю языка, а то бы с ним потолковал!

— Вот что я тебе всегда и говорил! — подхватил Кравченко. — Знание языка необходимо в первую очередь. И не одного чукотского. Неплохо бы тебе и английский подучить.

— Погоди, и до изучения иностранных языков дойдем! — бодро заявил Бычков. — А пока положение такое: пограничную охрану на постоянное жительство нам пока не дают и посылают только одного милиционера. Он едет с семьей на пароходе. И еще — сообщают, что военное судно будет время от времени в течение всей навигации проходить Беринговым проливом на север столько, сколько будет позволять открытая вода… И последнее: бензина и патронов у наших охотников нет. Выгнали мы торговца и не подумали, на чем и чем будем охотиться на весеннего моржа, — сказал Бычков.

— Что же делать? — Тэгрынкеу с надеждой посмотрел на Кравченко, а тот вскинул глаза на Бычкова.

— Есть два выхода, — немного подумав, сказал Кравченко. — Первое: вспомнить древние способы добычи зверя или же… обратиться за помощью к американским торговцам. Придется сделать так. Посудите сами: кто теперь помнит древние способы лова моржей? Да и в то время моржа было куда больше, и он не был так пуглив… Да никто всерьез и не захочет сейчас охотиться по-старинному.

— Но как можно обращаться к помощи американского капитала? — пожал плечами Бычков.

— А если спросить Сона? — воскликнул Тэгрынкеу. — Мы же не собираемся брать патроны и горючее задаром. За все будет платить Гэмауге из запасов пушнины. А Сона пошлем в Ном.

— Удерет этот Макленнан вместе с пушниной, — проворчал Бычков.

— Этого никак не может быть, — уверенно сказал Тэгрынкеу. — Всякое можно про него сказать, но так плохо — нельзя!

— А почему? — возразил Бычков. — Капиталисты — это такой народ! Родную мать не пожалеют, чтобы урвать копейку. — Алексей остановился передохнуть и уже спокойнее сказал: — Ну ладно, я согласен, пусть едет. Но только как вы его уговорите? Для революции он, по роже видно, ничего делать не будет.

8

В знакомой комнатке, кроме Тэгрынкеу, Бычкова и Кравченко, находился и новый торговец Гэмауге с конторской книгой в зеленом переплете.

— Мы пригласили вас, мистер Макленнан, чтобы попросить съездить в Ном и привезти нашей фактории товары, — торжественно начал Кравченко. — Вы видите, в каком положении оказались охотники: без патронов и без бензина. Если так будет продолжаться, то людей ожидает голодное лето. А пароход, по нашим сведениям, доберется до Уэлена не раньше конца августа. У нас есть достаточно пушнины, кроме того, некоторое количество валюты в английских фунтах и американских долларах. Уэленский Совет выдаст вам соответствующие документы…

Джон не ожидал такого предложения. С одной стороны, он не видел другого выхода, а с другой — это был удобный случай показать чукчам, чего стоят широковещательные посулы представителей новой власти. Но Джон быстро подавил в себе растущее чувство раздражения. Он только сказал:

— Прежде чем экспериментировать с людьми, надо было подумать наперед о том, что они будут есть.

— Я не хочу сейчас вступать с вами в спор. Я просто спрашиваю: согласны ли вы помочь людям, которых считаете своими братьями?

— Вы ставите вопрос так остро, потому что знаете, что я никогда не откажусь от малейшей возможности помочь своим братьям, чем бы мне это ни грозило, — с достоинством ответил Джон.

— На этот раз вам ничего не грозит, кроме приятного свидания со старым знакомым, — с улыбкой заметил Кравченко.

Кроме Джона и Гэмауге с его запасом пушнины, аккуратно упакованной в полотняные мешки, и нерпичьим портфелем с валютой, в Ном отправлялись Орво, Тнарат, Гуват и Тэгрынкеу.

В дорогу Уэленский Совет выдал из остатков товаров немного сахару и чаю, чтобы не приезжать в Ном с пустыми руками.

Отчалили от берега ранним утром, когда над проливом стоял прозрачный весенний туман. То и дело попадались стада моржей.

За островом Малый Диомид стали встречаться вельботы американских эскимосов. Они плыли в отдалении и были заняты промыслом.

К исходу долгого весеннего дня показались низкие дома столицы прибрежной Аляски и множество судов, стоящих в обширном, плохо защищенном от ветров заливе Нортон.

Джон держал под мышкой румпель и с нарастающим волнением всматривался в силуэты корабля. Вдруг что-то знакомое появилось в поле зрения. Да никак это «Белинда»? Впрочем, «Белинда» — ведь это типовая двухмачтовая шхуна. Но рука сама невольно направила вельбот так, что корабль оказался довольно близко по правому борту. Да, теперь никаких сомнений не было. Это та самая «Белинда», которая привезла Джона Макленнана на берег Чукотского полуострова. Она была подлатана и походила на постаревшую красавицу, которая с помощью обильной косметики пыталась еще держаться в поле зрения внимательных глаз… Совсем молодой, полный надежд Джон Макленнан поднимался на борт этого корабля более десяти лет назад. А потом вспышка полярного сияния перед глазами… Боже, да было ли все это на самом деле?

— Орво, помнишь этот корабль? — Джон показал глазами на «Белинду», которая уже оставалась за кормой.

Старик пристально всмотрелся и кивнул Джону. Может, сделал вид, что узнал, а может, и просто равнодушно отнесся к старой знакомой — ведь между прошлым и настоящим уже нет никакой связи, кроме воспоминаний. «Даже то, что только что произошло, это уже прошлое», — вспомнил Джон любимую присказку Орво.

Джон направил вельбот в ту часть гавани, где обычно высаживались туземные вельботы и байдары. На прибрежном галечнике белели две палатки и рядом — подоткнутые кольями два вельбота.

Джон опасался придирок со стороны таможенных властен. Но пока все было спокойно. Вельбот тихо причалил к берегу, где собрались лишь обитатели этих двух эскимосских палаток: ни один человек не вышел из домов, где шла своя цивилизованная жизнь.

Вельбот закрепили специальными подпорками и поставили палатки. На большом костре сварили чайник крепкого чая и позвали соседей.

Американские эскимосы по сравнению с азиатскими были одеты несравненно лучше. Но это превосходство было скорее кажущимся и объяснялось пестротой одежды. Почти каждый носил на голове яркий светозащитный козырек, несмотря на довольно пасмурную погоду. Вместо нерпичьих штанов, приличных в эту пору, почти все, за исключением старика Аюка, натянули на себя грубые матерчатые брюки с таким количеством карманов, что штаны были уже не штаны, а карманы, налепленные на ноги. С обувью было то же самое — резиновые высокие башмаки вместо традиционных камиков, и трудно было решить, хорошо это или плохо… Во всяком случае, по своему опыту Джон знал, что нет ничего лучше для охоты и жизни в этих широтах, как та одежда, которую носило местное население, и именно из тех материалов, которые были испытаны веками.

Разговор за чаем шел вокруг моржового промысла в проливе. Вельботы пришли из залива Коцебу продать часть свежих клыков и кое-что купить — главным образом боеприпасов и горючего.

— Сейчас торговля хорошая, — объяснял Джону по-английски Аюк. — Торговцы не хотят ездить на вашу сторону, боятся большевиков. Говорят, появился у чукчей сильный новый вождь Ленин, то ли русский, то ли якут. Никто его не видел, но власть у него великая, даже больше, чем у Солнечного Владыки.

Джон хорошо помнил Ном, да и городок остался совсем таким же, каким увидел его Джон одиннадцать лет назад, когда впервые поднялся на борт той самой «Белинды», которая стояла на рейде Номского залива. Разве что городок немного постарел. Постарел как-то по-человечески: расшатались деревянные тротуары, дома давно как следует не ремонтировались, хотя и поддерживались в приличном состоянии. Ном был похож на человека, который сознавал свой возраст и не хотел казаться моложе, чем он есть на самом деле. Одежда у него была приличная, но ничего нового, яркого…

Так размышлял Джон Макленнан, шагая с Тэгрынкеу по скрипучим, почти утонувшим в болотистой почве деревянным настилам. Позади домов в мусорных кучах копошились городские собаки, потомки ездовых собак той поры, когда в здешних кабаках загодя, еще на изломе зимы, снаряжались нартовые караваны в поисках такой же золотоносной песчаной косы, как Номская.

Вдруг сонную тишину городка нарушил какой-то шум, похожий на пулеметную стрельбу. Из переулка вынырнул открытый форд. Спутник Джона да и сам он инстинктивно прижались к стене ближайшего дома. Автомобиль притормозил, и к своему величайшему удивлению все узнали в человеке за рулем своего старого знакомого — Роберта Карпентера!

— Джон! Тэгрынкеу! — закричал Карпентер, выпрыгивая из машины. — А я ищу вас по всему городу! Как я рад вас видеть!

Джон с удивлением разглядывал преображенного Карпентера. Кэнискунский торговец был чисто выбрит, кожа на лице лоснилась и даже слегка побледнела. На голове красовалась черная фетровая шляпа, снежно-белый воротничок подпирал сытый подбородок.

— Вы должны быть моими гостями! — продолжал восклицать Карпентер. — Только моими гостями — и больше ничьими!

Джон сообразил, что Роберт может оказаться полезным, знает здешний торговый мир и, видно, ладит с местными властями.

Карпентер усадил гостей на заднее сиденье, на скрипучую, узорно прошитую кожу, и, нажав гудок, хотя на всей улице, кроме редких любопытствующих в дверях, никого не было, покатил по улице, не переставая болтать.

— Мне не терпится расспросить вас о моих близких. Надеюсь, с ними ничего не случилось?

— Здоровы, — коротко ответил Тэгрынкеу, которому становилось не по себе от всего этого. Он слишком хорошо помнил тяжелую руку Карпентера и его пронзительный от гнева голос.

Машина остановилась у небольшого двухэтажного дома. Карпентер выскочил из машины и открыл дверцу перед гостями.

— Прошу вас, дорогие гости и земляки.

На первом этаже рядом с небольшой прихожей располагалась столовая, она же и гостиная, а направо — кухня, в которой хозяйничала молодая миловидная эскимоска.

— Элизабет! — крикнул Карпентер. — Оленьи отбивные для гостей!

Пока Элизабет готовила мясо, Роберт открыл вместительный буфет и поставил на стол две большие бутылки.

— Безалкогольное пиво! — торжественно произнес он. — Пусть стоят на столе для отвода глаз.

Пройдя в угол, он ловко, у самой стены, отвернул дощечку, просунул руку и вытащил плоскую бутылку, которую, однако, не поставил на стол, а спрятал в кармане.

— Никогда не думал, что сухой закон — такое неудобство! Ведь все равно все тайком пьют, каждый держит под столом изрядный запас спиртного. Но — закон! Ставят для виду на стол безалкогольное пиво, а набираются от него так, что на ногах не стоят. Сам я никогда не пью без меры и без причины, но вводить такой закон, по-моему, это варварство и неуважение к собственным гражданам… Надеюсь, большевики не повторят этой ошибки? — учтиво обратился он к Тэгрынкеу.

Эскимоска внесла в комнату дымящееся блюдо с сочными оленьими отбивными, потом еще одно блюдо — с лососьими брюшками прошлогоднего засола.

— Большевики будут строить совершенно новую жизнь! — громко ответил проголодавшийся Тэгрынкеу. Он посмотрел на толстую, покрытую рыжеватыми волосами руку Поппи, и спина вспоминала тяжелые удары…

Карпентер подмигнул Джону и вытащил из кармана бутылку. Едва он потянулся горлышком к стакану Тэгрынкеу, как тот поспешно прикрыл его ладонью:

— Довольно! Больше не буду!

— Да ты что! — притворно вознегодовал Карпентер. — Столько не виделись, а ты хочешь испортить встречу. Когда еще нам придется опять увидеться… Нехорошо поступаешь, Тэгрынкеу! Я к тебе с открытым сердцем, а ты… Ну, раз не будешь, то и мы воздержимся…

С видом глубокого сожаления Карпентер принялся медленно прятать бутылку в карман. Тэгрынкеу вопросительно посмотрел на Джона и вдруг весело сказал, громко хлопнув ладонью по столу:

— Ну, так и быть!

— Вот это другоз дело! — обрадовался Карпентер.

Тэгрынкеу уже с первой рюмки захмелел, а вторая совершенно его развезла, и он стал громко выговаривать хозяину:

— Нехорошо ты сделал, что покинул своих детей и жену… Нехорошо. У тебя здесь хороший дом, вместительный. Почему бы тебе не перевезти их к себе? Если надо, поможем.

Роберт Карпентер при упоминании о детях и жене расчувствовался и даже вытер глаза уголком белого платочка.

За столом Джон рассказал о цели своего приезда.

— Ну, конечно, помогу! — воскликнул Роберт Карпентер. — Своим да не помочь! Да я буду последний подлец, если не приложу всех усилий, чтобы вы выгодно продали пушнину и закупили все необходимое. У меня вполне лояльное отношение к Советской власти, и я готов посодействовать всем, чем смогу. И наш патрон Свенсон тоже… Скорее всего, вы будете вести переговоры с его представителем.

Разговаривая, Роберт Карпентер не забывал подливать неразбавленного спирта. Тэгрынкеу не был привычен к вину и сильно захмелел. Когда пришла пора отправляться в контору Аляскинского отделения «Гудзон бей Компани», Джон выразил сомнение, сможет ли Тэгрынкеу идти с ними.

— Не! — решительно мотнул головой Тэгрынкеу. — Как представитель Советской власти, я должен идти! А вдруг они что-нибудь вздумают сделать? Ты, Сон, не знаешь, какой это зверь, Поппи, — Тэгрынкеу перешел на чукотский язык. — Он бил меня по спине палкой, которой отмеряют ткань. Нет, я не оставлю тебя наедине с ним!

Тэгрынкеу еще вполне прилично держался на ногах, к тому же Джон надеялся, что свежий воздух выветрит из головы винные пары.

На улицах Нома в этот час было оживленно. Возле широкой стеклянной двери парикмахерской стоял хозяин в черкеске и громко переговаривался с мясником на другой стороне улицы.

— Слышал, Джим? Большевики высадили десант в нашем заливе! Под видом туземцев приплыли казаки! Вот потеха-то будет!

— Что ты болтаешь, Магомет! — вмешался Роберт Карпентер. — Не стыдно тебе распускать сплетни! Вот он, десант, со мной идет. Это почтенные и заслуживающие доверия джентльмены, которые приехали за товарами.

— Знаем мы их товар! — воскликнул парикмахер Магомет, поправляя на поясе кинжал в серебряных ножнах. — Одни красные лисицы вместо пушнины!

Голос Магомета еще долго слышался позади. Завернув за угол, они наткнулись на рослого полицейского, который, как гончий пес, тут же поднял нос и принюхался. Протянув широченную лапу, он схватил Тэгрынкеу за плечо и грозно спросил:

— Пил?

— Пил, — покорно и весело ответил Тэгрынкеу. — За встречу с друзьями.

— Можешь считать, что и за расставание, — злорадно произнес полицейский и потребовал: — Пройдемте со мной!

Роберт Карпентер попытался вступиться за Тэгрынкеу:

— Что вы делаете! Это же иностранец, гражданин Советской республики, приехавший по делам. Вы рискуете возбудить международный скандал!

— Это меня не касается, — отрезал страж порядка. — Я исполняю приказ о задержании любого лица в нетрезвом виде. Особенно туземцев.

— Он не туземец! — воскликнул Карпентер. — Он представитель Советской власти на Чукотке.

— Тем более! — воскликнул полицейский.

Он крепко держал бедного Тэгрынкеу за рукав камлейки и тянул за собой. Не оставалось ничего другого, как следовать за ним.

— Надо что-то сделать, — с тревогой сказал Джон, видя, что с полицейским не договориться.

— Поговорим с комиссаром, — сказал Карпентер.

Но в полицейском управлении комиссар наотрез отказался освободить Тэгрынкеу.

— Единственное, что я могу сделать, это возбудить судебное дело и отпустить вашего спутника перед выходом судна в море.

— Но тогда наши торговые переговоры не могут состояться! — заявил Макленнан.

— В таком случае можете отправляться сию же минуту, — ответил комиссар. — Я бы рад для вас что-то сделать, но закон… Закон-то нарушили вы, а не я. Случись это с нашим туземцем, ему пришлось бы отсидеть положенный срок в тюрьме либо заплатить крупный штраф.

От случившегося Тэгрынкеу совершенно протрезвел.

— Я побуду здесь, — сказал он Джону. — Вы делайте дело, это самое главное. Обо мне не беспокойтесь.

— Пожалуй, это резонно, — грустно заметил Карпентер. — Мы сделаем все, чтобы вызволить тебя отсюда, Тэгрынкеу, — пообещал он, порылся в бумажнике и положил перед полицейским комиссаром несколько долларов: — Я хочу, чтобы ему приносили приличную еду.

— О'кей! — ответил комиссар и сгреб деньги в ящик письменного стола.

По дороге в контору торгового представительства Джон с тревогой думал о своем товарище. Видя его беспокойство, Роберт утешал его.

— Не беспокойтесь, ничего с ним худого не случится.

— Не надо было его так поить, — попрекнул Карпентера Макленнан.

— Помилуйте, — развел руками Карпентер. — Никто его насильно пить не заставлял.

Самого Свенсона в конторе не было. Как выяснилось, он уехал в Сан-Франциско договариваться о концессии на торговлю по чукотскому побережью. Переговоры вел худощавый, поджарый чиновник, одетый слишком тщательно для такого города, как Ном. Роберт Карпентер вызвался на своем автомобиле перевезти пушнину и тут же исчез.

Чиновник предложил Джону сигару.

— Вы не могли бы проинформировать нас о политическом положении в России? — учтиво спросил чиновник, окутываясь ароматным дымом.

— Я сам ничего не знаю, — растерянно ответил Джон.

— Как вы думаете: большевики прочно обосновались на Чукотке?

— И этого не могу сказать, — сказал Джон, чувствуя, как ему неуютно становится от проницательного взгляда, пробивающегося сквозь голубой дым.

— Я имею в виду вот что, — чиновник дунул, рассеивая дым. — Поддерживает ли местное население большевистскую доктрину?

— Во-первых, местное население знает о большевистской доктрине столько же, сколько и я, во-вторых, я не понимаю, к чему все эти вопросы?

— Не волнуйтесь, мистер Макленнан. Вы человек образованный и, надеюсь, поймете меня. Вовлечение забытых богом окраин нашей планеты в лоно цивилизации — это задача просвещенного человечества. Думаю, что большевики, не имеющие опыта государственного управления, могут в данном случае оказать малым северным народам худую услугу и существование этих народностей будет поставлено под сомнение. Думаю, что нет надобности приводить вам примеры. Ваш приезд к нам — это уже доказательство того, что все крикливые лозунги о всеобщем благоденствии при социализме — пустой звук.

— Но ведь у большевиков все только начинается, — нерешительно возразил Джон. — Они только что приплыли на Чукотку. Возможно…

Чиновник впился глазами в Джона, обратившись весь в слух и внимание.

Джона вдруг охватил гнев:

— Какое вам дело до этих маленьких народов? Позвольте им жить так, как им хочется. Не превращайте их в предмет грызни и распрей! Они этого, поверьте мне, не заслуживают.

— Поймите меня правильно, — голос чиновника стал вкрадчивым, словно шел по трубе, обитой бархатом. — Нам нет дела до внутреннего устройства чукотской общины. Мы не помешаем им жить так, как им захочется, но… Есть интересы большой политики. Чукотка расположена так, что во все времена она будет служить предметом если не спора, то тайных вожделений великих держав. Кто держит ключи Чукотки, тот господствует над огромными пространствами Северной Азии, которые даже при беглом взгляде слепят глаза несметностью своих богатств. Так или иначе, но Чукотка всегда будет под контролем великой державы.

— Но ведь она принадлежит России, — напомнил Джон.

— Разумеется, формальная принадлежность — это серьезный вопрос, — заметил чиновник. — Но есть тысячи способов обойти эту формальность и наконец обрести полный контроль… А потом ведь и Аляска в свое время формально принадлежала Российской империи.

— Но Российской империи больше нет, — сказал Джон.

— Вот поэтому и предоставляется случай, когда мы, нация, завоевавшая уважение тем, что мы умеем не только обживать землю, но и делать ее прибыльной, гложем заполнить тот вакуум, который образовался. Вы можете оказать нам услугу, которая будет по достоинству оценена.

— В какой форме?

Чиновник, видимо, не ожидал услышать сразу такое, но он быстро взял себя в руки и с достоинством сказал:

— В той форме, в какой вы захотите.

Джон задумался. По существу, это такое же предложение, какое в свое время ему делал Роберт Карпентер. Но тогда предложение исходило просто от торговой фирмы, а на этот раз организация, видимо, серьезнее и солиднее. Во всяком случае, речь идет не о сотрудничестве в торговых делах, а об оказании услуг, которые имеют значение для большой политики.

— Вас затрудняет форма вознаграждения? — с улыбкой спросил чиновник.

— Нет, — быстро ответил Джон. — Я только думаю, что же я буду делать для вас и гожусь ли я для сотрудничества.

— Прежде чем мы обратились к вам, мы многое о вас узнали, — поспешно ответил чиновник. — Лично вам ничего не придется делать, но время от времени мы будем просить вас оказать содействие нашим людям, которые будут попадать в ваши края.

Чиновник был явно обрадован поворотом дела. Он даже как-то расслабился и вытянул ноги из-под кресла.

— Теперь, если позволите, я бы хотел сказать несколько слов, — попросил Джон.

— О, конечно! — воскликнул чиновник.

— Когда я поселился среди чукчей, я решил стать таким, как они, ничем среди них не выделяться, как бы раствориться в них…

— Это великолепно! — обрадованно сказал чиновник.

— Вот именно поэтому я ничем не могу быть вам полезен, — насильно улыбнувшись, сказал Джон. — Я останусь таким, как все они. И я всегда буду против любых действий, направленных против моего народа.

— Но действия, которые мы предлагаем, направлены как раз на благо народа, — возразил чиновник.

— То же самое говорят и большевики, — заметил Джон.

— Но с ними-то вы сотрудничаете! — воскликнул чиновник.

— Я сотрудничаю с народом, а не с большевиками, — ответил Джон.

— А привезли главного чукотского большевика Тэгрынкеу!

— Он для меня просто чукча.

— Поймите меня правильно, мистер Макленнан, — стараясь быть спокойным, продолжал чиновник. — Советская власть — власть временная. Она насквозь пронизана идеями, которые никогда историей не проверялись, и вообще их никогда не было, разве только в утопических романах сумасшедших писателей. Человеческой природе противопоказан тот тип общества, который они предлагают построить. Они не могут продержаться долго. Вот почему Соединенные Штаты, как страна, стоящая на реальных позициях, не признают Советскую республику.

— Меня это не интересует, — сказал Джон Макленнан. — Я бы хотел знать, скоро ли мы приступим к делу, ради которого приехали, и скоро ли освободят Тэгрынкеу?

— Вас ждут в торговом представительстве «Гудзон бей Компани», — сухо сказал чиновник и встал.

Поднялся со своего стула и Джон.

Чиновник распахнул дверь, выпустил Джона и показал дом наискось:

— Вот там вас ждут, всего хорошего.

— До свидания, — сказал Джон.

В тесной комнатке торгового представительства несколько человек тщательно осматривали шкурки, подносили к окну, дули на шерсть, встряхивали и осторожно складывали на широкий стол. У стены сидели Гэмауге с Тнаратом и с наслаждением курили. Гэмауге держал на коленях свою конторскую книгу и сквозь табачный дым внимательно следил за действиями приемщиков, время от времени что-то отмечая огрызком карандаша.

— А мы вас заждались! — весело сказал Роберт Карпентер. — Шкурки отличного качества! Несмотря ни на что, я остаюсь патриотом Чукотки и убежденным сторонником того, что лучшая пушнина на азиатском берегу. Очевидно, тут играют роль природные факторы…

Заметив, что Джон почти не слушает его, Роберт Карпентер понизил голос и таинственно сообщил:

— Тэгрынкеу обещают скоро выпустить… Я уже разговаривал с полицейским комиссаром.

Шкурки пересчитали, оценили, и Джон Макленнан извлек из кармана лист бумаги с перечнем нужных товаров. Когда зашел разговор о патронах, Карпентер замешкался:

— Наше правительство категорически запретило продавать оружие и боеприпасы для революционных целей.

— Но не вам объяснять, для каких революционных целей предназначены винчестерные патроны, — заметил Джон.

— Постараюсь что-нибудь сделать, — пообещал Карпентер. — Лично для вас я готов нарушить инструкцию.

Он вышел из домика, и через минуту застрекотал его форд.

Вернулся Карпентер довольно быстро.

— Договорился! — объявил он прямо с порога. — И еще одна новость! Тэгрынкеу уже ждет на берегу. Его освободили под мою ответственность.

На складе купленные товары перевезли на берег на небольшом грузовичке. Тнарат, Гуват и Гэмауге важно восседали на ящиках и бочках с горючим и крепко держались друг за друга, боясь вывалиться из кузова.

То ли цены на пушнину повысились, то ли хозяева «Гудзон бей Компани» постарались показать, что они не прочь хорошо поторговать с чукотскими охотниками, но куплено было почти все, что требовалось, даже горючее и патроны.

Перед отъездом чукчи пригласили соседей эскимосов на чай.

Роберт Карпентер не отлучался до самого отхода и все старался остаться наедине с Джоном.

— О чем-нибудь договорились с мистером Гарвеем? — спросил он наконец.

— С каким Гарвеем? — удивился Джон. — Ах, этот!.. А он даже мне не назвался. Ни о чем.

— Жаль, — сжал губы Карпентер. — Впоследствии он мог бы оказать вам большую услугу.

— Спасибо и за это, — ответил Джон, кивнув на товары.

— Я имею в виду вашу личную выгоду, — уточнил Роберт.

— Давайте не будем об этом говорить, — устало произнес Джон. — Вы же знаете мое отношение ко всему этому.

— Рано или поздно мы вернемся к этому разговору, — сказал Карпентер, но тут же переменил тон: — Я тут кое-что приготовил для своих детей. Не откажите в любезности передать.

— Конечно, — ответил Джон Макленнан.

Карпентер перенес на вельбот два плотно увязанных бумажных пакета.

Кончилось чаепитие, и чукчи столкнули вельбот в воду.

Мотор был заправлен, опробован, и вельбот взял курс на азиатский берег. Джон сидел на рулевой площадке.

На берегу стояли эскимосы Аляски и среди них Роберт Карпентер, который махал долго и старательно. Вельбот на малом ходу прошел мимо стоящих на якоре судов. Проплыла у борта старенькая «Белинда», обдав Джона лавиной воспоминаний.

Обогнули мыс, закрывший низкий аляскинский берег, Джон передал румпель Гувату и пробрался к Тэгрынкеу, который сидел в отдалении от всех и молча переживал свое неприятное приключение в Номе.

— Ты ни в чем не виноват, — мягко сказал ему Джон. — Я уверен, что все было подстроено нарочно.

«Сказать ему, о чем со мной толковал мистер Гарвей? — промелькнуло в голове Джона. — Не стоит, пожалуй… Кому это нужно?»

— В рот не возьму больше спиртного! — мрачно заявил Тэгрынкеу и уселся лицом к морю, давая понять, что ни о чем больше говорить не хочет.

Джон отодвинулся от него и еще раз взглянул на аляскинский берег. «Нет, никогда больше сюда не вернусь», — подумал он, следя за широкими расходящимися волнами от вельбота, держащего курс на мыс Дежнева.

9

Беспокойство за исход поездки Джона Макленнана с Тэгрынкеу разделяли только трое: Алексей Бычков, Гаврила Рудых и Антон Кравченко, Для остальных жителей Уэлена поездка в Ном была делом привычным.

И все же, когда на горизонте показался вельбот, почти все уэленцы собрались на берегу. Вместе с ними на берег пришли и многочисленные охотники, приехавшие на весенний моржовый промысел.

Антон Кравченко и Алексей Бычков рвали друг у друга бинокль Гэмалькота, а тот, как всегда, безмолвно и почтительно стоял поблизости.

— Все налицо! — радостно воскликнул Бычков.

— А ты думал! — заметил Антон Кравченко.

Он знал, в ком сомневался товарищ. Да и сам Антон Кравченко так и не составил себе ясного представления об этом странном человеке, при взгляде на которого у него всегда возникало ощущение какого-то маскарада. При этом вспоминался случай, происшедший в Петрограде летом семнадцатого года.

Бурлил Петроградский университет. Возбужденные студенческие толпы собирались в длинном коридоре главного здания.

Среди множества плакатов, призывов, извещений о предстоящих митингах Антон как-то увидел самодельную афишу, возвещавшую о «шаманском действе», которое должно было состояться на эстраде Румянцевского сада. Внизу мелкими буквами было приписано, что шаман прибыл с низовьев Подкаменной Тунгуски. Румянцевский садик находился недалеко от университета, и в назначенный час Антон был у дощатой, давно не крашенной эстрады. Жиденькая толпа ожидала объявленного представления. В толпе сновал студент в поношенном студенческом мундире. Антон с удивлением узнал Кешу Соловьева, своего однокурсника, который полтора года назад уехал в долгосрочную научную командировку. Из поспешных объяснений Кеши Антон узнал, что тот недавно прибыл из Сибири, остался без копейки и решил подработать таким способом, благо весь арсенал шаманских принадлежностей еще не был сдан в Музей этнографии. А по части достоверности у него имелся десяток толстых тетрадей с описанием самых разных шаманских действий. Антон прошел за Кешей и обнаружил за эстрадой еще двоих студентов и старенького гримера Михайловского театра, который иногда приходил стричь студентов. Шаманское действо было поставлено действительно со знанием дела. Два Кешиных товарища усердно били в бубны. Они были наряжены в соответствующие костюмы, отлично загримированы, а сам Соловьев обнаружил такие поразительные актерские способности, что вскоре ушел в какую-то актерскую студию, предварительно сдав шаманское снаряжение в Музей этнографии, а свои научные наблюдения в рукописный отдел.

И когда Антон Кравченко впервые увидел Джона Макленнана в одежде чукотского охотника, с острым ножом в кожаных ножнах на поясе, в торбасах, идущего широкой, слегка пружинящей походкой человека, который знает, что такое кочковатая тундра под ногами или предательский морской лед, — он сразу же вспомнил Кешу Соловьева в шаманском наряде, кружащегося на скрипучей эстраде Румянцевского сада и разрисованного гримером Михайловского театра. Светлые волосы, голубые глаза, красноватая кожа на щеках — все это так резко отличалось от всего, что привык видеть тут Антон, что это невольно рождало в душе какое-то подсознательное сопротивление. Впечатление это усиливалось еще и безукоризненным чукотским языком Макленнана, его специфическим произношением жителя северного побережья Чукотского моря.

Вельбот на малом ходу приближался к берегу.

Уэленцам были хорошо видны ящики, мешки, какие-то тюки и окрашенные в яркую красную краску бочки с бензином.

— Видно, все в порядке, — облегченно сказал Бычков, протягивая Гэмалькоту ставший ненужным бинокль.

Вельбот ткнулся о гальку, и тотчас десятки рук ухватили причальный канат и послышались оживленные приветствия.

Тэгрынкеу грузно спрыгнул на берег и подошел к Кравченко.

— Нам нужно поговорить.

— Обязательно! — весело ответил Кравченко, не сводя глаз с людей, которые уже начали выгружать на берег товары.

— Срочный разговор, — повторил Тэгрынкеу.

Кравченко глянул в его лицо и окликнул Бычкова:

— Пошли!

Джон Макленнан увидел, как, переваливая через намятые прошлогодними волнами галечные гряды, поднимались трое. Он сделал было шаг вслед за ними, но что-то остановило его, и он вернулся к своему вельботу.

Тэгрынкеу, войдя в комнату Совета, кинул шапку на стол и тихо сказал:

— Я оказался самым плохим большевиком.

И рассказал обо всем, что случилось в Номе.

— Я уверен, что это провокация, — жестко сказал Бычков, — Враги революции прибегают к самым грязным методам, чтобы дискредитировать представителей Советской республики.

— Говори чуть-чуть проще, — взмолился Тэгрынкеу, вытирая шапкой выступивший на лбу пот.

— Алексей говорит, что это было нарочно подстроено, — пояснил Кравченко. — Они воспользовались твоей слабостью и подпоили тебя.

— Но все пили одинаково, — оправдывался Тэгрынкеу, — и Поппи, и Сон.

— Может быть, и канадец заодно с ними? — предположил Бычков. — Что-то больно много они привезли. Подозрительно щедры оказались американцы.

— Нет, — возразил Тэгрынкеу. — Сон все время был за меня и даже громко разговаривал. Требовал, чтобы меня освободили, как председателя Совета.

— Хитрил, — заметил Бычков.

Он попытался представить себе, что случилось в Номе, и ему упрямо приходила мысль о том, что Джон Макленнан был в сговоре с американцами.

— Черт знает, что за человек этот Макленнан! — с раздражением сказал он. — Чувствую, что с ним нам придется повозиться куда больше, чем с неграмотными оленеводами… Выселить его отсюда!

— Это нельзя! — покачал головой Тэгрынкеу. — У него семья, и он женился на Пыльмау согласно очень старинному и уважаемому обычаю…

— В науке этот обычай называется левират, — заметил Кравченко.

— Значит, можно выселить в порядке борьбы со старыми обычаями, — сказал Бычков.

— Но это очень хороший обычай! — взволнованно возразил Тэгрынкеу.

— Пережиток родового строя, — уточнил Кравченко.

— Да, Тэгрынкеу, — сказал Бычков. — Тут мы должны быть непримиримыми. Помнишь, ты учился петь эти слова «Интернационала»:

Весь мир насилья мы разрушим До основанья, а затем Мы наш, мы новый мир построим!..

Тэгрынкеу задумчиво посмотрел в окно, увидел идущих рядом Джона Макленнана и Орво.

— А что делать с семьей? Вспомните несчастных детей Роберта Карпентера и его жену. Он послал им подарки, — сказал Тэгрынкеу.

— Разве в подарках дело? — заметил Кравченко. — Ведь может оказаться так, что наши подозрения к Джону Макленнану никакого основания не имеют? Тогда мы зря погубим человека, разрушим семью.

— Твой гуманизм, Антон, вот где у меня, — Бычков показал почему-то на свой затылок.

Его длинное веснушчатое лицо с рыжеватой щетиной вокруг стало жестким, словно заострилось, а в молочно-белых глазах зажегся огонек.

— А все-таки наказать тебя придется, Тэгрынкеу, — сказал он Тэгрынкеу. — От имени нашей партячейки. Выговор, что ли, ему закатим?

Кравченко задумчиво сказал:

— Не меньше, поскольку это случилось на территории иностранного государства.

— Чтобы пить, Тэгрынкеу, говаривал наш старый поп, географию надо знать, — заметил Бычков.

— Что такое поп, я знаю, — ответил Тэгрынкеу, — а вот что такое география — нет.

— Описание Земли, — пояснил Кравченко. — Книги есть такие, где рассказано о всех реках, горах, равнинах, обо всей Земле.

— Интересно…

— Значит, голосуем за выговор члену партии большевиков товарищу Тэгрынкеу за недостойное поведение в Соединенных Американских Штатах? — спросил Бычков, усевшийся за стол писать протокол, — Кто «за»?

Кравченко и Тэгрынкеу почти одновременно вскинули руки.

— Ты можешь не голосовать, — заметил Бычков. — Выговор веда тебе выносим.

— Но я ведь тоже согласен, — обиженно сказал Тэгрынкеу.

— Пусть голосует, — сказал Кравченко. — Запиши в протокол: решение принято единогласно.

Купленные в Америке товары уже были перенесены в старый склад из гофрированного железа, который раньше принадлежал торговой фирме Караева и где теперь обосновался Гэмауге со своей конторской книгой.

У склада уже толпился народ, и почти все усердно курили, получая угощение от тех, кто ездил в Ном.

Все внимательно слушали Гувата, который, отчаянно жестикулируя, рассказывал о пребывании в Номе:

— И подъезжает нарта, запряженная огнедышащими собаками. Нарта на колесах, а наверху сидит — кто вы думаете? — сам Поппи и держится за черный кружок, чтобы не упасть! Поездили мы на этой повозке, даже надоело. Трясло так, что зад до сих пор болит.

— Чем же Поппи кормит огнедышащих собак?

— Какие собаки? — возразил кто-то. — Мотор там.

— Мотор — верно, — тут же согласился Гуват. — Зато Поппи поил нас потаенной дурной веселящей водой.

Толпа заинтересованно загудела.

— Дурную веселящую воду там пьют тайком и держат бутылки под полом. Считается за большой грех появиться на улице даже чуть навеселе. Люди с ружьецами на поясах ходят по Ному и обнюхивают всех, кто подозрителен. Как унюхают, так сразу хватают и тащат в сумеречный дом, а на руки надевают цепочки, как на озорных щенят…

Гуват, увидев подходивших Бычкова, Кравченко и Тэгрынкеу, вдруг смутился.

В полутемном, без окон, помещении склада Гэмауге заносил в конторскую книгу принятый товар.

— Главное — раздать патроны и завтра выходить на промысел, — деловито сказал ему Тэгрынкеу. — Чай, сахар, муку и другие продукты распределим по вельботам и байдарам.

— И с нами поделиться бы надо, — заметил Орво.

— Поделимся, — пообещал Тэгрынкеу, — поделимся не только сейчас, но и осенью, когда пароход придет. Поделимся не только товарами, но и учителем, и тогда организуем Совет в вашем селении, проведем выборы.

— Главное — и нам бы патроны и бензин… — продолжал Орво.

Распределение товаров, по мнению Джона, да и всех остальных, было справедливым. Тот, кто не мог сразу заплатить пушниной, взял товары в кредит, а боеприпасы и горючее отдали главам байдарных и вельботных команд.

Еще десять дней провели энмынцы в Уэлене. Потом перебрались в Наукан, а оттуда Джон решил съездить в Кэнискун и отвезти посылку Роберта Карпентера его семье.

Байдара обогнула мыс Дежнева и вскоре за поворотом показался низкий берег и на некотором возвышении десяток яранг. Жилище Карпентера стояло на прежнем месте, и из трубы вился дымок.

Джон с берега направился к знакомой яранге-домику.

В чоттагине заметны были следы запустения и неряшливости.

Джон потоптался, и со стороны полога послышалось хриплое:

— Мэнин?

Джон ответил, и из-под полога показалась взлохмаченная голова Элизабет. Она откинула со лба спутанные волосы и пристально вгляделась в гостя.

— Это правда вы? — нетвердым голосом спросила женщина.

— Да, это я, — ответил Джон. — Я привез добрые слова и подарки от вашего мужа.

— Дети! — вдруг закричала Элизабет. — Слышите, дети? Отец не забыл о нас и послал нам подарки! Кыкэ вынэ вай![44]

В чоттагин высыпало все потомство Роберта Карпентера. Джон невольно принялся считать. Детей оказалось всего шестеро, но младшие так громко вопили, что создавалось впечатление большой детской толпы.

Джон положил на земляной пол чоттагина пакеты, и детские ручонки немедленно разорвали бумагу.

— Дети, дети! — Элизабет пыталась урезонить их, но, убедившись в тщетности своих попыток, ворвалась в детскую кучу, отобрала пакеты и, швырнув за полог, встала у входа.

— Мери! Катрин! Поставьте чайник!

Девочки кинулись к потухающему костру, вмиг раздули пламя и подвесили над ним чайник.

Младшие угомонились и расселись в разных углах чоттагина, устремив огромные красивые глаза на гостя. «Отличная наследственность у этого плута!» — невольно подумал про себя Джон, вглядываясь в ребячьи лица. И тут же в памяти возникли лица собственных детей и мелькнула мысль о том, что было бы, если бы он оставил Пыльмау с малыми детьми. Сердце дрогнуло от жалости.

Элизабет расставила на столике давно не мытые чашки, потом, спохватившись, достала тряпку и вытерла их.

Тягостно было Джону сидеть в этом чоттагине, смотреть в вопрошающие глаза Элизабет, в голодные лица ребятишек. Он знал, что кэнискунцы при малейшей возможности делятся с покинутой женщиной, но ведь в этом году охота была неважная, так что же доставалось этим малышам, которые привыкли к сравнительно сытной пище?

— Я думаю, что все обойдется, — сказал Джон. — Роберт выглядит бодрым, дела его тоже, видно, идут хорошо.

— Был бы здоров, — с дрожью в голосе произнесла Элизабет. — Это он только на вид здоровый! А на самом деле больной. Иногда он просто обмирал, особенно когда затяжная пурга задует. Тогда ему было трудно дышать, и он лежал, словно рыба, выброшенная на берег. Мне его так жалко. Кто будет за ним смотреть?

— Да вы не беспокойтесь, — пытался успокоить женщину Джон. — Он выглядит здоровым и на здоровье не жалуется.

— Был бы здоров, — еще раз вздохнула Элизабет. — Мы-то уж как-нибудь проживем, выдержим… Может быть, даже дождемся его… Только так почти никогда не бывает.

Элизабет вдруг всхлипнула.

— Белые никогда не возвращаются к брошенным женам, — сквозь слезы произнесла она.

— Не надо отчаиваться, — с надеждой в голосе сказал Джон. — Не все такие…

На всем пути от Уэлена до Энмына он вспоминал эти глаза — детей и Элизабет, а потом в памяти возникали глаза собственных детей и Пыльмау…

10

Джон собирался покрыть новой кожей ярангу. Сначала Пыльмау расщепила моржовую кожу весеннего убоя на широкой доске и натянула для просушки на специальную раму. Недели две кожа провисела, принимая на себя щедрое весеннее тепло и сухой ветер из тундры.

Утром с помощью Яко и Пыльмау Джон содрал старые кожи.

Они так высушились на ветру, что, падая на землю, гремели как жестяные. Чоттагин обнажился, оголились деревянные стойки, которым, наверное, было по сотне лет. Они были так отполированы и прокопчены смолистым дымом костров и жирников, что напоминали своим видом самые дорогие сорта красного дерева.

Когда яранга Макленнана освободилась от старой крыши, сюда потянулись соседи. Первым пришел аккуратный Тнарат, приведя с собой взрослых членов своего многочисленного семейства. За ним пришли Орво и Армоль. Последним явился Гуват, дожевывая на ходу завтрак.

— Хорошо, что не начали без меня! — закричал он еще издали. — Может, нам подождать покрывать ярангу моржовой кожей?

— Это почему же? — удивился Орво.

— Лучше брезентом, — ответил Гуват, проглотив с гримасой не дожеванный кусок.

— Все знают, что лучше крыть брезентом, но где его возьмешь? — сказал Орво.

— А я видел.

— Где?

— В Уэлене на полке в старой лавке, где теперь рисует Гэмауге, лежит свернутый брезент. Я спрашивал его — кому он принадлежит, а Гэмауге говорит, что не знает. Прежний торговец бросил его, а новая власть еще не взяла, потому что нечем замерить его.

— Да ну тебя! — отмахнулся Орво. — Всегда такую глупость сморозит, что хочется дать затрещину, как напроказившему мальчишке.

— А что я сказал такого? — невинно заморгал редкими ресницами Гуват. — Я только стараюсь сделать, как новые власти делают: брать для трудового народа все, что принадлежало богатым.

Армоль, Тнарат и Джон полезли на остов яранги. Деревянные стойки поскрипывали, старые ременные крепления, похожие своей чернотой на старинные чугунные узоры, зашевелились и роняли на ровный пол чоттагина толстые пластины многолетней сажи.

Стоящие внизу привязали ремнями рэпальгин[45] и подали концы взобравшимся на крышу.

— То-гок! — скомандовал Армоль, и широкая моржовая кожа, звеня, поползла на ребра яранги, поднимаясь все выше, пока не покрыла целиком оголенные стойки и не обернулась вокруг всего конуса жилища, оставив свободным лишь дымовое отверстие на макушке, откуда торчали, словно вихор непослушных волос, концы деревянных жердей.

Завернув края рэпальгина, подогнав их друг к другу так, чтобы дождевая вода стекала на землю и не просачивалась внутрь яранги, Армоль, Тнарат и Джон поползали вокруг всей крыши, разравнивая вздувшиеся бугры, плотно прижимая моржовую кожу к стойкам.

Орво отошел на несколько шагов от яранги, оглядел ее и издали отдавал распоряжения.

После того как рэпальгин был плотно подогнан, снизу подали длинные ремни из моржовой кожи. Их положили на рэпальгин, а к концам, свисающим почти до земли, привязали большие камни, чтобы ветер не сорвал крышу и держал ярангу. На этом основная часть работы была закончена. Оставалось только закрыть тонкими дощечками мелкие дырочки — следы от пуль и гарпуна. Но это делалось уже изнутри.

Вошли в чоттагин, окрашенный желтоватым светом, проникающим сквозь новую крышу. На земляном полу уже играли Билл-Токо и Софи-Анканау, выкладывая из мелких тюленьих зубов какие-то фигурки. Они были так поглощены своим занятием, что не обращали внимания на гостей, шумно рассаживающихся вокруг низкого столика, плотно придвинутого к бревну-изголовью.

Пыльмау, как всегда, аккуратно одетая и гладко причесанная, безмолвно подавала еду и время от времени вполголоса призывала расшалившихся детей к тишине.

Свет в чоттагине напоминал Джону свет в высоком зале католической церкви в Порт-Хоупе, проникающий сквозь высокие витражи из желтых стекол.

Неужто не наступит такое время, когда он совсем позабудет былое? Почему подчас самые незначительные намеки тут же вызывают такой поток воспоминаний, словно былое не притаилось в глубине сердца, а стоит тут же, за порогом? Вот и сейчас за приглушенными голосами разговаривающих слышится бормотание проповедника и звуки органа, возносящиеся к желтому свету витражей…

— Сколько осталось у нас моржовых кож? — спросил Орво Тнарата.

— Двенадцать.

— Пожалуй, на крыши больше никому не надо, — сказал Орво. — Остальные могут пойти на смену байдарных покрышек. А кто хочет поменять крыши, пусть берет старые байдарные кожи.

— Пожалуй, так будет хорошо, — отозвался Армоль. — Мне бы дали кожу с большой байдары.

— Ты же получил в прошлом году, — напомнил Орво.

— Не для себя беру, — отозвался Армоль. — На подарки оленным.

— Так ведь и другим нужно на подарки оленным, — сказал Орво.

— Но на большой байдаре кожа моржа, которого убил я, да и саму-то байдару мой отец мастерил…

— Ты хочешь сказать, что и байдара твоя? — тихо спросил Орво.

— Разве этого никто не знает? — Армоль самодовольно оглядел сидящих вокруг столика.

Да, все отлично помнили, что большую байдару делал отец Армоля, и кожа на ней была с того большого моржа, которого загарпунил Армоль. Но в Энмыне так уж повелось исстари: никто никогда не вспоминал о принадлежности вещей, которыми пользовались сообща — ведь не мог же Армоль один охотиться на такой большой байдаре, да и справиться с большим моржом одному не под силу. Надо, чтобы в байдаре или на вельботе сидели товарищи: один надувает пыхпыхи, другие держат конец гарпунного линя и гребут или ставят парус… Но не забывали и личную охотничью доблесть, ибо в ней был жизненный опыт, нужный для потомства. Но в Энмыне бывало редко, чтобы кто-то сам напоминал о том, что сделал. Это случалось в других селениях, таких, как Уэлен, где личная собственность росла и каждый соревновался с соседом в количестве припасенного и купленного.

Вот почему после такого заявления Армоля все долго молчали, стараясь не смотреть друг другу в глаза.

Особенно был взволнован Орво. Он сердито посмотрел на Армоля и вдруг громко сказал:

— Ты стал совсем несносным. Все и так видят, как ты живешь. У тебя все есть: большая яранга, полный мяса увэрэн, одежда у твоих домочадцев теплая и целая, у тебя хорошее оружие и ты молод… И всего этого тебе мало?

— А разве то, что у меня есть, я добыл нечестно? — невинным тоном отозвался Армоль. — Пусть все работают, как я, тогда у всех будет столько, сколько у меня. А то ведь и впрямь у нас, как у тех большевиков, власть бедных. Сколько ни бей зверя, сколько ни старайся — а все надо делиться с другими.

— Это древний обычай, — стараясь сдержать себя, сказал Орво. — На том вся жизнь нашего народа держится. Если мы не будем помогать друг другу, то исчезнем с лица земли, как потухший костер. И некому тогда будет плавать на твоей большой байдаре! Вспомни своего отца. Разве он сказал хоть одно слово, когда смастерил такую байдару?

— Да я ничего не говорю! — отмахнулся Армоль. — Не нужна мне ваша гнилая кожа со старого судна.

Гости разошлись, день кончился, но в яранге Джона Макленнана долго еще не ложились спать. Трудно было уйти из нарядно освещенного чоттагина, из желтого теплого света, который так ласкал глаз.

Детишки пристроились играть на земляном полу. Яко вытащил граммофон, наставил деревянный раструб в дверь и завел заунывную негритянскую песню, пользовавшуюся в Энмыне особой популярностью.

Пыльмау пристроилась под светлым дымоходом, распластала на доске кусок лахтачьей шкуры и принялась очищать его от шерсти. Она насыпала на шкуру мелко толченный каменный порошок, слегка втирала ладонью, а потом каменным скребком, насаженным на палку, сбривала жесткие волоски лахтака.

Джон сначала разобрал магнето подвесного мотора, просушил его и снова собрал. А потом достал изрядно потрепанный блокнот и принялся писать.

«…Поездка в Ном, несмотря на желание быть твердым к прошлому, всколыхнула все у меня на душе. Я крепился изо всех сил, но нельзя остановить биение сердца. Старая «Белинда», как волшебный фонарь, показала мне молодого Джона Макленнана, для которого будущее было ясно и лучезарно… А теперь мне просто не представить, что будет здесь совсем скоро, может быть, даже этой осенью, когда большевики получат подкрепление и начнут претворять в жизнь свои утопические планы. Они откроют школы, заставят избирать «советы», словом, начнут разрушать то, что создавалось здесь веками, и то, что давно уже опробовано и испытано ценой человеческих жизней… Что же мне делать? Что делать моему бедному народу? Моей семье, моим детям?»

Джон остановился и вопросительно уставился на Пыльмау, которая ритмично раскачивалась над доской с распластанной лахтачьей шкурой. Почувствовав на себе взгляд Джона, Пыльмау прекратила работу.

— Ты что-то спросил?

— Ничего, — смутился Джон.

Пыльмау, однако, почувствовав что-то неладное, отложила каменный скребок, насаженный на палку.

— Много ты писать стал, — заметила она. — Когда ты пишешь, мне кажется, что ты разговариваешь с кем-то чужим.

— Да нет же, — слабо возразил Джон.

— Правда, — настаивала Пыльмау. — Как будто кто-то чужой входит в ярангу, невидимый, садится рядом с тобой и шепчется. Я ведь вижу, что иногда ты даже шевелишь губами, когда водишь пачкающей палочкой по белым листам.

— Не беспокойся, Мау…

— Правду ты говорил, что умение наносить и различать следы на бумаге — вредное дело. Лучше бы ты этого больше не делал… Конечно, ты можешь не послушаться меня, это твое дело, но все же… Или делай это так, чтобы я не видела и не тревожилась, глядя на тебя.

— Хорошо, больше не буду, — неуверенно пообещал Джон.

— Но если это тебе приятно… — засомневалась Пыльмау. — Может быть, это необходимо тебе для здоровья?

Джон засмеялся и захлопнул блокнот. Но потребность общения погнала его в ярангу к Орво.

Старик занимался своим любимым делом — мастерил сеть из нити, купленной в Номе. Две его жены о чем-то мирно переговаривались, а оленный жених Нотавье точил нож. Тынарахтына шила новую кухлянку, благо теперь в яранге было достаточно оленьих шкур, которые подарил будущий свекор Ильмоч.

— Етти! — приветливо поздоровался Орво.

— Тыетык, — ответил Джон и опустился на услужливо поданный Нотавье китовый позвонок.

Парень то ли отъелся на моржовом мясе, то ли наконец почувствовал себя относительно свободным, вырвавшись из-под родительской опеки, но, во всяком случае, выглядел куда самостоятельнее и взрослее, чем в тундре. Тынарахтына тоже, видно, была довольна своим новым положением невесты. Интересно все же, спит ли жених со своей будущей женой или все годы отработки довольствуется положением жениха? Джон давно порывался спросить об этом Орво, но ему было неловко. Однако сейчас любопытство его так разобрало, что он невольно повернул разговор на это, продолжая искоса наблюдать за Тынарахтыной и Нотавье.

— Я слышал об этом обычае, — заговорил Джон, — когда женихи живут в доме будущего тестя… Наверно, это хороший обычай…

— Каждый обычай хорош по-своему, — уклончиво ответил Орво. — Не могу припомнить, откуда он пошел. Наверное, очень старый. Но не часто им пользуются. Когда мужчина захочет заполучить жену, он старается сделать это как можно быстрее.

— Но тогда откуда же этот обычай? — спросил Джон. — Ведь он противоречит естеству человека.

— Это ты верно сказал, — при этих словах Орво тревожно взглянул на Тынарахтыну. — Думаю, что этот обычай выдумали богатые оленеводы. Ведь на нашей скудной земле богатый человек — редкость. Бывает, что у него нет оленей. А в яранге нужен сильный мужчина. И тогда он кидает клич — кто, дескать, хочет жениться на его дочери. И юноши идут. Поселятся в его яранге, и каждый старается доказать, что именно он и есть тот человек, который продолжит род и сохранит нажитое…

— Значит, бывает, по нескольку женихов отрабатывают невесту? — с удивлением спросил Джон.

— Чаще всего так и бывает, — спокойно ответил Орво. — Кто окажется проворнее и милее, тот года через три становится девке настоящим мужем.

«Прямо тебе конкурс женихов», — подумал про себя Джон и спросил, отбрасывая деликатность:

— Но ведь мужчина не может так долго оставаться в такой опасной близости к девушке. Они даже иной раз спят вместе. Так неужели у них до самой настоящей женитьбы ничего не случается?

— В моей яранге, — помолчав, ответил Орво, — все зависит от Тынарахтыны, ну и немножко от Нотавье.

Орво понял, что хочет знать Джон, деликатно удовлетворил его любопытство и, чтобы снять неловкость, продолжал:

— Ты знаешь, что в чукотском языке слово «жениться» и «взять женщину» — одно и то же. Тот, кто взял женщину, тот и муж.

— А кто будет решать — стать ли Нотавье настоящим мужем или он еще должен доказать это? — спросил Джон.

— Приедет на следующий год Ильмоч, с ним и решим, — ответил старик.

По словам охотников, которые ходили в тундру выслеживать песцовые норы, чтобы зимой около них заложить приманку и расставить капканы, Ильмоч бродил где-то поблизости, но почему-то не решался зайти в селение. Что-то у него случилось в стаде, или же он так испугался новой власти, что даже в Энмын боялся показаться.

Те же охотники рассказывали, что видели каких-то людей, обросших бородами, похожих на тэрыкы, но с ружьями. Они неожиданно появлялись, но тут же исчезали, растворяясь в прозрачном тундровом воздухе.

Было тревожно. В спешке били моржа на лежбище. На этот раз зима надвигалась с небывалой быстротой. С той же скоростью, с какой шли льды, на Энмын одна за другой наваливались невероятные новости. И среди них главная, которая застала врасплох Джона, не дав ему ни минуты на раздумье: он получил письмо! За все время существования Энмына от его древнейших времен до начала двадцатого века — это было первое письмо, полученное жителями селения. Привез его проезжавший по первому снегу колымский каюр Маликов. Он на ходу кинул его Джону и унесся, словно за ним кто-то гнался.

Письмо было запечатано в плотный конверт и надписано на английском и русском языках: «Энмын, Джону Макленнану».

Новость облетела селение, и в чоттагин набилось народу, словно хозяин убил белого медведя. Под взглядом десятка глаз Джон в волнении распечатал конверт и вынул исписанный лист бумаги.

«Уважаемый мистер Макленнан, — написано было в письме, — в этом году в Энмыне предполагается открытие школы и медицинского пункта. Просим Вас, как человека грамотного и понимающего всю важность задачи, поставленной Советской республикой в деле поднятия культурного уровня местного населения, подготовить помещение для школы, приспособив какую-нибудь большую ярангу, составить список детей, а также подумать о квартире для учителя. Председатель Уэленского Туземного Совета Тэгрынкеу».

После корявой подписи председателя Совета шла приписка от Антона Кравченко:

«Уважаемый мистер Макленнан, вероятнее всего, приеду я. До скорой встречи! Антон Кравченко».

Сначала Джон прочитал письмо про себя, потом обвел взглядом собравшихся и медленно перевел содержание письма на чукотский язык.

Никто не задал ни одного вопроса, никто не шелохнулся в чоттагине.

— Что же вы молчите? — спросил наконец Джон.

— Интересная новость, — пробормотал Гуват.

— Какую же ярангу можно им дать? — пожал плечами Тнарат. — У нас таких и нет.

Джон посмотрел на Орво, ожидая, что скажет старик. Но тот молчал. Подобрав с земляного пола щепочку, он принялся ковырять в трубке.

Вот оно, то самое, чего больше всего опасался Джон. Большевики перешли от разговоров к делу. По слухам, дошедшим до Энмына, в Уэлене разгрузился большой пароход, который привез не только товары, но и новых людей, среди которых был и милиционер, человек, как передавали, весь увешанный оружием и видом своим до того красный, что волосы у него были огненного цвета.

— Что ты скажешь, Орво? — осторожно спросил старика Джон.

— Мы ждем от тебя слово, — сказал тот.

— Вам же решать, вам сооружать новую ярангу, ваши дети пойдут в школу, — едва сдерживая раздражение, возразил Джон.

— И у тебя есть дети, — тихим голосом напомнил Орво.

— Ты знаешь, что я думаю об этом, — возразил Джон. — Мои дети в школу не пойдут.

— Значит, и наши останутся дома, — заключил Орво и с силой дунул в трубку.

— А ничего нам за это не будет? — зябко передернув плечами, спросил Гуват.

— Это дело добровольное, — сказал Джон. — Никто даже в мире белых людей не заставляет насильно обучаться грамоте.

— Тогда нам и подавно не к чему учиться, — подал голос Армоль. — Какая выгода от того, что наши дети будут сидеть и смотреть на бумагу? Учить наших детей должны сами родители, а не чужие люди. И учить тому, что пригодится в нашей жизни.

— Ты верно сказал, Армоль, — кивнул Джон, и тот просиял от удовольствия…

Однако не минуло и трех дней, когда по едва установившемуся нартовому следу в Энмын пришел целый караван собачьих нарт. Четыре упряжки тащили тяжело нагруженные товарами нарты, впереди восседал сам Гэмауге, торговый человек из Уэлена.

У яранги Орво расположились десятки привязанных собак. Остолы были крепко вбиты в подмерзшую землю, и звон цепей не умолкал, потому что энмынские собаки так и старались куснуть чужаков.

С разрешения хозяина Гэмауге открыл походную лавку прямо в чоттагине Орво. Он даже соорудил нечто вроде прилавка, положив на две пустые деревянные бочки широкие доски. На доски он выложил рулоны тканей, ящики с патронами, связки капканов. Остальные товары были разложены прямо на разостланных кусках моржовой кожи.

— У кого пока нет пушнины, может брать в долг, — объявил Гэмауге и положил на прилавок свою неизменную книгу.

Увидев вошедшего Джона, Гэмауге попросил:

— Хочешь помочь мне?

— Нет, но сам хочу кое-что у вас купить, — сдержанно ответил Джон.

Он принес две росомашьи шкурки и несколько пыжиков, предназначенных для нижней зимней кухлянки. Однако в доме больше ничего не нашлось, а Джону не хотелось залезать в долг к новой власти. Зато остальные жители Энмына предпочли кредит и набирали постольку, что Гэмауге вынужден был объявить:

— Товары, которые я везу, не только для вашего селения.

Большинство необходимых товаров у Гэмауге были. Собственно, русских вещей было немного, но зато попадались такие экзотические вещи, как бразильский кофе в зернах, упакованный почему-то в Гонконге. Этот товар явно предназначался Джону Макленнану. Он не удержался и взял банку. Винчестерные патроны, капканы были американского производства, а ткани — японского и китайского.

Закончив торговый день и аккуратно заполнив несколько страниц торговой книги своеобразными значками, Гэмауге уселся за долгое чаепитие, окруженный жителями Энмына. Он рассказывал о советском пароходе, о том, что в Уэлен привезли огромное количество букв русского алфавита, с помощью которых будут печатать лист новостей, газету, называл имена учителей, отправившихся в Наукан и Кэнискун.

— А правда ли, прибыл еще и вооруженный отряд? — задал вопрос нетерпеливый Гуват.

— Один человек приехал, — степенно ответил Гэмауге. — Милиционер Драбкин. Бывший партизан.

— Что такое партизан? — переспросил Гуват.

— Охотник на врагов, — коротко ответил Гэмауге.

Множество вопросов задавали Гэмауге жители Энмына, и Джон вдруг почувствовал в них затаенную зависть: что-то значительное и важное происходит в Уэлене, а тут — почти ничего, если не считать злополучного письма и приезда самого Гэмауге.

— Тэгрынкеу велел спросить, как насчет школы, — обратился Гэмауге к Джону.

— А ничего нет! — воскликнул со своего места Гуват.

— Почему? — Гэмауге озабоченно посмотрел на Джона.

— Жители Энмына решили не учить своих детей грамоте, — ответил Джон, стараясь быть совершенно спокойным и бесстрастным. — Ни к чему она нам.

— Зря так думаете, — деловито ответил Гэмауге. — Разве не видно, как нам худо без грамоты? Да вот хоть бы в торговом деле.

— Не все же будут торговцами, — сказал Джон. — Кому-то надо охотиться.

— Это верно, — согласился Гэмауге. — Однако, думаю, и охотнику понадобится грамота. Потом. А то, что вы не исполнили просьбу председателя Совета Тэгрынкеу, — на революционном языке называется «саботаж». Говорят, за это расстреливают.

Гэмауге говорил совершенно спокойно, даже тихо, но какой-то зловещий холодок вдруг повеял над головами собравшихся в яранге.

— Люди, которые противятся новой жизни, называются капиталистами, — продолжал Гэмауге, — кровопийцами народа. С ними надо бороться.

— Силачей-то у нас нет, чтобы бороться, — заметил из своего угла Гуват.

Но больше никому не было охоты разговаривать. В полном молчании энмынцы помогли Гэмауге и его каюрам запрячь собак. Озабоченные люди долго смотрели вслед удаляющимся упряжкам, пока они не скрылись за Восточным мысом.

11

Лагуна замерзла, но море еще не успокоилось, и волны не позволяли морозу сковать ледяную шугу, колыхавшуюся у самого берега.

Джон поднялся задолго до рассвета, осторожно оделся, чтобы не разбудить детей и, главное, Пыльмау, и вышел из яранги. Небо было черное и низкое, словно над всем водным пространством навесили полог из старой почерневшей моржовой кожи. В этой покрышке не было ни одной дырочки, чтобы позволить звездам заглянуть на землю.

Резкий ветер, просоленный и холодный, хлестнул Джона по лицу, заставил пригнуться. Преодолевая его напор, Джон зашагал к морскому берегу, навстречу крупным каплям соленой воды. Ноги скользили по осколкам льда, по замерзшей, покрытой ледяной коркой гальке. Несколько раз Джон едва не упал, чудом удержавшись на ногах. Он пожалел, что не взял посох.

С возвышенной, намытой волнами гряды он увидел море, светлое пространство, слабый отблеск ледяной шуги. Большие светлые волны у самого берега рвали непрочный покров и кидали на берег осколки льда. Напрягая зрение, Джон вдруг заметил множество собак, торопливо перебегающих с места на место, что-то жующих и урчащих друг на друга.

Джон подошел ближе к волнам, нагнулся низко над землей, и руки его нашарили кучку мелкой рыбешки — вэкын. Прядка из рыбьих тушек тянулась вдоль всей прибойной черты. Очевидно, большой косяк вэкыпа попал в прибрежное течение и волны выбросили его на берег. Некоторые рыбки были еще живы, но большая часть смерзлась. Джок взял рыбку и откусил с хвоста. Вкус свежей рыбы пробудил дремавший голод. Джон двинулся по берегу. Светящаяся полоска тянулась бесконечно.

Джон бегал от яранги к яранге, стучал в двери, кричал прямо с порога:

— Анкачормык вэкын! Анкачормык вэкын!

И люди выскакивали, торопливо одевались, потому что знали, какая это неслыханная удача, когда косяк выбрасывает на берег. Значит, можно запастись вкусной рыбой, но главное, песцы, почуяв морской подарок, кинутся к берегу. Если выбросило большой косяк, человеку не собрать всю рыбу, и песцы будут кормиться на берегу, выкапывая рыбу из-под смерзшейся гальки, а потом из-под самого снега до той поры, пока не станет снежно-белой их шкура. Песец сам будет отмечать путь тропинками на снегу. На этих тропах охотники и выставят капканы.

Энмынцы хватали все, что попадалось под руку, — большие кожаные мешки для переноски мяса и жира, ведра, дорожные баулы, а иные набирали вэкын просто в подолы камлеек и складывали подальше от воды.

К рассвету на берегу выросли внушительные кучки собранной рыбы. Собаки так отъелись, что даже не смотрели на рыбу. Они ушли с берега и разлеглись возле яранги, переваривая плотный завтрак. Сытые псы совершенно не годились для упряжки, поэтому люди сами впряглись в нарты и перевезли рыбу на лед лагуны, где сложили ее в большие общие кучки, которые обложили снегом. Каждый энмынец снес свою рыбу в общую кучу, и Джон удивленно спросил Орво:


— Как же потом узнать, сколько у каждого рыбы?

— А зачем? — ответил Орво. — Разве плохо, когда одна большая куча вместо нескольких маленьких?

Джон вспомнил, как на берегу люди состязались, кто больше соберет рыбы, а тут все свалили вместе. И даже их добыча, которую они с таким тщанием собирали втроем — Пыльмау, Яко и он, — тоже оказалась погребенной вместе с другими.

— Но ведь не все люди одинаково работали, — заметил Джон.

— Да, люди по-разному работали, — весело согласился Орво, — зато у всех будет одинаковая радость, когда они будут есть рыбу. Море одарило наш Энмын. А море, как солнце, не смотрит, кто лучше, кто хуже, — такие подарки оно делает для всех.

Джон увидел Армоля, который вместе со всеми весело складывал рыбу, и ему стало неловко: даже Армоль и тот не испытывает чувства собственности и, похоже, радуется вместе со всеми.

Дожидаясь в чоттагине, пока сварится огромный котел с рыбой, Джон думал о том, что, видно, в этом обществе еще крепко держатся черты того прошлого, когда все добытое человеком было общим. Что-то говорил по этому поводу профессор социальных наук в Торонтском университете, о каком-то первобытном коммунизме… В общем-то, нечто похожее есть: общая охота на крупного морского зверя. Хотя при распределении уже учитывалось, кому принадлежит судно, кто гарпунил, а кто просто сидел. Особенно это касалось тех частей кита, которые представляли товарную ценность. С моржовыми клыками и кожей тоже поступали отнюдь не по-коммунистически, хотя по мере возможности старались обеспечить всех. А вот тюлени, пушнина — это уже было частной собственностью…

Длинный, сверкающий чистотой кэмэн уже лежит на низком столике. Детишки в ожидании притихли и смотрели во все глаза на булькающее рыбное варево.

Дым с трудом пробивал холодный воздух, нависший над отверстием, а порывами ветра загоняло его внутрь чоттагина, и теплая волна колыхала меховую занавесь полога. Вместе с волной приходил густой запах вареной рыбы, щекотал ноздри и вызывал обильную слюну.

Наконец Пыльмау сняла с крюка котел и понесла к деревянному корытцу-кэмэны. Она навалила вареной рыбы прямо с краями. Теперь все замерли в ожидании, когда отец первым протянет руку. Джон оглядел напряженные лица детей, и волна нежности заполнила сердце. Неужели им угрожает мертвая схоластика школьной зубрежки, строгая школьная дисциплина? Яко, который не может спокойно просидеть и минуту, Биллу-Токо и маленькой Софи-Анканау? Да не только их, но и всех других детей Энмына невозможно вообразить за школьными партами. С малых лет они учились сами, под неусыпным наблюдением своих родителей. Игра для них была той школой, которая готовила их к жизни, к презрению к смерти и физическим страданиям… Пусть они остаются с теми, кто научит их жить.

Джон весело подмигнул и взялся за еду. Тотчас над горкой вареной рыбы замелькали смуглые ручонки детей и громкий хруст поглощаемой еды, способный шокировать любое общество в Канаде, заполнил чоттагин, разбудив даже осоловевших от обильной кормежки собак. Да, когда здесь ели, так уж ели, а не священнодействовали над едой, не делали вид, будто безразлична эта вкусная, сваренная вместе с потрохами рыба — вэкын!

После еды все потянулись к рукомойнику, в котором еще не замерзла вода. Веселый медный звон мешался с громким говорком детей и треском стреляющего костра.

Сквозь этот звук до слуха Джона вдруг донесся ленивый лай объевшихся собак. «Кто-то едет», — подумал Джон и вышел из яранги. Нарты шли с восточной стороны, и люди Энмына уже стояли в ожидании, передавая друг другу бинокль.

— Большие люди едут, — сказал Орво, опуская бинокль.

Нарт было столько же, как при приезде Гэмауге. Дальняя неустоявшаяся дорога вымотала собак, и нарты долго тащились под громкий лай энмынских псов, пока не подъехали ближе. Почти все каюры бежали рядом, облегчая нарты, и только один человек, закутанный в меховую одежду, продолжал сидеть, не оставляя сомнения в том, что это не местный житель.

Однако Кравченко сравнительно бодро соскочил с нарты и весело поздоровался с энмынцами.

— Вот и школа приехала! — весело сказал он и выпростал из широкого рукава меховой кухлянки руку. Сначала он стянул оленью рукавицу, за ней шерстяные перчатки и только после этого обошел всех и пожал руки.

Нарты, нагруженные ящиками, поползли дальше, к яранге Орво, а Кравченко весело спросил Джона:

— Квартиру приготовили?

Это было сказано таким тоном, что Джон, собиравшийся держаться твердо и независимо, что-то пробормотал, а Орво тихо посоветовал:

— Помести его в своей каморке.

— Да-да, квартира вам есть, — сказал Джон. — Если не возражаете, вы будете жить в моей яранге.

— Отлично, — сказал Антон и пошел следом за Макленнаном.

— Мне передавал Гэмауге, что вы решительно против школы? — спросил он на ходу.

— Давайте поговорим об этом позже, — ответил Джон, впуская гостя вперед. — Мау, приехал Антон Кравченко, который будет жить у нас.

Пыльмау молча кивнула и открыла низенькую, обитую облезлой оленьей шкурой дверь.

Кравченко положил на лехсанку кожаную плоскую сумку и огляделся.

— Я не ожидал получить такое комфортабельное жилище!

— Эту пристройку соорудил мне покойный Токо, бывший муж Пыльмау, — сообщил Джен. — Здесь достаточно удобно, но в пуржистые дни несколько прохладно.

— Да нет, что вы! Отлично, — Кравченко выглянул в окошко, вырезанное в стене в форме корабельного иллюминатора, — И стол есть. — Он потрогал сколоченный из ящичных досок столик. — Великолепно!

Гость скинул камлейку, кухлянку и остался в кожаной, подбитой мехом куртке.

— А одежду лучше всего снимать в чоттагине, — посоветовал Джон. — Она будет всегда на свежем воздухе и не будет впитывать сырость.

— Хорошо, хорошо, — смущенно забормотал Кравченко, схватил в охапку одежду и потащил в чоттагин, где Пыльмау приняла ее и повесила на специальные вешала.

Антон Кравченко был чуть моложе Джона Макленнана. Возможно, что они были даже и сверстниками. Русский был высокого роста, и в его облике чувствовалась интеллигентность, которая никак не вязалась с обликом большевика, возникшим в представлении Джона Макленнана под влиянием рассказов Роберта Карпентера и материалов американских газет, случайно залетавших в Энмын.

— Я должен вас предупредить, — сказал Джон. — Вам придется обходиться без ванны и даже без стирки белья, если вы только не будете сами этим заниматься. У меня в чоттагине есть умывальник, но недели через две вода в нем замерзнет, и вам придется обтираться по утрам снегом.

Пыльмау постаралась приготовить рыбу по обычаю белых людей. Выпотрошенные тушки она положила на дно небольшого котла, обмазанного изнутри нерпичьим салом, и все это поставила на огонь. Пока она толкла бразильский кофе в каменной ступе, чоттагин наполнился едким чадом горелого нерпичьего жира.

Почуяв неладное, Джон вышел из каморки.

— Что случилось?

— Хотела пожарить гостю рыбу, — виновато ответила Пыльмау, вытирая рукавом камлейки заслезившиеся глаза.

— Пусть ест то, что и мы едим, — сказал Джон.

— А если он непривычен? — спросила Пыльмау.

— Если он поселился среди нас, пусть привыкает.

— И кофе не надо? — спросила Пыльмау, показав на каменную ступу с кофейными зернами.

Джон немного поколебался: он очень любил кофе.

— Ладно, если уж начала толочь, пусть будет кофе.

Учитель уже переоделся, снял дорожную одежду.

— Я бы хотел осмотреть селение, — заявил он Джону.

— Пожалуйста, — ответил Джон. — Но я хотел бы сначала угостить вас кофе.

— Потом, потом, — отмахнулся Кравченко. — Дело прежде всего, так, кажется, говорят в вашей стране?

— Моя страна — здесь, — с достоинством ответил Джон.

— Извините, — сказал Кравченко. — Не помогли бы вы мне при первом знакомстве с вашим селением?

Они обошли все четырнадцать яранг. В каждой Джон представил Кравченко как учителя, скромно отходил в сторону, и Антон произносил несколько слов, которые он повторял потом с небольшими изменениями во всех остальных ярангах. Чуть дольше Кравченко пробыл в трех ярангах — у Армоля, Тнарата и Орво. Он сразу сообразил, что эти три семьи, не считая, конечно, Джона Макленнана, являются самыми влиятельными в Энмыне. Их нельзя было назвать состоятельными, за исключением разве только жилища Армоля, где в пологе даже был лоскут линолеума и задняя стенка затянута большим куском цветного ситца.

Кравченко переходил из яранги в ярангу, почти не разговаривая со спутником, хотя чувствовал, что это невежливо. Но мысли не давали ему времени на пустые разговоры. Да, может быть, Джон Макленнан за десятки лет обвык и эта нищая жизнь кажется ему достойной человека. Только вот странно, как человек, выросший в цивилизованном обществе, среди комфорта, учившийся в университете, наверное читавший книги великих гуманистов, может мириться с тем, что здесь человек живет на уровне животного. Пусть это первые, поверхностные суждения и наблюдения, но это так. Грязь, устойчивый запах слегка подгнившего тюленьего жира, человеческие испражнения в полуметре от трапезного корытца-кэмэны, одежда, по которой иногда совершенно открыто разгуливали насекомые, обилие каких-то кожных болячек, особенно у детей, и многое-многое другое, что поразило Антона Кравченко по приезде на Чукотку и к чему он не мог привыкнуть за год жизни в Уэлене, поразило его и здесь, в маленьком селении Энмыне. В больших селениях, как Уэлен, Наукан, развитие пойдет быстрее — там будут построены школы, больницы, туда приедут люди, много людей, жизнь которых будет сама примером, а вот в таких, как Энмын… Разве один Антон Кравченко, бывший студент-историк Петербургского университета, может сломать жизнь, остановившуюся на каком-то тысячелетнем рубеже от двадцатого века? Здешнее общество совершенно отлично от классической схемы. Здесь все перемешалось — пережитки родового строя, обычаи большой патриархальной семьи; отголоски каких-то неведомых общественных отношений, житейские правила, продиктованные жестокими условиями, в которых оказались эти люди, зачатки новых отношений, возникшие под влиянием общения с так называемым цивилизованным миром… В яранге Армоля Антон Кравченко увидел как бы вещественное отражение, аллегорическую картину чукотского общества, выраженного в причудливом смешении вещей, словно в этом жилище столкнулись, смешались столетия, и огромный деревянный лик с жирно намазанными губами соседствовал с настенным барометром.

— Пользуетесь? — весело спросил Кравченко, постучав пальцем по стеклянному циферблату.

— Он еще не привык к нашей погоде, только учится, — всерьез ответил Армоль. Он держался настороженно: как-то Ильмоч сказал, что большевики намереваются уничтожить в человеческом роде всякую собственность. А Армоль собственные вещи любил и отдавать не собирался. Хотя, если пришелец ограничится одним барометром, ничего страшного не будет. Армоль даже готов сам преподнести ему бесполезную вещь, которую ему почти насильно вручил Роберт Карпентер, посулив, что, став обладателем указателя погоды, Армоль возвысится над шаманами.

Из-под меховой занавеси полога выглянул мальчуган, сын Армоля, и тут же скрылся. «Школьного возраста», — тут же отметил про себя Джон.

Кравченко заметил мелькнувшие острые глазенки и спросил у Армоля:

— Как вы думаете, где можно открыть школу?

Армоль тут же метнул взгляд на Джона, и это не ускользнуло от внимания Кравченко.

— Где хотите, — уклончиво ответил Армоль. — В нашем селении больших яранг нет.

— А своего сына пошлете в школу?

— Я сам его учу, — ответил Армоль.

— Грамоте? — спросил Кравченко.

— Всему, что нужно в жизни.

— Но ведь и грамота — нужная в жизни вещь, — сказал Кравченко.

— Нам она ни к чему, — упорно ответил Армоль.

В Уэлене такого отношения к школе не было. Не потому ли, что жители этого старинного селения много общались с белыми и познали ценность таких вещей, как книга и умение различать следы речи на бумаге? Там почти все детишки сразу же пошли в школу.

— Вы тоже разделяете мнение Армоля? — обратился Кравченко к Макленнану.

— Да, — ответил Джон. — По-моему, грамота не главное, не то, с чего надо начинать помощь местному населению.

— А что главное? — заинтересованно спросил Кравченко.

— Главное — оставить их в покое, — ответил Джон.

Странный человек… Кравченко смотрел ему прямо в глаза, но за ледяной синевой ничего не мог рассмотреть, и ему снова и снова вспомнился Кеша Соловьев с его шаманскими представлениями в Румянцевском саду Петрограда.

Орво встретил учителя сдержанно и, пока разговаривал с ним, посматривал на Джона, словно безмолвно советуясь с ним.

— Придется строить отдельную ярангу для школы, — пряча глаза, заключил старик. — Нет у нас в Энмыне таких больших жилищ, чтобы собрать вместе детей.


Последней была яранга Тнарата. Хозяин, признанный повелителем мотора, как всегда, возился с двигателем, разложив части на чистой моржовой шкуре.

— Еттык! — весело приветствовал он вошедших, и тотчас одна из его дочерей подтащила коротенький столик с чайными чашками. Чашки были старенькие, побитые, но каждая была оплетена тонкой проволокой.

Кравченко сел на полированный китовый позвонок и спросил, кивнув на разложенные части двигателя:

— Где вы этому научились?

— От него, — Тнарат показал на Джона, — и еще немного сам.

Тнарат чем-то напоминал Тэгрынкеу, такой же аккуратный, спокойный и полный внутреннего достоинства.

— Вы тоже против школы? — прямо задал вопрос Кравченко.

— Не против, — спокойно ответил Тнарат. — Только каждый учится тому, что ему нужно.

— Грамота — это ненужное?

Антону вдруг показалось, что гораздо было бы лучше, если бы он ходил без Джона Макленнана.

— Очень нужная вещь грамота, — ответил Тнарат. — Только к чему она нашему народу? С карандашом не пойдешь охотиться на нерпу, пером не загарпунишь кита.

— Но вас ждет жизнь, в которой грамота будет необходима! — заявил Кравченко. — Светлое будущее.

Тнарат отложил магнето, аккуратно вытер лоскутом шкуры руки и, глядя прямо в глаза Кравченко, сказал:

— Мы всю жизнь верим в светлое будущее. Человек давно бы исчез с лица земли, если бы у него не было такой веры. Каждый хочет, чтобы у него увэрэн был полон моржового мяса, чтобы в этих бочках, — он показал на расставленные вдоль стены чоттагина деревянные бочки, — всегда был жир, чтобы в пологе горело пламя, чтобы костер трещал в чоттагине и огонь грел котел с мясом, чтобы рождались и не умирали дети, чтобы впереди всегда была надежда и черные тучи больших болезней не спускались на наш народ… Для этого будущего мы живем. Для этого мы готовим наших детей. Чтобы они умели стрелять, твердо держали древко копья и знали, что ждать от природы. Много нужно готовиться нашему человеку, чтобы отвоевать для своих детей кусочек светлого будущего…

Антон слушал Тнарата и, несмотря на то, что старался не поддаваться убежденности его слов, невольно кивал головой вместе с Джоном.

Когда Тнарат закончил свою длинную речь и вытер вспотевший от непривычного напряжения лоб, Кравченко сказал:

— Ты очень хорошо говорил. Но послушай меня. Мы, большевики, взяли власть в свои руки для трудового народа. Да и мы сами — трудовые люди. Рабочие и крестьяне России тоже мечтали о таком светлом будущем, о котором ты сказал: хоть бы вдоволь еды, тепла и чтобы дети остались живы. Но человеку нужно не только это. Ему нужно достоинство, ему нужно владеть всеми знаниями, которые накопило человечество. Мы хотим, чтобы новый человек был грамотным, культурным, настоящим человеком!

— Для чего? — тихо спросил Тнарат.

Антон слегка смешался, а Тнарат продолжал тихим голосом:

— Пока мы не видели никакой пользы от вас. Вы ездите по селениям, худыми словами ругаете нашу жизнь, смущаете людей, выбираете какие-то Советы. Сами не работаете и только призываете трудиться. Ваша жизнь — это говорение слов. К этому, что ли, нас зовете?

Кравченко покраснел. Он всего ожидал, но сопротивление это было не слепым отрицанием, а под ним крылось нечто серьезное. Неожиданно для себя он сказал:

— Давайте не будем спорить. Главное для меня — открыть школу. Пусть пойдут те, кто хочет. И Советы выберем, хоть ты и против этого, Тнарат. Вам никуда не спрятаться от свежего ветра. Рано или поздно, Тнарат, ты мне скажешь спасибо.

Тнарат молча усмехнулся.

— Послезавтра выбираем Туземный Совет Энмына, — торжественно заявил Кравченко и вышел из яранги Тнарата.

Кравченко шел по улице Энмына и мысленно ругал себя за то, что повысил голос. Ну кто теперь пойдет выбирать Совет? Он вдруг вспомнил лицо Алексея Бычкова, его несколько ироническое отношение к университетскому образованию. «Рабочий класс еще и потому взялся за оружие, что буржуазия давно перестала понимать слова… И вместе с тем никто так много не говорил», — рассуждал Бычков на долгом пути из Владивостока в далекий Анадырь, а потом Уэлен…

12

Однажды Кравченко прямо сказал Джону:

— Не обижайтесь, но я хочу поговорить с жителями Энмына без вашего присутствия.

— Ради бога! — с готовностью ответил Джон. — Я давно хотел вам это предложить, чтобы вы могли убедиться: в Энмыне я такой же рядовой житель, как и любой другой.

Сход состоялся в яранге Орво. Старик сам оповещал жителей, ходил из яранги в ярангу и снова чувствовал себя таким, как много лет назад, когда он был нужен каждому человеку, когда в его чоттагине топтались люди, пришедшие за советом и помощью.

— Приходите на сход ко мне в ярангу, — говорил он каждому, — большевик будет разговаривать.

Он не знал о договоренности Кравченко и Джона.

Войдя в чоттагин, он крикнул с порога:

— Сон! Приходи на сход ко мне в ярангу: Антон будет разговаривать.

Джон выглянул из полога и ответил:

— Не могу прийти. Иду далеко в тундру проверять капканы.

— Но ведь ты это можешь и отложить, — посоветовал Орво.

— Не могу.

— А вдруг будет важный разговор?

— Решайте без меня, — ответил Джон. — Вы же разумные люди, чего вам бояться?

— Бояться-то не боимся, а вдруг сдурим. Новая власть все же…

В назначенный день Джон тщательно оделся, натянул на себя снежно-белую кухлянку, белые камусовые штаны и такие же торбаса, вложил малокалиберный винчестер в белый чехол и зашагал в тундру.

Орво смотрел на него с порога своего жилища и думал: хитрит что-то Сон — сейчас самое разумное ставить капканы не в глубине тундры, а поближе к морю, потому что песцы идут кормиться на берег, где под снегом сохранились рыбешки…

В назначенный час в ярангу к Орво стали собираться энмынцы. Шли главы семейств, взрослые дети мужского пола и деды, способные передвигаться самостоятельно. Орво приветствовал каждого, а стариков звал на почетное место и сажал не на жесткий китовый позвонок, а на мягкую оленью шкуру.

Когда все уселись и задымили трубками, Орво поднял руку и громко сказал:

— Земляки! Сегодня я вас собрал сюда, чтобы выслушать представителя новой власти Антона Кравченко, которого послал к нам Уэленский ревком. Он будет говорить о новой жизни на нашем языке.

Кравченко сделал маленький шаг вперед, откашлялся в кулак и заговорил:

— Жители Чукотки! Революционная волна докатилась и до этого дальнего края России и подняла ваши народы на борьбу против капитализма…

Все слушали очень внимательно и изредка переглядывались: в этой яранге никогда так громко не разговаривали, разве только тогда, когда приходилось заклинать злые силы и выпрашивать хорошую погоду.

А голос Антона Кравченко дрожал от волнения, и сам он внутренне заволновался, вспоминая свои речи на многолюдных митингах в хабаровских паровозных депо и во Владивостокском порту.

— Мы должны сбросить иго эксплуататоров! — последнее слово Антон произнес на русском языке, не найдя перевода в чукотском. — Изгнать торговцев и богатеев и взять жизнь в свои собственные руки!

Антон остановился передохнуть и вдруг увидел, как над ним смеется девушка, высунувшая лицо из малого полога. В ее глазах стояло выражение такого неподдельного удивления и лукавой насмешки, что Антон поначалу растерялся, потом мгновенно посмотрел на себя со стороны ее глазами и понял, что делает совсем не то, что надо.

Он остановился, не заботясь о завершении речи, посреди какой-то громкой фразы, вытер ладонью вспотевший лоб и уже совершенно другим голосом сказал:

— Делом надо идти к новой жизни, а не только словами.

Орво согласно кивнул из своего угла.

— Что же ты не говоришь нам об этом деле? — спросил Тнарат.

— Для того чтобы войти в новую жизнь, в первую голову надо быть готовым к ней, — спокойно заговорил Антон. — Мы должны открыть школу и учить детей грамоте. Умение различать следы человеческой речи откроет перед вами и вашими детьми дорогу к знаниям, которые накопило человечество, и поможет понять свое место на земле…

— Свое-то место мы знаем, — заметил Гуват.

— Вы должны понять и почувствовать, что чукотский народ, как и все народы Севера, это часть всего трудового народа России, члены дружной семьи народов Советской республики. Революция для вашего народа — это дорога к новой жизни, к жизни, в которой не будет места болезням и голоду… Ваши дети больше не будут умирать от неизвестных болезней, человек будет жить дольше и лучше!

Голос Антона Кравченко снова стал повышаться, но он тут же встретился с глазами девушки, все еще державшей голову под меховой занавеской полога.

— Ваши женщины получат равные права с мужчинами, — продолжал он, — жена больше не будет рабыней мужчины, а станет ему настоящим другом.

— Какомэй! — воскликнул несдержанный Гуват.

— Насчет женщин поговорим-ка лучше в другой раз, — вполголоса посоветовал Орво.

Антон молча кивнул.

— По постановлению Ревкома в Энмыне должна открыться школа. И вы должны мне помочь построить ее. Потом — надо выбрать Совет, в котором должны быть представители трудящихся людей.

— А если человек не может работать? — спросил Тнарат. — Если он болен или стар? Куда он денется?

— Я не говорю о том, чтобы отделаться он неработающих, — ответил Кравченко. — Когда я говорю: кто не работает, я имею в виду тех, кто живет за счет чужого труда.

— А у нас таких нет, — сказал Тнарат. — Каждый живет своим трудом. Да и мы сами не потерпели бы того, кто осмелился бы так себя вести.

«Да, глядя на Энмын, не скажешь, что тут ясно выраженное классовое общество, — с горькой усмешкой подумал Кравченко. — Но и жить так, как они живут, тоже нельзя…»

— У вас таких людей нет, — согласился Антон. — Но оглянитесь кругом. Вот у вас был торговец Роберт Карпентер. Знаете, сколько награбил он на вашей пушнине? Эти деньги трудно сосчитать. Да зачем так далеко ходить? Вспомните соседа вашего Армагиргина с острова Айон или же Ильмоча, на которого работают все пастухи его стойбища.

— Так ведь он уже стар, чтобы бегать за оленями, — заступился за родственника Орво. — В свое время побегал, сохранил стадо, и теперь у него больше всех оленей. И те, кто пасет его стадо, пасут и собственных оленей. С ним живут и такие люди, у кого вовсе ничего нет или так мало, что никогда бы не прожили одни.

— Вы думаете, что я вам не желаю добра? — спросил Кравченко.

— Нет, мы верим, что ты нам добра хочешь, — ответил после некоторого молчания Орво. — У тебя хорошие глаза, и ты пришел к нам с одним только добрым словом. Но то, что ты хочешь от нас, — это само собой разумеется. Кто не работает, тот не ест — это нам известно издавна. А чтобы люди делились друг с другом — это тоже ясно. То, что нам говорит твоими словами новая власть, нам понятно, и не надо нас звать к этому.

— Ну, раз так, то давайте поговорим о школе, — обрадованно сказал Кравченко.

— Но почему надо начинать новую жизнь с самого бесполезного дела? — спросил Тнарат.

Кравченко снова стал повторять доводы, говорил о науке, о будущем. Но самым убедительным, к его удивлению, оказалось заверение в том, что научившиеся читать и писать смогут быть торговцами.

— Зачем тогда всех учить? — подал голос Гуват. — Отобрать несколько человек — и достаточно. Остальные пусть занимаются своими делами. А то ведь получается нехорошо: выучим одних торговцев, а на охоту ходить будет некому. И будут новые торговцы сидеть и скучать.

— Да не только торговцами будут ваши дети, — Кравченко снова встал со своего места. — Они будут лекарями, учителями, знатоками машин. Скоро моторные вельботы заменят все ваши байдары, а хороший мотор слушается грамотного человека.

— Это верно, — заметил Тнарат, — наш мотор хорошо слушается Сона.

Молчавший до этого Армоль вдруг спросил:

— А почему Сона нет?

— Ушел ставить капканы, — ответил Орво.

— Или он против новой жизни? — предположил Гуват.

— Как же он может быть против, когда новая жизнь похожа на его прошлую? — заметил Армоль. — Но только почему он не пришел? Не он ли говорил, что грамота — начало гибели нашего народа? А, вспомните! Вот ты, Тнарат, пытался овладеть умением различать следы речи на бумаге…

— Говорил он такое, — после некоторого колебания произнес Тнарат и вдруг каким-то другим голосом добавил: — Но это было до установления новой власти. Наверное, сейчас он думает по-другому.

А в это время Джон Макленнан шагал, купаясь в белой тишине. Небо было ясно, и с чистого неба падали невесть откуда взявшиеся снежинки, цепляясь за ресницы, таяли и падали холодными каплями на щеки. Время от времени Джон тыльной стороной оленьей рукавицы осторожно смахивал влагу. Он шел, погруженный в размышления.

Вот и пришло то, от чего он убежал в свое время… И откуда у людей его расы постоянное желание обязательно переделывать мир? Кажется, человечество давным-давно должно было убедиться в том, что ни одно переустройство общества не сможет улучшить жизни человека. Быть может, самое лучшее — оставить все так, как есть, и попытаться найти свое место? Устроили революцию, затеяли гражданскую войну… Ну хорошо, восставайте на здоровье, стреляйте друг в друга, но не вовлекайте в это дело людей, которым надо жить своей жизнью…

Трудно даже представить, что сейчас начнется в Энмыне! Дети пойдут в школу — значит, в ярангах убавится рабочих рук. Выберут Советы — кто-то окажется обойденным и затаит злобу на других. Начнут считать, что у кого есть, найдут богатых и бедных и уже не будут смотреть, как добывал это относительное богатство человек. Может быть, даже начнутся конфискации и политические преследования. Изгнали Карпентера — это хорошо. Но вот возьмутся за Ильмоча и ему подобных. Армагиргина жалеть нечего — это ярко выраженный тип паразита…

Вокруг такой простор, белая тишина, а сердцу тесно, и даже дышать трудно от смятенных мыслей. Одна надежда, что все это продлится недолго, и рано или поздно большевистский строй падет… Тогда Чукотка снова вернется к своей жизни и каждый человек вернется к тому состоянию, которое выпало ему на долю. Тогда люди снова познают цену радости и все истинно человеческое снова будет цениться.

А если большевики удержат власть?

Ведь доверчивость чукчей безгранична, и любое доброе слово они воспринимают таким, каким оно и было когда-то, когда слова имели истинную цену.

Джон Макленнан пробродил по тундре целый день. Когда ранние сумерки наполнили голубизной долины и распадки, он направился домой.

С прилагунного холма селение едва просматривалось. И если бы не редкие дымы, его ни за что бы не разглядеть в этой голубеющей белой пене. Крупные звезды высыпали на небе, на краю задрожал первый, еще робкий луч полярного сияния, но тут же погас: еще не время.

Снег был мягкий и даже не скрипел под подошвой. Джон уже поднимался с берега лагуны, а до его ушей не доносилось ни малейшего шума, словно все жители Энмына неожиданно умерли. Даже собачьего лая не было слышно — не потому ли, что собаки чувствовали своего и не хотели покидать теплых укрытий?

Стояла такая зловеще звенящая тишина, что Джон почувствовал возникающий в глубине сознания страх и зашагал быстрее. И тут кто-то громко, словно над самым ухом, кашлянул, и затяжное хрипение преследовало Джона до самого порога яранги: это кашляла одна из жен старого Орво, больная уже с прошлого лета.

Джон вошел в чоттагин, и молчание встретило его, — трудно было скрыть от проницательной Пыльмау, что уходил он в тундру вовсе не за тем, чтобы подстрелить песца или посмотреть капканы, которые собирался ставить совсем в другом месте.

Пыльмау молча подала еду. Дети уселись вокруг корытца-кэмэны и вели себя так, словно случилось такое, что касалось и их самих. Наконец старший не выдержал:

— Атэ, это правда, что мы будем учиться?

— Кто мы? — переспросил Джон.

— Я и…

— Ты не будешь, — строго отрезал Джон.

13

Пусто стало вокруг Джона Макленнана: никто к нему не приходил, а сам он чувствовал, что его приходу будут не особенно рады. Присутствие в яранге Антона Кравченко и его попытки побеседовать не радовали Джона. Новости приносил Яко. Состоялся сход, и после бурных споров решено все-таки было построить школу на месте сожженной яранги Мутчына. Кроме того, был избран председатель Совета — Орво. В Совет вошли почти все, кто по существу и является опорой жителей Энмына. Яранга-школа была непривычным сооружением для Энмына. Чоттагин в ней был маленький. Зато полог был такой вместительный, что в нем при надобности могли собраться все жители Энмына.

— Вы держитесь так, словно я вам нанес личное оскорбление! — заметил как-то Джону Кравченко.

— Давайте не будем говорить о вещах, на которые мы смотрим по-разному, — угрюмо ответил Джон.

— Но ведь вы все равно не останетесь в стороне от всего, что происходит здесь, — сказал Антон.

— Почему вы так думаете? — иронически спросил Джон. — Не будьте так самоуверенны: если вам удалось уговорить моих легковерных земляков, то со мной этого не случится. Уж как-нибудь у меня хватит сообразительности устоять против большевистских соблазнов.

— Ну зачем так, мистер Макленнан! — улыбнулся Антон. — Какие тут соблазны! Просто люди хотят жить по-человечески.

— Я все-таки верю: пройдет немного времени, и чукчи убедятся в полной бесполезности занятий, которые вы им навязали, — ответил Джон. — И еще я хотел вам заметить: я не мистер Макленнан, я такой же житель Энмына, как все остальные, и относиться надо ко мне, как и ко всем остальным.

— В таком случае буду агитировать вас отдать ваших детей в школу, — опять улыбнулся Кравченко.

Кравченко все еще занимал каморку и столовался у Пыльмау. Несколько раз он заводил с хозяином разговор о плате, но Джон отмахивался:

— У чукчей не принято брать деньги с гостей.

— Но ведь я не гость, — возражал Антон. — Мне государство платит жалованье.

— Вот когда получите жалованье, тогда и поговорим, — отвечал Джон.

Тем временем кончались запасы от осеннего убоя моржей на лежбище, а морозы отодвигали открытую воду все дальше от берега.

Джон Макленнан и Антон Кравченко вставали в одно и то же время, когда до настоящего рассвета, который наступал в полдень, было еще очень далеко. Вставать было мучительно: каморка за ночь так остывала, что заиндевелая борода Кравченко самым натуральным образом примерзала к одеялу из оленьих шкур. Но это еще ничего: самое трудное и неприятное — это выползать из тепла на морозный воздух, натягивать на себя промерзшую за ночь одежду, а потом ждать и дрожать, пока не согреешься. Но холоднее всего было от мысли, что за тонкими стенами яранги свирепствует голубой мороз, безжалостный, жестокий, хватающий человека за любую незащищенную часть тела.

Кравченко выходил из чоттагина, неумытый, небритый, и придвигался поближе к пологу, пока Пыльмау не звала его внутрь.

Джон несколько раз предлагал учителю ночевать в пологе. Антон заглянул внутрь, поразился, как вообще устраивается вся семья на крохотном пространстве, ограниченном оленьими шкурами, и наотрез отказался. Лишь по утрам он с радостью вползал в полог и пристраивался у жирника.

Пыльмау подавала утреннюю еду, которая составляла большую часть дневного питания, и после этого мужчины расходились в разные стороны: Джон отправлялся в чернильную синеву замерзшего моря, а Антон. Кравченко — в ярангу-школу, где уже дожидались ребятишки.

Яко помогал отцу снаряжаться на охоту, а потом оставался за хозяина яранги: кормил собак, отгребал снег от стенок жилища, скалывал топориком ледяшки, оставленные на земляном полу чоттагина собаками, и потом тащился с нартой к застывшему водопаду за льдом.

Он шел мимо большой яранги, где учились его сверстники, и невольно замедлял шаг, задерживал дыхание, стараясь что-нибудь услышать из-за стен, обтянутых моржовой кожей. Иногда на пороге стояла Тынарахтына со спущенным рукавом кэркэра и полной, покрытой густой татуировкой рукой махала Яко и звала:

— Приходи учиться.

Но Яко стискивал зубы и убыстрял шаг, стараясь побыстрее пройти это место, жалея, что он не такой большой и сильный, чтобы, как подобает мужчине, подавить чувство зависти к своим сверстникам, которые потом наперебой хвастались приобретенными знаниями и умением изображать буквы. Мальчик вспоминал время, когда отец пытался его обучить грамоте и разговору белых людей. Детским умом своим Яко сознавал, что приобщился к великой тайне, и когда кончились занятия, он горько жалел об этом, но не смел говорить вслух, ибо был воспитан в почтении к родителям, которые хорошо знали, что надо делать ребенку. Яко гордился своим отчимом. Он знал, что его родной отец погиб, но он никогда глубоко ке задумывался об этом и относился к этому, как к волшебной жестокой сказке, которую ему приходилось слышать в долгие зимние вечера, когда в пологе собирались знатоки древних сказаний и подолгу повествовали о прошлой жизни.

Пока Яко шел к замерзшему водопаду, к мерцающим застывшим потокам, в яранге-школе учились.

В обширном пологе, наскоро сшитом из старых оленьих шкур, было жарко от пяти ярко горевших жирников и дыхания детей.

Антон в поисках классной доски нашел старый заржавевший корабельный руль и прислонил его к задней стене. Разумеется, настоящего мела не было, и пришлось выпросить у Тынарахтыны кусок красной охры, которым метили шкуры перед шитьем.

Кравченко понятия не имел о школьной методике и после недолгих размышлений решил, что надо начинать с алфавита. На каждую букву он давал несколько чукотских и русских слов, которые хорошо заучивали ученики и пытались срисовать с доски на лоскутки бумаги из-под чайной обертки.

— Амбар! Атау! — раздавалось в пологе, и от громкого хора детских голосов пламя прыгало в жирниках, они начинали коптить, и Тыиарахтына носилась от одного жирника к другому с черной палочкой, выравнивая пламя.

К концу первого урока в пологе становилось так жарко, что ученикам и учителю приходилось снимать верхнюю одежду. Тынарахтына сначала опускала один рукав кэркэра, потом другой, а к концу школьного дня оставалась совершенно нагишом в одной узкой кожаной набедренной повязке. Когда она в первый раз разделась, Антон до того смутился, что прервал уроки и вышел подышать свежим воздухом.

Он старался делать вид, что не замечает смуглого девичьего тела, то и дело мелькающего перед глазами, ее острых грудей с темными кругами вокруг розовых сосков, похожих на недозрелые ягоды морошки.

— Ватап! Вилы! — хором повторяли школьники.

Когда пламя было выровнено, Тынарахтына садилась в уголок и вынимала свои письменные принадлежности, выпрошенные у Антона: половину настоящей тетради и достаточно длинный карандаш.

Несмотря на полное отсутствие учительской подготовки, Антон не мог пожаловаться на невнимательность учеников. Когда приходила пора списывать начертанное на корабельном руле, высовывались розовые язычки и притихший полог заполнялся детским сопением.

И тогда Антон прищуривал глаза и в мечтах видел большой светлый класс с окнами на лагуну, блестящую от настоящей черной краски классную доску, ровный ряд парт и аккуратные головки ребятишек. Почему-то он видел их всех в белых рубашках с одинаковыми ровными чубиками.

Антон переводил взгляд от одного к другому, пока не натыкался на Тынарахтыну, склонившую аккуратно причесанную голову над тетрадкой. Она сидела, как и все, скрестив ноги, и ее полные бедра служили подпоркой ее локтям. На плечах Тынарахтыны синели линии татуировки, сложный малопонятный орнамент, плод фантазии ее отца, который начертал ей счастливое будущее.

Между белыми зубами виднелся розовый кончик языка, а на носу блестела капелька пота.

Учитель вынимал большие плоские часы, смотрел на стрелки и объявлял перерыв.

Ученики мигом выкатывались из полога и, как школьники всего мира, тут же затевали веселую возню.

Тынарахтына торопливо влезала в кэркэр и подпирала палкой переднюю стену меховой яранги, чтобы впустить свежий воздух. Сначала она горячо протестовала против такой расточительности, доказывая Антону, что вполне достаточно того свежего воздуха, который поступает через отдушину поверх полога.

— Когда огонь умирает, только тогда надо открывать полог, — доказывала она несмышленому, на ее взгляд, учителю.

— Надо заботиться не только об огне, — отвечал Антон, кивая на ребятишек, которые, однако, были настолько привычны к спертому воздуху полога, что никакого неудобства от него не испытывали и удивлялись, когда учитель к концу занятий жаловался на головную боль.

Если уроки письма и освоения азбуки шли, по мнению самого Антона, более или менее гладко, то счет доставил ему немало хлопот. Он знал, что у чукчей двадцатиричная система счета. Малыши отлично ориентировались в бесчисленном количестве «двадцаток», в то время как учителю надо было каждый раз переводить в уме «двадцатки» в привычные числа.

Тынарахтына сразу поняла слабое место Антона и как-то после занятий осталась и подозвала учителя.

Показывая на него пальцем, она сказала:

— Ты и есть кликкин.

— Почему? — удивился Антон.

— Смотри, — Тынарахтына взяла парня за руку. — Это твоя рука — мынгылгын-мытлынэн, а обе руки — мынгыт-мынгыткэн. Столько же пальцев на ногах, и все это вместе составляет кликкин, принадлежащее мужчине. Двадцать — это и есть мужчина, человек.

И тут до сознания Антона наконец дошло: человек — это единица счета, двадцатка!

— А почему только мужчина? — спросил он Тынарахтыну.

— Мужчину легче считать, — лукаво ответила девушка, глянув на учителя с улыбкой, которая смутила Антона.

Тынарахтына чувствовала явное расположение к Антону Кравченко и высказывала его безо всякой тени смущения, особенно перед своим нареченным Нотавье, который то и дело заглядывал в ярангу-школу.

Занятия в школе продолжались не больше двух-трех часов, и Антон считал, что для качала этого вполне достаточно. Да и все равно ребят дольше невозможно было удержать. Их даже не прельщали рассказы учителя о далекой русской земле с невероятными чудесами: от растущего хлеба до многодомных городов, по улицам которых бежали повозки, не требующие ни собак, ни оленей.

После уроков в яранге-школе оставалась Тынарахтына привести в порядок полог, отмыть смесью мочи и снега красную охру с корабельного руля — классной доски, заправить жиром светильники, подмести и проветрить помещение.

Кравченко отправлялся домой, в ярангу Джона.

Он шел по тихой улице селения и часто, пока преодолевал расстояние от яранги-школы, не встречал ни одного прохожего, даже собаки не попадались. Единственным шумом, нарушающим белую тишину, был скрип собственных шагов. Мороз студил легкие, вызывал непроизвольный короткий кашель, похожий на ехидный смешок, и гнал человека в теплое жилище.

Раньше, завидя вернувшегося в свою каморку учителя, Пыльмау предлагала чашку чая и чего-нибудь поесть. Но сейчас, когда еды стало мало, трапеза откладывалась до поздней ночи, пока не возвращался Джон. А до этой поры Антон неподвижно сидел в своей стылой каморке, стараясь согреться возле печурки с едва тлеющими просоленными дровами, набранными из-под снега на морозном берегу.

В яранге стояла такая тишина, что не верилось, что здесь живет довольно большая семья с малыми детьми. Легче было услышать, уловить какой-нибудь наружный шум, нежели детский лепет.

Вскоре тишина становилась такой невыносимой, что Антон выходил из яранги и отправлялся бродить по селению. Ноги невольно приводили его к жилищу старого Орва, который по старости и слабости не мог выходить на зимнюю охоту, предоставив свое снаряжение будущему зятю Нотавье. Молодой оленевод отправлялся обычно с кем-нибудь из опытных охотников, и по селению ходило множество смешных историй об «охотничьих» подвигах тундровика.

Кравченко с удовольствием забирался в теплый полог и слушал рассказы Орво о его жизни, о приключениях на американской земле, которые старику казались самому такими далекими, что превратились в сказку. Порой он даже говорил о молодом Орво так, словно тот был не он, а совсем другой человек. Может быть, так и было на самом деле? Ибо старик любил повторять: «Даже то, что только что произошло, уже успело стать прошлым…»

В один из зимних тяжелых дней, когда даже никто и не заметил короткого рассвета, Антон Кравченко с Орво говорил о Джоне Макленнане.

В ходе разговора Антон спросил:

— Зачем же он живет здесь?

Орво поднял на учителя удивленные глаза:

— Как ты сказал?

— Почему он живет среди вас, если не хочет помочь вам?

— Он много помогает нам, — возразил Орво. — Даже если бы он ничего не говорил, все равно его жизнь среди нас — это большая подмога.

— Но в чем?

— Вот ты спросил, — медленно заговорил Орво, — зачем он живет здесь? Так ты мог бы спросить и меня, и Тнарата, и Ильмоча — всех жителей холодной нашей земли. Я знаю — есть земли очень удобные для жизни, но мы родились здесь, здесь наша земля. Мы ее очень любим и не можем любить другую землю. Это все равно что мать. Она бывает только одна, и никакой другой женщиной ее не заменишь.

— Кстати, Джон ведь отказался от матери, — напомнил Антон.

— Он не отказался от матери, — ответил Орво, — просто оказался мудрее.

— Раз он такой мудрый, почему он противится делам новой власти?

— Потому что он не такой дурак, как я, — усмехнулся Орво.

Антон даже вздрогнул от неожиданности.

— Ты хочешь сказать, что ты поступил как дурак, поверив мне?

Старик зачем-то оглядел жилище, остановил взгляд на потушенном из экономии жирнике, потом на поблескивающих инеем углах. Только теперь Антон Кравченко почувствовал, как непривычно прохладно в большом пологе старого Орво, где всегда горели три больших жировых светильника.

— Посмотри, как мы живем, — мягко заговорил Орво. — Впереди еще много темных зимних дней. Надо искать нерпу, умку, уходить в тундру в поисках пушного зверя… В эту осень моржа мы набили немного — лежбище было небогатое. Выручил нас вэкын — выбросило рыбешку ледяной волной… А сейчас что ни день, то труднее. Начинается голод в Энмыне, а мы учимся. Разве можно придумать что-нибудь смешнее и бесполезнее? Не все ли равно, как умрешь с голоду — грамотный или нет?

— Но ведь…

— Подожди возражать, — мягко остановил учителя Орво. — Ты не думай, что я не вижу пользы от грамоты для нашего народа. Но сначала человек должен быть сытым. Сначала надо его научить, как добывать пищу, огонь и кров над головой. Это сегодня самое нужное нашему народу.

— Ты предлагаешь закрыть школу? — спросил Кравченко.

— Зачем мне предлагать? — ласково улыбнулся Орво. — Ты сам должен все понять. Жир, который идет на освещение и отопление твоей большой яранги, мы отнимаем у маленьких детей и стариков. Человек, который мог бы помочь своей силой и молодостью, беседует с ребятишками, словно бабушка, а его товарищи в это время бредут во льдах, пропитание ищут… Неладно получается. Вот Сон…

— Сон, Джон! — раздраженно воскликнул Антон. — Он просто играет перед вами роль! Все они такие, эти буржуазные неудачники.

— Нельзя так говорить о человеке, которого ты еще плохо знаешь, — возразил Орво. — Давай-ка я расскажу тебе про его жизнь…

Орво говорил о том, что в общих чертах знал Антон Кравченко от разных людей и от самого Джона Макленнана. Он слушал, но внутреннее сопротивление не ослабевало: оно то уходило куда-то внутрь, то снова прорывалось наружу. Это было похоже на ревность.

— И то, что живет Сон с нами, это очень хорошо, ибо наш маленький Энмын познал великую истину, что все люди одинаковы, и заставил поверить в то, что белые люди — такие, как и все мы. То, что энмынцы, уэленцы и жители других селений Чукотки поверили вам, быть может, и заслуга Сона, потому что будь на нашем берегу одни Карпентеры, Караевы, Кибизовы — у нас никогда не родилось бы доверчивое отношение к белому человеку.

— Что же ты предлагаешь? — спросил Антон.

— Я хочу услышать то, что ты скажешь, — ответил Орво.

Кравченко задумался: и вправду продолжать обучение в этих условиях — смешно, бессмысленно и даже жестоко. Ведь кто-то должен лишился тепла, чтобы отдавать капли жира для школьных светильников… Вдруг перед глазами возникло лицо Пыльмау, ее выражение, с каким она подавала еду на деревянном корытце, знававшем лучшие времена. Жалкая кучка вареного мяса и квашеного зеленого листа… И осторожные движения отца и детей, которые берегли каждую крошку. Когда же ела сама Пыльмау? А Антон, не замечая ничего вокруг, проголодавшись за день, набрасывался на жалкую кучку, не думая о том, как досталась эта еда охотнику… Стыд вытеснил раздражение против Джона Макленнана.

— Прежде всего надо собрать сход и подумать вместе, — медленно сказал Антон. — И позвать на него Джона Макленнана.

Сход собрался в тот же вечер, когда небо запылало сполохами полярного сияния и заискрился, заблестел снег. Было так светло и празднично, что и Джон, и Антон вдруг взглянули друг на друга и в один голос произнесли:

— Так ведь сегодня рождество!

Орво, шедший чуть сбоку, спросил:

— Что такое?

Антон долго объяснял, пока старик не кивнул:

— А-а, знаю — кристмесс!

Охотники были усталые и неразговорчивые. Сегодня повезло одному Армолю. Он притащил крошечную нерпу, которая разошлась по всем ярангам. Печень принесли в ярангу Джона Макленнана, и жена Армоля подчеркнула, что это для учителя.

Первым заговорил Антон. Он сообщил о решении временно закрыть школу. Известие никого не опечалило и даже не заинтересовало. Это неприятно кольнуло Антона. Затем он коротко рассказал о том, что намеревается сделать Совет. Прежде всего нужно послать гонца в Уэлен, чтобы оттуда помогли продовольствием. Надо снарядить одну хорошую нарту и послать верного человека. Долго перебирали, кому это поручить, пока не остановились на Тнарате.

— А пока Тнарат едет, я буду охотиться вместе с вами, — с вызовом заявил Антон и оглядел сидящих в яранге.

— Будем сети ставить на нерпу, — сказал Джон Макленнан. — Раз Антон хочет попытать счастья в море, беру его с собой с завтрашнего дня.

Это заявление Джона Макленнана было встречено одобрительными возгласами, а Орво с удовольствием подумал, что, быть может, это и уничтожит отчуждение между двумя белыми людьми, каждый из которых был ему дорог.

Весь вечер Антон сочинял письмо в Уэлен.

Единственным подходящим местом для письменных занятий была холодная каморка. Антон сидел при свете длинного коптящего язычка жирника и старательно выводил:

«…Положение с продовольствием настолько ухудшилось, что я прошу для населения возможно большего количества муки, чаю, сахара и патоки. Совет, избранный населением Энмына, функционирует нормально. Занятия в школе в силу трудного продовольственного положения пришлось временно прекратить. Кроме вышеперечисленного, прошу выслать в счет жалованья продуктов лично мне в любом виде, вплоть до тюленьего мяса и жира в доступном количестве.

Внутреннее положение в Энмыне спокойно, если не считать того, что близкого контакта с проживающим здесь Джоном Макленнаном, уроженцем Канады, так и не установил. Открытого противодействия мероприятиям Ревкома канадец не оказывает, но его влияние чувствуется, что порой затрудняет работу среди местного населения…»

С большим трудом Кравченко исписал четыре листка бумаги и, собрав последние остатки тепла в застывших пальцах, написал личную записку Бычкову, где между прочим сказал: «Канадец ужасно мешает мне. Возможно, что он неплохой человек, но на данном этапе революционной работы он является помехой. Надеюсь справиться с ним. Живу в его доме, питаюсь им добытым, и все это, конечно, далеко не желательное положение для вестника новой жизни…»

Антон Кравченко едва успел запечатать письмо, как в каморку постучал Джон:

— Энтони, идите в полог, а то здесь вы окончательно замерзнете.

В пологе показалось так жарко, что Кравченко тут же скинул с себя меховую кухлянку. Здесь уже дожидался Тнарат. Приняв из рук Кравченко конверты, он поспешил к себе: надо было выехать спозаранку.

— А вы оставайтесь ночевать здесь, — посоветовал Джон Антону. — Завтра нам рано уходить в холодное море. Вы должны накопить в себе хоть немного тепла.

Антону и самому так не хотелось уходить из теплого мехового полога, что он без колебания согласился.

14

Охотничье снаряжение, которое досталось Антону Кравченко, принадлежало Токо: его камлейка и кухлянка из отборных оленьих шкур, которая нисколько не пострадала от времени.

Пыльмау помогала одеваться и невольно вспоминала давно прошедшее, когда она так же снаряжала молодого Джона Макленнана вместе с мужем Токо на первую морскую охоту.

Странное чувство охватило ее, и ей казалось, что она возвратилась на много лет назад: Джон был как Токо, а Антон — как давний Джон, которого она тогда училась называть Соном… Из глубины сознания выплывала, как назойливый поплавок, мысль: а вдруг Антон убьет Джона, как когда-то Джон… Нет, это глупая мысль.

Антон натянул на себя ладно пригнанную обувь с новыми травяными подстилками, аккуратно завязал края у щиколоток так, что меховые штаны и торбаса образовали одно целое, надел пыжиковую, мехом внутрь, кухлянку и на нее верхнюю — мехом наружу. Потом, уже в чоттагине, облачился в белую, истончившуюся от множества стирок, но еще крепкую камлейку, сшитую из мешков из-под американской белой муки.

Когда Джон подал Антону старый винчестер, тот самый, из которого он нечаянно застрелил Токо, Пыльмау не удержалась и отвернулась.

Джон не заметил ее состояния. Он был поглощен мыслью о предстоящем промысле и думал, куда лучше всего направиться, чтобы найти хоть маленькое разводье. Всю ночь он прислушивался к наружному шуму, стараясь уловить хоть малейшее дуновение ветерка, который мог бы разогнать прочно спаянные морозом льды, но тишина была до звона напряженная, заполненная сонным дыханием людей и собак. Он искоса посматривал на товарища, который казался неуклюжим в Токовой камлейке, с винчестером, в выбеленной тюленьей коже за плечами, и усилием воли Джон подавлял растущее внутри раздражение и злорадное желание показать этому большевистскому миссионеру, как достается настоящая жизнь.

Они вышли в синий сумрак, и студеный воздух ворвался в легкие, на секунду задержав дыхание. Громкий скрип снега под подошвами разнесся по застывшей тишине.

Немеркнущие зимние звезды усыпали все небо и казались такими большими, ясными и чистыми, что Антон удивился, вспомнив прочитанное где-то утверждение, что южные звезды — самые яркие и крупные.

Охотники зашагали под тень скал, нависших в конце косы, на которой стояли яранги. Антон старался идти след в след за Джоном. Канадец шагал молча, а Антон поначалу ждал от него хотя бы слова, потом утешился мыслью о том, что разговаривать на таком холоде трудно и бессмысленно. Прежде чем ступить под скалы, Антон замедлил шаг и оглянулся. Услышав, что его товарищ приотстал, Джон посмотрел назад и увидел неподвижно стоящего Антона.

— Что с вами?

— Смотрю на Энмын, — пробормотал Антон, — какое жалкое зрелище!

Джон, который никогда этого не делал, тоже глянул на утонувшие в снегу яранги и вдруг ясно различил у своей яранги фигуру Пыльмау. Она стояла неподвижно, как изваяние, и Джон подумал вдруг, так стоит всегда ли она, когда провожает его на охоту, или только сегодня? Теперь Джон вспомнил, какая она была сегодня необычная, странная, сосредоточенная, словно какая-то глубокая мысль затаилась в ее душе…

Джон вздохнул: тяжелая доля досталась Мау. С утра до позднего вечера на ногах, в непрерывных заботах о детях, муже и жилище. Кроме того, надо так распределить скудную добычу, чтобы ее хватило на длительный срок, и незаметно сделать так, чтобы кормильцу доставалось побольше. А сколько дополнительных хлопог принесло вселение в ярангу Антона Кравченко! Врожденное чувство гостеприимства столкнулось с ревностью, с желанием оградить мужа от постороннего влияния, оставить таким, какой он есть, и в то же время сохранить его в собственных и в глазах жителей Энмына достойным уважения.

Джон шел, машинально переставляя ноги: эту часть пути он мог пройти с закрытыми глазами, несмотря на го, что запорошенная снегом поверхность льда была покрыта торчащими со всех сторон острыми краями ропаков и торосов. Льдины сливались с белизной снегов, в синем сумраке полярной ночи горизонт придвигался вплотную и казался таким близким, что до него оставалось всего лишь несколько шагов.

Антон Кравченко старался идти след в след за Джоном. Но это ему плохо удавалось. Казалось, он ставил ноги прямо в ложбинки в снегу, оставляемые ногами Джона, но на пути движения ступни слишком часто попадались острые края торчащих льдин, которые больно били по пальцам и щекотали. Кроме того, несколько раз то правая, то левая нога так подворачивались, что только чудом Антон не растянул связки.

Пришлось идти, полагаясь на свое зрение. Стало немного легче, но Антон все же не уберегся и несколько раз упал, мысленно проклиная чернильную густоту сумерек и неприязненно глядя в спокойную спину Джона Макленнана, который шагал впереди, как хорошо налаженная машина. Канадец ни разу не обернулся, хотя не мог не слышать звука падающего товарища. Очевидно, он щадил его самолюбие.

Винчестер Антона болтался и разъезжал по спине, куда ему вздумается. Конечно, можно было поправлять его время от времени, но как это сделать, если обе руки заняты: в одной — посох с кружком, в другой — багорчик с крючком на одном конце и острым наконечником на другом для прощупывания крепости льда.

Кроме того, надо было смотреть, куда ставить ноги. Словом, Антону приходилось одновременно решать столько задач, что не прошло и часу после того, как охотники вышли из яранги, а он почувствовал, что у него совершенно нет сил идти дальше. Пот заливал глаза, но не было возможности остановиться и утереться. Пот вытекал из-под мехового малахая, едкий и пахучий: шкуры дубили человеческой мочой. Лишь изредка Антон ухитрялся ловким движением плеча слегка промокать лоб рукавом камлейки.

Антон уже готов был взмолиться или же рухнуть под тяжестью винчестера, как Джон обернулся.

— Думаю, что можно немного передохнуть, — сказал он спокойным голосом, словно все это время просидел в пологе, а не шагал по торосистому морю.

Не отвечая, Антон тут же, где стоял, повалился на лед, освободился от винчестера и откинул в сторону посох и багор.

Джон подобрал их, аккуратно воткнул в снег, поставил к ним винчестер в чехле и, подстелив под себя круг тонкого ремня, сел рядом с Антоном.

— Простите меня, что я так принажал, — виновато произнес он, глядя на измученное лицо товарища. — Я совершенно забыл, что вы впервые в море.

— Ничего, ничего, — вежливо пробормотал Антон.

— Нам надо застать короткий отрезок светового дня, чтобы увидеть нерпу в воде, — продолжал Джон.

— А далеко нам еще идти? — спросил Антон, с ужасом думая о предстоящем пути.

— Не очень, — ответил Джон. — Я точно не могу сказать, потому что нам надо еще пройти границу припая и выйти на движущийся лед.

— И что же, этот лед с большой скоростью движется? — спросил Антон, вспомнив, с какой стремительностью мчался ладожский лед по Неве, разбивался о Стрелку и быки Николаевского моста.

— Он так условно называется, — ответил Джон. — Сейчас он на самом деле довольно крепко стоит и, наверное, до самого Северного полюса неподвижен.

После короткого отдыха, когда Антону казалось, что ему уже не подняться со льда, идти стало даже легче. И вообще что-то переменилось вокруг, стало не так мрачно. Вынужденный следить за дорогой, Антон и не заметил, как поднялась заря и заняла полнеба. Цвет был такой глубокий и сочный, что небо казалось влажным.

Джон, не оборачиваясь, почувствовал, что русский наконец обрел настоящее дыхание. Вообще парень оказался дельный и из него вышел бы неплохой морской охотник, если бы он не занялся политикой и миссионерской деятельностью. И почему это у белых людей на каком-то отрезке их жизненного пути наступает неодолимое желание кого-то поучать, стараться обратить других в свою веру, заставить их думать такими же словами, что и они сами? Куда лучше было бы предоставить жизни идти так, как ей положено, не меняя, то есть не делая нарочитых усилий, чтобы изменить естественное течение. Природа, бог оказались достаточно предусмотрительны, чтобы все было целесообразным…

Джон вдруг увидел близко перед собой между двух остроконечных ропаков голодные глазки Софи-Анканау, и боль сжала его сердце. Целесообразность… Где-то ребенок объедается сладостями, пьет молоко, а дочка Джона Макленнана просит у матери кусочек прогорклого нерпичьего жира… Да, вряд ли это можно назвать целесообразным и правильным. Вот большевистское учение о равном распределении благ на земле. Ведь это древняя и несбыточная мечта человечества! История уже убедительно доказала невозможность ее. Вероятно, что так было когда-то, потому что жизнь маленьких чукотских общин приближается к этому идеалу. Но это происходит от скудости добываемого продукта. Как только заводится лишнее, сразу же начинаются скрытые обиды и возникает стремление отдельных людей получить побольше — и не только для потребления, а чаще просто для накопления и умножения своего богатства.

Джон шел и перебирал в мыслях жителей маленького Энмына. Есть очень слабые старики, которые не выдержат этой зимы. Есть совсем крохотные ребятишки, родившиеся в трудную осеннюю пору, — им тоже не дотянуть до весны. Приближается страшная пора прощаний навеки, и здесь уж помощи ждать неоткуда, кроме как от самого себя.

Алый рассвет медленно рассеивал голубую мглу полярной ночи. Мороз чуть отпустил, но он теперь не чувствовался, потому что тяжелая дорога по торосистому льду гнала кровь с бешеной скоростью.

Разводье было совсем крошечное, скорее узкая трещина. Джон взобрался на ближайший высокий торос и оглядел окрестность. Во все стороны простиралась ледяная пустыня, и нигде не было даже знака на открытую воду.

— Будем охотиться здесь, — устало сказал Джон.

Они расположились рядом за обломком льда, который Джон приспособил для укрытия.

— Только, пожалуйста, сидите тихо и не шевелитесь, если покажется нерпа, — попросил Джон.

Вчера он просидел целый день возле такою разводья, и за все время гладкая замерзающая поверхность воды ни разу не была нарушена.

— А что мне делать? — полушепотом спросил Антон.

— Ничего, — ответил Джон. — Сидите и учитесь терпению.

— Но я пошел с вами на охоту не для того, чтобы без дела сидеть, — с оттенком обиды возразил Антон.

— Что же делать, если на нас двоих только эта узкая полоска воды, — ответил Джон и пострался утешить Антона: — В следующий раз, надеюсь, нам повезет.

Охотники расположились рядом. Джон вынул из чехла винчестер и положил на упор, сделанный в ледовом щите-укрытии. Антон последовал его примеру. Джон искоса взглянул на его винчестер и попросил:

— Ради бога, только не стреляйте первым!

— Но если мы выстрелим вдвоем, шансов соответственно будет вдвое больше, — сказал Антон.

— Это не совсем так, — ответил Джон. — Надо подпускать зверя как можно ближе и бить только наверняка. Прошу вас еще раз — не мешайте мне.

— Хорошо, — пожал плечами Антон и демонстративно убрал винчестер в чехол.

Джон внутренне усмехнулся, но ничего не сказал. Он уставился на узкую полосу открытой воды, и мысли его снова возвратились к тем, кто остался в Энмыне в надежде, что он и другие охотники вернутся домой не с пустыми руками.

Медленно текло время. Ни один звук не нарушал безмолвия полярного моря. Тишина была физически ощутимой, и Антон явственно чувствовал ее тяжесть на своих плечах. Потом она стала такой невыносимой, что он повернулся к Джону и спросил:

— Долго придется так сидеть?

— Все время, — коротко ответил Джон.

— А разговаривать можно?

— Можно тихонько. Но если покажется нерпа, надо сразу же замолкнуть.

— Понятно, — кивнул Антон.

Он подумал, с чего бы начать разговор.

— А все-таки, мистер Макленнан, — медленно начал он, — рано или поздно вам придется признать правоту нашего дела.

Антон подождал, что ответит на это Джон, но тот молчал, уставившись на спокойную, словно стеклянную, водную поверхность.

— Может быть, вы правы в том, что мы взялись не с того конца, — продолжал Антон, — но мы преисполнены самого искреннего желания помочь этим людям. Неужели вы этого не понимаете?

— Жизнь учит, что часто между желаниями и свершениями существует непроходимая пропасть, и лучше не пытаться ее переходить, — ответил Джон.

— А мы решились, — сказал Антон. — Вот я смотрю на этих людей, сохранивших в себе истинные человеческие качества, и мне до боли в сердце хочется дать им все лучшее, что накопило человечество: достижения науки, и хорошие жилища, и механизмы, облегчающие труд. Разве они этого не заслужили? Мы хотим построить справедливое общество.

Антон поглядел на невозмутимое лицо Джона Макленнана, на его жесткие, обтянутые светлой кожей скулы, на рыжеватую бороду.

— Ну что же вы молчите?

Джон оставался неподвижным. Рука его медленно тянулась к винчестеру, а взор не огрызался от водной поверхности. Антон последовал за его взглядом и увидел блестящую, удивительно похожую на человеческую, голову зверя. Нерпа возникла совершенно бесшумно и так же бесшумно плыла прямо на наставленное на нее дуло винчестера.

Антон услышал биение собственного сердца, и дыхание вдруг показалось таким шумным, что он затаил его и держал до тех пор, пока выстрел не разорвал воздух над Ледовитым океаном. Гладкая водная поверхность, нарушенная лишь двумя гладкими волнами, шедшими от морды плывущей нерпы, забурлила и покрылась ярко-красным пятном, которое постепенно расплылось по темной воде. В луже растекающейся крови Антон не сразу заметил тушу небольшой нерпы.

Джон торопливо раскручивал над головой акын.

Острые зубья деревянной груши впились в добычу, и Джон медленно подвел тушу к краю ледяного берега, а потом уже с помощью Антона вытащил на лед.

— Поздравляю, — искренне произнес Антон и даже сделал движение, чтобы пожать руку Джону.

Джон усмехнулся в бороду: когда он охотился с земляками, никто, оказавшись свидетелем удачи, не поздравлял его, чтобы не спугнуть счастье.

— Повезло нам, Энтони, — сказал Джон, оттащив подальше от ледового берега нерпу, продел в морду буксировочный ремень, пока туша не замерзла, и вернулся к своему месту.

Слегка удивленный тем, что Джону Макленнану повезло, Кравченко поудобнее уселся на месте и уставился на успокоившуюся воду, на которой еще виднелась исчезающая пленка тюленьей крови. Оп смотрел на нее, пока не вспомнил, что его винчестер не вынут из чехла.

— Можете разговаривать, — кивнул Джон.

— Почему вода не замерзает? — спросил Антон. — Ведь мороз достаточно сильный.

— К вечеру замерзнет, — ответил Джон. — Правда, мы нарушили спокойствие воды, но к середине ночи вода покроется корочкой льда, если не произойдет сжатие.

— А что это — сжатие?

— Ледовые берега просто-напросто сомкнутся, и исчезнет разводье, — ответил Джон.

Помолчали. Короткий световой день кончался. С дальних краев полярного моря стремительно надвигалась глубокая мгла, а заря, чуть изменив цвет, переместилась и запылала еще ярче. Звезды одна за другой зажигались на небе. В неподвижности и молчании прошел почти час.

— Вот я все думаю над вашими словами, — послышался голос Джона. — Ведь если бы в действительности вы оказались такими, за кого себя выдаете, может быть, наступило бы благоденствие для малых арктических народов.

— Так мы и есть такие! — горячо воскликнул Антон. — Мы за прогресс, за лучшую жизнь для этих обездоленных!

— Но ошибка в том, что их считают обездоленными, — возразил Джон. — Считать чукчей и эскимосов обездоленными за то, что им достался этот край, все равно, что считать их неполноценными за раскосые глаза и смуглый цвет кожи.

— Не понимаю, — пробормотал Антон.

— Я вам поясню на примере, — ответил Джон. — Прошлой весной отсюда уплыл великий путешественник Руал Амундсен…

Антон почувствовал легкий нажим на слове «великий».

— Он уже многие годы покоряет Север, пробивается сквозь льды, — продолжал Джон. — Я видел таких покорителей Севера, только рангом пониже, на севере Канады и на Аляске. Они любили наряжаться в живописные северные одежды и щеголяли разными терминами и словечками, выученными у аборигенов. Они считали себя настоящими героями! И были настолько в этом уверены, что и книги писали об этом. А тут жили люди, которые не писали книг. И если о них упоминалось, то заодно с белыми медведями. Вы меня понимаете?

Не дождавшись ответа, Джон продолжал:

— Называя себя героями, эти покорители Севера отнимали часть света у северных жителей, низводили их до феноменов, которые в силу особых физических свойств способны выдерживать холод. Но холод одинаково губителен и для чукчи, и для эскимоса, и для ирландца, и для русского… Понимаете? В этом пренебрежении к бытовому героизму народа, если хотите, и есть большая доля высокомерия, взгляд свысока… Обездоленность их в другом — в том, что у них нет того богатого опыта лицемерия и лжи, коварства и жестокости, которым обогатился цивилизованный мир за свою историю.

— Но именно мы и хотим… — горячо заговорил Антон, но тут же его перебил Джон:

— Извините, однако я кое-что понял и увидел. Вы совсем не такие люди, которых я встречал ранее. Ответьте мне, откуда это у вас, что вас движет в этой жизни?

— Джон, — спокойно заговорил Антон, — говорить об этом можно бесконечно. То, что произошло в России, это историческая неизбежность, которую угадала партия большевиков, возглавляемая Лениным. Сама история подготовила революционный переворот.

— Но ведь революции случались и раньше, — заметил Джон.

— Совершенно верно, — ответил Антон. — Но Октябрьская революция отличается от всех остальных революций тем, что если раньше сменялся один класс эксплуататоров другим, то сейчас взяли власть те, кто сам трудится. Человек хочет пользоваться плодами труда сам, без посредников! А то, что здесь происходит, на Чукотке, это вообще небывалое! Ведь мы должны разбудить человеческое достоинство у людей, отброшенных на задворки истории.

Антон увлекся, и его слова разносились надо льдами, навстречу набегающей зимней полярной ночи.

Водная поверхность маленького разводья уже едва просматривалась.

— Нам пора на берег, — сказал Джон и встал.

Обратная дорога показалась не такой нудной. Может быть, потому, что за спиной Джона Макленнана волочилась по снегу убитая нерпа, а это означало сытный ужин и крепкий сон в хорошо нагретом пологе. Простые человеческие радости, которые ожидали Антона Кравченко, так волновали его, что он невольно прибавлял шаг, а потом предложил сменить Джона и сам впрягся в ременную упряжку.

Пока охотники не устали, разговор продолжался. Джон шел чуть позади, а потом все-таки вышел вперед, потому что Антон неверно выбирал дорогу среди ледяных нагромождений и порой ему приходилось преодолевать довольно высокие торосы.

— Я все чаще слышу: Ленин, Ленин, — сказал Джон. — Что он за человек?

Антон вкратце рассказал о жизни Владимира Ильича.

— Ничего особенного, — с оттенком разочарования заметил Джон.

— В том-то все и дело! — подхватил Антон, подтягиваясь к Джону вместе с нерпой. — Ленинское предвидение в том и состоит, чтобы угадывать и правильно понимать развитие человечества.

— Вот уже довольно долго, — перебил его Джон, — я часто слышу ссылки на ленинские слова. Если Ленин действительно великий реалист и материалист, судя по вашим словам, и если он умный человек, то он должен бы предостеречь последователей от буквального, прямолинейного применения его идей по каждому поводу и каждому случаю. Все благие исторические начинания кончались тогда, когда учение превращалось в религию, убивающую живую мысль, когда забывался пример того, что учение тем и полезно, что создано для применения его к живой обстановке.

— Вы говорите так, словно читали Ленина, — заметил Антон. — Никто так часто, как он, не предостерегает от догматизма и принятия всего на веру.

— Это мне нравится, — сказал Джон и предложил Антону сменить его.

Тот с радостью скинул с плеча ременную лямку и свободно вздохнул: все-таки неудобная упряжка, надо придумать что-то другое, потому что такая стесняет дыхание, сковывает грудь.

Антон шел по следу Джона, ступая по широкой гладкой линии, которую оставлял на снегу тюлень.

Зарево надо льдом погасло. Заполыхало северное сияние, почти затмевая звездный свет. Громкое усталое дыхание охотников широко разносилось по морю. Было жарко, и несколько раз Антон снимал малахай и вытирал обильно вспотевший лоб. И, однажды остановившись, он вдруг поразился необычности и нереальности всего происходящего — этому политическому разговору на торосистой поверхности Ледовитого океана с канадским гражданином. Вот уж, как говорят, и нарочно не придумать!


А в это время Пыльмау не находила себе места. Один за другим возвращались домой охотники, а Джона с русским все не было. Пришел Армоль и притащил двух нерп. Он медленно прошествовал под молчаливыми одобрительными взглядами энмынцев, собравшихся возле своих яранг.

А тьма сгущалась, и полыхание северного сияния только обманывало глаз, приводило в движение торосы и море, заставляя принимать их за человеческие фигурки.

Пыльмау зажгла моховой светильник в чоттагине и поднесла каменную плошку ближе к двери, чтобы отблеск падал на снег.

Пришла жена Армоля и принесла порядочный кусок нерпичьего мяса и печенку для учителя. А Джона и Антона все не было.

Пыльмау не выдержала и побежала к Орво.

Старик сразу понял беспокойство женщины и, успокаивая ее, строго сказал:

— Одно и то же несчастье дважды не бывает! Ступай домой и терпеливо жди.

Пыльмау медленно направилась к себе. Подходя к яранге, она подняла голову и пристально поглядела на покрытый глубоким синим мраком ледяной простор.

— Идут! — закричала она и бросилась обратно в ярангу Орво.

— Идут! — повторила она и потянула старика на улицу. — Гляди, Орво, это Джон и его товарищ. Их двое! Они вдвоем шагают и даже что-то волокут!

— Ты совсем потеряла рассудок, — проворчал Орво, вырвавшись из цепких рук Пыльмау. — Ступай-ка лучше домой, разожги костер.

Пыльмау побежала к яранге и, ворвавшись в чоттагин, громко объявила:

— Дети! Отец возвращается! Он с добычей!

Когда охотникам до порога оставалось всего несколько шагов, Пыльмау торжественно и важно вышла из чоттагина, неся в вытянутой руке ковшик с водой и плавающей льдинкой.

Джон отстегнул упряжь, взял в руки ковшик и полил на голову убитой нерпы. Антон молча, с нескрываемым интересом наблюдал. Потом Джон отпил из ковшика и подал его Антону. Тот с наслаждением выдул весь остаток воды, так что богам досталась всего лишь одна капелька, да и ее с трудом вытряхнула Пыльмау в сторону моря. Но она не сердилась на Антона, наоборот, она смотрела на него ласково.

15

Люди ослабели от голода, но все же выходили из яранг и смотрели на дальние холмы, откуда обычно показывались упряжки.

Двухнедельная пурга держала охотников в ярангах, и в Энмыне наступил настоящий голод. В котлах варили ременные обрезки, неиспользованные выкройки лахтачьей кожи для подошв и гнилую жижу со стенок мясных ям.

Антон Кравченко давно переселился в полог. Преодолевая отвращение, он ел пахучее варево, которое Пыльмау тщетно пыталась сдобрить остатками сохранившейся зелени.

Пурга утихла, но у охотников не было сил подняться и преодолеть новые нагромождения торосов, высокие сугробы сыпучего снега.

Ждали нарты с восточной стороны. По времени Тнарат уже должен был возвратиться.

Джон, собрав остатки сил, вышел в море. Далеко уйти он не смог, и поэтому ограничился тем, что пробил лунку на свежезамерзшем разводье и поставил сеть из нерпичьей ременной бечевы. Большой надежды не было, но все же это было охотой.

Весть о приближающихся нартах принес Яко.

Все, кто мог двигаться, высыпали на улицу.

— Это не Тнарат! — встревоженно заявил Орво, передавая бинокль Джону.

Джон увидел пять нарт. Они шли медленно — то ли собаки устали, то ли нарты были тяжело нагружены. Джон принялся тщательно осматривать их — каюры сидели высоко. Но почему их было так много? И белые есть. Их нетрудно отличить по тому, как они сидят на нарте.

— Тнарата не вижу среди них, — сказал Джон и, вытирая заслезившиеся глаза, передал бинокль Армолю.

— Да он впереди сидит! — не отнимая бинокля от глаз, воскликнул Армоль. — Точно он. И белый нагрудник его.

Нарты медленно приближались. Энмынские собаки, обессилевшие от голода и холода, даже не залаяли, не поднялись навстречу.

Толпа встречающих замолкла. Уж очень непривычно, что столько нарт едет. Тревога, как начавшаяся поземка, закружилась между людьми.

Первая нарта, на которой сидел Тнарат, медленно подъехала, и Орво по праву старшинства приветствовал его первым:

— Етти!

— Ии! Тыетык! — бодро ответил Тнарат. — И много гостей привез.

Антон узнал Лешу Бычкова и милиционера Драбкина. Он бросился к ним с криком приветствия:

— Ребята! Неужели это вы?

— А кто же еще? — с трудом разлепив замороженные губы, ответил Бычков. — Принимай гостей.

Нарты прибывших были нагружены ободранными оленьими тушами, мешками с мукой, ящиками с патронами и другими товарами.

Собачьи упряжки подвели к яранге Орво и там принялись укреплять цепи, чтобы на них рассадить собак. Из коротких реплик Джон узнал, что оленьи туши — из островного стада великого шамана Армагиргина.

— А где сам старик? — спросил Джон у Тнарата.

— Своими ногами пошел в сумеречный дом, — коротко ответил Тнарат.

Отложив подробные вопросы на спокойное время, Джон принялся помогать разгружать нарты и переносить оленьи туши в чоттагин Орво. Часть гостей разместили у Орво, а другие — в том числе Бычков и милиционер Драбкин — расположились в яранге-школе, где уже хлопотала Тынарахтына, и ей безропотно помогал кандидат в мужья Нотавье.

Совет сразу же решил оделить всех мясом. Сыновья Тнарата рубили оленьи туши, а женщины разносили мясо по ярангам, помогали разжигать потухшие жирники.

Мужчины собрались в яранге-школе, и вместе со всеми туда направился Джон. Тынарахтына обносила каждого вошедшего большим куском вареного мяса и кружкой крепко заваренного чая. На столике стояла початая банка трубочного табаку, и каждый брал по мере надобности. От дыма трубок, от пара горячего мяса и чая в пологе было жарко, и все поснимали верхнюю одежду. Чукчи обнажили лоснящиеся тела с резко обозначившимися от голодной жизни ребрами, а русские остались в гимнастерках, кроме Кравченко, который был в подаренной Джоном шерстяной фуфайке.

Все слушали рассказ Тнарата о посещении и аресте могущественного Армагиргина.

— Когда мы подъехали и стали подниматься на берег к ярангам, вдруг послышались выстрелы, — рассказывал с увлечением Тнарат. — Что-то чиркнуло у меня по малахаю. Вот глядите…

Малахай Тнарата пошел по рукам. На самой макушке чернел след пули.

— Снял я малахай, и вместо прохлады стало мне жарко от страха, — продолжал Тнарат. — Залегли мы в снег, за собаками. А Драбкин стал выкрикивать короткие русские слова, которые они употребляют на войне и в революции. Все приготовились и разом выстрелили, словно на китовой охоте. Драбкин сказал, чтобы мы целились поверх яранги. Жерди, что в дымовом отверстии, в щепки разлетались… Подождали: больше никто не стреляет. Никто из яранги не выходит. Ждем, уже ноги стали мерзнуть и грудь захолодела — бежит к нам человек. Тот парень, который таскал на себе Армагиргина. Бежит, размахивает руками и кричит:

«Не стреляйте, гости! Хозяин ждет вас и поставил большой котел с оленьим мясом!»

Ну, мы пошли. Тихо идем, а ружья на всякий случай наготове держим. Ничего, дошли до яранги, а навстречу верхом выходит Армагиргин, и такая у него на лице улыбка, словно мы с большими подарками приехали. Вошли в ярангу и сделали большой сход. Я был сердитый и усталый от страха. Бычков рассказал о Советской власти и велел пастухам избрать Совет. Стали выбирать, и главным оказался Армагиргин. Сидит старик тихонько в углу, молчит, только смотрит, как угольками прожигает все глазками. Три раза выбирали, и все получался Армагиргин. Бычков много говорил, терпеливо разъяснял, рассказывал о голоде, от которого умирают старики и дети, в то время когда на острове пасется огромное стадо. Наконец, выбрали того парня, на котором ездил Армагиргин. Потом Совет решил помочь голодающим. Пошли в стадо колоть оленей, а парень, которого главой Совета выбрали, не хочет больше возить Армагиргина. Старику пришлось на своих ногах ковылять. Ничего шел, только на заснеженных кочках спотыкался, отвык, наверное. Закололи столько оленей, сколько могли увезти, а Драбкин потом строго говорит Армагиргину: «Ты арестован и отправишься в сумеречный дом в Уэлен!»

— Разве построили такой дом в Уэлене? — спросил любопытный Гуват.

— Настоящего такого дома нет, а арестованных держим в доме, где моются горячей водой.

— Хорошо там, тепло, должно быть, — предположил Гуват.

— На время мытья арестованных переводят в другое место, а в немытные дни там холодно, на полу лед, — пояснил Тнарат. — Туда отправился Армагиргин вместе с женами, которые не захотели расставаться с ним. Летом, когда придет пароход, отправят его на Камчатку, в Петропавловск на суд.

— Повезло, — проронил Гуват, и все оглянулись на него.

Парень, почувствовав недоумение, пояснил:

— Многое увидит старик.

— Много ли увидишь из сумеречного дома? — заметил Армоль.

Джон все ждал, что скажут приезжие, но они о чем-то вполголоса разговаривали между собой, а был уже поздний час, поэтому он ушел домой. За ним разошлись и остальные.


— Надо послать за Орво, — решительно сказал Антон, — Посоветуемся с ним.

— Мы можем только объявить ему, — ответил Бычков, — а постановление Революционного Совета должно быть исполнено. Ничего тут страшного нет: выясним его намерения, разберемся — либо отправим обратно в Канаду, либо вернем в Энмын… В настоящей революционной ситуации лично я бы его выслал.

Когда пришел Орво и ему было объявлено о решении Революционного Совета арестовать Джона Макленнана и выслать за пределы Советской республики, старик схватился за грудь и медленно опустился на пол.

— Это невозможно!

— Это постановление Революционного Совета, его подписал Тэгрынкеу, — Бычков показал Орво бумажку, которая не произвела никакого впечатления на старика. — Такие постановления надо выполнять.

— Но что он делал плохого? — спросил Орво. — Разве он убил кого-нибудь или ограбил? Он даже не торговал! Я все понял, когда выслушал про Армагиргина. Но чем виноват Сон и его семья? Разве революция делается для несправедливости?

— Мы делаем революцию для всего народа, а не для отдельных людей, — принялся объяснять Бычков. — Сейчас дело революции находится в опасности. Камчатский облнарревком сейчас в очень трудном положении. Белые хозяйничают в Приморье — это враги революции. Мы фактически отрезаны от революционной России. В любое время сюда может нагрянуть отряд белогвардейских карателей. В этих условиях мы должны изолировать всех, кто находится в подозрении, кто не принимает Советскую власть. Мы просили помочь, но вот какой ответ получили: «Областной комитет сообщает Вам, что ходатайство Ваше о высылке Вам заместителя в текущую навигацию выполнить не представилось возможным вследствие того, что политическое положение на Дальнем Востоке быстро меняется и что в данное время Комитет не мог подыскать подходящего кандидата».

Орво, еще не оправившийся от неожиданного известия, почти не слушал чтение документа.

— Нам стало известно, — почему-то понизив голос, продолжал Бычков, — что в оленеводческом стойбище Ильмоча появились белые. Весьма вероятно, что это люди из банды Бочкарева. Не исключена возможность их выхода на побережье именно в Энмыне. Вот почему мы убираем отсюда вашего канадца.

— Лучше меня возьмите вместо него, — тихо сказал Орво и вышел из яранги.

В яранге Джона уже все собрались ложиться спать, когда в чоттагине раздался топот множества ног, и удивленный хозяин высунулся из полога. В чоттагине было темно, и он крикнул в полог:

— Мау, посвети! Кто-то пришел.

Пыльмау осторожно, чтобы не запалить меховой полог, высунула каменную плошку с горящим фитилем и при свете колеблющегося пламени увидела Бычкова, Кравченко и еще двоих приезжих чукчей.

— Где Джон Макленнан? — строго спросил Бычков.

— Я здесь, — ответил Джон.

— Именем Революционного комитета мы должны произвести обыск и арестовать вас! — твердо произнес заранее заготовленную фразу Бычков.

— За что? — удивленно спросил Джон.

Но ни Бычков и никто из сопровождающих не ответили на вопрос. Все двинулись к хлипкой двери каморки, в которой уже никто не жил.

Наскоро одевшись, Джон последовал за ними, но чукча, оставшийся в чоттагине, преградив путь, сказал:

— Нельзя!

Побывав в каморке, Бычков и Кравченко вышли в чоттагин, держа в руках кожаный блокнот-дневник Джона Макленнана и листок с петицией в Лигу Наций.

— А в полог вас не пущу! — решительно заявила Пыльмау, вставая у меховой занавеси.

Дети, которые уже засыпали, проснулись и заплакали, предчувствуя беду. Маленькая Софи-Анканау выбралась из-под одеяла и босиком выбежала в чоттагин. Джон подхватил ее на руки и прижал к себе.

— Пусть входят в полог, — сказал он жене, — мне нечего скрывать от них. Я ничего не сделал такого, чтобы стыдиться.

— Но это наше жилище, и мы пускаем в него того, кого хотим, — не отступала Пыльмау. — Энтони! — она называла Кравченко так же, как и ее муж. — Ты много говорил о справедливости. Где она, твоя справедливость?

— Перестань разговаривать! — прикрикнул на жену Джон.

Пыльмау боялась, когда муж поднимал на нее голос, потому что он это делал так редко. Она виновато отошла в сторону, как побитая собака, а Джон подошел и приподнял меховую занавесь.

— Пожалуйста, можете продолжать обыск.

Бычков с Кравченко переглянулись. Билл-Токо и Яко вылезли в чоттагин и, дрожа от холода, стали рядом с отцом и матерью.

— Пожалуйста, поторапливайтесь, — сказал Джон. — Потом снова нагреть полог будет трудно.

Он продолжал держать меховую занавесь приподнятой. Бычков видел внутренность небогатого полога, горевшие половинным пламенем жирники, деревянный лик идола на угловом столбе. Ни один предмет не указывал на то, что в этой яранге жил белый человек, когда-то учившийся в Торонтском университете.

— Пошли отсюда, — решительно сказал Бычков и первым двинулся к выходу. Возле полога он обернулся и сказал: — Вам надо приготовиться к отъезду в Уэлен, так как вы арестованы.

— Но за что? — резко спросил Джон, помогая детям войти обратно в полог.

— За то, что вы иностранец и незаконно проживаете на территории Советской республики, — ответил Бычков.

— Какое это имеет значение? — возразил Джон. — Спросите моих земляков — чувствуют ли они себя чьими-то подданными?

— Не говорите за других, — сказал Бычков. — Власти разберутся и, если убедятся в том, что вы действительно не представляете помехи для революционной власти, вас освободят.

С этими словами все, кто пришел с Бычковым, выскочили на улицу, и в чоттагине остались лишь Джон с Пыльмау.

— Что это такое? — всхлипнула Пыльмау.

— Ничего, ничего, — постарался успокоить жену Джон, хотя еле сдерживал себя. — Видно, придется ехать в Уэлен.

— Вместе поедем! — горячо заговорила Пыльмау. — Все поедем!

— Не говори глупостей, — остановил ее Джон. — Куда мы поедем с детьми? Я обязательно вернусь. А если и вправду меня будут выселять отсюда, вместе уедем.

Пыльмау больше не говорила. Она молча слушала Джона и тихо плакала.

А Джон медленно гладил ее по голове и думал: что же это такое, если хватают неповинного человека, отрывают от семьи и гонят его черт знает куда! Что случилось с человечеством? Неужели все помешались на том, чтобы кого-то обязательно унижать, подвергать незаслуженному наказанию, лишать его скудной доли счастья!..

Джон долго не спал. Он лежал рядом с Пыльмау, которая тоже не могла уснуть и время от времени вздрагивала от сдерживаемых рыданий. Что же будет с семьей, если его действительно надолго засадят? С голоду они не умрут, но каково им будет!

Тихо, словно чувствуя, что шуметь нельзя, тявкнула собака в чоттагине, и Джон услышал легкий шепот. «Пришли за мной», — подумал он и осторожно высунул голову в чоттагин.

— Это мы, — услышал он шепот Орво. — Тут Тнарат тоже. Мы все знаем и пришли к тебе за советом.

— Зачем же ко мне? — усмехнулся Джон. — Вы и есть Совет.

— Не время смеяться, — серьезно ответил Орво. — Надо сделать так, чтобы все кончилось хорошо, по справедливости. Я думаю: тут какая-то ошибка, и кто-то наговорил худого на тебя. Я уже разговаривал с Бычковым. Мне кажется, что он прячет правду. Чего он боится — не понимаю. Все говорит: приедем в Уэлен, там разберемся. Вот мы думали нашим Советом и решили — поезжай в Уэлен. Поговори с Тэгрынкеу. Я его хорошо знаю. Он действительно справедливый человек. А эти люди — и Бычков, и Антон, и Драбкин — тоже добрый народ… Но понимаешь… Они привыкли к таким делам, и то, что нам дико и непонятно, им — маленькая неприятность. Может быть, им пришлось многое перетерпеть от богачей, и сердце у них ожесточилось. Будь справедливым, Сон, все будет хорошо. Знай, что мы всегда с тобой, и помни нас.

Джон сначала слушал не очень внимательно, занятый своими тяжелыми размышлениями, от которых не так-то легко было уйти, но последние слова Орво взволновали его, и он только попросил:

— Не оставляйте в беде моих детей.

— Как ты можешь просить такое, Сон! — укоризненно произнес Тнарат. — Я буду сам следить за ними.


На рассвете Джон забылся коротким тревожным сном, прерванным приходом Драбкина, который сухо велел собираться в дорогу.

Караван нарт собирался долго, и все это время Джон стоял вместе с детьми возле яранги. Он спокойно разговаривал с женой, с детьми.

Пыльмау стояла с сухими печальными глазами. Она лишь изредка посматривала на мужа, потом переводила взгляд на дорожный мешок из нерпичьей кожи, туго набитый запасной одеждой и едой. Джон уговаривал жену не отдавать ему скудные остатки еды и оставить побольше детям. «А вдруг они не будут вовсе тебя кормить?» — отвечала Пыльмау. Джон вспомнил услышанные где-то сведения о содержании заключенных и уверял Пыльмау, что арестованных обязаны кормить.

Наконец нарты подъехали к яранге Джона. Драбкин знаком пригласил арестованного занять место. Джон повернулся к детям, прижал к себе сначала маленькую Софи-Анканау, потом Билла-Токо. Яко он сказал:

— Будь настоящим помощником матери. Ты уже взрослый. Я на тебя надеюсь.

Яко кусал губы, чтобы удержать слезы, и молча кивал головой.

Наступила очередь прощаться с женой. Отбросив всю обретенную чукотскую сдержанность, Джон крепко прижал к себе Пыльмау и поцеловал в губы. Чукотские каюры из отряда Бычкова с изумлением наблюдали горькую сцену прощания.

Появился Кравченко. Он твердым шагом подошел к Джону и сказал:

— Надеюсь, что все выяснится и вы вернетесь обратно в Энмын.

— Спасибо, — ответил Джон. — Я тоже надеюсь на это.

Энмынцы наблюдали за отъездом из дверей яранг, не решаясь подойти ближе. Джон знал, что все охотники ушли в море. Отправился даже Орво, который уже редко ходил на промысел.

Джон уселся позади Драбкина, каюры прикрикнули на собак, и длинный караван из собачьих нарт медленно тронулся на восток.

Джон сидел спиной к собакам и, пока глаза могли что-то различить, видел возле своей яранги фигуру Пыльмау. Она стояла неподвижно, словно окаменела от горя. Джон вспоминал, как она зела себя эти дни, и поражался ее выдержке. Откуда у нее все это? Неужели эта трудная, полная забот жизнь так благотворно влияет на человека?

Мысли невольно возвращались к будущему. Что его ждет? В лучшем случае — возвращение обратно в Энмын. Он готов дать любую клятву, что никогда больше не будет вмешиваться в дела большевиков, вообще белых людей, закрыть уста, только бы вернуться обратно к семье, к своим ребятишкам, к любимой Пыльмау.

А если его постигнет участь Роберта Карпентера и он будет выслан с Чукотки? Позволят ли ему взять с собой семью? Это было бы жестоко — оторвать его от детей и жены. При чем тут подданство? Чистая формальность, которая возникает, когда человеку нужно причинить зло. Ведь могут придраться и к тому, что Пыльмау и дети рождены на азиатском берегу, а Джон — канадец. И отошлют его обратно в Порт-Хоуп…

Порт-Хоуп. Городок, который никогда не меняется. Джон был уверен, что Порт-Хоуп остался таким же, как десять лет назад. Респектабельные дома, острые шпили церковных зданий, бой башенных часов тихим ранним утром, белки на деревьях маленького городского парка… И дом, в котором он родился. Невысокое крыльцо с цветным фонарем, стекла парадной двери, холл, откуда идут двери: направо — отцовский кабинет. Окна выходят в маленький садик. Рядом с отцовским кабинетом — комната Джона, с окнами на улицу. Джинни стучала ему прямо в окно, отправляясь купаться на берег Онтарио… Слева дверь в гостиную с камином. Гостиная переходила в глубине дома в столовую с дверью прямо на кухню. Пол в столовой ярко-красный, а в гостиной лежал старинный ковер с поблекшим рисунком. Второй этаж целиком принадлежал матери. Там была большая гостиная со старинной фисгармонией, мамина спальня, вторая спальня, для гостей, большая ванная комната, которой пользовалась одна мама, и ее рабочая комната с окнами на улицу. Эта рабочая комната располагалась как раз над комнатой Джона, и но утрам он слышал мягкие материнские шаги. Мать ходила долго-долго, иногда сна останавливалась у окна и стояла…

Джон предстаг. ил себе, как он входит в гостиную первого этажа и к нему бросается Альберт, черный ньюфаундленд… Нет, Альберт уже давно сдох. И отца нет в живых… Кто же живет в этом доме на Джон-стрит? Неужели одна мать? Она ведь уже старая. Правда, когда сна приезжала в Энмын, она еще выглядела крепкой, хотя горе и согнуло ее плечи… Ну и что же, что он войдет в дом? Он войдет таким, какой он есть, возможно даже, в этой одежде, чтобы снова услышать: «Мне легче было бы увидеть тебя мертвым, чем таким…»

Нет, дороги назад нет. Давно нет. Ее замело снежным пеплом прожитого. Надо бороться за эту жизнь, которая стала твоей, бороться здесь… Большевики. Он готов был поверить в их чистые помыслы, в их благородные слова, и вдруг такая чудовищная несправедливость, этот грубый обыск, идущий от худших обычаев так называемых цивилизованных народов! Всякая власть, даже преисполненная самых благих намерений, сама по себе утрачивает что-то от человечности. Чукчи в этом убедились, и идея верховной власти ими отвергнута как несвойственная человеческой природе… У них есть только Советы… Советы? Так это же большевистские учреждения! Прежде всего эти пришельцы заставляют выбирать Советы… Как все перепуталось!

Энмын окончательно скрылся из глаз. Теперь вокруг такая же белая тишина, как всегда, когда путник отрывается от людского жилья. И тогда наступает такое ощущение, словно ты брошен навсегда в этом снежном океане. Проходит немного времени, и наступает ощущение потери земной тверди, и кажется, что ты плывешь между небом и землей, точнее, едешь по невидимой подвесной дороге, проложенной сквозь однородную белую массу.

На последней нарте ехал Алексей Бычков. Он сидел так же, как и Джон, позади аюра, и его тоже одолевали мысли. Кто же в действительности этот канадец? Все было бы гораздо проще, если бы он торговал, искал золото, но вот так жить, стараться подражать во всем чукчам — это какая-то блажь! И так поступает человек, который учился в университете! Как бы ни объяснял Антон, нормальный человек не станет смотреть сквозь пальцы на окружающую жизнь, где столько грязи и невежества, где все так чудно, что сразу и не доберешься до признаков классовой борьбы. В Энмыне Алексей прошел по всем ярангам. Он увидел такую нужду и запустение, что содрогнулся сердцем, хотя ему приходилось многое видеть. Самый неряшливый уэленский житель выглядел бы здесь чистюлей. Чесотка считалась нормальным состоянием человека, а слезящиеся от трахомы глаза попадались в каждой яранге. Особенно больо было смотреть на ребятишек. Ослабевшие от голода, покрытые почти сплошными струпьями, они представляли жалкое зрелище… А в это время этот Джон проповедовал, что такая жизнь и есть самая верная и лучшая! Конечно. Антон прав, что канадец мешал строительству новой жизни… И правильно, что написал об этом. Хотя потом отпирался, доказывал, что письмо написано под влиянием настроения.

Когда дело касается блага всею народа, нет места разным интеллигентским чувствам и колебаниям. Макленнана надо было убрать из Энмына, хотя бы на время. Антону еще надо как следует всмотреться в людей, распознать, кто враг, кто друг, кто настоящий сторонник революции, а кто саботажник… Ох, и трудно здесь! Вот уж не ожидал встретиться здесь с такой неразберихой. Особенно неясно с классовой борьбой. Хотя то, что жизнь здешняя нуждается в коренной переделке, — ясно. И здесь нужны решительные люди, а не интеллигентные психи, которые селятся здесь для успокоения своей нечистой совести.

Чукотка — не место для замаливания грехов, и здешние люди тоже заслужили право на лучшую жизнь.

Из-за спины своего каюра Бычков видел согнутую спину канадца. Глядя на его опущенную голову, он порой испытывал нечто вроде сочувствия, особенно когда вспоминались Джоновы детишки и жена… Но он тут же отгонял эти чувства и думал о том, что Джон зачем-то велел Ильмочу молчать о том, что у озера Иони найдены следы золота… Но почему в таком случае канадец отказался сотрудничать с Робертом Карпентером?

Из Петропавловска пришла бумага, в которой говорилось, что американским, английским, норвежским и японским судам разрешается каботажное плавание у берегов Чукотского полуострова с торговыми целями.

«Если Чукотский уезд будут посещать торговые шхуны без разрешения областного комитета, то вам надлежит в очень вежливой форме предлагать им торговлю прекратить, отправиться в г. Петропавловск для совершения таможенных обрядностей и выборки торговых документов.

Если владельцы шхун этому распоряжению подчиняться не будут, составляйте подробные протоколы в присутствии местного населения и направляйте в Облнарревком…»

Бычков вспоминал немногочисленные письменные документы из Петропавловска, которые он заучил наизусть, перечитывая в долгие зимние вечера в комнате Совета.

«…В настоящее время областная власть переживает чрезвычайно острый финансовый кризис, служащие правительственных учреждений вместо жалования получают полуголодный паек. Поэтому при всем желании выслать вам что-либо из продовольствия не представляется возможным. Дабы вам не оказаться в затруднительном положении, областной комитет разрешает вам кредитоваться там, где вы найдете кредит…» Это ответ на обращение о продовольственной помощи, когда угроза голода нависла над полуостровом.

Насчет кредита решили сами — взяли и купили необходимое в Номе с помощью Джона Макленнана. Продовольствие взяли из стада Армагиргина… Но как жить дальше? Бочкаревские банды движутся на полуостров, а на помощь со стороны Камчатки надежды нет. Остается только ждать… Ждать и вести борьбу. И прежде всего — очистить побережье и тундру от подозрительных элементов и явных эксплуататоров. Начало положено: Карпентер выселен на Аляску, арестован Армагиргин, Джон Макленнан… Да, с канадцем придется повозиться. Странный тип… И надо обязательно разыскать Ильмоча и заставить поделиться оленьим мясом с береговым населением. А весной организовать охоту так, чтобы обеспечить людей продовольствием на зиму… И открыть бы хоть маленькие лечебные пункты!

Бычков поглядел на нарту Драбкина и попросил своего каюра затормозить. Остановились все упряжки. Бычков соскочил с нарты и подошел к канадцу.

— Я хочу ехать с вами, — сказал он по-чукотски.

— Тяжело будет собакам, — ответил Джон.

— Я буду править, — сказал Бычков.

Он заговорил по-русски с Драбкиным. Милиционер кивал головой и часто повторял:

— Да-да… Да-да…

Остальные слова Джон не разобрал.

Бычков уселся рядом и тронул собак.

16

Баня была выстроена недалеко от школьного здания и представляла сооружение из плавниковых бревен. Она была с плоской крышей и маленьким подслеповатым окошечком.

Драбкин повел туда Джона Маклеинана мимо высыпавших на улицу и любопытствующих уэленцев. Широкая низкая дверь бани была обита старыми оленьими шкурами. На двери висел огромный амбарный замок. Драбкин дернул его, и он открылся без ключа.

В комнате было полутемно. В глубине различались полки, уходящие к низкому потолку, а пол окном горел большой каменный жирник. На разостланной оленьей постели возлежал Армагиргин. Приглядевшись, Джон увидел двух женщин, сидящих на корточках по обе стороны жирника. У каждой на колениях лежало шитье.

— Еттык, — поздоровался Армагиргин. — Какомэй, Сон!

— Тыетык, — ответил Джон и прошел в глубину, усаживаясь на свободный конец оленьей шкуры.

Драбкин ушел, прогремев в дверях замком.

— И тебя в сумеречный дом? — спросил Армагиргин.

Джон молча кивнул.

— За что же? Ты не владел островом, — заметил старик.

— Скажут, наверное, за что, — ответил Джон.

— И не торговал, — продолжал перечислять Армагиргин, — только жил по-нашему. Разве это вина? И что такое вина?

Джону не хотелось вступать в разговор со стариком, и он ответил:

— Все, что надо, — обо всем скажут. И о вине тоже. Человек часто и не чувствует собственной вины, пока ему не покажут, каков он.

— Это ты верно сказал, — подхватил Армагиргин. — Мне казалось, я живу правильно. И люди, которые жили вокруг меня, тоже считали, что моя жизнь такая, как надо. И вот пришли большевики и сказали: плохо живешь, старик. Не отдаешь своего богатства бедным людям, общаешься с богами. Это нехорошо. Значит, вина зависит от того, откуда посмотреть.

— А ты считаешь: правильно жил? — спросил Джон, против воли втягиваясь в разговор. — Что ездил верхом на людях и равнодушно смотрел, как в береговых селениях с голоду гибли люди?

— Свыше мне было велено сесть верхом на человека, — таинтсвенным шепотом отвечал Армагиргин. — Боги настояли. Может быть, я сам этого не хотел. Но разве можно ослушаться богов? А то, что люди гибли от голода, это не моя вина. Прежде всего — вина самого человека. Когда я чувствовал, что люди зря страдают, я помогал им. Это все могут сказать.

— А что же боги не могут вызволить тебя из сумеречного дома? — язвительно спросил Джон.

— Зачем их беспокоить по такому ничтожному поводу, — ответил Армагиргин. — Сам выйду, когда надоест.

Джон с интересом посмотрел в лицо старику. В глазах горел хитрый огонек. Армагиргин был тщедушен, и неизвестно, на чем держалась его неограниченная власть над островными жителями.

Беседа неожиданно оборвалась грохотом замка. В баню опять вошел Драбкин и позвал Джона:

— Макленнан — на волю!

Джон вышел и зажмурился от яркого света: действительно сумеречный дом эта баня! Стоял пасмурный день, но Джону показалось, что он вышел на солнце. Его ослепил яркий отсвет свободы, того неосязаемого, но дорогого человеческого достояния, которое уже не принадлежало ему целиком.

Драбкин повел Макленнана в знакомое здание школы Совета. В комнате сидели Тэгрынкеу, Бычков и еще какие-то незнакомые русские и чукчи. Чуть поодаль курил свою короткую трубочку Гэмалькот. На столе Джон заметил большую жестяную миску с мясом и эмалированную кружку с чаем.

— Етти, Сон, — неожиданно дружелюбно поздоровался с Джоном Тэгрынкеу и показал на еду: — Подкрепись.

Джон ел, а люди в комнате занимались своими, делами, разговаривали, даже о чем-то спорили, лишь изредка поглядывая на жующего Джона. А он ел и размышлял о том, что дело его не так уж плохо, если так хорошо кормят и вдобавок обращаются вежливо.

Тэгрынкеу вдруг сказал:

— Когда я сидел в американском сумеречном доме, еды было совсем мало, да и охранник все время кричал и топал ногами…

Джон выпил кружку хорошо заваренного чая и только тогда отставил ее в сторону, когда Тэгрынкеу подсел к нему. Подошли и другие. Только один Гэмалькот оставался в стороне и сидел с таким же невозмутимым видом с самого начала.

Алексей Бычков сначала попытался поговорить по-чукотски, но это у него плохо получалось, поэтому Тэгрынкеу после него переводил на чукотский язык.

— Несмотря на арест, Революционный Совет не считает вас, мистер Макленнан, врагом революции. — Тэгрынкеу переводил свободно, иногда опережая Бычкова и явно много прибавляя от себя. — Мы все хорошо знаем, какое добро ты сделал маленькому селению Энмын, помним, как в прошлом году помог Совету приобрести товары на Аляскинском берегу и вызволил меня из американского сумеречного дома. Но мы солдаты революции и ведем беспощадную борьбу против богатых людей. Я знаю, что ты не так богат, а можно сказать — даже беден. Не сердись на меня, но бумагу на арест написал я. Вот как это получилось…

Бычков замолчал, а Тэгрынкеу продолжал на чукотском языке:

— В нашем Совете с помощью уполномоченного Камчатского губревкома было решено: всех иностранцев, особенно торговцев, выселить. Надо было убрать и тех, кто явно сопротивлялся новой жизни. Правда, богатеев мы решили до поры до времени не трогать, может, пригодятся — и правильно сделали: если бы не Армагиргин и его островное стадо, северное побережье уже было бы покрыто трупами умерших от голода. И тебя решили не трогать: знали твою жизнь, твои думы… Надеялись даже, что будешь нам помогать. И первое время было действительно так: вспомни, как мы ездили за товарами в Ном. Я тогда очень сильно радовался, что ты с нами, потому что революция — это не только для русских, чукчей и эскимосов, но и для канадцев, норвежцев и всех народов мира. Так говорил Ленин. Правда?

Тэгрынкеу повернулся к Бычкову, и тот в знак одобрения молча кивнул.

— Но ты отказался послать своих детей учиться грамоте и ничем не помог школе. Этого никто из нас не может понять. А энмынцы все время смотрят на тебя, оглядываются на тебя, что ты скажешь, как ты посмотришь. И раз что-то не одобряешь — им кажется, что и они не должны этого делать. Трудно нашему Антону Кравченко работать так. Поэтому мы и решили тебя арестовать и увезти из Энмына, чтобы люди без помех могли понять, что им нужно делать в новой жизни. Я думаю, что ты все понимаешь и не держишь зла в сердце.

Тэгрынкеу замолчал и вопросительно посмотрел на уполномоченного Ревкома. Перед Бычковым лежал дневник Джона Макленнана и проект обращения в Лигу Наций.

— Надо вот еще что добавить, — сказал Бычков. — Мы внимательно изучили ваши бумаги и видим, что ваши взгляды резко расходятся с целями пролетарской революции. И ваши рассуждения и проекты обращения в Лигу Наций — это, извините, мелкобуржуазные иллюзии…

На этом месте переводивший Тэгрынкеу запнулся.

— Это мне трудно перевести, — смущенно сказал он.

— Ну, скажи, что его дневник и обращение в Лигу Наций — это несерьезные дела. Главное — это делать жизнь своими руками. Я надеюсь, что он понимает, что это такое, если жизнь научила его чему-нибудь. И поэтому по решению Ревкома и Совета мы пока подержим его здесь и запросим Облнарревком.

— Можно мне что-нибудь сказать? — попросил Джон.

Тэгрынкеу кивнул.

— Во-первых, я решительно протестую против обвинений в том, что я оказываю сопротивление новой власти. Мне нет никакого дела до большевиков, капиталистов, анархистов… Это меня не интересует. Меня интересует жизнь чукчей, их спокойствие и возможность выжить в этом мире. Ну, хорошо, если у вас добрые намерения, можете попытаться. Я стою в стороне и пока никакого вреда в ваших упражнениях не вижу. Разве только то, что вместо промысла морского зверя энмынские охотники собирали плавник для школы. Может быть, действительно я мешаю работе вашего представителя Антона Кравченко, если назвать помехой то, что он жил в моем жилище, ел добытое мной. Но я категорически протестую против лишения меня свободы, против того, что вы оторвали меня от семьи и детей, поставив их в трудное, возможно, безвыходное положение. Я прошу власти вернуть мне свободу и воссоединить с семьей…

— Вы — британский подданный, — сказал Бычков.

— У меня нет никакого гражданства! — отрезал Джон. — Я просто человек.

— Вы родились в определенном месте, и где-то кто-то считает вас уроженцем Канады, — спокойно ответил Бычков. — Мы были бы рады, если бы вы изъявили желание вернуться на родину, и оказали бы вам всяческое содействие. Но, совершенно очевидно, вы этого не хотите. Мы могли бы вас выселить принудительно. Советы — власть законная, избранная народом, и они поступили бы совершенно правильно. Но мы видим в вас и человека. Революционная власть решит, как поступить с вами, руководствуясь интересами революции и трудового народа.

Бычков говорил спокойно, с такой убежденностью в своей правоте, что твердость тона невольно передавалась Тэгрынкеу, который на этот раз был добросовестен, потому что слова Бычкова совпадали с его мыслями.

Драбкин повел усталого Джона обратно в баню. Здесь для него уже был приготовлен ужин и постлана оленья шкура, а на ней — подушка и одеяло из сборного пыжика.

— Вернулся? — приветствовал приход Джона Армагиргин. — Что они с тобой сделали?

— Ничего, разговаривали, — коротко ответил Джон и устало уселся на оленью шкуру.

— Они бьют словами больнее, чем кэнчиком![46] — взвизгнул Армагиргин. — Пусть бы они меня колотили, вырывали по одному волосу из ноздрей, но не говорили! Неужели и вправду я такой страшный человек и неверно жил? Даже этих двух старух приплели! Будто я жил с двумя женами, а у многих островитян не было возможности взять себе жену на острове, и они отправлялись на женитьбенный промысел на материк. Но ведь я взял вторую жену по древнему обычаю — когда умер ее муж, мой старший брат! Так у нас водилось исстари!.. О, эти пришельцы! Прав я был, когда говорил: добра от нового не будет! И все они, все они…

Старик понемногу возбуждался:

— Это все табак, дурная веселящая вода, ружья, металлические вещи! Все, что оттуда шло, все было вредно, и я это понял сразу и предостерегал людей…

На губах Армагиргина выступила белая пена, и он вдруг в изнеможении упал на спину на оленью шкуру, и тихое пение заполнило баню.

Джон сначала не мог разобрать слов, пока женщины невозмутимо отложив шитье, не вступили в пение повелителя своими тонкими голосами:


Моя вселенная, ты радуешься мне и детям моим.

Мое существование для тебя истинное удовольствие,

Открой мне свои тайны и возьми меня в слуги,

И сольемся мы в радости, пребывая одни…


Джон слышал об этих песнях, где смысл был затуманен символикой, понятной только одному поющему. Но эта песня наверняка не была сиюминутной импровизацией, ибо жены Армагиргина самозабвенно, прикрыв свои маленькие глазки морщинистыми веками, пели, раскачиваясь в такт, иногда даже опережая старика:


Ягоды, цветы, травы, растущие в логах и долинах,

Небеса расписные и полчиша разных червей,

Длиннокрылые уши, порхающий запах мочи.

Пронзительный выкрик из глотки ночью живущей птицы…


Голоса то слабели, то снова наливались силой и действовали успокаивающе, несмотря на странность слов…


Красные языки огня обвили оленьи рога,

Чрево кипит смесью крови и зеленой съедобной травы,

Слова невидимых крыльев на лодочных стройных боках,

Посвист слышен, как зов свыше, небесных полос.


Темнело за крошечным окном. Жирник так и оставался незажженным, и тьма сгущалась в маленькой комнате, становилась осязаемой, густой, как «смесь крови и зеленой съедобной травы». Дремота обволакивала Джона, тяжелели веки, и в душу вселялось чуткое успокоение, тревожное ожидание.

Джон заснул, откинувшись на свернутое пыжиковое одеяло, и проспал до прихода Драбкина и Тэгрынкеу.

— Пошли ко мне, — позвал Тэгрынкеу.

Яранга Тэгрынкеу небольшая, но аккуратная, и собаки отделены от остальной части чоттапша заборчиком из старой рыболовной сети. Джон и Тэгрынкеу выбили из обуви снег, сняли верхнюю одежду и вползли в полог, ярко освещенный двумя жирниками и небольшой керосиновой лампой. Женщина хлопотала возле столика, расставляя чашки, Каждую из них она демонстративно вытирала чистой тряпицей.

Джон уселся на предложенное место и огляделся. Полог напомнил жилище Тнарата, такое же добротное и аккуратное. Домашние боги и священные предметы не выглядывали из всех углов, а скромно присутствовали на своих местах.

— Будем пить чай и разговаривать, — сказал Тэгрынкеу и протянул Джону его чашку.

Женщина уселась поодаль и принялась за шитье. Джон отхлебнул и посмотрел в лицо Тэгрынкеу. Тот в ответ дружелюбно улыбнулся.

— Хочешь, наверное, спросить, почему я стал большевиком?

Джон кивнул.

Тэгрынкеу оставил чашку, и взгляд его ушел куда-то за спину Джона.

…Наверное, он родился и жил первые годы так же, как все его сверстники в маленьком Кэнискуне, который отнюдь не казался ему маленьким селением. Наоборот, в детстве Тэгрынкеу считал, что высокий длинный холм, на котором стояли яранги кэнискунских жителей, низкая коса с большим домом из гофрированного железа и необычной ярангой, где жил торговец, цепочка озер, куда прилетали ранней весной утки, — это и есть самый центр мира, самое главное место на земле, где только и стоит жить настоящему человеку. Он бывал в Уэлене, в соседнем эскимосском селении Наукане, но каждый раз, возвращаясь в Кэнискун, он с нежностью думал, как хорошо, что он живет именно в этом месте, где солнце встает, как добрый великан, из-за горы, лукаво выглядывая сначала только половиной лица. И его родители были для него лучшими людьми на земле, и Тэгрынкеу старался во всем походить на отца, который был хорошим охотником, добытчиком жизни. Мальчик старался ходить как отец, просил мать, чтобы его одежда походила на отцову, и прислушивался, и перенимал его манеру разговаривать. Впереди была трудная, но настоящая жизнь, и Тэгрынкеу готовился к ней вместе со своими сверстниками: взбегал на холм, держа в руках железный лом, волочил по прибрежной гальке моржовую голову, боролся, стрелял из лука птиц, мог долго обходиться без воды и пищи, был терпеливым к холоду. Тэгрынкеу спешил стать настоящим охотником, потому что видел, как на его глазах слабеет отец, пораженный болезнью. Возвращаясь с охоты, он долго отплевывался, и снег вокруг него покрывался искорками крови. Не лучше было и положение матери. Родители молча переносили свою болезнь и старались приготовить сына к встрече с жизнью, если ему доведется остаться одному.

Еще мальчишкой Тэгрынкеу исполнял взрослые дела: на его счету было несколько убитых нерп и даже один лахтак. Он тренировал руки, чтобы накопить силы, достаточные, чтобы метнуть китовый гарпун, ходил торговать к Поппи, который ласково встречал смышленого, не по годам взрослого мальчика и всегда старался дать ему сверх положенного какое-нибудь лакомство. А Тэгрынкеу нравилось бывать в торговом доме, заходить в необычную ярангу торговца и наблюдать, как тот ест, пьет, разговаривает сам с собой на бумаге или заводит ящик с певучими голосами, смотрит на стенной круг, где рассечены ненастья и хорошие дни, узнает время по тикающему прибору, у которого маленькое железное сердце неутомимо и настойчиво выстукивало: тик-тинь, тик-тинь, тик-тинь.

Отец с матерью умерли почти в одно и то же время. Их положили на том же холме, где лежали предки, превратившиеся в маленькую кучу белых костей. По древнему обычаю отца и мать раздели донага, и мальчик смотрел на их исхудалые тела и заострившиеся лица с незнакомым для себя чувством злости на жестокий мир, где самым лучшим людям нет места, и они уходят безропотно, с покорной улыбкой. Потом несколько дней Тэгрынкеу поднимался на Холм Захоронений и спокойно, без слез смотрел на тела родителей и думал, что в этой жизни, наверное, все не так уж хорошо, как ему казалось в детстве, в безмятежном детстве, в счастливой поре, оставшейся за смертью родителей.

Детство Тэгрынкеу умерло вместе с отцом и матерью.

Он ступил во взрослую жизнь за один день. Тэгрынкеу не захотел переселиться в ярангу дальних родичей, которые жили в Уэлене, а остался жить в родительском доме. Он сам варил себе еду, чинил одежду, разделывал добытых зверей и ходил торговать вниз, в торговый дом Поппи Карпентера.

Карпентер приглядывался к мальчику. И однажды у него мелькнула идея взять его помощником. Эта мысль разрасталась, и Роберт Карпентер уже видел Тэгрынкеу своим доверенным лицом, который разъезжает по Чукотскому побережью, вытесняя конкурентов, особенно русских купцов, которые ничего не понимают в настоящей коммерции, стараются сразу урвать как можно больше и возбуждают недоверие среди местного населения к белым торговцам. А тут будет свой человек, а поскольку его история хорошо известна, потому что такого рода события легко распространяются и вызывают сочувствие у чукчей, к нему будут относиться доверчиво.

— Хочешь — научу торговать? — напрямик предложил Роберт Карпентер, пригласив Тэгрынкеу за прилавок, где никто из чукчей и эскимосов не бывал. Только что ушла шхуна, и товаров в доме было полно. Ящики громоздились друг на друге, яркие этикетки жестяных банок рябили в глазах.

Так Тэгрынкеу стал помощником торговца. Чукчи, его земляки, сначала удивлялись, а некоторые даже с осуждением сказали, что парень взялся не за свое дело, но потом привыкли и даже стали гордиться перед жителями других селений тем, что Тэгрынкеу, кэнискунский житель, настолько усвоил торювое дело, что все чаще стоит за прилавком, в то время когда Поппи Карпентер нежится в горячем источнике или пьет с моряками пришедшего судна.

Тэгрынкеу научился счету, чтению и письму и однажды летом сам, без помощи Карпентера, вел переговоры с представителем торговой компании.

Пришла пора жениться парню. Карпентер намеревался выдать за него старшую дочь. Однако у Тэгрынкеу уже имелась невеста в соседнем Уэлене. Тэгрынкеу явился к торговцу и сказал, что уходит, так как его жизнь круто меняется: он женится и переселяется в Уэлен. Сначала Карпентер пытался уговорить парня, но потом бросил и только спросил:

— Разве тебе было плохо у меня? Разве нельзя жить здесь, переселив жену в Кэнискун?

— Мне было хорошо у вас, Поппи, — учтиво ответил Тэгрынкеу. — Но я хочу жить со своим народом.

— Но ведь ты и так живешь со своим народом! — возразил Карпентер.

— Я не делаю того, что делают они, — ответил Тэгрынкеу.

— Ты уходишь в море, как только у тебя свободное время, — напомнил Карпентер, — ставишь капканы…

— Я торгую, — сказал Тэгрынкеу. — Я не слышу, но чувствую, что люди смотрят на меня уже как на чужого.

Карпентер достаточно хорошо изучил своего помощника, чтобы удерживать его. Наоборот, он щедро одарил его на прощание многими вещами и в придачу огромным куском брезента на покрышку яранги.

Тэгрынкеу стал охотиться в артели Гэмалькота. Он был хорошим стрелком, гарпунером. Правда, считалось, что пребывание у торговца несколько повредило парню. Он старался перенять у белых все, что облегчало работу. Он горячо ратовал за приобретение деревянных вельботов, которые могли ходить во льдах, за подвесные моторы, за небольшую гарпунную пушку, которая заменила бы неверный ручкой гарпун в китовой охоте.

В Уэлене жили представители русской власти — стражник Сотников и начальник уезда Хренов. Они важно расхаживали по селению, а Тэгрынкеу презрительно говорил, что нет хуже людей, чем живущие праздной жизнью.

Однажды в раннюю пору начала плавания в расходящихся весенних льдах в Уэлен на торговой шхуне прибыл Роберт Карпентер и сразу пошел искать Тэгрынкеу. Новость, которую он сказал парню, заставила его задуматься: в далеком американском городе Сан-Франциско открывалась выставка, на которой будет показана жизнь сезерных народов. Награда за пребывание на ярмарке — тысяча долларов. О, Тэгрынкеу хорошо знал, что такое тысяча долларов. Это огромные деньги. Их хватит, чтобы купить, выменять на деньги, и гарпунную пушку, и новые ружья, и, может быть, даже большой деревянный вельбот.

И Тэгрынхеу отправился в Сан-Франциско. На шхуне уже был оленевод с испуганными оленями, который по ночам плакал, склоняя лицо за борт. Эскимосская семья пребывала в лихорадочной деятельности: все — родители и двое мальчишек — с утра до вечера, резали моржовую кость, изготовляя фигурки нерп, моржей, оленей, белых медведей.

В Номе всех пересадили на большой пароход с дымящейся трубой. Из десятка оленей три сдохли при перегрузке и остались лежать на низком немохом берегу.

Сан-Франциско оглушил и напугал северных людей так, что им показалось, что они утратили речь и больше не будут слышать друг друга.

Б большом парке с клетками для зверей уже были приготовлены загоны, а для Тэгрынкеу и его жены стояла настоящая, сделанная по всем правилам яранга. Как раз напротив жили белые медведи, которым время от времени привозили большие глыбы льда. Жара была такая, что Тэгрынхеу готов был скинуть с себя всю одежду, но по условиям контракта он с женой должны были находиться как раз на солнцепеке. Некоторые из публики кидали лакомства и даже мелкие деньги, которые по вечерам убирал служитель. Он как-то раз пытался обыскать жену Олину, но получил от Тэгрынкеу такой удар который чуть не свалил ярангу.

Несколько раз, лежа без сна в яранге, Тэгрынкеу готов был сбежать, но обещанные деньги сулили улучшение жизни, и наутро он выходил с застывшей улыбкой на яркий солнечный день, и в который раз принимался чинить нарту.

Он понимал, о чем говорили люди за оградой. Слушал, и гнев затуманивал разум. Публика признавала его большое сходство с человеком. Порой Тэгрынкеу хотелось выскочить из загона и закричать на всю выставку: «Человек я!» Особенно тяжко было с детьми. Откуда у них столько жестокости? Если они что-то и кидали, то старались попасть в лицо. Особенно им нравилось бросаться мороженым. Оно было сладкое и вкусное, но, смешиваясь со слезами обиды и горя, оно становилось поперек горла и большими грязными пятнами растекалось по земле. Дети недоумевали: как это такие милые, одетые во все меховое, такие похожие на людей звери не любят мороженое, и оборачивались к белым медведям.

Иногда ночью из соседних жилищ, где жили эскимосы, эвены и индейцы, увозили умерших на страшной жаре. Это делалось быстро и аккуратно, так что к утру не оставалось даже следов горя, и осиротевшие или потерявшие близких снова принимались забавлять многочисленных посетителей этнографической выставки.

Возвращение в родной Уэлен было подобно воскрешению из мертвых. По вечерам в ярангу к Тэгрынкеу собирались желающие послушать рассказы о пребывании земляка в большом городе и удивлялись, почему в его словах было больше горечи, чем удивления выдумкам белых. Обида крепко сидела в сердце Тэгрынкеу. Когда к нему пришел стражник Сотников и велел часть денег сдать в казну как налог Солнечному Владыке, Тэгрынкеу ответил: «Пусть Солнечный Владыка приедет за этими деньгами сам. Пусть он сядет на замерзшей лагуне и испытает наш холод. Мы посмотрим, как он занимается своими делами, полюбуемся на него, и тогда, быть может, я отдам ему деньги… Не все, конечно, а часть. Могу побольше дать, если он приедет с женой…» Стражник закричал и произнес в яранге Тэгрынкеу страшные русские ругательства. Но они не задели хозяина. Когда чукча называет чукчу разными частями человеческого тела по отдельности, ничего смертельно оскорбительного в этом нет. Самое страшное оскорбление на чукотском языке — это когда один говорит другому: «Ты очень плохой человек». И эти слова сказал Тэгрынкеу разъяренному Сотникову, заступнику русского царя, Солнечного Владыки. Да и то лишь после того, как на орущего стражника тявкнула любимая собака Тэгрынкеу, а тот схватил из кожаного мешочка ружьецо и застрелил собаку. Сказав оскорбительные слова, Тэгрынкеу вытолкал стражника и выбросил вслед маленькую, еще теплую гильзу. На всякий случай Тэгрынкеу взял в руки винчестер.

Кончалось лето, Тэгрынкеу собирался осенью в Америку покупать гарпунное ружье. Он отложил эту поездку до поздней осени, когда уже кончится страда на лежбище. Из Петропавловска пришел пароход, и в ярангу Тэгрынкеу явились стражники во главе с Сотниковым. Они схватили хозяина, отвезли на пароход, а деньги, предназначенные для покупки гарпунной пушки, отобрали до последней бумажки. «Тебя отвезут в Петропавловск и будут судить, как человека, который ведет разговоры против Солнечного Владыки и отказывается отдавать долю», — заявил Сотников. «Какой же он владыка, если нуждается в деньгах бедного чукчи?» — усмехнулся Тэгрынкеу и с гордо поднятой головой поднялся на борт парохода.

В Петропавловске арестованного отвезли в сумеречный дом. В маленькой комнате теснились разные лица. В то время Тэгрынкеу почти не знал русского языка. На суде от него толком ничего не добились и после недельного содержания в арестном доме выпустили на все четыре стороны.

Тэгрынкеу спустился к гавани. Но все корабли шли в другую сторону, с севера наступали льды. В поисках пищи северный человек исходил весь городок, пока не наткнулся на какую-то строительную артель. Плотники сидели у недостроенного дома и прямо из котлов черпали большими деревянными ложками. Они позвали Тэгрынкеу, но он опасался: он еще не видел белого человека, который бы по-доброму относился к чукче. Но люди звали его, добродушно улыбались, показывали полные ложки пахучей каши. Тэгрынкеу вглядывался в лица и видел в них не любопытство толпы, как в Сан-Франциско, а обыкновенное человеческое сочувствие. Так он пристал к плотницкой артели и проработал в ней всю зиму. Они ставили дома камчатским обывателям, строили сушильни для рыбы, рубили казармы для небольшого гарнизона. Семен Рыбочкин, один из плотников, особенно подружился с Тэгрынкеу и принял в свою семью как родного. В конце лета Тэгрынкеу уже хорошо говорил по-русски и имел достаточно сбережений, чтобы уехать на родную Чукотку. Но жизнь в Уэлене оказалась нелегкой. Чуть ли не каждый день приходил стражник и справлялся о мыслях Тэгрынкеу. Да и люди в Уэлене стали сторониться своего земляка, чтобы не навлечь гнев на свои головы. Не было у Тэгрынкеу больше ни винчестера, ни тем более — гарпунной пушки. Пришлось ему каждое лето наниматься на американские и норвежские китобойные шхуны. Они плавали чуть ли не до Гавайских островов. Впоследствии капитаны китобойных шхун старались переманить друг у друга отличного гарпунера.

Однажды летом Тэгрынкеу оказался в Петропавловске. Он разыскал высоко над морем домик Семена Рыбочкина и постучался. Плотник широко распахнул дверь, выкрикнул приветствие и горячо обнял друга. «В России началась революция! — сказал Семен. — Свалили царя — Солнечного Владыку! Власть переходит в руки рабочих и крестьян. В руки таких, как мы с тобой, Тэгрынкеу!»

Тэгрынкеу устало опустился на табуретку. Неужели началось то, о чем он много думал? Неужели в самом деле на свете существует справедливость и кто-то решил бороться за нее и установить власть тех, кто действительно является хозяином жизни?

«Большевики во главе с Лениным, — продолжал Семен, — говорят: власть должна целиком и полностью перейти в руки рабочего класса…»

Семен был возбужден. Он говорил полушепотом и время от времени посматривал в небольшое окошко, из которого была видна заполненная запоздалыми кораблями Авачинская бухта.

«Нам еще предстоит борьба, — говорил Семен, — но победа будет на нашей стороне…»

Тэгрынкеу уже почти не слушал его. Собственные мысли заполнили голову. Будто кто-то подслушал его мысли, его мечты и указал верный путь. Ведь то, что происходит сейчас в России, — это не придумано кем-то, это должно было произойти. Но кто-то должен угадать, что именно. Как же его назвал Семен?

Тэгрынкеу поднял глаза и спросил Семена: «Как имя того, кто во главе большевиков?» — «Ленин его зовут, — ответил Семен, — Ленин».

Несколько раз пустел чайник на низком столике, а Тэгрынкеу все продолжал рассказ. Когда он окончил его, было уже поздно и милиционер Драбкин, должно быть, уже давно спал. Тэгрынкеу предложил ночлег у себя в яранге.

— Как же это? Разве можно? — смутился Джон.

— А я тебе верю, — просто ответил Тэгрынкеу.

Они легли рядом, представитель власти и арестованный, на одну оленью постель. Прежде чем уснуть, Тэгрынкеу сказал:

— Чтобы снова стать человеком, ты пришел к нам, в наш народ — это я понял. Но ты ошибся. Мы еще недостойны называться настоящими людьми, нам надо идти вместе с большевиками. Я тебе рассказал свою жизнь, и ты видишь — у меня иной дороги нет. И разве это не великое счастье — работать для нового человека, для нового общества, где этнографическую выставку в Сан-Франциско будут вспоминать как стыд человечества?.. Так вот, если хочешь действительно стать настоящим человеком, ты должен быть вместе с нами.

— Разделять учение Ленина? — с усмешкой спросил Джон.

— А ты не смейся, — уверенно ответил Тэгрынкеу. — Учение — это когда в голову вдалбливают чужое, заставляют его признать своим. Так было, когда к нам приезжали русские попы и ваши миссионеры. Но когда говорят: вот ты какой и вот каким должен стать, потому что на самом деле ты такой, — это не знаю, как называется, но верно. Так Ленин и сделал: он сказал — хозяин всех богатств тот, кто работал. Кто работал, тот и должен иметь власть, чтобы строить достойную человеческую жизнь, ибо все люди одинаковы и нет перед трудом разных людей. Разве это учение? Это жизнь! А хочешь жить — иди за жизнью!

Джон не ответил. Да и что он мог ответить, когда у него в голове было такое смятение мыслей, что он до самого утра не мог уснуть.

17

Джон и Армагиргин с женами оставались жить в сумеречном доме. Только раз в неделю их переселяли в здание школы и водворяли в небольшую классную комнату. В это время ревкомовцы мылись в бане. После банного дня в тюрьме было тепло всю ночь, а под утро домик начинал трещать и кряхтеть в объятиях усиливающегося мороза.

Иногда в баню заходил Тэгрынкеу.

Раз он появился прямо с утра и позвал Джона за собой.

— Может, ты знаешь, как лечить эту болезнь, — сказал он по дороге. — Гаврила мажет, но плохо помогает.

В одной из комнат школы толпились перепуганные детишки. Некоторые были обнажены по пояс, и тела их страшно и глянцевито поблескивали.

За столом в белой камлейке, заменяющей докторский халат, сидел Гаврила Рудых, представитель Камчатского ревкома, и тщательно покрывал мазью пораженную чесоткой кожу маленького мальчика, который вздрагивал и всхлипывал.

Медикамент, которым пользовался Гаврила, издавал довольно сильный запах — это была смесь горючей серы и тюленьего жира.

— Помогает? — спросил Джон.

— Не так быстро, как хотелось бы, — ответил Гаврила. — Но что делать? Почти все детишки заражены чесоткой. Когда они сидят в школе — особенно заметно. То и дело шевелятся, почесываются. Вне школы, в движении, они не обращают внимания на эту болезнь.

Джон вспомнил, как в Энмыне, когда он стал своим человеком и начал бывать в ярангах, его сразу же поразило обилие кожных заболеваний. Но он потом привык и еще гордился тем, что преодолел чувство брезгливости к грязи.

— А вы не спрашивали у шаманов, чем они лечат чесотку? — поинтересовался Джон, усаживаясь рядом с Рудых.

— Мы не можем сотрудничать с религией, — строго ответил Рудых.

— Поглядите, — Джон положил перед Гаврилой свои руки, — Видите швы? Эту операцию сделала мне шаманка Кэлена из стойбища Ильмоча. У шаманов есть не только средства обмана и одурманивания, но и полезные знания. Я уверен, что у них есть какая-то мазь. Я даже помню, как Орво чем-то мазался.

— Но ведь Орво не шаман, — возразил Рудых. — Он председатель Туземного Совета.

— Здесь каждый уважающий себя человек вынужден быть немного шаманом, — сказал Джон.

— Надо что-то делать, — вздохнул Рудых, принимаясь за очередного малыша. — Когда идешь по улице в Уэлене, вроде бы благополучное селение по сравнению с маленькими стойбищами. И жилища добротнее, и люди смотрят веселее, но зайдите в ярангу — так просто удивительно становится, как может выжить человек в такой атмосфере! Если начинать, то надо начинать с самого простого — привития навыков гигиены. Я поражаюсь, каким сильным должен быть этот народ. Во-первых, труднейшие природные условия, беспрерывные голодовки, особенно в зимнее время, ужаснейшие условия — и все-таки живут, да еще считают себя счастливее всех! Удивительно! Вы представляете, Джон, что будет, когда у этих людей будут нормальные жилища, хорошее медицинское обслуживание!

— Но кто даст на это средства? — пожал плечами Джон.

— Советское правительство, рабоче-крестьянское правительство! — торжественно заявил Гаврила Рудых, направляясь к рукомойнику.

Намазанные ревкомовским лекарством ребятишки с веселым шумом покинули удивительное медицинское учреждение.

Вошел Алексей Бычков и недовольно покосился на Джона.

— Долго намереваетесь меня держать здесь? — спросил его Джон. — Я так и не понимаю, какое обвинение вы мне предъявляете.

— Неужели до сих пор не понимаете?

Джон пожал плечами.

— Я вам уже говорил: у нас есть предписание Губернского народного революционного комитета очистить территорию Чукотки от иностранцев.

— Какой же я иностранец? — возразил Джон.

— Не будем об этом спорить, — ответил Алексей. — Наша революционная задача — очистить Чукотку от всех, кто незаконно проживает на территории Советской республики. И если бы не эти вот гуманисты, — Бычков кивнул в сторону Тэгрынкеу, — вас давно не было бы на Чукотке. Сейчас совершается, быть может, величайшая революция в истории человечества. В революционной борьбе мы теряем своих товарищей. Кто-то и безвинный, оказавшись на пути, тоже гибнет. Всячески избегаем этого, но борьба есть борьба, — Бычков развел руками. — Вы, наверное, слышали об истории. Анадырского ревкома?

— Только в общих чертах, — ответил Джон.

— Они погибли, потому что поддались больше сердцу, чем революционному разуму, — сказал Бычков. — Сначала они арестовали членов белогвардейского совета, а потом выпустили. Решили, что те сами перевоспитаются трудом и общением с трудовым народом. А они вернули себе власть и уже не стали воспитывать членов Первого Ревкома Чукотки, а расстреляли всех до одного! Расстреляли подло, без суда и следствия. Под видом перевода в тюрьму их вывели на лед маленькой речушки Казачки. Кто-то скомандовал, охранники разбежались в разные стороны, а белогвардейцы, промышленники и торговцы из окон домов, из укрытий открыли прицельный огонь и перестреляли революционеров. Потом устроили засады на дорогах и перебили тех, кто возвращался из поездки. Они даже не разговаривали — просто стреляли.

— Какая подлость! — не выдержал Джон.

— А вы говорите — обвинение, — вздохнул Бычков. — Просто бдительность. У нас очень мало сил. Мы верим в свою победу, но сейчас Советская республика ведет кровопролитную борьбу за свое существование, а вот мы еще сентиментальничаем. Я тоже человек и, честно говоря, до сих пор не могу смотреть в глаза детям Роберта Карпентера, но оставить его здесь мы не могли… И вот теперь с вами. Тут приезжал Орво, доказывал, какой вы хороший человек. Ну вот хороший человек, а не хочет делать добро людям! Ведь одно дело — просто разговаривать, выражать словесную любовь, и совсем другое — делать что-то во имя любви к народу. В истории русского общественного движения было много любителей народа, даже русский царь в своих публичных выступлениях говорил о «возлюбленном народе»… Так что вы недалеко ушли от русского царя в любви к чукотскому народу.

— Ну уж это слишком, — возмутился Джон.

— Если вы действительно умный человек, — продолжал Бычков, — и у вас здоровый и разумный взгляд на жизнь, то почему бы вам не встать в наши ряды?

— Стать большевиком? — с ужасом спросил Джон.

— Насчет этого мы бы еще посмотрели, — ответил Бычков и добавил: — Мы отправили ваши бумаги и запрос в Облревком. И вашу петицию в Лигу Наций. Вы же занимаетесь еще и политической деятельностью. Ваше дело не простое. Поэтому наберитесь терпения и ждите. У вас нет оснований жаловаться на плохое обращение, — иронически закончил он.


Под бормотание Армагиргина Джон думал о Бычкове, о его товарищах, милиционере Драбкине, об оставшемся в Энмыне Антоне Кравченко. Все они моложе его, энергичные и, видимо, верят в то, что им удастся перестроить этот закосневший мир, вдохнуть в него новую молодость. Может быть, это и есть самое благородное из человеческих деяний и такие люди достойны большего почитания и уважения, чем капитан Бартлетт, Вильямур Стефанссон, Руал Амундсен? Джон вспомнил, как Гаврила Рудых мазал самодельным лекарством покрытые струпьями детские тельца, как его грубые пальцы осторожно прикасались к пораженной коже. Разве он, Джон Макленнан, не видел всего этого? Нет, видел, даже испытывал отвращение, но пересиливал себя и привыкал. И привык настолько, что перестал замечать гнойные уголки в добрых глазах Орво, следы застарелой трахомы, постоянный кашель, не спрашивал, почему беременные женщины так часто остаются без детей?

— О чем думаешь, Сон? — окликнул Армагиргин.

Джон посмотрел на старика. В маленьких глазках была такая темнота, что они казались опустошенными, лишенными зрачков.

— Думаю, — неопределенно ответил Джон.

— Какие новости у большевиков?

— Новостей особых нет, — ответил Джон.

Правда, новости были. О них сказал Тэгрынкеу, когда провожал Джона Макленнана в сумеречный дом. Весь Приморский край был захвачен белогвардейцами. По существу, Чукотка отрезана от Советской России, и самому Камчатскому облревкому грозило нападение карательного отряда. «Либо придется организовать отряд из местного населения, или же временно отступать», — сказал на прощание Тэгрынкеу.

Джон представил, что будет, если сюда дойдет карательный отряд. Прежде всего арестуют всех русских и, возможно, расстреляют. Как Анадырский ревком. Освободят Армагиргина. Потом возьмутся за тех, кто сочувствует революции. Поскольку таковых на Чукотке немало, то начнется такой террор, что куда там эпидемии!

— Спрашивал я Тэгрынкеу, что будет со мной, — подал голос Армагиргин. — Говорит: народ будет меня судить за то, что я владел островом. Но ведь не силой захватил я остров, а был он мне дан вековым обычаем. Мои деды и прадеды владели им и помогали всем, кто жил вместе с ними. Отчего такая жестокость в людях вдруг появилась?

Армагиргин вдруг странно всхлипнул, что на него не было похоже, и забормотал что-то невнятное — то ли песню, то ли заклинание.

Шло время. Известий из Анадыря не было. Несколько раз приходили нарты с энмынской стороны, но самих энмынцев Джон не видел, то ли они совсем не приезжали, то ли власти старались не показывать им Джона. Приходили устные вести от Пыльмау. Она сообщала, что люди в Энмыне перестали голодать, во льдах появились разводья. Никто не вспоминает Джона худым словом. В яранге все есть: учитель Антон Кравченко заплатил мясом и жиром за постой, но переселился жить в ярангу-школу. Пыльмау просит мужа не беспокоиться и надеется на скорую встречу.

Прошло почти два месяца, и однажды на рассвете Драбкин разбудил Джона и велел следовать за собой. Начиналась весенняя пора, но было еще очень холодно, а особенно когда выходишь из остывшей бани, а не из теплого полога. У порога Джон на мгновение остановился: он вспомнил — на казнь выводят обычно в такой час.

— Куда идем?

— Тэгрынкеу убил белого медведя, — коротко ответил милиционер.

Джон улыбнулся. Когда охотник убивает белого медведя и приволакивает завернутые в шкуру лакомые куски, на рассвете он созывает уважаемых жителей селения и почетных гостей на пиршество. Но чтобы арестованного позвали на такое таинственное и важное сборище — это, наверное, было впервые в истории чукотского народа и Советской республики. От этих размышлений Джону стало совсем весело, и он уже не смотрел на свое будущее так мрачно. Да и погода была отличная: уже поднималось солнце, хотя было всего пять часов утра. В воздухе чувствовалась весна, стужа пахла по-иному, изменился запах у морского льда, у слежавшегося снега.

У яранги Тэгрынкеу Драбкин покинул Джона. Очевидно, милиционер не был приглашен на пиршество, а только послан за арестованным: однако Тэгрынкеу хорошо понимал свое положение начальника!

Согласно обычаю, Джон Макленнан потоптался в чоттагине, давая знать о своем приходе.

— Мэнин? — услышал он голос хозяина.

— Гым,[47] Сон, — ответил гость.

— Проходи в полог, — пригласил Тэгрынкеу, не показываясь из-за меховой занавеси.

Джон отыскал в чоттагине тивичгын,[48] аккуратно выбил торбаса и нырнул головой в полог.

В пологе уже сидели Алексей Бычков, Гаврила Рудых, Гэмалькот и какие-то молодые парни, среди которых Джон узнал певца Атыка. Из женщин была только Олина — жена Тэгрынкеу. Она тяжело передвигалась по пологу: вот-вот должна родить.

— Проходи сюда, — Тэгрынкеу показал место рядом с собой. Удивленный местом, которое он получил, Джон стал думать, что это не просто приглашение на пир, а нечто другое.

Олина подавала мелко нарезанное мясо свежеубитого белого медведя, чуть беловатое, хорошо уваренное, колбаски, набитые фаршем из сердца и нутряным салом. Старики ели, похваливая вкус мяса, и замечали, что медведь не так тощ, несмотря на худую зиму.

— Как тебе мясо? — спросил Тэгрынкеу у притихшего Джона.

— Очень вкусное, — ответил Джон. — Давно такого не ел.

— Не помню такой трудной зимы, — заметил Гэмалькот. — Да если бы к этой зиме пришла какая-нибудь болезнь, много народу померло бы.

— В южных селениях был сильный голод, — сообщил неизвестный Джону мужчина, очевидно приезжий. — Поели даже покрышки на байдарах.

— Что же остров Аракамчечен? — спросил Гэмалькот.

— Остров-то отняли у Аккра, но сам он куда-то скрылся, — ответил приезжий.

На Чукотке был еще один остров, сравнительно недалеко от Уэлена, напротив эскимосского селения Уныин, принадлежавший шаману и владельцу оленьего стада — Аккру.

— Главное, что людям помогли Советы, которые брали оленей у богатых и раздавали голодающим, — веско сказал Тэгрынкеу, и все согласно кивнули головой, принимаясь за новую порцию еды.

Интересно, как здесь относятся к Гэмалькоту, человеку явно состоятельному? Считается он бедняком или относится к числу богатых, которых надо заставить поделиться с другими? Надо будет спросить об этом Тэгрынкеу. По виду Гэмалькота не скажешь, что он чем-то обижен, хотя и его три вельбота конфискованы.

После мяса пили чай, и разговор все вертелся вокруг охоты, нарождающегося дня, говорили о течении в проливе, о песцовых следах на морском льду. Словно ничего не изменилось в Уэлене и Тэгрынкеу не был представителем Совета, а Бычков был просто заезжим торговцем, хорошим другом хозяина яранги. Здесь, за трапезой по случаю убоя умки, остановилось время, и часы показывали вечность.

Один за другим уходили гости в голубой рассвет.

В пологе остались Бычков, Тэгрынкеу и Джон. Олина вышла в чоттагин толочь жир в каменной ступе.

— Приехали новые люди из Анадыря, — сказал Тэгрынкеу и протянул Джону его старый блокнот в кожаном переплете. — А твою бумагу в Лигу Наций отослали в Петроград и там будут решать, что делать с ней.

— Но мне бы хотелось кое-что в ней изменить, — сказал Джон. — Теперь многое выглядит иначе.

— Дипломатией займемся в мирное время, — сказал Алексей. — А пока нужно бороться. Мне с Гаврилой приказано пробраться в Россию. Единственный путь — через Америку, потому что Дальний Восток захвачен белыми и интервентами.

— Белыми? — удивленно переспросил Джон.

— Это они так называют себя, белая гвардия, — пояснил Бычков.

Бычков сам провожал Джона Макленнана в сумеречный дом.

Солнце уже поднялось, и снег ярко блестел в низких лучах. Это был блеск весеннего снега, его невидимой глянцевой корочки, которая нарастает за долгий солнечный день.

Бычков дернул книзу замок и распахнул дверь.

— Скоро сможете ехать в Энмын, — сказал он.

Свет из окна падал на лицо Армагиргина и его жен. Все трое лежали на спине, Армагиргин в середке. Джон долго смотрел в остекленевшие глаза, пока до его сознания дошло, что они мертвы! С громким криком: «Они умерли!» — Джон бросился к двери. Удалявшийся Бычков, услышав крик, бегом вернулся и шагнул внутрь.

На шее каждого покойника виднелась узкая темная полоса. Джон сначала подумал, что все трое лежат с перерезанными горлами, но это был след шнура, свитого из оленьих жил. Шнурок этот был на шее Армагиргина, а концы его находились в окостеневших кулаках хозяина острова Айон. Армагиргин сначала задушил жен, а потом себя.

Джон и Алексей постояли в дверях, потом молча пошли к дому Ревкома, и каждый думал о том, что из жизни ушел человек, которому уже не было места среди людей.

Тэгрынкеу воспринял известие почти спокойно, только сказал деловито:

— Надо попросить Гэмалькота позаботиться о похоронах.

Старика и его жен хоронили ярким солнечным утром. Похоронная процессия состояла всего лишь из двух человек. Они тащили нарту по пологому склону, пока не поднялись на Холм Захоронений. Люди смотрели из яранг, время от времени оглядывая небо. Но оно было ясное и чистое, воздух был неподвижен — значит, по старинному поверью, Армагиргин и его жены уходили сквозь облака, не держа зла на оставшихся.

К вечеру в морскую сторону пролетела стая уток.

— Скоро в море! — сказал Тэгрынкеу. — А тебе, Сон, наверное, уже пора возвращаться в Энмын. Начинается весна, а за ней придет трудное лето. А за то, что нам пришлось немного подержать тебя в Уэлене, не обижайся. Я многое в тебе понял, а ты, наверное, теперь иначе думаешь о нас.

18

В Энмын Джон ехал на нарте милиционера Драбкина, который управлял собаками, как заправский каюр. Когда только успевал молчаливый милиционер, но алыки он смастерил собственноручно, на каждого пса у него были припасены маленькие кожаные обутки, чтобы собаки не резали лапы на остром весеннем снегу.

Селения оправлялись после трудной зимы. На Холмах Захоронений почти не было свежих покойников — люди выдержали и готовились к новой битве за жизнь.

Несколько раз останавливались в ярангах, и Джон теперь поневоле обращал внимание на нищету и убожество жилищ, на вековую грязь, которая из поколения в поколение налипала на жизнь. Она была не только на почерневших стойках яранг, на шкурах пологов, на убитом земляном полу, на телах людей, но и в душах их, в мыслях, в представлениях о мире. Честен ли он перед своим народом, мирясь с этой жизнью, которая казалась ему прекрасной, потому что в ней не было той лжи, от которой он бежал? Не создал ли он сам другую ложь, отговаривая чукчей от движения вперед, которое неизбежно?

В одной из яранг, пережидая короткую, но яростную весеннюю пургу, Джон достал потрепанный кожаный блокнот, перечитал записи, вынул огрызок карандаша, прикрепленный к блокноту специальным кожаным зажимом, и записал:

«Когда случаются такие мировые потрясения, как революция в России, они касаются всех. Эта революция рано или поздно отзовется в судьбах каждого человека. От нее не уйдешь, не спрячешься даже в самой глухой тундре. Она найдет тебя, затронет твою судьбу, переделает всю жизнь. И это не оттого ли, что она производит множество маленьких революций в душах людей? Может быть, такое произошло и в моей душе?..»

Сидящие в пологе сгрудились вокруг пишущего, налезали друг на друга, особенно ребятишки, и кто-то не мог сдержаться:

— Как бежит след!

— Запутывает, как заяц на снегу…

— А ведь это разговор! — значительно сказал хозяин яранги Печетегин. В этом возгласе было восхищение и удивление перед видимым чудом.

— Скоро каждый из вас сможет вот так, как я, наносить следы на бумаге и различать их, — сказал Джон, захлопывая блокнот.

— Какомэй! — недоверчиво протянул Печетегин.

— В Энмыне уже учатся, — сообщил Джон.

— У нас кто сможет? — озадаченно спросил хозяин.

— Очень короткое копьецо, которым чертят, — деловито заметил сухонький старичок, который любопытствовал больше всех и напирал на Джона так, что мешал писать.

— У меня уже старенькое… копьецо, — использовал это слово Джон, — а поначалу дают целое, вот такой длины, — Джон показал, каким бывает новый карандаш.

— А вот как научатся люди чертить разговор на бумаге, — рассудил старичок. — так языком разговаривать не разучатся ли?

— Думаю, что нет, — улыбнулся Джон.

— И еще одна опасность есть, — старик вплотную придвинулся к Джону: — Мысли таить начнут.

— Как это? — не понял Джон.

— Вот Печетегин, — старик кивнул на хозяина яранги. — Я его хорошо знаю, все его мысли, намерения. Иной раз ему даже ничего не надо произносить вслух — по глазам вижу, что ему надо. А когда он с другими говорит — мне ведь слышно не будет. Появятся тайные мысли, тайные намерения, и начнется разлад между людьми.

Старик вроде сам огорчился такому будущему, помолчал, подумал и вдруг решительно заявил:

— Нет, не для нас грамота. Разлад принесет.

— Зато когда ты будешь уметь различать следы на бумаге, ты сможешь общаться с далекими людьми, — пытался возразить Джон. — Вот я уеду, когда утихнет пурга, и ты вдруг вспомнишь, что недосказал что-то, и пошлешь мне недосказанные слова.

— Это можно! — с довольным видом сказал старик. — Это даже хорошо!

Дорога теперь шла вдоль морского берега, и железные полозья чиркали по рыхлому ноздреватому снегу. Иногда выезжали на морской лед, чтобы застрелить дремавшую на солнце нерпу, или устраивали привал и подстерегали утиные стаи. Ехать бы и ехать по этой удивительной весенней дороге, по талым лужам голубой воды, собирать для костра умягчившийся в соленой воде, высохший на весеннем ветру плавник! Но дома ждали дети и Пыльмау, друзья, лица которых снились Джону Макленнану во время его странного пребывания в сумеречном доме в Уэлене. Какое наслаждение быть свободным! Из многих удивительных изобретений, направленных к тому, чтобы унизить человека, самым больным и нестерпимым является лишение человека свободы! Следующим по тяжести наказанием может быть только лишение самой жизни. Армагиргин выбрал смерть. Для себя и для своих жен, которых он не мог отделить от себя, от своей сущности. Он ушел, уверенный в том, что существует мир за облаками: его нравственные страдания по своей мучительности уже не могли сравниться со страданиями физическими. Всю жизнь служить мишенью для презрения, потерять собственное лицо… Тогда лучше испытать мгновенную боль и успокоиться навечно.

Как-то долгим вечером в яранге Орво шел разговор о той видимой легкости, с какой чукчи расстаются с жизнью. За несколько дней до этого в соседнем селении глава семьи перебил всю семью и напоследок заколол себя. Это случилось поздней осенью, когда в ярангах в изобилии водилась дурная веселящая вода. Человек напился и похитил бутылку у соседа. Пробудившись от пьяного сна, он с ужасом узнал о содеянном, и перед ним встало страшное будущее — всю жизнь прожить с именем человека, польстившегося на чужое. И он принял единственно правильное решение, и когда это случилось, никто особенно этому и не удивился: каждый поступил бы именно так, если бы считал себя настоящим человеком.

Ранним утром, когда солнце только поднималось, показался родной Энмын. Он был жалкий и маленький, но трогательный, словно беспомощный ребенок, затерявшийся в весенних заблестевших снегах.

Люди еще спали. А собаки долго не чуяли приближающуюся нарту — ветерок дул навстречу. Зато Джон жадно ловил ноздрями знакомые родные запахи, а в этом мире, таком скудном красками, они были для него цветами свидания с дорогим.

Драбкин хорошо помнил дорогу и вел нарту прямо к жилищу Джона Макленнана. Пробудившиеся собаки подняли ленивый лай, и кто-то, выглянувший из крайней яранги, с удивлением сказал:

— Какомэй, маглялин![49]

Джон про себя улыбнулся, вдруг заметив, что его имя похоже на слова — Макленнан — маглялин. У заиндевелого порога — толстой доски из плавникового леса — Драбкин остановил нарту и вздохнул.

Джон медленно сошел с нарты и подошел к порогу. Из глубины яранги донесся пронзительный голос Яко:

— Атэ приехал!

Джон видел, как в глубине чоттагина метнулась меховая занавесь и оттуда стремительно выпорхнула Пыльмау. Она была в наспех накинутой меховой кэркэре, волосы ее были распущены. Приглаживая их рукой, она подошла к пологу и остановилась.

— Почему ты не входишь, Сон? — спросила она.

А Джон все смотрел на заиндевелый порог и думал, что вот уже которую весну он встречает на Чукотке и никогда не замечал, как красив весенним утром покрытый инеем порог родного жилища. Разноцветные кристаллики блестят в трещинах, на выемке, протертой множеством ног, и весь этот неказистый в обычное время деревянный брусок кажется отлитым из чистого серебра.

— Почему ты не входишь, Сон? — повторила вопрос Пыльмау, и в ее голосе было столько нежности, что, выплеснись она, все сокровища мира поблекнут перед силой и нежностью этой женщины.

— Я впервые увидел иней на пороге, — смущенно пробормотал Джон. — Какой хороший знак весны!

И переступил через серебряное сияние в родной дом, пропахший дымом и неистребимым запахом тюленьего жира.

19

Тынарахтына, дочь Орво и нареченная Нотавье, отказала жениху и собиралась выйти замуж за учителя Антона Кравченко.

— А как же Нотавье? — спросил Джон у Пыльмау, сообщившей эту новость.

— Плохо ему. Грозится поломать школу, сжечь, — ответила Пыльмау. — Приехал Ильмоч. Тоже громко разговаривает.

К середине дня в ярангу Джона потянулись гости. Первым пришел Тнарат и сообщил, что хочет сделать новую корму для байдары.

— Можно поставить такой сильный мотор, что лодка будет летать.

Он достал листок бумаги и показал чертеж.

Заглянул Гуват, подымил трубкой, внимательно оглядел Джона и осторожно спросил:

— Худо было в сумеречном доме?

— А как ты думаешь?

— По твоему виду не скажешь, — заметил Гуват. — Ты даже не похудел. Может быть, новый сумеречный дом совсем не такой, как при Солнечном Владыке? Ведь сейчас говорят — все для народа, вот и сумеречный дом удобнее…

Когда в яранге набралось много народу, Пыльмау подала большой чайник, и Джон принялся рассказывать о пребывании в сумеречном доме. Самое большое впечатление на слушателей произвело то, что тюрьма была баней, и время от времени заключенных выводили, чтобы устроить общую помывку.

— Где же они так пачкаются, что моются часто? — удивился Армоль.

— Не пачкаются, у них такая привычка, — ответил Джон. — Поэтому у них не бывает чесотки.

— Чесотка от вшей, — авторитетно заявил Орво. — а вши происходят, как известно, от печени.

Очевидно, это было простой истиной, потому что все кивнули головами в знак согласия.

— Как вы думаете, если нам устроить такую баню? — спросил Джон.

— Можно, конечно, — раздумчиво ответил Орво, — но много дерева надо собрать. Это же надо строить настоящий деревянный дом. А кто у нас такое сможет?

— Я смогу, — подал голос Тнарат. — Попробую.

— Горячей воды много понадобится…

— А что останется — можно заваривать и устраивать всеобщий чай! — возбужденно воскликнул Гуват, и это замечание развеселило всех и превратило постройку бани в обыкновенную шутку.

Пришел Ильмоч, и все замолкли, стали потихоньку разбредаться по своим жилищам.

Пыльмау еще раз заварила чай. Оленевод пил маленькими глотками, молчал и изредка тяжело вздыхал. Длинные седые волосы реденькой бородки покрывались мелкими бисеринками пота.

Орво и Джон переглядывались, но никто из них не решался начать трудный разговор. Выпив подряд пять чашек, Ильмоч вытер пот, стряхнул с бороды капли и сказал:

— Привез я тебе пыжик на нижнюю кухлянку. Осенью не успел, так теперь привез. Пошли кого-нибудь за ним.

— Успеется, — ответил Джон.

— Пусть сын твой сходит, — сказал Ильмоч и обратился к Пыльмау: — Пошли Яко за пыжиком.

— Нету Яко, — тихо ответила Пыльмау и виновато посмотрела на мужа.

Утром Джон видел сына, разговаривал с ним, и Яко рассказал, как все было в доме, пока отец отсутствовал, как он сам отобрал годных щенят у суки Пипик, а остальных заморозил в снегу, как ходил вместе с Тнаратом проверять нерпичьи сети и даже стрелял из дробовика по утиной стае.

— Где же он? — встревоженно спросил Джон.

— Учится он, — прошептала Пыльмау и опустила голову.

— Вот! — со злорадством воскликнул Ильмоч. — Учится! Чему учится? Раньше только отец знал, как и чему учить сына. Ушел учиться! Раньше разве такое было мыслимо?

— Где твоя мудрость, Орво? — Теперь Ильмоч обратился к старику. — Твоих людей учат чужаки, а ты сидишь и покуриваешь. Твоих самых дорогих друзей сажают в сумеречный дом, а ты вежливо улыбаешься. Что случилось? Почему вы вдруг стали такие беспомощные? Я тебе послал лучшего парня, чтобы он пожил в твоей яранге, чтобы ты полюбил его как родного, а твоя дочь отвергает его, и он носит позор, полученный в твоей яранге! Почему я должен открыть вам глаза и сказать прямо, откуда все это идет? Разве вы сами не видите? От школы все, от грамоты!

Ильмоч повернулся к Джону.

— И твоего сына научат отбирать у мужей их жен…

— Она еще не была ему настоящей женой, — возразил Орво.

— Нотавье лучше тебя знает! — отрезал Ильмоч.

— Учитель нарочно услал тебя в сумеречный дом, чтобы легче было творить черные дела, совращать людей, учить их тому, что никогда им в жизни не будет нужне! — продолжал Ильмоч. — Я понял: грамота — это не только умение наносить и различать следы на бумаге. Не это важно. Важнее — какие это следы и что за мысли внушают эти значки!

Ильмоч еще долго говорил, выкрикивая ругательства по адресу учителя. Но когда он обратился к Тынарахтыне, которая оказалась такой коварной и непостоянной и променяли хорошего парня, потомственного оленевода, сына самого Ильмоча, на какою-то учителя, который только и знает, что чертит значки на бумаге и еще учит детей чужим песням, Орво не выдержал:

— Он не только пишет и поет. Ты неправ. Он ходит на охоту и два дня назад убил двух нерп. Так что жир, который горит в школьных светильниках, он добыл сам.

— Как! — воскликнул изумленный Ильмоч. — Ты его защищаешь? Ты, который клялся в дружбе, защищаешь этого пришельца? Ты знаешь не хуже меня белых людей. Для меня самое большое удовольствие — забрюхатить наших дочерей, а потом отправиться на своих кораблях в свои страны. Разве ты это забыл?

Орво молчал. Он низко опустил голову и стыдился смотреть в глаза Джону. Но Пыльмау, которая возилась с дочерью у жирника, все слышала, и с потемневшим от гнева лицом она подошла к Ильмочу.

— Ты забыл, в чьей яранге находишься?

Но, ослепленный обидой за своего сына, Ильмоч уже не задумывался над своими словами.

— Видишь? — со злорадной усмешкой обратился он к Джону. — Женщина подает свой голос. И все это от него, от учителя! Это он сказал, что женщина равна мужчине! Ты слыхал? Женщина равна мужчине! Такое мог сказать только безумец или человек, который решил разрушить нашу жизнь!

Ильмоч так раскричался, что Софи-Анканау начала всхлипывать, а потом залилась громким плачем.

Но старик уже сам устал от своего крика. Он вдруг беспомощно всхлипнул, и Джон почувствовал жалость.

— Скажи, Сон, как жить дальше? — обратился старик к нему. — Почему они пришли и нарушили нашу жизнь? Почему они не дают человеку жить собственными мыслями, а суют ему свои? А, Сон?

Но что мог ответить Джон? Он сам был в таком смятении, в таком расстройстве и мыслей, и чувств, что только спокойствие и уверенность Пыльмау поддерживали его.

— А что говорит сам Нотавье? — спросил Джон.

— Что может сказать мальчик? — всхлипнул Ильмоч. — Его обманули. И Тынарахтына обманула, и мой друг, — старик кивнул в сторону Орво.

— Прежде чем говорить об обмане, поглядел бы на себя, — спокойно заметил Орво. — Сколько раз лгал сам и даже не краснел.

— Ты мне такое сказал? — гневно воскликнул Ильмоч. — Мне, другу, оленному человеку? После этого ноги моей больше не будет в вашем селении. Будете дохнуть с голоду — не зовите и не ищите! Обманщиком меня назвал!

Ильмоч поспешно одевался, шарил вокруг себя дрожащими пальцами. Он схватил малахай Орво, обнаружил ошибку, плюнул на него и так с обнаженной головой выскочил в чоттагин и пнул подвернувшуюся под ноги собаку.

Под жалобный собачий визг Орво и Джон долго смотрели друг на друга.

— Как же такое случилось?

— Сам не понимаю, — пожал плечами Орво. — Сначала все было так хорошо. Правда, Тынарахтына посмеивалась над оленеводом, но она всегда такая насмешница… Заставляла его всякие дурости делать… А с Антоном у нее давно началось. Держала она все это в себе, никому не говорила, но я-то видел. Да и за школьными-то светильниками пошла смотреть, чтобы быть поближе к нему…

— А что Антон? — допытывался Джон.

— Антон тоже виноват, — ответил Орво. — Зачем говорил про равноправие? Это несерьезно. Теперь она смотрит в сторону, словно пес, который тайком сало съел.

— Как же они собираются жить? — спросил Джон.

— Жениться собираются, — грустно ответил Орво. — Говорят, по новому обычаю. По бумажке.

— Как сам на все это смотришь?

— А я и не смотрю, — ответил Орво. — Я закрыл глаза, потому что ничего не понимаю… Антон мне признался, что тебя взяли в сумеречный дом, потому что он написал такое письмо. Каялся. Много раз писал в Уэлен. Я сам возил письмо, но меня до тебя не пустили.

— Раз они оба собираются жениться, — немного подумав, сказал Джон, — пусть женятся. Главное — они любят друг друга.

— Это гы зря говоришь, — наставительно возразил Орво. — Что же получится? Мужчина ведь такой человек — сегодня он любит одну, завтра другую. Что ж, каждый раз ему менять жену?

Джон улыбнулся, а Орво вдруг рассердился:

— Почему улыбаешься? Тебе дело говорят, а ты ничего не хочешь советовать. Словно подменили тебя в этом сумеречном доме. Дай совет человеку, — с мольбой в голосе попросил Орво.

— Пусть женятся, — сказал Джон. — Это очень хорошо, что Тынарахтына сама выбрала себе мужа. Я надеюсь, что они будут счастливы.

— Так ведь мы друга лишились, — жалобно простонал Орво. — Откуда будем брать оленьи шкуры? Камусы на торбаса? Когда я соглашался отдать Тынарахтыну за Нотавье, я думал о благе всего селения, всех людей Энмына.

— Жизнь теперь так изменится, — сказал Джон, — что и шкуры, и все другое мы будем доставать иначе, не отдавая дочерей за нелюбимых ими мужчин.

Орво ушел недовольный и сердитый. Он продолжал что-то бормотать про себя и даже не ответил на приветствие Яко, бегущего домой из школы.

Мальчик потоптался в чоттагине, отряхнул приставший к подошвам весенний талый снег и вошел в полог.

Встретившись глазами с отцом, он быстро посмотрел на мать.

— Подойди ко мне, — позвал его Джон.

Мальчик боязливо приблизился к отчиму.

Яко дрожащей рукой подал сшитые листки. Пыльмау на всякий случай приблизилась и гордо сказала:

— Эти листки я сшила сама, чтобы они были похожи на твою бумагу.

Белые, туго сшитые оленьи жилы держали разноцветные листки. Здесь были обертки с липтоновского чая, с плиточного жевательного табака, листочки, очевидно выданные учителем, тщательно разглаженные клочки разных оберток, которые собирала Пыльмау, словно зная, что ее сын пойдет в школу.

На первой странице красовались русские буквы. Знакомые очертания, но Джон так и не понял, что написано, и спросил Яко:

— Это что?

— Тут написано мое имя, Яко Макленнан.

Джон молча кивнул и заглянул на следующую страницу:

— А это что?

— Самые лучшие слова, — почему-то шепотом ответил Яко.

— Какие же это самые лучшие слова?

— Ленин и революция, — теряя голос, ответил Яко.

На следующих страницах были написаны цифры.

Пыльмау походила на встревоженную птицу. Она переводила взгляд то на сына, то на мужа, стараясь заглянуть в глаза.

— Ты не сердишься? — спросила она наконец.

Джон посмотрел на Яко, на Пыльмау, широко улыбнулся и весело сказал:

— Сержусь на себя. Яко давно пора быть грамотным человеком. Верно, сынок?

От неожиданности мальчик не мог произнести ни слова, и мать пришла к нему на помощь:

— И Антон хвалит его.

Джон достал свой кожаный блокнот и торжественно подал Яко:

— Держи. Пиши на этой бумаге.

Яко чуть не уронил на пол тяжелый кожаный блокнот и вопросительно посмотрел на мать, словно спрашивая у нее одобрения.

— А как же ты сам? — удивилась Пыльмау. — На чем будешь писать сам? Да и там твои слова написаны.

— Я решил больше не писать, — ответил Джон. — А то, что в блокноте написаны мои слова, — ничего в этом плохого нет. Когда Яко вырастет, научится читать не только по-русски, но и на языке своего отца, тогда прочитает мои записи и, может быть, поймет, почему я был такой, почему я сначала был против учения.

— Спасибо, атэ, — дрогнувшим голосом ответил Яко и прижал к груди блокнот. — Учитель сказал, что придет вечером. Он хороший человек. И Тынарахтына гоже…

20

— На свадьбу пришел звать? — спросил Джон, когда Антон просунул голову из чоттагина в полог.

— Это вы всерьез?

— А почему бы нет? — улыбнулся Джон. — Всполошил весь Энмын, лишил моих земляков источника оленьих шкур и еще колеблется — праздновать свадьбу или нет, — шутливо-строгим тоном заметил Джон.

— Насчет шкур пусть не беспокоятся, — ответил Антон. — Нотавье сам заявил мне, что ему с самого начала не нравилась Тынарахтына. Он даже дотошно перечислял все ее недостатки: громко, как мужчина, разговаривает, быстро ходит, словно на охоту собралась, кулак у нее тяжелый, насмешлива и быстра…

— Как же вы берете девушку в жены с такими явными пороками? — спросил Джон.

— Все это мне как раз и нравится, — ответил Антон. — Конечно, я здорово усложнил свою жизнь, даже нескольких учеников было лишился на время, но спасибо Яко. Когда он пришел учиться, вернулись и те, кто бросил ходить. А вообще я очень счастлив. Наверное, у вас тоже было такое?

Было ли такое у Джона и Пыльмау? Через убитого Тою, через слезы Мери Макленнан, через многие страдания, неверие и недоверие… И вот уже такое чувство, когда знаешь, что уже ничто, кроме смерти, не может разрушить этот союз. Да н смерть тоже была бы бессильна. Но Актону хотелось услышать подтверждение своему счастью, к Джон ответил:

— Было, конечно, было…

— Я вас очень прошу поговорить с Орво. Он не хочет меня видеть.

— Он, по-моему, уже понял все, и говорить с ним нечего, — ответил Джон.

— Если бы так, — вздохнул Антон и, глянув в глаза Джону, сказал: — А ведь я виноват в том, что вас арестовали.

— Не стоит об этом вспоминать, — отмахнулся Джон.

— Нет, — продолжал Кравченко. — Вы должны меня выслушать. Это не оправдание, а установление истины. Я писал Бычкову о том, что ваше присутствие и ваше влияние на жителей Энмына стесняет мою работу. В Уэлене это поняли буквально и решили вас изолировать. После того как вас увезли, я написал несколько писем. Немного успокоился, когда получил ответ от Бычкова, что ваше дело отправлено в Петропавловск и оттуда ждут указаний…

— Вы напрасно беспокоитесь, — заговорил Джон. — У меня совершенно нет чувства обиды или злобы на вас. В конце концов, если серьезно вдуматься, то решение властей было правильным. А то, что у них нашлось достаточно ума понять меня и понять мое место на этой земле, родило у меня уважение к Советской власти.

— Это правда? — обрадованно спросил Антон, и в его глазах блеснул огонек мальчишеской радости.

«Какой он молодой! — с затаенной завистью подумал Джон. — Сколько у него энергии! Быть может, ему вправду будет под силу сделать то, от чего я уклонился. И тогда он станет для этих людей подлинным героем, а не просто товарищем…»

Джон молча кивнул.

С этого дня Антон Кравченко стал частым гостем в яранге Джона Макленнана. Как-то он пришел с Тынарахтыной. Девушка переступила порог, высоко держа голову. Однако в ее глазах было смущение и немой вопрос: а как ее примет та, что живет уже долгие годы с иноплеменником?

Пыльмау приветливо встретила гостей.

Пока мужчины разговаривали о своих делах, женщины завели свою беседу.

— Ты мне скажи, — шепотом настаивала Тынарахтына, — есть что-нибудь особенное в жизни с белым? Какие-то должны быть привычки, от которых они не могут отделаться…

— Да ничего особенного, — отвечала Пыльмау. — Все как у людей. Я поначалу так же думала, как и ты, когда Джон впервые меня поцеловал…

— Да, это удивительно и… — Тынарахтына не могла сразу подобрать слова, — сладко вот тут. — Она показала место чуть пониже высокой груди.

— А как Нотавье? — спросила Пыльмау.

На лицо Тынарахтыны набежало облачко, но она как бы смахнула его быстрым движением рук, заодно поправив волосы на лбу, уверенно сказала:

— Найдет себе жену. Я дала ему совет.

— Дала совет? — удивилась Пыльмау.

— Да, — кивнула Тынарахтына. — А почему не дать такому дураку добрый совет? Тем более, как говорит Антон, теперь мы равноправны с мужчинами. Я показала на семью Тнарата, на его дочерей. У Нотавье прямо загорелись глаза, как у вырвавшегося на волю песца, и он даже признался мне, что думал о средней, о Тиннэу.

— Не по сердцу мне эти разговоры о равноправии, — заметила Пыльмау. — Ты только подумай, что будет, если это вправду начнется. Женщины будут говорить мужскими словами, носить штаны и короткие зимние торбаса. Пойдут на морской лед охотиться, осквернять своим присутствием лежбище, будут рулить байдарой и… — Пыльмау перевела дух, — это против природы… Как Тынарахтына ни старалась казаться скромной и послушной девушкой, однако не могла совладать со своей природой, потому что и на самом деле характер у нее был своевольный, неуступчивый и она привыкла ценить собственные мысли.

— А почему бы и нет? Разве справедливо, когда тяжелую работу делает женщина?

— Так и мужчине нелегко, — возразила Пыльмау. — То, что ты говоришь, противно природе, — повторила она и задумчиво продолжала: — Вот подумай. У твоею отца две жены. Никто этому не удивляется. А если у тебя будут два мужа?

Тынарахтына вдруг лукаво подмигнула:

— Совсем неплохо!

От этой откровенности Пыльмау покоробило, ей стало неловко, и она уже хотела сказать что-то резкое гостье, как вдруг вспомнила давнее, когда еще был жив первый муж, Токо, пока роковой выстрел не положил конец его жизни. Она хорошо помнит то утро, когда эта же мысль пришла ей в голову и удивила простотой и мудрой завершенностью: почему, когда мужчине нужна вторая женщина, он ее берет так же легко и просто, как первую, а когда женщина испытывает одновременно влечение к двум мужчинам, она не может быть женой одновременно обоих? Быть может, именно тогда, когда ей пришла в голову эта мысль, и родилось подлинное чувство к Джону. Когда Токо уходил на охоту, Джон, которого еще все называли Сон, ибо не знали звучания настоящего имени, оставался в пологе и разговаривал с Пыльмау, смешно произнося слова, запинаясь при разговоре, словно шел нетореной дорогой. И вдруг у нее в груди шевельнулось то же чувство легкости, зависти к молодости Тынарахтыкы, ее дерзости и тем бесконечным удивлениям к открытиям, которые сопровождают любовь на протяжении жизни и составляют то, что иной раз называют счастьем. Она не подозревала, что почти так же и только что подумал Джон, ее муж.

Празда, теперь разговор шел совсем о другом, о том, что наступает время весенней моржовой охоты.

— Принцип коллективности так строго и неукоснительно соблюдается на моржовом промысле, что вряд ли что здесь может добавить социализм, — разъяснял Джон. — Пусть останется так, как всегда бывало. Люди собираются в артели не только по родственному признаку, но и потому, что сработались. Скажем, Армоль чувствует себя увереннее, если у него гарпунером молодой Эргынто, а я уже привык, когда рядом со мной Тнарат, а на руле сидит Орво.

— Выходит, что мы, большевики, опоздали со своим коллективным хозяйством, с новой организацией труда? — с оттенком обиды спросил Кравченко.

— Не думаю, — ответил Джон. — При дележе добычи принцип равенства часто нарушается. Причем нарушение идет очень тонко, не касаясь жизненно нужных продуктов морского промысла. Неравномерно распределяется только то, что можно продать или накопить для обмена.

— Интересно, — заметил Кравченко. — Накопление товарного подукта.

— Не знаю, как это называется, — продолжал Джон, — но это есть. Причем этот продукт получает владелец байдары или вельбота.

Вот уже который год Джон Макленнан принимал участие в ежегодном весеннем священнодействии, когда с высоких подставок спускали на снег кожаные байдары, готовя их к летнему плаванию.

Они вышли с сыном из яранги, стараясь не разбудить младшего брата и сестренку. Пыльмау уже была на ногах и приготовила богам пищу из кусочков оленьего сала, нерпичьего жира, сушеного мяса и крохотных кусков мороженого утиного жира, похожего желтым цветом на лучшие сорта сливочного масла.

К высоким стойкам уже стягивались люди со всего Энмына. Много было ребятишек того же возраста, что и Яко, и Джон с интересом вглядывался в их лица, словно старался найти какие-то новые черты, полученные ими во время учения. Яко тут же бросился к ним, и дети затеяли какой-то свой, особенный разговор. Джон подумал, что настала пора, когда у детей появляются секреты от родителей, и многое такое, что уже не найдет отклика в родительских сердцах. И они правы в этом, потому что изучение грамоты, познание нового, расширение кругозора — это то, чего никогда не было у родителей, и поколение, которое растет, намного оторвется от своих предков и часто не будет понимать их.

Орво медленно приближался к Джону. По заведенному обычаю обряд возглавлял и проводил Орво. Вот и сейчас, каждый, кто принес священное угощение, передавал его старику, ссыпая пищу для богов на широкое деревянное корыто.

Орво выглядел не так торжественно, как раньше. Наоборот, он казался растерянным, чем-то расстроенным.

— Может, не то я делаю? — тихо спросил он у Джона.

Тот не понял вопроса и с удивлением уставился на старика.

— Я спрашиваю, может, кто-нибудь другой совершит обряд?

— Почему?

— Вот Армоль говорит, что нельзя быть зараз и главой Совета, и совершать обряд. И учитель Антон сказал, что большевики против богов и против того, чтобы их кормить.

— А что убудет у большевиков, если богов немного покормить? — возразил Джон.

— Наверное, ничего, — нерешительно предположил Орво, — но все же… Может, передать священное блюдо Армолю? Я вижу, он хочет.

— Я бы не советовал делать этого, — сказал Джон. — Сегодня Армолю захочется священного блюда, а завтра он вздумает стать главой Совета.

— Так ведь Совет выбирают, — напомнил Орво.

— Наверное, того, кто совершает обряд, тоже выбирают, а не он сам берется за это дело? — спросил Джон.

— Это верно, — кивнул Орво. — Люди меня попросили еще давно.

— Тогда совесть твоя должна быть спокойна, — сказал Джон. — Если люди попросиди тебя быть и жрецом, и председателем Совета, то делай и то и другое.

Орво молча кивнул и торжественно зашагал вокруг спущенных байдар, возглавляя шествие. Снег громко скрипел под ногами, и скрип смешивался с громким шепотом священных слов. Время от времени старик останавливался, разбрасывал горстками угощение, которое тут же осторожно, без обычного лая и драки, подбирали собаки.

Мужчины медленно шли следом, преисполненные сознанием важности происходящего. Они не разговаривали и зорко подсматривали за детьми, чтобы те не шалили и вели себя так же строго и торжественно, как родители.

Тишина нависла над Энмыном. Высокое небо с глубокой голубизной отражалось в снегу; солнце светило ярко, и воздух как бы дышал в лад с размеренным дыханием собравшихся людей. В звенящей тишине иногда чудился иной голос, словно отвечающий Орво.

И вдруг в торжественной тишине послышался странный звук, нечто чуждое, отклик иной жизни. Это был звук медного колокольчика.

Мальчишки, присутствующие на жертвоприношении, переглянулись и затоптались на месте, отстав от общего шествия.

Из яранги-школы выбежала Тынарахтына. Один рукав кэркэра у нее был опущен, и голой рукой ока высоко держала колокольчик и изо всех сил трясла им, разнося медный звук по притихшему в торжественной тишине Энмыну.

Тут же остановился и Орво. Он недоуменно оглянулся. Поводил головой, ища источник помехи, и увидел бегущую Тынарахтыну. Пораженный Орво опустил край жертвенного корытца, и пища богов посыпалась на снег на радость собравшимся собакам.

— Что с ней случилось? — встревоженно спросил Орво.

— Бежит, как бык в оленьем стаде, созывающий важенок, — невольно заметил Тнарат.

Джон вспомнил, что в оленьем стаде самому почетному и сильному быку, признанному вожаку стада, вешают на рога такой колокольчик, и по его звуку пастух может в любое время отыскать стадо, будь это непроглядная осенняя ночь или пурга.

— Не важенок созывает, а учеников! — объяснил Гуват. — А колокольчик я подарил учителю, когда он гостил у меня. Вот пригодилась вещь, а то без пользы валялась у меня в яранге…

Голос Гувата понижался, тускнел по мере того, как Тынарахтына приближалась с колокольчиком.

— На урок! На урок! — кричала девушка в такт звону. — Учитель давно ждет!

Все, кто присутствовал при обряде, застыли в оцепенении: мало того, что женщина приближалась к священному месту, она еще и шумела, и кричала, и звонила в колокольчик. Это было невиданное и неслыханное кощунство над священным обрядом, и поначалу все растерялись.

Разъяренный Армоль двинулся навстречу девушке. Он на ходу скинул рукавицы, и его темные кулаки так крепко сжались, что обозначились светлые пятна суставов. Джон внутренне собрался, ожидая, что произойдет что-то страшное и непоправимое.

Тынарахтына заметила приближающегося Армоля, остановилась и опустила руку с колокольчиком. Она спокойно ждала мужчину со сжатыми кулаками, стоя с медным колокольчиком в руке.

Никто не успел ничего сообразить: напряженную тишину разорвал вопль! Но Тынарахтына осталась стоять, а бедный Армоль, ухватившись обеими руками за лицо, выл и выкрикивал ругательства. Отставив окровавленные пальцы, он еще раз кинулся на Тынарахтыну, но она ловко подставила руку, и мужчина рухнул в снег.

— Как ты смеешь кидаться на жену большевика! — раздался звонкий голос Тынарахтыны. — Ты, не знающий, что такое равноправие женщины, теперь понял?

Армоль вскочил на ноги. По его лицу струилась кровь: должно быть, Тынарахтына угодила ему колокольчиком прямо по носу.

— Я тебя убью! — завопил Армоль. — И твоего мужа-большевика убью! Всех большевиков застрелю!

С этим криком он бросился в свою ярангу.

А Тынарахтына проследила спокойным взглядом за ним и презрительно произнесла:

— Солнечный Владыка ничего не мог сделать с большевиками, а он… — она усмехнулась и властно приказала притихшим детям: — Пошли в школу! Учитель ждет.

Мужчины в молчании стояли, пока дети не скрылись в яранге-школе. Потом Орво, очнувшись, глянул себе под ноги, пнул собаку, которая рылась в снегу, отыскивая крохи жертвенного угощения, и сказал:

— Он может выскочить с винчестером! Надо его остановить!

В подтверждение его слов из яранги показался Армоль. Перезаряжая на ходу оружие, он побежал к яранге-школе.

Джон, словно его подхватил вихрь, помчался наперерез и столкнулся с Армолем на полдороге.

— Стой! — закричал Джон, — Стой! Там дети!

Но Армоль уже припал на одно колено. Джон пнул ружье, и пуля зарылась в снег, подняв маленькое снежное облачко.

— Уйди! — закричал Армоль. — И тебя убью, белая гнида без рук!

Но Джон уже успел схватить винчестер. Когда Армоль двинулся на него, он наставил ствол и спокойно сказал:

— Выстрелю.

— Стреляй! — закричал в исступлении Армоль. — Стреляй! Белому убить чукчу легче зверя. А ты уже убил одного! Друга моего Токо. Стреляй! Убивай нас, бери наших женщин, детей!

Подкравшиеся сзади Тнарат и Гуват повалили Армоля на снег, связали и потащили домой.

А в яранге-школе шел урок, словно ничего не случилось. Чинно, рядышком, сидели мальчишки и несколько девочек. Тынарахтына поправляла огонь в жирнике и никак не могла выровнять пламя.

21

Лед обломился, и волна качнула суденышки, спущенные на воду.

Их привезли на длинных, составленных из нескольких упряжек, нартах. Нарты сопровождали мальчишки, у которых уже закончилось учение и они освобождались на все лето.

Антон Кравченко заявил, что желает охотиться вместе со всеми, и его взял на свою байдару Орво. Учитель был одет в аккуратные кэмыгэты, камлейку и нерпичьи штаны. Все это было сшито заботливыми руками Тынарахтыны и, возможно, сначала предназначалось Нотавье, который давно уже перешел в ярангу Тнарата.

По горизонту, низко стелясь над головой, тянулись птичьи стаи. Красноклювые топорки купались в студеной воде и близко подплывали к байдарам, рискуя попасть под метко пущенный из пращи камень.

Старшие ребятишки отправлялись на охоту. Младшие с завистью смотрели, как Яко и его сверстники чинно и спокойно беседовали с охотниками, не обращая внимания на топорков.

Упряжки скрылись в торосах, возвращаясь домой, а байдары взяли курс на Берингов пролив.

Шли под парусами. Вода громко билась о кожаные днища, небольшие льдинки с глухим стуком тыкались в борга.

Джон наблюдал за Антоном, который впервые отправлялся на моржовую охоту. В его отношении к этому русскому парню появилось какое-то отеческое чувство. Может быть, потому, что Антон не стеснялся приходить к нему за советом. Правда, когда Тынарахтына сбила с ног гордого Армоля, учитель пренебрег советом Джона уехать на некоторое время из Энмына, твердо заявив, что «большевики никогда не отступают и ведут борьбу до последней капли крови…» Армоль, полежав связанным до позднего вечера, успокоился и дал слово, что больше никогда не будет прикасаться к винчестеру.

Внешне все как будто уладилось, но недаром Джон прожил столько лет в Энмыне и хорошо знал Армоля.

А сейчас Антон сидел посреди обступивших его энмынцев и весело рассказывал на хорошем чукотском языке, как охотятся богатые русские помещики, затравливая волка или зайца собаками. Гуват спросил, кому доставалась добыча.

— Конечно, богатому!

Тнарат удивленно спросил.

— А что же оставалось есть остальным?

— Заяц для русского человека не главная еда, — ответил Антон. — Для него главное — хлеб.

— Одним хлебом сыт не будешь, — заметил Гуват. — Сколько же его надо съесть досыта!

Кравченко принялся объяснять, что еще, кроме хлеба, ест русский крестьянин, и рассказ его был интересен и Джону, который почти ничего не знал о жизни сельского труженика, не считая того, что вычитал из книг.

— Однако это нехорошо, — продолжал сомневаться Гуват. — С такой оравой охотиться на одного-единственного зайца, а потом отдавать его одному человеку, который не охотился, а сидел верхом, словно эвен на олене.

— Ты совершенно верно заметил, Гуват, — сказал Кравченко. — А разве в жизни мало такого? Хозяин всегда получает больше. Против такой несправедливости восстали руссские рабочие и крестьяне. И мы на нашей Чукотке тоже искореним такой обычай.

— У нас такого нет, чтобы зайца ел один, — быстро отозвался Гуват. — Правда, мяса у зайца маловато, но в гости обязательно соседа зовут. А уж если нерпу убьют или какого-нибудь зверя покрупнее, так оделяют всех.

Такого рода разговоры шли на всем пути от Энмына до Уэлена. Кравченко пожаловался Джону:

— Трудно разбудить у людей классовое сознание. Не понимают.

— С чего ж это будить то, чего нет? — отозвался Джон.

— Не понимаю…

— Какие классы у чукчей? — уточнил свою мысль Джон.

— Не скажите, — возразил Антон. — Начало имущественного расслоения все же есть.

— Но ведь социалистическое учение осуждает собственность, нажитую на грабеже или эксплуатации других людей, — сказал Джон, — а кого эксплуатировал, скажем, Орво, или Армоль, или тот же Тнарат, которые владеют байдарами?

— А Армагиргин! — с торжеством напомнил Кравченко. — Или Ильмоч! Разве они не ярко выраженные эксплуататоры? Да еще какие! Вспомните только Армагиргина! Какие рассказы о нем ходили, будто он верхом на людях ездил…

— Я это видел своими глазами, — ответил Джон. — А потом я сидел вместе с ним в тюрьме и видел его мертвого…

— Мертвого? — поразился Кравченко. — Убили его?

— Он сам себя задушил, задушил ремешком от меховых штанов, — ответил Джон.

Кравченко задумался, потом медленно произнес:

— И в голову никогда не приходило, что здесь все окажется намного сложнее. Это только издали так: примитивное общество, эпоха разложения первобытно-общинного строя… Я изучал в нашем марксистском кружке работу Энгельса о развитии человечества. Вроде там все ясно, а сюда приехал, многое не соответствует книжным представлениям. Где родовой строй? Куда он девался у чукчей? Похоже на то, что они совершенно его не знали, проскочили, не заметив, или начисто отказались, так что даже следов не осталось. Ну как же тут вести классовую борьбу? Кто за нас, кто против?.. Приехали мы впервые в Уэлен, стали разбираться. Старейшина селения Гзмалькот, по всем статьям наш классовый враг, оказался нашим помощником, первым советчиком.

— Эксплуатировал он кого-нибудь? — спросил Джон.

— Да как сказать, — неопределенно ответил Антон. — Понимаете, какое дело… У него три вельбота. На вельботах охотятся его земляки, в основном его родственники. Приплывают они с добычей. Гэмалькот выходит на берег, смотрит, что привезли, и берет только бивни, иногда кожу, а все остальное делят между собой охотники… Вот так с каждого вельбота собирает он клыки, китовый ус, кожи, потом едет на Аляску, торгует, привозит товары. Но что он покупает? Новые доски для ремонта вельботов, гарпунную пушку для китовой охоты, горючее для подвесных моторов… И когда мы ему сказали, что в будущем, видимо, придется передать обществу все его вельботы и гарпунные ружья, он неожиданно ответил: «А для этого я копил все. Не для себя, а для людей». Ну что ты с ним делать будешь!

За мысом показался Уэлен. Ледовый припай ушел, и на берегу, подпертые палками, стояли готовые к выходу вельботы и байдары. Здесь же стояли палатки охотников окрестных селений.

На берегу собрались встречающие, и Джон узнал среди них Алексея Бычкова, Гаврилу Рудых, Тэгрынкеу, Гэмалькота и еще каких-то новых русских, которые с неменьшим любопытством всматривались в подъезжающих.

— Какомэй! — слышалось со всех сторон.

Джон пожал руки представителям Ревкома, кивнул тем, кого он раньше встречал на улицах Уэлена, но особенно тепло и сердечно поздоровался с Тэгрынкеу.

— Будешь моим гостем, — сказал тот. — И твой сын Яко.

Джон не удивился тому, что Тэгрынкеу назвал Яко. Здесь осведомленный человек знал по именам всех жителей от Уэлена до устья Амгуэмы.

Антона окружили его товарищи, хлопали по плечам, обнимали, громко восхищались его здоровым видом, спрашивали о невесте.

— Какая невеста? — смущенно отвечал Антон. — Я уже женат.

И он достал из кармана аккуратно сложенный листок бумаги, где было написано: «Туземный Совет селения Энмын в лице его председателя Орво подтверждает брак между Тынарахтыной и Антоном Кравченко». Внизу темнело какое-то пятно.

Алексей Бычков внимательно прочитал бумагу и догадался, что пятно — это оттиск неграмотного председателя Совета.

— Ты ведь писал, что жену твою зовут Таня.

— Официальное ее имя Тынарахтына, а по-домашнему зову ее Таня, — пояснил Кравченко.

Кравченко повели в дом, где и проживали ревкомовцы.

— Затопим сегодня баню, — мечтательно произнес Гаврила, — вымоемся. Небось в своем Энмыне даже не умывался?

— Как только мы поженились, — ответил Антон, — Таня сразу побежала к Пыльмау и хотела у нее забрать единственный на весь Энмын рукомойник, но та не дала. Тогда Таня попросила нашего умельца Тнарата. Тот достал где-то большую банку из-под технического масла с надписью «Стандарт-Ойл», приделал медный сосок — и рукомойник был готов. Им теперь пользуются все мои ученики.

В честь приезда товарища Бычков постарался: сварил что-то наподобие борща из моржатины и наготовил пельменей из утятины.

— Где вы муку берете? — поинтересовался Антон, уплетая за обе щеки пельмени.

— Как только лед разошелся — чукчи стали привозить, — ответил Алексей. — Сначала не могли понять откуда. Оказалось очень просто: южнее Кытрынского залива проживало несколько мелких торговцев, о которых мы не знали. Местные жители организовали Советы и постановили конфисковать товар, а самих торговцев выселили.

— Школа как?

— Нормально работает, если не считать того, что у нас совершенно нет письменных принадлежностей, — на этот раз ответил Алексей. — Обстановка усложняется… Получили известие из Облревкома: бочкаревские белогвардейские банды намереваются отрезать нас от Петропавловска и Анадыря. Камчатский ревком готовится уйти в сопки. А нам придется с Гаврилой пробираться в Питер.

— В Питер? — от удивления Антон отставил кружку с чаем.

— В Питер, — с серьезным видом ответил Бычков. — Почти весь Дальний Восток занят японцами, белогвардейцами и американскими экспедиционными войсками…

— Как же вы собираетесь попасть в Питер? По воздуху, что ли? — недоумевал Антон.

— У нас накопились большие ценности, — продолжал Бычков. — Валюта, конфискованная у торговцев. Эти деньги очень нужны республике. Мы тут все обмозговали и решили пробираться в Россию через Америку.

— Через Америку? — Антон был поражен дерзостью замысла. — Но вас же схватят в первом же попавшемся порту! В Номе вас опознает Роберт Карпентер и выдаст.

— И это мы тоже предусмотрели, — улыбнулся Бычков. — С Робертом мы договорились.

— Как? — удивился Антон.

— Зимой он тайком перебрался в Кэнискун. Надо отдать должное — он человек смелый. В зимнее время Берингов пролив почти непроходим из-за постоянного движения льда. Бывает всего два или три дня, когда лед стоят. Роберт прошел и явился в Кэнискун, к своей семье. Там мы его и накрыли. Поговорили. Клялся, что соскучился по своей семье, даже прослезился. Но я чую, что у него тут совсем другие интересы. Золотишком пахнет. Предлагал сотрудничать с нами, сулил большие барыши. Мы ответили уклончиво и отправили обратно. Мне показалось, что он так крепко привязан к чукотской земле, что вряд ли посмеет испортить с нами отношения. Во всяком случае, на современном этапе.

— Но ведь всё разно это очень большой риск, — заметил Антон. — Даже больше риску, чем надежд на благоприятный исход.

— Но попытаться надо, — сказал Алексей. — Здесь ценности в большой опасности. Со дня на день может прийти белогвардейский корабль. Вот почему мы и тебе предлагаем вернуться в Уэлен.

— Я этого не могу сделать, — ответил Антон.

— Почему?

— Во-первых, у меня семья в Энмыне, во-вторых, не могу бросить школу, а в-третьих, если действительно белогвардейцы высадятся в Уэлене, то надо иметь опору в других селениях.

— А вот это дельное замечание! — сказал Гаврила. — Ведь в Уэлен остаются Драбкин и Тэгрынкеу!

— Да, верно, Тэгрынкеу, — согласно кивнул Бычков. — Ну что же, твои доводы, кажется, убедительны.

А тем временем в яранге у Тэгрынкеу происходил разговор о будущей жизни.

Чукчи, пришедшие на огонек, и уэленцы, и жители окрестных селений, прибывшие на моржовую охоту, и эскимосы из Унмына, разный бродячий народ, который неожиданно и негаданно появляется на мысе Дежнева в весеннее моржовое время, уселись поодаль от негасимого костра, пили чай и внимательно слушали Тэгрынкеу, который осипшим голосом рассказывал о том, как приедут сюда вскоре знающие русские люди, которые умеют лечить любые болезни, не то что какую-то там чесотку. Говорят, что они могут отрезать пришедшую в негодность часть человеческого тела и на ее место пришить другую. Гуват неожиданно спросил:

— А где же берут другую, новую часть? У живых отрезают, что ли?

Тэгрынкеу, не готовый к такому вопросу, смешался и умоляюще посмотрел на Джона, прося у него поддержки.

Пришлось Джону включиться в разговор и поведать немногие сведения о хирургических операциях, которые у него были.

— Часть желудка отрезают! — удивился вслух Гуват. — Еды, значит, меньше понадобится!

Эскимос из Унмына на ломаном чукотском языке задал длинный вопрос:

— Говорят — власть бедных. Это понятно. И еще утверждают, что чем беднее человек, тем он лучше. Но вот у нас был такой человек Итук. Беднее его в нашем селении могла быть разве только бездомная собака. И дошел человек до того, что стал поворовывать. Так что — власть ему отдавать? И зачем вообще власть? Я думаю, она никому не нужна, кроме тех, кто ее имеет. Ведь для всех, кто под властью, это только одно неудобство, а тем, кто схватил власть, удовольствие и возможность громко кричать на подвластных.

Тэгрынкеу порывался ответить, но эскимос продолжал вопрос:

— Бедность ставится в заслугу, и почему-то забывают посмотреть, откуда происходит эта бедность. Хорошо, будет власть бедных — откуда мы будем брать необходимое? Кто нам будет продавать патроны, материал на камлейки, железные капканы, чай, сахар, табак, горючий жир для моторов? Кто-то все равно должен быть богатым и продавать все это нам? Мне что-то непонятно.

— Большевики говорят…

— Слова без дела — это пустое, — не обращая внимания на поднятую руку Тэгрынкеу, продолжал эскимос. — Большевики говорят, а товаров у них нет, все равно покупаем у американцев… Я видел этих большевиков, приезжали они к нам, я вижу их здесь. Они ведут себя нехорошо…

Со всех углов обширного чоттагина послышались протестующие возгласы.

— Да, они ведут себя нехорошо и неправильно! — повысил голос эскимос. — Они говорят о равноправии женщины, живут, как мы, не брезгуют лечить наших детей, мыть их, учат грамоте. Даже одеваться стали по-нашему. Посмотреть издали на такого большевика — не отличить его от чукчи или эскимоса. Но разве был когда-нибудь белый человек наравне с нами? Никогда! — твердо произнес эскимос, быстро посмотрел на Джона и как бы между прочим заметил: — Кроме Сона Маглялина.

Джон отметил, что его уже который раз называют Маглялиным, переиначивая на привычный лад его имя. Маглялин — Едущий на Собаках. Не так уж это и плохо…

— В этом и сила большевиков! — громко прервал рассуждения эскимоса Тэгрынкеу и уже не давал ему больше раскрыть рта. — Это они открыли нам глаза на то, что все люди равны. Равны, потому что работают. Никто не зовет нас к бедной жизни. Это ошибка. Там, в далекой России, живет товарищ Ленин…

— Чей товарищ? — встрепенулся эскимос.

— Мой, — дерзко ответил Тэгрынкеу, — и твой тоже.

— Не видел его никогда, — огрызнулся эскимос.

— Послушай, что он говорит, и ты поймешь, чей он товарищ, — продолжал Тэгрынкеу. — В России как люди жили? Там были богатые и бедные. Люди, которые работали, и те, кто не работал, а только брал то, что делали трудовые люди. Там ведь не охотой живут, а иными делами. В больших домах собираются много людей и сообща делают машины. На полях, на земельных пространствах, растят и собирают растения, из которых потом мелют муку. Эти люди работают, а другие, которых меньшинство, только смотрят, а потом берут все сделанное, оставляя работавшим самую малость, чтобы им не умереть с голоду…

— Разве такое возможно? — удивился Гуват.

— Я сам видел такое, когда плотничал в Петерпаусе, — ответил Тэгрынкеу, произнося на чукотский манер название Петропавловска. — Такая жизнь была во всей России и в других землях тоже. Вот и Сон может подтвердить.

Джон Макленнан молча кивнул.

— Рабы, что ли, у них были, как в древних легендах? — спросил Гуват.

— Хуже, — ответил Тэгрынкеу. — Рабов захватывали в сражениях, а там так брали в кабалу… Мирно.

— Как же такое случилось? — продолжал любопытствовать Гуват, мешая Тэгрынкеу говорить, сбивая его мысли.

— Об этом потом, — раздраженно заметил Тэгрынкеу. — Сейчас надо думать, как жить в будущем… Вот эскимос спрашивал: как это будет власть бедных? Это совсем не значит, что настанет бедная жизнь и негде будет купить пачку чаю или щепотку табаку. Все, что будет производить трудовой народ, все будет принадлежать всем, кто работает. Ленин учит: кто создает все богатство земли? Рабочие люди. И табак, и муку, и материал на камлейки, стальные граненые иглы, подвесные моторы, большие железные пароходы — все это сотворено руками трудового человека, а значит, им, трудящимся, и владеть всем этим богатством. Разве это несправедливо?

— Это само собой разумеется! — неожиданно для всех воскликнул несговорчивый эскимос.

— А как быть, если человек ленивый? — опять вмешался Гуват.

— Помолчи! — прикрикнул на него Орво.

— А говорят про равноправие, — проворчал Гуват.

— Поголодаешь — тогда лениться не будешь, — наставительно произнес Гэмалькот, до этого молча сосавший потухшую трубку.

— Ръэв![50] — закричал неожиданно возникший в дверях мальчишка.

В одно мгновение опустел чоттагин.

Все охотники помчались на берег. Впереди несся сам Тэгрынкеу. На деревянной мачте, врытой неподалеку от яранги Гэмалькота, сидел дозорный с биноклем и рукой махал в сторону моря.

На берегу охотники снимали вельботы с подпорок, переворачивали на кили байдары и торопливо спускали суда на воду.

Антон Кравченко прибежал, когда байдара была уже на воде. Он прыгнул прямо с берега, едва не угодив на шею пригнувшемуся Гувату.

Суда подняли паруса и устремились в погоню за китом.

Тишина нависла над Уэленом. Старшие следили, чтобы детишки не кричали, женщины осторожно переставляли железную посуду, чтобы не звякнуть, собак загнали в чоттагины и заперли двери, чтобы не выскочили наружу. Даже те, кто остался снаружи и наблюдал в бинокли за китовой охотой, разговаривали шепотом.

Сразу же следом за вельботом уэленцев шла байдара из Энмына. На кормовой площадке сидел Гэмалькот, крепко держа взглядом китовый фонтан, разжигающий азарт охотников.

Орво держал байдару слева от вельбота. Джон, Тнарат и Гуват торопливо готовили китовые гарпуны, лежащие на самом днище. Никто не знал, что они могут так неожиданно понадобиться. Антон, смешно надув щеки, накачивал собственным дыханием пыхпыхи.[51] Он старался не шуметь, но то и дело его вздох разносился по тихому морю среди шелеста парусов и журчания воды под килями вельботов и байдар.

Китовый фонтан приближался.

Морской великан шел вдоль берега на запад. То ли он не видел преследователей, то ли считал суда дружески настроенными существами, но он не увеличивал скорости и плыл спокойно и размеренно.

Чуть приспустив паруса, замедлили ход. С большими предосторожностями, без единого звука, воткнули большие весла в уключины, и над водой тревожно повисли сухие лопасти.

Кит был совсем близко.

Кравченко видел его длинное синеватое тело, когда животное шло из глубины, чтобы набрать воздух и выпустить фонтан.

Вельбот уэленцев подошел вплотную к киту. Три гарпунера застыли на носу. Точно так же в байдаре энмынцев застыли Тнарат и Гуват. От качки шевелились плотно надутые Антоном пыхпыхи и казались ожившими.

Вельбот едва двигался. Гэмалькот подвел его точно к тому месту, где должен вынырнуть кит. Как он это угадал, быть может, он сам бы и не смог толком объяснить.

Длинное тело шло из морской глубины. Впереди неслись мельчайшие пузырьки воздуха. Вот показалась голова, пыхнул фонтан, но гарпунеры продолжали оставаться в неподвижности. И только тогда, когда китовая голова погрузилась в воду и фонтан стал водяным, взметнулись руки гарпунеров, и острые лезвия вонзились в податливую китовую кожу. Длинные древки гарпунеров отскочили, зашевелились, поползли ременные концы, и в воду прыгнули ожившие пыхпыхи.

Гэмалькот резко отвернул вельбот в сторону, и перед китом оказалась байдара энмынцев. Но успел бросить гарпун удачно один Тнарат. Гарпун Гувата скользнул по хвостовому плавнику и ушел в воду. Кит резко пошел в глубину. Мимо лица Антона Кравченко просвистал ременный конец, и три пыхпыха, привязанные к гарпуну Тнарата, прыгнули за борт и тут же скрылись в воде.

— Хорошо! — похвалил Орво и крикнул Джону: — Теперь можно заводить мотор.

Затарахтел мотор и на вельботе уэленцев.

Суда сделали широкий круг. Джон знал по опыту предыдущих китовых охот: нет больше надобности гарпунить кита. Шесть пыхпыхов вполне достаточно, чтобы не дать морскому великану уйти и погрузиться в воду так глубоко, чтобы его можно было потерять.

Теперь вельботы и байдары перестроились так, что получалась огромная карусель, на внешней стороне которой находился загарпуненный кит.

Кравченко был так потрясен всем происходящим, что Гувату пришлось его несколько раз чувствительно толкнуть, чтобы вразумить, что теперь надо взять винчестер и стрелять в голову кита.

Загремели выстрелы. Как только вельбот или байдара оказывались напротив раненого животного, гремел дружный залп и вода вскипала от пуль.

Кравченко стрелял и стрелял, пока не почувствовал, что ствол винчестера нагрелся. Общий охотничий азарт уравнял всех. Орво то и дело бросал румпель и хватался за свое ружье. Но прежде чем сделать это, он так ставил байдару, что она по инерции еще некоторое время шла по правильному курсу.

Наконец кит в агонии, собрав остатки сил, ушел в морскую пучину, утащив за собой связку пыхпыхов. Выстрелы смолкли. Вельботы и байдары остановились. В напряженной тишине с легким всплеском всплыли пыхпыхи и спокойно легли на воду. Уэленский вельбот медленно подплыл к киту, гарпунщик потрогал ремни и сделал знак рукой: кончено, кит убит.

Тотчас суда устремились к киту. Но в этом, казалось бы, беспорядочном движении был издревле заведенный порядок. Гарпунеры вырезали из тела убитого животного стальные наконечники вместе с изрядными кусками сала и кожи, другие прокалывали специальные отверстия, чтобы продернуть буксировочные тросы. Большие куски итгильгына перебрасывались в вельботы и байдары, и те, кто не был занят, сразу же принялись за лакомство — китовое сало с кожей.

Кравченко жевал и чувствовал, как по его горлу струится растопившийся от тепла жир, наливает его силой и что-то огромное, непонятное поднимается в груди, ищет выхода. Он громко разговаривал, смеялся, и все вели себя так же, как он, даже спокойный и невозмутимый Макленнан.

Суда выстроились в колонну и потащили на берег кита. По мере приближения к берегу росла и всеобщая радость, никто не жаловался на усталость, несмотря на изнурительную работу. То ли китовый жир обладал таким возбуждающим свойством, то ли сознание победы над морским великаном так всех окрылило, что даже после долгой разделки, продолжавшейся за полночь, гомон в селении не умолкал.

Вымазанный жиром, с липкими руками, Антон бегал по морскому берегу, рассказывал своим друзьям о китовой охоте, пока не подошел Тэгрынкеу и не потащил его за собой.

Они поднялись в селение, прошли в ярангу Гэмалькота, а оттуда в большое строение, внешне напоминавшее ярангу.

— Это наш клегран, — пояснил Тэгрынкеу.

Антон уже достаточно хорошо знал чукотский язык, чтобы понять, что эта яранга и есть тот знаменитый клегран, о котором он слышал в чукотских сказаниях. Он думал, что клеграны давно исчезли, как ушли в небытие кровопролитные межплеменные войны и времена, когда чукотский охотник одновременно был воином и носил вместе с луком и колчаном тяжелые доспехи из толстой, непробиваемой моржовой кожи.

Клегран — дословно — мужской клуб. Во время священного жертвоприношения и танца кита туда не допускалась ни одна женщина.

Внутренность яранги представляла собой один обширный чоттагин. Посередине, под дымовым отверстием, горел костер, и от этого в яранге было тепло, а вся копоть тут же устремлялась в небо. Яркие отблески огня бегали по стенам, увешанным амулетами, чучелами неведомых животных, деревянными, до блеска отполированными изображениями китов. Возле костра облачался знаменитый уэленский шаман Франк.

У старика было свое чукотское имя, а Франком он стал называться после продолжительного путешествия по американскому континенту. Говорили, что Франк был грамотен и держал целую метеорологическую станцию, что позволяло ему довольно точно предсказывать не только погоду на два-три дня вперед, но даже давать прогноз ледовой обстановки.

Франк мельком глянул на вошедших, и в его глазах блеснул желтый огонек недовольства.

— Не робей, — подбодрил Тэгрынкеу Антона. — Гляди, что делает Сон.

Джон Макленнан вместе с певцом Рентыном и молодым парнем Атыком, лучшим танцором Уэлена, размачивали кожи, туго натянутые на ярарах. Барабаны тихо звенели, и звон сопровождал приглушенный говор.

«Коммунисты отвергают религию!» — вдруг вспомнил Антон и представил себе, что вот так в церковь пришел председатель Петроградского Совета вместе с комиссаром…

— Пожалуй, нам бы лучше уйти, Тэгрынкеу.

— Если мы уйдем, — ответил Тэгрынкеу, — мы обидим на всю жизнь всех лучших охотников побережья. И они отвернутся от Советской власти. Здесь тебе будет интересно, и ты посмотришь, что тут плохого, а что можно взять в будущую жизнь. Это только новорожденный приходит в жизнь голый, а мы взрослые люди и должны знать, что взять с собой, а от чего отказаться.

— Но все это — сплошная мистика! — громко шепнул Антон.

— Я не знаю этого слова, — ответил Тэгрынкеу и шепнул: — Смотри!

Ему стоило большого труда уговорить Франка позволить привести Антона Кравченко, а тот еще так разговаривает.

«У нас уже есть один белый», — ответил шаман, намекая на присутствие Джона Макленнана. «Но Антон не только белый, но и представитель новой власти, к тому же женатый на чукчанке. Главное — он тоже сегодня промышлял кита, — доказывал Тэгрынкеу. — Советскую власть народ принял. Почему должен быть в стороне человек, живущий для блага народа?»

Именно так, человеком, живущим для блага людей, называл себя в священных песнопениях шаман Франк, и надо отдать ему справедливость, он действительно был полезным членом общества: он предсказывал погоду, умел лечить, унимать боль, знал все окрестные языки — от русского и английского и кончая эвенским и якутским, держал в голове огромное количество разнообразных сказаний и былей из истории народа. «Ну, ладно, пусть приходит, — согласился Франк и попросил: — Пускай только помалкивает и ни в коем случае не пишет и не рисует».

Один из приготовленных бубнов подали Франку, и он начал древнюю песню о величии человека, о его силе, о его способности ладить с повелителями морских глубин. Полузакрыв глаза, Джон Макленнан прислушивался к звукам и чувствовал тихое волнение в душе, какое-то умиротворение, слияние с неведомыми силами, управляющими миром. Порой ему казалось, что все происходит во сне, он приоткрывал глаза, но видел то же — явь, превращенную в сон, или сон, превратившийся в явь.

Он очнулся от прикосновения руки Тэгрынкеу. Юноши обносили гостей вареным китовым мясом, разложенным на длинном деревянном блюде. Здесь же высились кубики аккуратно нарезанного итгильгына.

Что же происходит вокруг? С одной стороны, приход новой власти, власти народа, с другой — этот древний обряд, при совершении которого присутствуют два белых человека: канадец Джон Макленнан и русский большевик Антон Кравченко. Русский, похоже, тоже взволнован происходящим. Так что же сильнее — то, что веками становилось привычным, или же совершенно новое, часто незнакомое? Человеку свойственно двигаться вперед. Нельзя мерить по себе, если ты остановился и решил осмотреться. Рано или поздно все же надо будет пойти вперед: это не только закон природы, но и человека. Иней на пороге — это признак весны, хотя всего-навсего ледяной узор.

После ритуального танца Франка загремели ярары в руках молодых охотников.

Время от времени умолкали древние напевы, люди обращались к трапезе или же кормили священные изображения морских животных.

Франк сделал знак, и мужчины, покинув клегран, направились процессией к шести священным камням у западной части уэленской косы. Впереди процессии шел Франк и держал в руках жертвенное блюдо. За ним шли Атык и Рентын с бубнами. В конце шагали Джон Макленная, Тэгрынкеу и Антон.

Среди собравшихся у камней выделялись ревкомовцы.

Алексей Бычков неодобрительно глянул на Антона и шепнул:

— В крестном ходе принимаешь участие?

А Франк тем временем разбросал в сторону моря куски китового мяса и жира и удалился в свою ярангу.

И тут началось настоящее веселье. Загремели бубны, и их гром отразился от нависших над морем скал. На середину круга выскочил неутомимый Атык. Он танцевал охотничий танец кита, и каждый, кто сегодня был в море, вспоминал заново пережитое на охоте, подбадривая танцора восклицаниями.

Сбросив камлейку и натянув расшитые бисером перчатки, вышел Нутетеин, эскимосский танцор. Древний танец о чайке, застигнутой бурей, взволновал людей, и женщины, стоящие позади мужчин, начали подпевать охрипшим мужским голосам.

Солнце стало над морем, перед камнями появились девушки в цветастых камлейках.

Алексей повернулся к Антону и восхищенно сказал:

— Это же здорово!

— Дух захватывает! — произнес милиционер Драбкин.

— А ты говоришь — крестный ход! — укоризненно заметил Антон.


Джон сидел рядом с Тэгрынкеу и постукивал по колену изуродованной правой рукой. Жизнь шла своим чередом. Завтра вельботы и байдары выйдут в море добывать пищу для живущих на окраине планеты. Потом все вернутся в свои селения и будут готовиться к тяжелой зиме. Останется ли время для переделки жизни? А может, ее и не стоит переделывать?

22

Тревожные вести доходили до Энмына.

Они шли из тундры, от оленеводов, которые расположили стада на летовку вблизи морского побережья, на ветровых просторах, чтобы уберечь их от гнуса и оводов.

Ильмоч появился в Энмыне, непохожий на себя. Он гостил у Армоля, и летним светлым вечером вышел из яранги, обнаженный по пояс, потрясая иссохшими руками.

— Чужое разрушу и сожгу! — кричал оленевод. — Посланцы Солнечного Владыки идут, вооруженные и сильные! Они стали моими друзьями! Мы выбросим с нашей земли бедняков-большевиков, восхваляющих голодную жизнь!

Старика схватили и потащили к яранге Армоля, где через дымовое отверстие тянулся столбик голубого дыма — знак того, что из ствола старого винчестера капает прозрачная дурная веселящая вода.

Нотавье, ставший мужем одной из дочерей Тнарата, смущенно оглядывался на раскрытые двери яранг и увещевал отца:

— Не надо так громко разговаривать! Ты хочешь, чтобы тебя посадили в сумеречный дом?

— Пускай сажают! — кричал разошедшийся Ильмоч. — Пусть моют и чистят в горячей ванне! Но я останусь таким, какой есть, и не отдам своих оленей прожорливым и ленивым пастухам!

Нотавье и его новый тесть Тнарат увели упиравшегося старика обратно в ярангу и отправились помогать вытаскивать плавник, который привезли на байдаре Джон Макленнан и Антон Кравченко.

В другое время случай с Ильмочем стал бы примечательной новостью, но мысли людей были заняты другим, да и дела были иные.

Бревна собрали на ближайших отмелях и косах, выдающихся далеко в море. Материалу было достаточно, чтобы построить небольшой домик.

Но ни у кого не было опыта строительства деревянного здания, и поэтому послали за Тэгрынкеу, который когда-то плотничал в Петропавловске-на-Камчатке.

Тэгрынкеу приехал с новостью о том, что Алексей Бычков и Гаврила Рудых отправились через Америку в далекий Петроград.

— Я их отвез в Ном, — рассказывал Тэгрынкеу, — и встретил там Поппи Карпентера. Старик не теряет надежды вернуться на Чукотку и говорит, что американское правительство ведет разговор с Лениным о том, чтобы возобновить торговлю на Чукотке. Возможно, так и будет, потому что Республике до нас далеко. Но мы будем торговать по-новому, по твердым ценам, как настоящие хозяева. И будем продолжать организацию артелей.

— Охотно ли народ идет в артели? — осторожно спросил Армоль.

— Очень охотно, — ответил Тэгрынкеу. — Это ведь привычно чукотскому охотнику. Он всю жизнь охотится сообща с другими, разве только за нерпой да за пушниной ходит в одиночку. А крупного зверя наш народ издавна добывает общим трудом.

— С вельботов начнут, а кончат тем, что и жилища объявят общими, — заметил Армоль.

— И это не чуждо нашему народу, — подтвердил Тэгрынкеу. — Вспомните наш клегран — мужской клуб и развалины древних общих жилищ. Так было в древности.

— Тогда я не понимаю, — опять подал голос Армоль. — Большевики нас зовут вперед, а ты все обращаешься к прошлому?

Тэгрынкеу растерялся: действительно, получается вроде бы возврат к старому — общее владение вельботами, оружием, а потом и жилищем. Русские рассказывали, да и сам Тэгрынкеу видел в Сан-Франциско, какие дома строятся в больших городах. Там люди живут вместе в огромных домищах, похожих на скалы, которые громоздятся друг на друга, доходя до такой высоты, что верхние жилища оказываются на уровне плывущих облаков.

— То, что поначалу кажется непонятным, потом оказывается полезным, — глубокомысленно заметил Тэгрынкеу, хотя и чувствовал внутренний стыд, что приходится вот так отвечать, роняя свое достоинство. С тех пор как он стал членом Ревкома в Уэлене, Тэгрынкеу все чаще чувствовал, что мало знает, несмотря на то, что побывал в таких местах, которые иной чукча и во сне не видел. Он крепко запомнил слова Антона Кравченко: «Вот поставим крепко Советскую власть, поедем вместе учиться в Питер, в красный университет». Видимо, это стоящее учреждение, но почему Антон, который проучился там несколько лет, не умел поставить даже простой деревянный дом.

Тэгрынкеу привез плотницкие инструменты. Но прежде он решил нарисовать дом на бумаге и попросил листок у Антона.

Сидя в чоттагине Орво, Тэгрынкеу разложил на низком чайном столике бумагу и принялся вспоминать дома, которые он видел в Петропавловске, в Сан-Франциско и в Номе. Лучше всего он знал жилище плотника Семена, да и собранного леса могло хватить лишь на такой дом.

Прямо на земле, неподалеку от яранги Орво, принесенными с берега камнями обозначили четырехугольник на земле. Чтобы сберечь бревна, по совету изобретательного Тнарата стены начали класть прямо с земли, выкопав неглубокий котлован. По существу, строили землянку, но жителям Энмына она казалась дворцом, и каждый старался чем-нибудь помочь. У Джона оставались гвозди, полученные им в подарок от капитана русского гидрографического судна «Вайгач». Доски для пола собрали по всем ярангам. Крышу пришлось крыть обыкновенной моржовой кожей, но все же получился приличный дом в две комнаты с большой печкой из железной бочки, которую соорудил Тнарат.

Строители школы собрались в большой комнате с двумя длинными столами, чтобы отметить окончание строительства.

— Первое время придется отапливаться жирниками, — сказал Тэгрынкеу. — Но потом мы поставим настоящую кирпичную печь и привезем горящий жирный камень — уголь, который горит в топках пароходов.

— И тогда наша школа поплывет, как пароход, — сказал хмельной Армоль.

— И станет по утрам гудками будить ребятишек, — добавил Гуват, который пришел на торжественное чаепитие со своей громадной чашкой, оплетенной тонкими нерпичьими ремешками.

Тэгрынкеу уехал, и жизнь в Энмыне вошла в привычное русло. Каждое утро, когда выпадала тихая погода, байдары уходили подальше от берега, чтобы не распугать выстрелами собиравшееся на лежбище моржовое стадо. Били одиноких животных — нерп, лахтаков и моржей. Киты проходили далеко на горизонте, остерегаясь приближаться к берегу.

Вместе с энмынцами охотился и Антон Кравченко. Он быстро освоился с винчестером, кидал гарпун не хуже лучших энмынских гарпунеров, и Тынарахтына не могла нарадоваться на него, часто захаживала к Пыльмау и рассказывала, как она осваивается в деревянной яранге.

— Антон хочет спать только на подставке, — притворно жаловалась Тынарахтына. — Хорошие доски пустил на ложе, да еще сверху настлал два слоя оленьих шкур. А я боюсь свалиться на деревянный пол, поэтому сплю у стенки. И почему русские так любят высоту? Чай пить — на высоком столе, сидеть — на подставке, спать — на подставке, писать — тоже на подставке…

Пыльмау слушала подругу и радовалась ее счастью. В судьбе Тынарахтыны было много схожего с ее судьбой, и Пыльмау в сомнениях молодой женщины узнавала свои пережитые тревожные мысли.

В один из ясных дней, когда в прозрачности воздуха и в высоком кебе чувствуется затаенная печаль близких осенних ненастий, в Энмын на гоночной нарте прискакал Ильмоч. Вслед за ним из-за прилагунного холма появились еще четыре нарты, и на каждой восседали вместе с каюрами обросшие волосами люди, похожие на сказочных тэрыкы.

Все мужчины находились на охоте, в яранге оставались лишь старики да женщины с ребятишками, и приезд странных гостей напугал всех.

Орво встретил Ильмоча у порога.

— Кто они? — спросил он, кивая на подъезжающие нарты.

— Слуги Солнечного Владыки! — торжественно заявил Ильмоч. — Люди с оружием!

— Что им понадобилось в нашем селении?

— Они прибыли к нам, чтобы избавить от русских большевиков, — пояснил Ильмоч.

Орво почувствовал, как холодок пополз по ложбинке спинного хребта.

— Как это они собираются делать?

— Не бойся! — покровительственно произнес Ильмоч. — С тобой они ничего не сделают. Им нужен Антон.

— Они собираются его убивать? — спросил Орво.

— Это их дело, — уклончиво ответил Ильмоч. — Не беспокойся. Для Тынарахтыны у меня есть еще один сын. Уж он-то справится с ней, не то что этот сопляк Нотавье!

Бородатые шумно вошли в чоттагин.

Орво велел поставить чайник и котел с мясом.

Бородатые расселись вокруг коротконогого столика. Они ели с большой жадностью, громко чавкали и переговаривались между собой. Оружие положили на колени, и это сразу же не понравилось Орво, который привык к тому, что охотник, войдя в жилище, ставит свой винчестер к стенке и не прикасается к нему, пока снова не выходит на волю.

Тынарахтына забилась в дальний угол чоттагина и со страхом наблюдала за трапезой бородатых.

— Ты не бойся! — еще раз покровительственно повторил Ильмоч, обращаясь к Орво. — Я им сказал, что ты стал главой Совета по принуждению, а не по собственной воле. И все, что тут затевали большевики, все они силой делали.

— Не совсем это так, — возразил Орво. — Люди меня выбирали, и школу строили сообща.

— Школу мы сожжем, — важно заявил Ильмоч. — Один пепел останется, а значки выветрятся из мальчишеских голов. Антону будет смерть. Все равно большевики бегут с нашей земли. Бычков и Рудых удрали в Америку, а те, кто взамен них приехал в Уэлен, никакой силы не имеют. У них только маленькие короткие ружьеца, которые не могут бить на большие расстояния.

Тынарахтына бочком пробиралась к выходу из яранги. Она миновала очаг и тут с ужасом почувствовала на себе жадный взгляд одного из бородатых мужчин. Он поднял большие мохнатые брови и, громко рыгнув, сказал:

— К-красотка!

Тынарахтына схватила чайник и подошла к столику.

— Хоть ты и отвергла моего сына, — наставительно сказал ей Ильмоч, — однако тебе все же придется стать моей невесткой. Скоро ты овдовеешь, и на место твоего учителя придет мой младший сын.

Тынарахтына молча кивнула и разлила густой чай по чашкам.

То ли Орво понял намерение Тынарахтыны, то ли надеялся, что дочь поймет, но он, стараясь выглядеть совершенно спокойным, сказал:

— Сходи в ярангу Армоля, может, найдется дурная веселящая вода, чтобы угостить дорогих гостей.

— Бегу, атэ, — встрепенулась Тынарахтына и мигом очутилась за порогом.

Чувствуя на спине озноб, Она схватила маленькую одноместную байдару, двухлопастное весло и со всех ног кинулась к берегу.

Едва не опрокинув неустойчивое суденышко, Тынарахтына со всех сил стала грести от берега, всматриваясь в морскую даль, стараясь увидеть возвращающиеся суда.


Джон подстрелил старого моржа; мясо у него жесткое, но шкура толстая, большая. Зверя разделали прямо в воде, под истошный крик стаи чаек, слетевшейся на требуху. Погрузили мясо, шкуру с головой и направились к берегу.

Медленно плыла байдара. Охотники разговаривали, а носовые уже отложили оружие и лишь изредка посматривали на спокойную водную поверхность. Узкая полоска низкого берега, окаймленная с двух сторон высокими мысами, медленно приближалась.

— Кто-то плывет к нам навстречу, — крикнул с носа Гуват.

Все повернули голову и заметили маленькую байдару. Гребец отчаянно размахивал двухлопастным веслом, словно кто-то гнался за ним.

— Неужто Орво вышел порыбачить? — предположил Тнарат, прикладывая к глазам ладонь. Вода отсвечивала бликами, и трудно было разглядеть человека в байдаре.

— Если он рыбачит, то почему так торопится? — резонно заметил Гуват, жуя толстыми губами, испачканными в моржовой крови. Он ел моржовую сырую печенку.

— Что-то случилось! — предположил Джон. — Не может старик просто так выйти в море да еще с такой скоростью грести.

— Это не Орво! — крикнул Гуват, вытирая губы. — Это женщина в байдаре!

— Кто это может быть? — спросил Джон, и вдруг сердце его заныло в тревоге. А вдруг что-то случилось с детьми, и Пыльмау пустилась навстречу, чтобы предупредить? Но у них нет маленькой байдары. Она есть у Орво. Но почему бы Пыльмау не попросить суденышко у старика? Или с лежбищем что-то случилось? Тогда почему в байдаре женщина?

Антон перебрался на нос и встал рядом с Гуватом.

— Это же Танька! — вдруг воскликнул он. — Тынарахтына! — добавил уже по-чукотски. — И что же ей взбрело на ум?

— Это не равноправие, — осуждающе заметил Гуват.

Тынарахтына перестала грести и, размахивая руками, что-то закричала. Можно было понять, что она просит повернуть обратно байдару и не приближаться к берегу.

— Словно отгоняет нас, — медленно проговорил Тнарат. — Что-то стряслось в Энмыне.

— Беда пришла в Энмын! — наконец разобрали слова сидящие в байдаре. — Пришли бородатые русские, слуги Солнечного Владыки!

Новость была невероятна. Гуват усомнился даже, в здравом ли уме женщина, и вслух сказал:

— Тронулась, что ли?

Тынарахтына уцепилась за борт байдары:

— Ильмоч привез бородатых мужчин с ружьями! Говорит, что это слуги русского царя и пришли на нашу землю, чтобы выгнать большевиков! Хотят застрелить Антона!

— За что? — недоуменно спросил Гуват.

— За то, что он большевик! — ответила Тынарахтына.

— Не может быть! — пожал плечами Гуват. — Разве русские за это убивают?

— Друзья, — сказал Антон, едва сдерживая волнение. — Наверное, это остатки банды белогвардейского атамана Бочкарева. Это значит, что Колчака из Сибири выперли, гонят белогвардейцев с Дальнего Востока, и они бегут во все стороны, даже на Чукотку.

Джон слушал Антона, но все его мысли были уже на берегу, где остались Пыльмау и дети. Пощадят ли русские его семью?

— Надо быстрее плыть к берегу! — сказал он.

— Нет! — закричала Тынарахтына и вцепилась в мужа. — Они застрелят Антона, как нерпу!

— Но там остались наши дети и женщины, — возразил Тнарат.

Антон осторожно отцепил пальцы жены.

— Плывем к берегу. Не думаю, чтобы они открыли огонь с берега.

— А ты на всякий случай, — спокойно посоветовал Тнарат, — садись в байдару и плыви на мыс.

— И я с тобой! — поспешно сказала Тынарахтына.

— Байдара двоих не выдержит, — заметил Гуват.

— Тогда плыви один, а я пойду по берегу, — решила Тынарахтына.

Антон осторожно перебрался в байдару и взял направление на высокий Восточный мыс.

Первым заметил неладное Ильмоч. Он пристально посмотрел в глаза Орво и тихо спросил:

— Почему так долго нет твоей дочери?

— Армоль далеко прячет дурную веселящую воду. Наверное, не могут найти, — стараясь быть спокойным, ответил Орво.

— Ты лжешь! — выкрикнул Ильмоч и выхватил из-за пояса нож.

Орво отпрянул. Но Ильмоч успел схватить его за рукав камлейки и притянул к себе, приставив кончик ножа к дряблой жилистой шее.

— Скажи, куда ты послал свою дочь? — закричал Ильмоч.

Встревоженные белогвардейцы схватились за ружья, и четыре ствола уставились на Орво. Лица русских перекосились от ярости и страха.

Орво вдруг подумал, чувствует ли кит то же, что и он, когда в него целятся столько ружей и над ним заносят гарпун с острым наконечником? Или он бесстрастен и не думает о себе и лишь беспокоится о том, чтобы не было худо другим? Но, наверное, так думает старый кит, который уже прожил большую жизнь и чьи мысли только о других, а не о себе.

— К берегу идут байдары! — крикнул кто-то, и Ильмоч отставил нож.

Он растерянно огляделся, словно прося помощи у тех, кто пришел с ним, но они тоже поначалу замешкались, загалдели что-то свое.

— Посмей только пикнуть! — прошипел Ильмоч прямо в лицо Орво. — Байдары пристанут к берегу, словно ничего не случилось, а ты будешь молчать.

— Опомнись, Ильмоч! — увещевал его Орво. — Эти разбойники втянули тебя в черное дело. Опомнись!

— Неразумный! — выругался Ильмоч. — Шкура тебе не дорога…

Один из белогвардейцев на ломаном чукотском языке сказал:

— Может быть, нам лучше уйти обратно в тундру?

— А большевик? — возразил Ильмоч. — Он сам плывет в ваши руки. Уж если решили от него избавиться, надо довести дело до конца.

Ильмоч шагнул к стене и снял свернутый кружок тонкого нерпичьего ремня. Крепко обмотав Орво и прикрикнув на женщин, которые стали было причитать, Ильмоч кивком головы позвал за собой бородатых и вышел из чоттагина.

Байдары уже были совсем близко от берега. На этот раз никто не встречал возвращающихся охотников: все притаились в ярангах.

Тнарат и Джон встали на нос. Они оба держали в руках по винчестеру.

— Вот они! — сказал Тнарат, чуть шевельнув дулом по направлению к берегу.

Впереди кучки вооруженных людей широко шагал Ильмоч. Он что-то громко говорил, но за шумом прибоя невозможно было расслышать его слова. А когда подошли ближе, все услышали:

— Антона давайте! Учителя ждем!

Однако учителя в байдаре не было. Конечно, его могли спрятать на дне, засунуть под кормовую площадку, заложить парусом…

— Учителя с нами нет! — громко ответил Тнарат.

— Врете! — закричал Ильмоч. — Если не выдадите большевика, мы перестреляем вас, как нерп!

— Не забывайте, что и мы вооружены и неплохо стреляем, — спокойно ответил Джон.

— А ты, Сон, помалкивай! — заорал рассвирепевший Ильмоч. — Ты такой же большевик, как и они! Кто первый посеял смуту среди нашего народа рассуждениями о несправедливом дележе?

Один из белогвардейцев подошел к Ильмочу и стал что-то горячо доказывать. Белогвардейцы видели, что силы неравны — против них было две байдары хорошо вооруженных, отлично стрелявших чукчей.

Храбрость понемногу покидала Ильмоча. Он видел, что просчитался: энмынцы не испугались, не пустились наутек, а русского куда-то спрятали. Что же с ним сделали? Не могли же высадить на остров. Здесь до ближайшего острова плыть не меньше дня.

— Самое лучшее, если вы уберетесь отсюда, — сказал Джон, по-прежнему держа в руках винчестер. — Тогда не будет выстрелов и крови. Война — не занятие для энмынцев. И ты, Ильмоч, своим новым друзьям посоветуй убраться восвояси.

Ильмоч смотрел в синие холодные глаза Джона и чувствовал, как сила уходит из ног. Словно неожиданно от неизвестной причины размягчились кости, и только отвердевшие от возраста жилы держали усыхающее от долгой жизни стариковское тело. Ильмоч вдруг вспомнил Армагиргина, его привычку ездить верхом на молодом пастухе, и подумал, что старик верно частенько оказывался в таком положении, как нынче он.

— Надо уходить! — крикнул он бородатым русским, а те, словно только и ждали этого слова, бросились наутек к своим нартам.

Белогвардейцы бежали умело, не оглядываясь. Бегство было не в новинку. Они бежали давно, из Забайкалья, через студеную Якутию, неприветлизое Охотское побережье, Колымское нагорье, сюда, на далекую Чукотку, откуда, говорили знающие люди, есть прямой путь в Америку. Они все еще называли себя спасителями России, солдатами верховного правителя Сибири адмирала Колчака, но на самом-то деле они были теперь просто беглыми людьми без родины, без твердой почвы под ногами…

В чоттагине Орво, по обе стороны связанного старика, прислоненного спиной к стене, сидели Вээмнэут и Чейвунэ и вполголоса причитали. Орво требовал, чтобы его развязали, но старухи не решались освободить мужа, опасаясь возвращения Ильмоча и его новых друзей.

— Пришел спаситель! — воскликнула Чейвунэ, узнав в двери Джона, схватила остро отточенный пекуль и занесла над ремнями, впившимися в кости старика.

— Что ты делаешь, безумная? — закричал на нее Орво. — Найди петлю и развяжи! Зачем резать? Ремень еще крепкий, пригодится.

Джон помог освободиться старику, аккуратно смотал ремень и повесил на прежнее место, на стену в чоттагине.

— Удрал Ильмоч со своими друзьями, — сказал Джон.

— Совсем выжил из ума старик, — осуждающе произнес Орво, но в голосе его не было гнева, словно речь шла о шалостях мальчишки.

Орво походил по чоттагину, поправил камни на очаге, сдвинутые чьими-то ногами, собрал мусор и бросил в огонь.

Поздно вечером появились из-за мыса Тынарахтына и Антон. Они шли по берегу моря, неся на плечах байдарку. Жители Энмына наблюдали за ними издали: каждый с порога своего жилища. Случившееся в этот день было непривычным и непонятным — никогда энмынцы не видели, чтобы одна группа людей, находящихся в здравом рассудке, подняла оружие на другую. И, хотя не было сделано ни одного выстрела и никто не был убит, смятение охватило сердца жителей маленького селения.

23

Каждый раз, когда Джон принимался за починку мотора, который работал все хуже и хуже, рядом появлялся Армоль и внимательно приглядывался.

Иногда он задавал вопросы, и Джон отвечал, разъясняя принцип работы бензинового двигателя, показывал, как устранить неисправность. А однажды, преодолев опаску, Армоль взялся за заводной шнур и довольно легко заставил работать обычно капризный мотор. Он был так доволен, что разразился громким криком:

— Он меня послушался!

После этого случая он несколько раз просил Джона ставить мотор на свою байдару и носился на утлом суденышке по лагуне, пугая дремавших бакланов.

Но горючего оставалось совсем мало, и Джон берёг его для осенней охоты, когда потребуется совершать дальние переходы с тяжело нагруженной байдарой. Моржовая охота перемежалась с поездками за плавником. Дерево нужно было для разных поделок в школе, на дрова, да и некоторые жители Энмына вдруг пожелали соорудить высокие столы для своих детей, чтобы им удобнее было заниматься.

Дозорные сидели на мысах и внимательно следили за горизонтом, чтобы нечаянно забредший корабль не распугал моржовое лежбище.

Пришла очередь и Джону подняться на мыс.

Пыльмау тщательно снарядила Джона: подала хорошо мятые и просушенные торбаса с подошвами, проложенными сухой травой, тонкие меховые штаны и небольшой сверток с сушеным до черноты моржовым мясом.

Джон поднимался на мыс, и тяжелый старинный бинокль Орво болтался у него на груди. Давно истлел от сырой морской погоды роскошный кожаный футляр, но Орво смастерил другой, может быть, даже лучший, из толстой сыромятной лахтачьей кожи, прошитой фигурным швом желтого нерпичьего ремешка.

Тропинка круто шла от галечной косы, где земля отсырела от близости с неспокойным морем. Мелкие камешки сыпались из-под подошвы и тихо катились вниз, умножая число гальки по косе Энмына.

Горизонт расширялся, вода на стыке с небом казалась выпуклой. Может быть, это действительно так — ведь земля имеет форму шара.

Дул осенний южный ветер, без тепла и запаха талой тундры. Облака отражались в воде и бежали дальше, где были волны выше и темнее и не отражали небо.

Джон поднялся на наблюдательное место — небольшое углубление в земле, похожее на одинокий окоп. В нем можно было не только удобно сидеть, но и полулежать, обозревая весь морской простор.

Сначала Джон навел бинокль на южную сторону, где еще несколько дней назад в распадке паслось стадо Ильмоча. Теперь там было пусто: оленевод поспешно откочевал в неизвестном направлении. Гостивший у отца Нотавье добродушно рассказывал, что отец жестоко кается в том, что привел белогвардейцев в Энмын, и теперь не знает, как избавиться от них. Они не только жрут оленей, но и всячески притесняют пастухов. Особенно охочи они оказались до женщин, и едва только кто-нибудь отправляется в ночное, как разгорается громкий спор — кому замещать его в яранге. По словам Нотавье выходило, что Ильмоч вроде бы сговаривается с соседними оленеводами отправить русских на американскую сторону.

В море было пусто. Время от времени Джон поднимал бинокль и оглядывал горизонт, но ничего примечательного не было.

Мысли его возвращались в Энмын, и он думал о своих делах, о делах общины. Учитель Антон собирается начинать новый учебный год. Пыльмау смастерила новую сумку для Яко. Сын уже научился складывать русские слова и даже пытался что-то написать на родном языке. Антон жалуется, что ему приходится самому сочинять грамматику чукотского языка, а это очень трудно, потому что ни один из известных ему алфавитов не подходил к чукотскому языку. Учитель сетовал на то, что Джон не знает русского языка, а то бы мог стать помощником. Но все же Джон помог Антону сочинить несколько арифметических задач, в которых действующими лицами были жители Энмына и близлежащих селений. Когда дошли до чисел больше десятка и Джон ввел Ильмоча с его оленьим стадом, Кравченко воспротивился:

— Классовый враг не может фигурировать в школьных тетрадях советских детей!

Но обладателями больших чисел были оленеводы, и приходилось обращаться к их стадам, беря их в отдалении, где-нибудь в Амгуэмской или Анадырской тундре, нарекая владельца стада вымышленным именем.

С товарами нынче совсем плохо. Обещанный пароход из Владивостока еще не пришел. Если никакой помощи не будет, то рано или поздно придется отправляться в Ном. На зиму потребуются патроны. Много разных патронов, потому что у энмынцев было самое разнокалиберное оружие. Предусмотрительный Армоль уже развесил на просушку свой запас пушнины и около десятка больших шкур белого медведя. Гирлянды белых шкур развевались от яранги до подставки для байдар, и хозяин медленно прохаживался, то и дело останавливаясь, беря в руки пушистый мех и посматривая на небо. При первом же признаке ненастья Армоль с помощью своих домочадцев поспешно снимал шкурки и аккуратно складывал в чоттагин, чтобы с наступлением сухой погоды снова вынести свое богатство. Как-то Джон зашел к нему и поразился: чоттагин Армоля был завален китовым усом, отборными моржовыми бивнями, ковриками из цветных птичьих перьев, мягкими тапочками, опушенными заячьим мехом.

— Ты куда-то собирался, Армоль? — удивленно спросил его Джон.

— Да нет, — неожиданно смутился хозяин. — Просто смотрю, что у меня есть.

— Немало у тебя добра, — похвалил Джон так просто, без всякой задней мысли, и удивился, когда Армоль сердито и неприязненно заметил:

— Все это я добыл собственными руками!

Джон давно забыл об этом разговоре, и из его головы давно выветрился вид чоттагина, заваленного пушниной и разным северным добром, но как-то раз Орво напомнил об этом, задав простой вопрос:

— Если придет корабль, чем будем торговать? У нас почти ничего нет. Даже пыжиков, потому что Ильмоч удрал подальше от нас.

— У Армоля столько добра, что хватит на все наше селение, — ответил Джон.

Кто-то передал об этом разговоре Армолю, и тот совершенно серьезно, даже не будучи одурманен парами дурной веселящей воды из ствола собственного винчестера, заявил:

— Любого, кто протянет руку к моему добру, я встречу пулей!

Антон Кравченко уверял, что Советское правительство может предоставить неограниченный кредит на самых льготных условиях и народная власть не собирается воспользоваться бедственным положением местного населения.

— Это было бы смешно, — уверял Антон. — Вот вы увидите, что будет: все по самой дешевой и справедливой цене.

— Но пока ничего нет даже по самой дорогой цене, — вздыхал Джон, думая о нелегкой зиме, которая приближалась с каждым днем.

…Джон смотрел на пустынную морскую даль, и мысли у него мешались, обгоняя друг друга, и вдруг всплывала одна особенно упорная и занимала его долгое время. Как-то сами собой ушли такие частые в прошлом размышления о своем месте в жизни, попытки осмыслить собственное существование, найти какие-то оценки для своих поступков. Нынче не только поступки, но и оценки этих поступков диктовались лишь необходимостью, жизненными требованиями. Главным сегодня было лежбище, а не проблемы отношений между расами, рассуждения о сравнительной ценности разных философских воззрений. Даже вопрос о Советской власти с точки зрения жизни сегодняшнего Энмына был не столь важным, как вопрос о том, будет ли сделан достаточный запас мяса и жира на зиму? Ради этого круглые сутки сидят люди на этом мысе и сторожат проходившие корабли…

Джон поднял бинокль, приставил к глазам, чтобы еще раз внимательно рассмотреть горизонт. Низкие облака повисли на стыке воды и неба. Поэтому Джон сначала не придал большого значения то ли дымку, то ли клочку белого облака. Он опустил бинокль и снова погрузился в размышления о том, что надо починить зимние нарты, поставить стальные полозья, осмотреть алыки,[52] потому что придется, видимо, много ездить в эту зиму. Не худо бы и Пыльмау помочь. Несколько дней она рвала траву на берегу лагуны, чтобы набить большие маты, которые потом кладутся на полог и навешиваются с боков и сзади для сохранения драгоценного тепла зимой.

Пыльмау… Жена. Как же называется то чувство, которое соединяет их? Любовь? Какая любовь, если о ней между Пыльмау и Джоном не было ни разу сказано ни слова. Вот маленькую Джинни Джон любил, как это понимается в том мире. Он вздыхал по ней ночами, писал ей глупые записки, провожал по ночному Порт-Хоупу, гулял по парку, бегал по берегу Онтарио, говорил ей столько чепухи и клялся в верности на всю жизнь… А сколько нежных слов было сказано, прочитано стихов! И ничего этого не сказано Пыльмау. Ни одного слова, ни одного заверения… Разве только раз, когда он уезжал в Ном за вельботом. Тогда Джон сказал, что обязательно вернется. Но и то было сказано скорее буднично. Любовь ли это? Нет, это совершенно другое, ни на что не похожее. А может быть, такого вообще нет ни у кого больше? Даже отношения между Тынарахтыной и Антоном носили явно выраженный характер влюбленности, и они порой высказывали друг другу наивнейшие знаки внимания, видимо, очень дорогие для обоих. И все же никто другой, кого знает Джон Макленнан, не мог похвастаться такой самоотверженностью и преданностью, какие проявила Пыльмау на всем протяжении их нелегкой совместной жизни. Самоотверженность, не граничащая, а сливающаяся с самым искренним самопожертвованием. Джон вспомнил, какие слова сказала Пыльмау ему, когда в Энмын приехала Мери Макленнан, мать Джона. Было простое человеческое понимание, очищенное от всего наносного, притворного, чистое чувство, которое позволило ей сказать, преодолевая сердечную боль: «Жену человек может найти и другую, но мать бывает одна…» Да, жену человек может найти другую, но такой, как Пыльмау, больше нигде нет!

Белое облачко тревожно притягивало взор Джона. Он поднял бинокль и совершенно отчетливо увидел белый корпус огромного парохода, идущего к берегу.

Не разбирая дороги, Джон бросился в селение. Он едва не грохнулся вниз на галечную косу, но успел зацепиться за вросший в землю камень.

Корабль уже заметили с берега, и меж яранг метались встревоженные охотники.

— Возле стойки с байдарами ждите меня! — крикнул Джон и кинулся за мотором, который хранил в своей яранге.

Мужчины быстро сняли с подставки байдару и понесли к воде, обогнав по дороге Джона.

— Парус возьмите! — кричал с порога своей яранги Орво. — Быстрее будете.

Тнарат вернулся к стойке и взял за плечи мачту, а парус подхватил Армоль.

Корабль вырастал с неумолимой быстротой. Он не был похож на корабли, которые обычно заходят в Энмын. Высокие белые надстройки плавно переходили в такой же белый корпус. Судно казалось обломком гигантского айсберга. Джон пристально всматривался в корабль, стараясь угадать его национальную принадлежность, но судно шло прямо на берег, а флаг развевался на корме. «Может быть, это тот самый корабль, который обещали большевики?» — подумал Джон и спросил у Антона:

— Посмотри, не красный ли флаг у него на корме?

— Не могу разглядеть, — ответил Антон. — Не думаю, чтобы это был наш корабль.

Действительно, корабль был слишком наряден, чтобы быть грузовым судном. Одно такое судно Джон видел на рейде в Номе. Это была увеселительная яхта какого-то американского миллионера.

Корабль замедлил ход. С капитанского мостика, очевидно, заметили байдару. Армоль быстро приладил мачту и поднял парус.

К тяге мотора прибавилась сила ветра, и байдара помчалась, стелясь над низкими волнами.

— Американский флаг! — крикнули одновременно Антон и Тнарат.

Звездно-полосатое полотнище развевалось на корме, а вдоль бортов выстроилось множество людей, среди которых было немало разодетых женщин. Видно, все они громко галдели, но пока за шумом мотора нельзя было ничего расслышать: виднелись только широко открытые рты.

Корабль застопорили машины, и оба якоря с грохотом ушли в море.

Джон сделал знак Армолю опустить парус, убавил обороты мотора и повел байдару к белому борту, с той стороны, где виднелся убранный в походное положение парадный трап.

Когда стих шум мотора, до сидящих в байдаре отчетливо донеслись слова пассажиров. Джон невольно прислушивался к ним:

— Настоящие аборигены Сибири! Какие у них выразительные лица! А одежда-то какая!

Больше всех суетился тонконогий человек с огромной треногой, которую он волочил за собой. Джон догадался, что это кинооператор: где-то ему приходилось видеть такую картину.

Из-за спины пассажиров вынырнул объектив киноаппарата, и оператор пронзительно закричал:

— Отойдите в сторону! Не мешайте снимать исторические кадры!

Но тут же снова вылезали вперед любопытствующие люди, толкали друг друга, и если бы не высокое ограждение фальшборта, несколько человек оказались бы в воде.

— Спустить штормтрап! — раздался с капитанского мостика усиленный мегафоном голос.

Проворные матросы перебросили веревочный трап, и стоящий на носу Гуват поймал последнюю деревянную ступеньку.

Антон и Джон переглянулись между собой.

— Поднимемся вместе, — сказал Джон. — С нами пойдут Армоль и Тнарат, а остальные пусть остаются в байдаре.

Чтобы подстраховать Джона, вперед полез Тнарат, затем Джон, а последним Армоль.

Пассажиры нарядного корабля расступились, пропуская вперед капитана, шедшего важно и медленно, словно он собирался принимать не жителей маленького чукотского селения, а иностранных послов.

— Кто-нибудь из вас говорит по-английски? — спросил капитан, внимательно оглядывая выстроившихся перед ним Джона Макленнана, Антона Кравченко, Тнарата и Армоля.

— Да, — коротко ответил Джон.

Матросы образовали живую загородку, взялись за руки и не давали возбужденным пассажирам протиснуться вперед.

— Не мешайте снимать исторические кадры! — продолжал кричать кинооператор, тыкая объективом громоздкой камеры в спины любопытствующих пассажиров. Галдеж был такой, что капитан почти кричал:

— Мы очень рады прибыть в ваш гостеприимный поселок!

— Мы бы не хотели, чтобы вы оставались здесь! — ответил Джон.

Капитан изумленно уставился на Джона. Он никак не ожидал, что у этого рыжеватого чукчи со странными кожаными заплатками на руках такое отличное произношение.

— Вы отлично говорите по-английски, — похвалил капитан и пригласил: — Прошу пройти в кают-компанию.

— Подождите! — закричал кинооператор. — Дайте снять!

— Мы тоже хотим сделать фотографии! — запротестовали несколько пассажиров с фотоаппаратами. — Когда еще нам придется встретиться с дикарями!

— За что мы платим такие бешеные деньги? — заорал маленький коротконогий человек с зеленым солнцезащитным козырьком на лысой голове.

— Успеете сделать фотографии, — спокойно ответил капитан и сделал знак следовать за собой. Матросы принялись расчищать дорогу сквозь толпу. Джон прошел первым, остальные последовали за ним.

— Они совсем не страшные! — донесся до него женский голос.

— У них вполне осмысленные лица, — согласился с ней мужчина.

Джон поднял глаза. Перед его зрачками была бесформенная, безликая толпа. Только раз мелькнуло что-то примечательное, но тут же голос матроса предостерегающе произнес:

— Осторожно!

Перед ним был высокий металлический порог.

Джон оглянулся, и снова среди столпившихся пассажиров мелькнуло что-то знакомое и тревожное.

Кают-компания была роскошно отделана ценными породами дерева. На полированном столе лежали массивные пепельницы, украшенные фирменными знаками пароходной компании.

Капитан прошел вперед и сделал широкий жест рукой.

— Располагайтесь!

Однако и Джон, и Антон, и Тнарат, и Армоль остались стоять, не решаясь опуститься на обитые тисненой кожей кресла.

Капитан отдал какой-то приказ стюарду, и тот выскользнул из помещения.

— Садитесь! — еще раз, на этот раз настойчиво и раздраженно, приказал капитан. Ему не нравилось выражение лиц этих дикарей. В них было что-то осмысленное, а этот голубоглазый чукча выглядел настоящим белым человеком. И вдруг догадка вспыхнула в голове капитана. Еще раз внимательно вглядевшись, он спросил:

— Вы — белый?

— Это не имеет никакого значения, — учтиво ответил Джон.

— Мы прибыли на ваше судно, чтобы заявить протест от имени Советской республики, — стараясь отчетливо выговаривать слова, произнес Антон.

— И вы — тоже? — капитан был так поражен, что изумление ясно было написано на его лице.

Вошедшему с бутылкой в руке стюарду он быстро приказал что-то, и тот немедленно удалился.

— Революционный комитет Чукотского уезда выражает решительный протест против вашего захода в территориальные воды Советской республики без соответствующего разрешения, — продолжал Антон.

— Кроме того, своим появлением, — добавил Джон, — вы создадите опасность для моржового лежбища, которое может рассеяться и обречь население на голодную смерть.

Капитан все еще не мог прийти в себя от изумления. Он слышал о революции в России, о захвате власти большевиками, но был уверен в том, что все это происходит очень далеко, в лучшем случае где-то возле Владивостока… Но здесь, на дикой Чукотке!.. Большевики, которые заявляют официальный протест!

— Я готов принести извинения, — тщательно подбирая слова, заговорил капитан. — Но наша поездка преследует чисто познавательные цели и организована стараниями и при поддержке дочери Рокфеллера. Это первый арктический туристский рейс. На борту нашего парохода находятся граждане Соединенных Штатов, Канады, представители европейских стран. У нас нет никаких политических и военных целей.

— Но вы знакомы с правилами мореплавания в территориальных водах, — напомнил Антон.

— Да, — ответил капитан, — однако мне, честно говоря, казалось, что здесь никого нет… Я имею в виду представителей власти.

Бесшумный стюард снова возник на пороге. На этот раз он нес большой поднос, уставленный кофейными чашками и вазами с калифорнийскими апельсинами.

— Прошу вас, — пригласил капитан.

Антон вопросительно посмотрел на Джона.

Джон сделал шаг к креслу.

Армоль и Тнарат переглянулись между собой и нерешительно переступили с ноги на ногу.

— Вы тоже садитесь, — сказал им Джон, и капитан удивленно поднял брови: этот рыжеволосый дикарь распоряжался здесь, словно дома.

Антон помог Джону очистить апельсин. Тнарат и Армоль довольно быстро освоились с фруктами, воспользовавшись собственными охотничьими ножами.

— Нам бы хотелось совершить экскурсию на берег, — сказал капитан, отпивая из кофейной чашки. — Я могу гарантировать порядок: пассажиры моего корабля — в основном представители деловых кругов, интеллигентные люди.

— Это совершенно исключено, — ответил Джон. — Малейший шум в селении и в непосредственной близости от берега может спугнуть моржовое стадо.

— Мы могли бы договориться, — многозначительно произнес капитан, — о возмещении ущерба.

— А вы можете заплатить за несколько тысяч моржей и обеспечить продовольствием жителей селения на всю зиму? — с улыбкой спросил Джон. — Кроме людей, надо еще снабдить кормом собачьи упряжки.

— Да, но ведь всегда можно найти какой-то выход, — не сдавался капитан. — Будет просто обидно, если подготовленный с такой тщательностью арктический рейс окажется неудачным.

— Вы достаточно насмотрелись арктических пейзажей с борта вашего корабля, — заметил Джон.

— Но мои кинооператоры, — сказал капитан. — Они заплатили бешеные деньги за право снимать не только пейзажи, но и жизнь местных жителей.

— На Аляске достаточно своих местных жителей, — напомнил Джон. — А вы здесь, к вашему прискорбию, в территориальных водах Советской республики.

— Послушайте! — капитан начал терять терпение. — Мне не первый раз приходится бывать здесь. Правительство его величества русского царя всегда внимательно относилось к мореплавателям и не чинило никаких препятствий. А тут появляются какие-то самозванцы и диктуют мне условия. Соединенные Штаты не признают правительство Ленина, и поэтому я буду поступать так, как сочту нужным.

— Подумайте, прежде чем решитесь высаживаться, — стараясь быть спокойным, посоветовал Антон. — Наши люди вооружены и будут охранять моржовое лежбище.

— Нам не нужны ваши моржи! — сердито заявил капитан. — Но наши туристы сойдут на берег.

— Мы не гарантируем им безопасности, — сказал Антон.

— Мои матросы сами позаботятся о безопасности, — грубо заявил капитан.

— В случае самовольной высадки мы отправим соответствующее сообщение нашему правительству, — предупредил Антон и встал.

Армоль и Тнарат спрятали свои ножи и тоже поднялись с кресел.

Байдара направилась к берегу.

У прибойной черты уже собралась толпа, и впереди всех стоял Орво, встревоженно вглядываясь в лица возвращающихся.

— Кто они такие? — спросил он, едва байдара ткнулась носом о берег.

— Американцы, — ответил Тнарат.

— Что им тут надо?

— Хотят посмотреть, как мы живем, — пояснил Джон.

— Не могли выбрать другое время, — проворчал Орво.

Пока вытаскивали на берег байдару, на пароходе развернули шлюпбалки и спустили парадный трап. Толпа на берегу не расходилась. Люди тесно встали и молча наблюдали за приближающимися шлюпками. В каждой сидели вооруженные матросы, и стволы ружей торчали над головами.

— Что будем делать? — встревоженно обратился Джон к Антону.

— Главное — сберечь лежбище, — ответил Антон. — Они не понимают человеческих слов и, похоже, просто не считают нас за людей.

— Хотя бы попросим их не шуметь в селении, — робко сказал Армоль.

Моторные шлюпки шли на веслах, — может быть, капитан учел просьбу не производить большого шума.

Три шлюпки, до отказа заполненные туристами, ткнулись о гальку, и на берег прыгнули матросы. За ними стали вылезать туристы, и некоторые из них тут же, прямо с прибойной черты, наставили на притихшую толпу фотоаппараты.

— Какая живописная женщина!

Этот возглас относился к Чейвунэ, у которой была яркая татуировка на лице. Кроме того, она нарядилась в новый кэркэр, а на плечах держала ребенка.

— Отойдите в сторону! — закричал кинооператор. — Не мешайте снимать!

— Что у него за оружие? — кто-то вскрикнул в толпе.

Чукчи с ужасом уставились на незнакомый аппарат, наставленный на них оператором, и вдруг все кинулись наутек. Впереди мчались напуганные собаки, за ними резвоногие ребятишки, а позади, стараясь не терять своей солидности, торопливо семенили взрослые.

Стоявшие отдельной кучкой Антон, Армоль, Джон и Тнарат с Орво медленно двинулись к ярангам, не обращая внимания на галдящую толпу туристов.

Молодая женщина догнала Пыльмау, попыталась отцепить от нее Билл-Токо.

— Руки прочь! — закричал на нее Джон, и женщина в испуге отдернула руку и оглянулась на Джона.

— Но мне просто хочется сфотографировать этих прелестных ребятишек, — виновато произнесла женщина.

— Фотографируйте своих детей! — сердито отрезал Джон.

В облике этой молодой американки было что-то от давнего, полузабытого, и Джон вдруг понял, что она поразительно похожа на Джинни. Только Джинни уже много лет, а эта как раз в том возрасте, когда Джон покинул берег Онтарио.

— Я не хотела сделать ничего плохого, — оправдывалась женщина.

Джон хотел было уже пожалеть о своей вспышке, но женщина вдруг сказала:

— Пусть они остановятся на мгновение, и я дам доллар…

— Здесь вы ничего на доллар не купите, — сердито ответил Джон и взял на руки Софи-Анканау, которая уже начинала хныкать.

Жители Энмына попрятались по своим ярангам. Перед туристами захлопнулись двери жилищ, и им ничего другого не оставалось, как фотографировать собак и внешний вид яранг.

Джон тоже прикрыл дверь.

Софи-Анканау залилась слезами, а Пыльмау принялась ее успокаивать, приговаривая:

— Не плачь, доченька, они скоро уйдут.

— Какие они страшные! — Билл-Токо глянул на отца расширенными от изумления и ужаса глазами. — Галдят, как звери, и скалят белые-белые зубы, словно хотят укусить… Атэ, а они кусаются?

— Не кусаются, — мрачно ответил Джон. Он чувствовал жгучий стыд. Хоть он и давно живет среди чукчей, перенял полностью их жизнь, но он не перестал быть человеком, выросшим в ином мире.

Иногда он приоткрывал дверь и смотрел на туристов, бродивших меж яранг и громко разговаривавших между собой.

— Джек, смотри какие прекрасные шкуры! — закричал один из туристов, показывая на гирлянду пушнины возле яранги Армоля. — Надо спросить хозяина, не продаст ли он.

Армоль вышел из яранги и поспешил навстречу, несмотря на предостережения жены.

Туристы предлагали деньги, очевидно, много денег, но Армоль отрицательно качал головой, что-то пытаясь объяснить, и все оглядывался на ярангу Джона. Что-то сказав туристам, которых становилось все больше и больше, он побежал к Джону и, ворвавшись в чоттагин, спросил:

— Бумажные деньги можно брать?

— Это твое дело, — ответил Джон.

— Ведь я могу на них в Номе купить мотор!


Армоль выскочил и побежал обратно. Джон видел, как он снимал с вешал песцовые и медвежьи шкуры и брал деньги.

Выторговав у Армоля всю пушнину, туристы направились на окраину селения. Один из них остановился возле идола, врытого в землю возле яранги Орво, и попытался выдернуть. На помощь к нему пришли еще несколько человек. Старик высунулся из двери и крикнул:

— Если тронете бога — буду стрелять!

— Продайте нам его! — закричали сразу несколько человек. Но Орво не ответил. Он лишь высунул в дверь ствол винчестера.

Туристов словно ветром сдуло. Их голоса удалялись по направлению открытой тундры.

В ярангу Джона пришли Антон, Тнарат и Орво.

— Мы должны конфисковать пушнину, которую продал Армоль, — сказал Антон. — Он вел незаконную торговлю.

— Как это ты сделаешь? — спросил Джон.

— Очень просто — подойду и скажу: так как покупка была произведена незаконно, прошу пушнину вернуть. Торговцы уважают правила.

— Пойдешь один? — удивленно спросил Тнарат.

— Так будет лучше, — ответил Антон.

Какие-то крики донеслись с улицы, и в чоттагин вбежал возбужденный Гуват.

— Они грабят мертвых! — закричал он, напугав детей и заставив снова заплакать Софи-Анканау.

— Что ты говоришь? — изумленно спросил Орво.

— Правду говорю, — с трудом перевел дыхание Гуват. — Они поднялись на Холм Захоронений и тащат оттуда вещи умерших.

— Это очень плохо! — гневно произнес старик, схватил винчестер и коротко сказал: — Пошли!

Все двинулись за стариком.

Туристы спускались вниз, и каждый тащил на себе кто копье, кто ритуальное весло, связанные из бересты сосуды, трубки, оружие, а один бережно нес на вытянутой руке белый череп.

— Немедленно отнесите все на место! — закричал Орво и выставил вперед винчестер.

То ли туристы почувствовали твердость в голосе Орво, то ли поняли, что зашли слишком далеко. Поворчав, они все же повернули на Холм Захоронений и в беспорядке побросали все, что только что взяли.

— Еще одна шлюпка идет к берегу! — закричал Гуват, показывая в море.

Но опытный глаз Орво сразу же определил, что это не шлюпка, а вельбот.

— Уэленцы едут! — закричал он и побежал вниз с холма. — Подмога к нам идет!

Скоро все узнали уэленский вельбот, набитый людьми. Над всеми возвышался милиционер Драбкин, и на шлюпке у него алела красная полоса. И еще несколько человек на вельботе были в краснополосых шапках.

— Что ты так нарядился, Драбкин? — весело спросил его Джон.

— Красная гвардия, — важно ответил Драбкин, прыгая на гальку.

Американские туристы подтягивались к берегу. Некоторые из них тащили мешки с пушниной, купленной у Армоля.

— Пришел долгожданный пароход из Советской России, — сказал Тэгрынкеу. — Все привез, даже Красную гвардию.

Антон торопливо описал все происходящее в Энмыне, и Тэгрынкеу спокойно отдал приказ Драбкину:

— Пойдите к шлюпкам и отберите пушнину. Пусть Армоль вернет деньги, которые он получил.

Красногвардейцы направились к туристам, которые уже начали поспешно усаживаться в шлюпки. Драбкин пользовался десятком английских слов, но их оказалось вполне достаточно, чтобы туристы поняли, что приехали правительственные власти. Один из туристов подошел к Тэгрынкеу.

— Я заявляю протест против произвола, — сказал он энергичным голосом.

— Во-первых, вы нарушили государственную границу Советской республики, — с улыбкой ответил Тэгрынкеу, — во-вторых, вы без разрешения купили пушнину. Это рассматривается как контрабанда и конфискуется без возмещения. Но Армоль вернет вам деньги.

К берегу уже шел Армоль. Деньги он нес в небольшой кожаной сумочке, в которой обычно хранил патроны.

— Армоль, отдай деньги и забери пушнину, — спокойно приказал Тэгрынкеу.

Армоль мрачно вывалил смятую кучу долларов прямо на гальку.

Мешки с пушниной легли у его ног.

— А теперь можете отправляться обратно, — строго сказал Тэгрынкеу. — И не советую высаживаться на берег! Вы получили предупреждение, а дальше будете отвечать по закону.

Туристы торопливо уселись в шлюпки, и матросы взялись за весла. Никто больше не фотографировал, лишь кинооператор продолжал вертеть ручку своего стрекочущего аппарата, медленно водя объективом по растущей на берегу толпе энмынских жителей, среди которых выделялись краснополосыми шапками красногвардейцы.

— Пароход разгрузили в Инчоуне, а потом придет к вам, — деловито сообщил Тэгрынкеу. — Это только первый пароход. На следующий год на Чукотку придут много кораблей, и тогда мы по-настоящему начнем строить новую жизнь. А прежде чем строить, вы знаете, надо очистить место, где будет поставлен новый дом. Завтра утром с отрядом красногвардейцев мы отправимся в тундру ловить остатки банды Бочкарева. Говорят, что они побывали у вас.

— Были, — кивнул Орво, — связали меня. Ильмоч махал ножом перед моим носом.

— Больше не будет махать, — решительно заявил Тэгрынкеу. — Он стал настоящим разбойником. Бандиты, которых он приютил, бродят по тундровым стойбищам, грабят оленеводов, насилуют женщин и убивают пастухов. Если кто желает, тот может пойти с нами.

— Все желаем, — ответил за всех Тнарат. Вельбот, на котором приехали ревкомовцы, вытащили на берег, закрепили подпорками, но не расходились, ожидая, когда уйдет американский пароход.

— Пойду посмотрю, что с лежбищем, — сказал Джон и двинулся на свой наблюдательный пост на скале.


Поднимаясь по крутой тропке, он слышал, как грохотали якорные цепи, и каждый звук отдавался у него в сердце беспокойством за судьбу моржового лежбища. Если моржи уйдут… Трудно даже представить, что будет зимой.

Джон поднялся, удобно расположился и приложил к глазам бинокль. На узкой галечной косе под нависшими скалами копошились моржи. Пока они вели себя спокойно, резвились в прибрежном мелководье, рыли клыками гальку, отыскивая вкусных моллюсков.

Джон перевел бинокль на пароход.

Якоря уже были подняты, и за кормой посветлела вода, — заработали винты. Пассажиры черными точками стояли у борта и смотрели на берег. Джон снова вспомнил, как он входил в кают-компанию, как слышал родную речь, как ему мерещилось лицо Джинни, и внутренне улыбнулся: каким далеким и чужим стал ему тот мир! Сон в начале тумана кончился. Начиналось пробуждение, и иней с порога старой яранги перешел на его волосы.

Пароход двинулся вперед и стал медленно разворачиваться, беря направление на северо-восток.

Ход корабля становился заметнее, и Джон с радостью отмечал, что корабль удаляется от заветного лежбища. Вдруг он увидел стремительно поднимавшийся клубок белого пара над дымовой трубой, а потом до его уха дошел тяжелый, рвущий воздух протяжный гудок, который потряс скалы, отозвался эхом и прокатился по всему побережью.

Джон вскинул бинокль. Моржи, налезая друг на друга, устремились от узкой галечной косы. У берега невозможно было разобрать границу воды: вал моржовых тел покрыл прибой и выплеснулся в открытое море. Лежбище было погублено.

Джон в ярости схватил винчестер и выстрелил вслед уходящему кораблю.

24

Вельбот перетащили на лагунную сторону косы, на которой стояли яранги Энмына, спустили на воду. Прихватили еще и байдару, которую намеревались перетащить на себе до верховья реки Чаайваам, — по ней можно было спуститься до водораздела, где, по предположениям, кочевал Ильмоч.

Тэгрынкеу настоял, чтобы вместе с красногвардейцами в тундру отправился и Джон.

— Антону надо оставаться в школе, Тнарат нужен, чтобы поохотиться, пока льды не подошли.

Взвалили на себя байдару и пустились по подмерзшим кочкам к синеющим вдали горам.

Джон шагал вместе со всеми, подставив плечо под охваченный моржовой кожей борт байдары, и корил себя за то, что согласился, поддался уговорам Тэгрынкеу.

Вся его нынешняя жизнь стала отступлением от намерений не вмешиваться в дела белых людей, стоять в стороне от работы Советов. Но ничего не получилось. Работа этих Советов оказалась настолько тесно связанной с делами местных жителей, что стоять в стороне означало вовсе отказаться от участия в жизни своего селения. «В деле с бандитами, которых привел Ильмоч, я выступил на стороне Советской республики, именем Советской власти требовал от капитана туристского парохода покинуть берег Чукотки, и вот теперь шагаю с отрядом красногвардейцев», — думал Джон Макленнан и старался разобраться в собственных мыслях: плывет ли он по течению и окружающие его события несут его или все в его поступках сохраняются остатки собственной воли?

К концу первого дня достигли небольшой речушки и устроили привал, разбив палатку под защитой борта кожаной байдары.

Набрали на озерном берегу сухого кустарника и разожгли костер. Красногвардейцы поснимали сапоги и с наслаждением окунули натруженные ноги в прохладную тундровую воду.

— На пароходе, кроме красногвардейцев, приехали еще новые люди, — рассказывал Тэгрынкеу, подкладывая под чайник сухие веточки. — Среди них есть настоящий доктор, который умеет лечить все болезни. Он привез лекарства и даже ножи, чтобы резать живого человека. И еще заявил, что будет помогать женщинам рожать. Насчет этого у людей большие сомнения. Не надо было ему такого говорить. Сразу восстановил против себя женщин. Но парень хороший; на следующий год жену ждет. Она тоже доктор. Одно плохо — мало новых торговцев. В Энмыне надо открывать лавку, и не знаем, кого поставить. Может, ты возьмешься?

— Я — торговцем? — с негодованием спросил Джон. — Никогда!

— Ведь ты же будешь торговать народным товаром и для народа, — возразил Тэгрынкеу.

— Я никогда этим делом не занимался.

— Однако в Номе ты очень хорошо торговал, а когда покупал вельбот, и мотор — все удивлялись, потому что ты купил их дешево, — напомнил Тэгрынкеу.

— Каждый разумный человек сможет это сделать. Если знает истинные цены на товары, — ответил Джон.

— Значит, ты знаешь настоящие цены на товары, — подхватил Тэгрынкеу. — Мы хотим передать вашему селению новый вельбот с мотором. Единственный, который привез пароход.

— Вельбот нам очень нужен, — оживился Джон. — Возле наших берегов прибрежный лед держится гораздо дольше, чем у вас возле Берингова пролива, да и приходит раньше. На кожаной байдаре во льдах плавать опасно.

— Артель надо организовать, — продолжал Тэгрынкеу. — Вельбот можем передать только артели, общественной организации.

— Ну это не так сложно, — ответил Джон. — У нас и так по сути уже артель.

— И назовем вашу артель — Товарищество, — мечтательно произнес Тэгрынкеу. — Товарищество Торвагыргын.

— Дело не в названии, — заметил Джон.

— Верно, не в названии, но это очень хорошо, когда появляются новые слова, новые названия — значит, жизнь идет вперед, значит, человек поднимается с колен на ноги.

Холод наползал с открытого озера, подмерзшая трава ломалась от малейшего движения. Джон лежал на лоскуте моржовой кожи, который защищал его от сырости и стылой земли, и смотрел широко открытыми глазами в низкое, сырое, серое, как одеяло, небо.

Он представлял себе новый Энмын с лавкой, над которой развевается красный флаг, группу нарт с приезжими, которые прибыли торговать с запада, востока и из тундровой глубины. Новый Энмын получался похожим на Уэлен, только чуть меньше.

С рассветом пустились в путь. Возле каждого приметного возвышения Тэгрынкеу останавливался, поднимался и долго оглядывал горизонт, разыскивая следы стойбища Ильмоча. В тундре он тщательно глядел под ноги, подбирал высохшие орешки оленьего помета, растирал на ладони и даже обнюхивал.

На третий день пошел мокрый снег. Идти становилось все труднее. Тэгрынкеу подбадривал усталых красногвардейцев, обещал, что скоро будет река, по которой можно плыть на байдаре.

На привалах он всегда старался подсесть к Джону.

— Советская власть послала нам вооруженный отряд, чтобы избавить тундровых людей от бандитов, прислала пароход, хотя ты слыхал, что на русской земле голод. Долго шла война, все разорено, заводы не работают, на полях, где растет хлеб, гуляет ветер вольный. Скажи, Сон, какая еще власть поступала так?

Когда тундра покрылась нетающим снегом, отряд пришел к мутной реке. Она текла в южном направлении — здесь начинался водораздел. Начиная с этого места, все воды вбирала в себя великая чукотская река, Амазонка тундры — Анадырь.

Спустили на воду байдару и начали осторожно продвигаться вперед, то и дело вытаскивая байдару и перенося ее на себе через отмели и пороги.

Тэгрынкеу старался больше идти по берегу. Черный след тянулся за ним вдоль реки и уходил на вершины холмов, откуда он осматривал окрестности.

Наконец он сделал знак рукой, и Джон направил байдару к берегу.

— Я нашел стойбище, — сказал Тэгрынкеу. — Яранги стоят в распадке, но почему-то оленей поблизости не видно. Может быть, Ильмоч держит стадо в лощине: олени едят корм, который зимой окажется под толстым снегом, а склоны и продуваемые места он бережет для зимнего выпаса.

Байдару вытащили и положили прямо на землю, обложив на всякий случай дерном, смешанным со снегом.

Отряд двинулся к ярангам, черным точкам, выделяющимся на фоне свежевыпавшего снега. Джон шагал рядом с Тэгрынкеу и внимательно слушал его рассуждения:

— Почему нет ни дыма, ни оленей? И ни один человек не показывается? Не может быть, чтобы все обитатели стойбища отправились в стадо: всем там делать нечего. В такое время олени пасутся спокойно — нет гнуса и оводов, корм легко достается… И почему только две яранги? В стойбище Ильмоча пять яранг, ведь стадо большое…

— А может быть, это и не стойбище Ильмоча, а другого оленевода? — предположил Джон.

— Может быть и так, но невероятно. Эти места принадлежат Ильмочу, — ответил Тэгрынкеу.

До слуха идущих донесся странный звук. Тэгрынкеу сделал знак остановиться. Послышался долгий тоскливый собачий вой. В нем было столько безысходной тоски, что все почувствовали беспокойство, и Тэгрынкеу тихо сказал:

— Беду чует собака…

Отряд прибавил шаг.

Яранги приближались, но никто не выходил навстречу путникам, даже та воющая собака оставалась невидимой. Вой то усиливался, то затихал, доносился то из одной яранги, то из другой.

— Стойте! — вдруг скомандовал Тэгрынкеу тоном, словно он всю жизнь только и делал, что командовал отрядом красногвардейцев. Отряд послушно остановился. — Это может быть засада. Вы оставайтесь здесь, держите под прицелом яранги, а я один пойду вперед.

Красногвардейцы легли на снег, и Джон был вынужден улечься рядом с ними. Он хотел было пойти вперед, но подчинился мысли, что гораздо разумнее и безопаснее, если вперед пойдет один Тэгрынкеу.

Тэгрынкеу шел спокойно. Он лишь один раз замедлил шаг, когда усилился собачий вой, теперь, вблизи, так напоминающий человеческий плач.

Вот он подошел вплотную к яранге, откинул лоскут оленьей замши, заменяющей дверь, постоял минуту и скрылся. Он рыскочил оттуда с такой быстротой, словно за ним кто-то гнался.

— Идите сюда! — крикнул он, и весь отряд бросился на зов.

— Здесь случилось ужасное! — с побледневшим лицом проговорил Тэгрынкеу. — Смотреть страшно.

Замшевая занавеска, заменяющая дверь, была откинута. Джон осторожно заглянул. В чоттагине царил полумрак. У самого порога, на заиндевелом утоптанном полу, хорошо были заметны темные пятна крови. Они тянулись в глубь чоттагина и превращались в нечто бесформенное, кровавое, похожее на убитого оленя. Но у этого оленя почему-то шкура была хорошо выделана, покрашена охрой и сшита, а потом уже распорота, разрезана острым орудием. Джон не сразу догадался, что это зарезанный человек. И не один, а несколько. Трупы лежали друг на друге, свежие, с яркими пятнами крови; должно быть, убийство произошло не так давно, уже во время наступающих заморозков.

Судя по всему, это была яранга самого Ильмоча. Кто-то из красногвардейцев шире откинул лоскут замши, и дневной, синеватый от прояснившегося неба свет ворвался в чоттагин, и вдруг Джон узнал лицо старого Ильмоча. Он смотрел стеклянными глазами на дымовое отверстие, и Джон едва удержал в себе крик: он чуть не окликнул старика. Выражение глаз у Ильмоча было живое, знакомое — таким его часто видел Джон, когда старик набирался дурной веселящей воды или выпивал настойку священного гриба-вапака.

Вместе с Ильмочем были зарезаны его сыновья и старухи жены.

Осторожно выйдя из этого обиталища ужаса и жестокости, люди направились ко второй яранге, откуда уже явственно доносились всхлипы собачьего воя.

Тэгрынкеу постоял перед входной занавеской и решительно откинул ее. Тут же следом вошли вооруженные красногвардейцы. Джон поморгал глазами, чтобы свыкнуться с полумраком чоттагина. Кто-то догадался снова отдернуть занавеску, и вместо ожидаемой собаки все увидели сморщенную старую женщину, сидевшую в глубине полога. Она даже не отняла от лица сложенных рук, не двинулась со своего места. Она снова завыла так, что у пришедших мороз пошел по коже, и вой выплеснулся через дымовое отверстие и повис над мертвым стойбищем Ильмоча.

Джон пригляделся и узнал старую Кэлену. Ту самую, которая когда-то сделала ему хирургическую операцию, спасла от смерти. Ведь с тех пор прошло больше десяти лет. Сколько же лет самой Кэлене? Джон подошел к старухе и отнял руки от ее лица. Ладони были холодные и жесткие, как у покойника. Кэлена глянула на Джона с выражением ужаса и закрыла лицо, и новый вопль потряс ярангу.

— Это я, Сон, — сказал Джон и попытался снова отнять руки от лица старухи.

— Призраки, призраки! — бормотала Кэлена. — Уйдите, кровавые призраки!

— Не призрак я. — Джон попытался привести в чувство старуху. — Посмотри на меня, я Сон, тот самый, которому ты давно отняла пораженные черной кровью пальцы.

— Вооруженные призраки! Кровавые люди с оружием! — причитала старуха. — Я слышу их голоса и вижу, как только открываю глаза.

— Да нет, — пытался втолковать старухе Джон, — эта я. Посмотри на меня внимательно, ну посмотри!

Он еще раз с силой разжал ладони, взглянул в глаза Кэлены, полные ужаса и страдания, но старухах громким воем без чувств повалилась на бок и забилась в рыданиях.

— Она стала безумной, — заключил Тэгрынкеу. — Такое увидишь — еще не так завоешь.

Джон присел рядом с обезумевшей старухой. Он осторожно разнял руки и стал ласково приговаривать:

— Не бойся. Мы пришли из Энмына помочь вам и избавить от призраков и живых разбойников. Взгляни на нас — мы свои. Вот рядом со мной Тэгрынкеу из Уэлена. Не надо плакать…

Джон гладил по плечу старуху и чувствовал, что она успокаивается. Всхлипнув несколько раз, Кэлена доверчиво прижалась к Джону, открыла глаза и всмотрелась.

— Это вправду ты? О, какое горе случилось в нашем стойбище! Словно злые духи слетелись с подземного царства и стали мстить людям, погрязшим в грехах. О Сон, я и не верю, что осталась в живых.

Старуха вытерла слезы, подняла голову и вдруг снова разразилась страшным воплем, указывая на спину Джона:

— Вот они! Они снова пришли сюда, чтобы резать людей!

Джон невольно оглянулся, но там были одни безмолвные, потрясенные всем увиденным красногвардейцы и Тэгрынкеу. Догадавшись, Джон тихо сказал:

— Пусть все выйдут из яранги, я успокою старуху.

Оставшись с Кэленой, Джон принялся уговаривать ее:

— Открой глаза. В чоттагине никого, кроме нас с тобой.

Наконец Кэлена послушалась, осмотрелась и даже поправила упавшие на лоб реденькие волосы.

— Я не могу поверить, что это ты, Сон, — прошамкала старушка и ощупала трясущимися руками лицо Джона, его одежду. Поверив в реальность его существования, она начала страшный рассказ, часто прерываемый рыданиями. — Говорила я Ильмочу — добра не будет от этих русских. Лица уж больно у них нехорошие, холод в глазах, — рассказывала Кэлена. — Ильмоч не слушал меня… Никого не слушал. Новую жизнь ругал худыми словами, Солнечного Владыку вспоминал. Жили эти русские в нашем стойбище как волки! Среди дня кидались на женщин и валили на землю на глазах у мужей и детей. А Ильмоч колол самых жирных оленей, своими руками отдавал лакомые куски и тайком ездил к Армолю за дурной веселящей водой.

Старуха вдруг замолчала, настороженно прислушиваясь, и прижалась дрожащим телом к Джону:

— Я чувствую — они здесь! Они бродят за стенами яранги!

— Это наши друзья, — успокоил Кэлену Джон. — Не бойся.

Кэлена вскинула глаза на Джона, словно впервые увидела его.

— А правду ли ты говоришь? — подозрительно спросила она. — Ведь у тебя в глазах блестит лед…

— Ты же меня знаешь, — ответил Джон.

— Непонятные вы люди, — сокрушенно вздохнула Кэлена.

— Ты знаешь не только меня, но и детей моих, и Пыльмау, — напомнил Джон.

Удивительно, но упоминание имени Пыльмау сразу же успокоило старую шаманку, и она уже связно продолжала рассказ:

— Ходили они по тундре, орали свои громкие песни, обжирались, уходили на побережье и все требовали от Ильмоча чего-то. А он, бедняга, уже начинал жалеть, что принял их в свое стойбище, и даже приходил ко мне советоваться. Но какой совет может дать женщина? Ездили они на побережье, хотели переправиться на другой берег. Вернулись обозленные, мрачные… А Ильмоч мне сказал: кругом большевики, некуда деваться. Даже те, кто были просто чукчи, и те начали превращаться в большевиков… А ты, случаем, не большевик ли?

Кэлена уставилась на Джона и слегка отстранилась.

— Да нет, не большевик, — ответил Джон.

— Худо нам стало совсем. И Ильмоч стал всего бояться. И берега боится, и тундры. Удрать от русских нельзя — куда денешься со стадом? Вот думали они с пастухами и порешили напоить русских священной настойкой гриба-вапака и оставить в тундре, а самим уйти подальше, чтобы не нашли. Нехорошо, конечно, поступали, но русские озверели, ничего не признавали, нас почитали за животных, даже на Ильмоча стали кричать и замахиваться. Мы так и сделали. Напоили и оставили в тундре. Рано утром сняли яранги, погрузились на нарты и погнали стадо через перевал, сюда, где реки поворачивают на солнечную сторону. Едем, а сзади мерещится погоня. Три дня и три ночи шли без остановки, петляли, путали след. Да и оружие-то у русских отняли, взяли себе. Спустились мы сюда в распадок и еще три дня и три ночи жили без огня и горячего мяса, боялись дымом открыть себя. Потом решили — довольно. Стали потихоньку жечь костры, громко разговаривать. Еще три дня прожили. Стадо держали поодаль, но сами далеко не уходили… Все пожгли на кострах, что было поблизости…. Старуха умолкла и опять прислушалась.

— Там кто-то ходит! — громким шепотом сообщила она Джону.

— Да, там ходят мои друзья, которые пришли со мной избавить вас от этих разбойников.

— Поздно уже! — запричитала Кэлена. — Зарезали нашего Ильмоча!

— Но почему здесь только две яранги? — спросил Джон.

— Я расскажу! — заторопилась Кэлена. — Ходила я за дровами далеко отсюда. Возвращаюсь на закате с большой охапкой хвороста, поднялась на холм, откуда видно наше стойбище, и услышала крики. Они пришли! Эти русские! У них в руках были маленькие ружьеца и большие ножи. Сначала они схватили Ильмоча и тащили по стойбищу за ноги, словно тушу оленя. Зарубили его, сложили в яранге и принялись за остальных. Дети не успевали вскрикнуть, падали замертво. О, что они делали! В самых жестоких сказаниях такого никогда не бывало. Это могли сделать обезумевшие люди, потому что зверь такого не сообразит.

— А где же остальные? — нетерпеливо спросил Джон. — Почему только две яранги остались в этом стойбище?

— Обожди, — остановила его Кэлена, — все расскажу. Может быть, это мои последние слова в этой жизни… Слушай. Смотрела я издали и так оцепенела от ужаса, что не могла двинуться. Потом, не знаю, как это случилось, я закричала и бросилась с холма вниз. Я чувствовала, что пули бьют по куче хвороста, который я тащила на спине и забыла скинуть. Но почему-то в меня не попадали. Я ворвалась в чоттагин нашей яранги и упала без чувств. Сколько я лежала — не знаю. Когда очнулась — в стойбище уже никого не было. Я одна оставалась в яранге, наверное, подумали, что я умерла. Но я не умерла. Я встала и пошла искать живых. На месте трех яранг оставались только темные круги, не припорошенные снегом. А у Ильмоча… Когда я вошла туда, рассудок снова покинул меня, и не помню, как очутилась здесь… Когда приходил рассудок, я принималась звать на помощь, но горло испускало лишь странный вой, похожий на собачий. Я даже по-человечески разучилась плакать от горя, — немного удивленно произнесла Кэлена. — Когда я увидела тебя, мне показалось, что ты привидение. Но теперь я верю, что это ты, Сон, — старушка взяла руку Джона, внимательно осмотрела шов, который когда-то сделала своими руками, и заплакала: — Какая жестокая жизнь настала!

— Успокойся, — мягко сказал Джон. — Мы догоним их и накажем. А тебя возьмем в наше селение, и будешь жить у меня, как мать.

— Как мать, — прошептала Кэлена, — мать горя и потерянных детей…

Джон вышел из яранги и коротко рассказал о случившемся.

— На глаза старухе пока не показывайтесь, — попросил красногвардейцев Джон. — Пусть успокоится.

— Очевидно, часть пастухов белогвардейцы вынудили уйти вместе с ними, — рассуждал вслух Тэгрынкеу. — Далеко им уйти не удалось. Они где-то поблизости.

— Кэлену я возьму к себе, — сказал Джон. Тэгрынкеу молча кивнул. Лицо его стало жестким и непроницаемым. Он еще раз оглядел разоренное стойбище и горько сказал Джону:

— А ярангу с останками погибших надо сжечь.

К вечеру старуху удалось уговорить, что те люди, которые теперь пришли, ничего общего не имеют с белогвардейцами, и она пошла, ковыляя позади отряда, и часто останавливалась передохнуть. Джон шел рядом с ней, и они, бывало, даже теряли из виду отряд, который вел впереди Тэгрынкеу.

На одной из остановок Кэлена спросила Джона:

— А что ты без оружия идешь?

— Никогда в человека не стрелял, наверное, не смогу, — виновато ответил Джон.

— И даже когда твоих детей будут резать и колоть острыми ножами? — спросила старуха.

— Тогда смогу, — твердо сказал Джон.

— Но ведь может случиться так, что начнут с чужих детей, а потом доберутся до твоих, — сказала Кэлена, и Джону от этих слов стало неловко.

Тэгрынкеу почти не поднимал голову от земли, ведя отряд прямо по следу. Не прошло и четырех дней, как впереди показался дым, а за ним и две яранги.

— Вы со старухой пока останетесь здесь, — сказал Тэгрынкеу Джону, — а мы окружим бандитов и заставим их сдаться.

— Ты что же, считаешь меня наравне со старухой? — с обидой в голосе сказал Джон.

Тэгрынкеу смутился:

— Я не то хотел сказать… Понимаешь, старуху одну бросать опасно, мало ли что может с ней случиться? Ведь когда будут судить бандитов, она будет живым свидетелем.

— Она может остаться и одна, — ответил Джон. — Дайте мне оружие, и я пойду вместе с вами.

Тэгрынкеу распоряжался так, словно был самым опытным военачальником. Он велел отряду рассредоточиться и подходить к ярангам скрытно, широким фронтом.

Джон чувствовал возбуждение. Оно было неуместным, и он силой воли старался отогнать его, успокоиться. Но оно все больше охватывало его, словно Джон шел на моржей, залегших на лежбище…

Тэгрынкеу, слегка пригнувшись, осторожно ступал по кочкам и громким шепотом говорил Джону:

— За ярангами начинается нагорье. Оттуда нет пути никуда. Ильмоч всегда останавливался в этих местах. Если белогвардейцы побегут туда, их там ждет верная смерть…

Залп был совсем негромким. Когда охотятся за китом, гром выстрелов стоит над морем. А тут несколько нестройных щелчков пригнули отряд к земле, кинули на кочки Тэгрынкеу и Джона.

— У тебя на плече кровь! — закричал Тэгрынкеу.

Только после этих слов Джон почувствовал боль. Как же он не заметил пули? Он помнил только удар о землю, когда падал рядом с Тэгрынкеу.

Красногвардейцы открыли ответный огонь.

Тэгрынкеу подполз к Джону и осмотрел рану.

— По-моему, неглубоко, — заметил он и приказал: — Ползи обратно.

— Нет уж! — со злостью ответил Джон. — Если уж я начал воевать, то никуда не уйду!

Тэгрынкеу оторвал полу камлейки и плотно перевязал рану Джону.

Красногвардейцы короткими перебежками приближались к ярангам.

Теперь пятеро оставшихся белогвардейцев, отстреливаюсь, отделились от стойбища и быстро уходили по отлогому склону. Перевалив через каменную гряду, они прекратили стрельбу: то ли берегли патроны, то ли решили не терять время и скорее уходить.

Тэгрынкеу остановил отряд.

— Сами идут к смерти, — коротко сказал он, глядя вслед уходящим.

В полутьме яранги женщины возились у очага и мирно разговаривали между собой. Джона удивило это спокойствие. Но по взглядам он догадался, что женщины поначалу ничего не поняли, может быть, даже решили, что пришли другие бандиты. Но одна из женщин, которая хорошо помнила его, вдруг всплеснула руками и сказала подругам:

— Глядите — Сон!

— Не только я, — сказал Джон. — Вместе с нами и Кэлена.

Женщины со страхом переглянулись между собой.

— Кончились ваши страдания, — проговорил Джон. — Больше разбойники в ваше стойбище не вернутся, — зовите ваших мужчин и возвращайтесь в старое стойбище.

И вдруг словно прорвалась плотина, женщины зарыдали и в один голос наперебой принялись рассказывать о пережитом.

Из оленьего стада возвратились напуганные мужчины, которым долго пришлось растолковывать, что кошмар кончился.

— В кровавое стойбище мы не вернемся. Страшно там. Дети не могут видеть такое, — заявили пастухи. — И бандиты могут вернуться.

— С вами пока останется часть отряда, — обещал Тэгрынкеу. — Будут охранять вас. Но брошенные яранги надо сжечь.


Обратный путь был недолог.

Старая Кэлена не отходила от Джона. На привалах она осторожно разматывала бинт, подкладывала какие-то травы, шептала заклинания.

— Круг замкнулся, — сказала она, когда покаялись яранги Энмына. — Ты, Сон, снова пришел ко мне, израненный белыми людьми. Я же пришла к морским жителям, анкалинам. Больше в тундру мне не вернулся.

На рейде Энмына стоял пароход, Берег был завален выгруженными товарами, бревнами, досками для строительства новой школы.

Обилие товаров, новый вельбот, моряки, которые дружелюбно разгуливали по селению и наотрез отказывались торговать, — все это было так необычно и ново, что страшный рассказ о кровавых событиях в стойбище Ильмоча не привлек большого внимания энмынцев.

Пароход решил уйти от надвигающихся льдов. Впереди была зима, полная новых забот и тревог.

В яранге Джона Макленнана поселилась Кэлена и пришлась по душе всем ее обитателям, словно только ее и не хватало здесь для полного счастья в жилище.

25

Джону пришлось принимать весь разгруженный товар. Все это богатство накрыли брезентом, часть товаров в ярангу к Орво. Новый торговец вот-вот должен был приехать в Энмын.

— Лавку построите следующим летом, — распорядился Тэгрынкеу. — Пусть пока торгуют в школьном доме, когда там нет занятий.

Антон пытался было протестовать, но Тэгрынкеу быстро уговорил его.

Замерзло море. Обозначились тропинки на льду и на свежем снегу, а торговца все не было, ипоэтому время от времени джон в присутсвии членов Совета вскрывал товары и выдавал нуждающимся, что им требовалось. И записывал взятое.

Хотя лежбище ничего не дало жителям Энмына, но голода пока не чувствовалось: нерпы было много, и каждая семья успела сделать порядочный запас мяса. Охотникам даже удалось выложить приманку в тундре.


День убывал, темнее становились ночи. Темнота усиливалась низко висящими тучами, и снегопад не прекращался.

Благодаря заботам Кэлены, плечо Джона быстро зажило и о ране ничто не напоминало, а слова Кравченко о том, что Джон получил рану в борьбе за революцию, запали в душу Джона.

Возвращаясь с промысла, Джон заставал Пыльмау и Кэлену, ухоженных детей и серьезного, очень озабоченного Яко, который по вечерам старался читать незнакомые русские стихи, которые сам наполовину понимал и пытался растолковать домочадцам, пользуясь пояснениями Антона Кравченко.

— Как хорошо, что с нами поселилась Кэлена! — сказала как-то Пыльмау.

— Да, я тоже доволен, — ответил Джон. — Она тебе много помогает.

— Разве это главная помощь? — ответила Пыльмау. Она долго молчала, пока не спросила:

— Разве ты сам не чувствуешь, как она тебе помогает?

Джон поначалу не вник в суть вопроса. Действительно, Кэлена не раз помогала ему в домашних делах и даже перешила собачьи алыки.

— Я ей очень благодарен! — сказал Джон.

— Она иногда так устает, что без чувств валится на пол, — доверительно сообщила Пыльмау.

И только теперь Джон догадался, о какой помощи говорит Пыльмау, — в его отсутствие шаманка вовсю камлала!

— А может быть, ты заставляешь ее помогать?

— Как ты можешь так думать! — возмущенно ответила Пыльмау. — Старуха так благодарна тебе, что и не знает, чем угодить. Сначала я сама отговаривала ее от камлания, но когда увидела, что это только помогает тебе, перестала. Зачем мешать человеку творить добро?

— Но это нехорошо! — осуждающе сказал Джон, хотя и не понимал, что же тут нехорошего.

Правда, в последнее время ему необыкновенно везло на охоте. Бывало, другие охотники возвращаются с пустыми руками, а он тащит двух или трех нерп. Теперь он начал догадываться о значении намеков и иносказаний, которые отпускали в его адрес товарищи. Теперь Джон сам был готов поверить в действие священных слов Кэлены, и надо было призвать на помощь всю волю, чтобы стряхнуть мысль о том, что Кэлена, возможно, принесла ему охотничье счастье.

Ранним утром, воспользовавшись тем, что Пыльмау вышла в чоттагин потолочь мороженое нерпичье мясо, Джон сказал Кэлене:

— В твоей мудрости никто не сомневается. Но настоящая мудрость в том, чтобы делать добро не избранным, а всем.

— Что ты хочешь сказать? — учтиво спросила Кэлена.

— Ты знаешь, что мы живем при новой жизни, — ответил Джон. — Мы должны сообща заботиться о благе всех живущих. Погляди, пароход привез товары не кому-то одному, а всем энмынцам. И новый вельбот принадлежит не Орво и не Армолю, а всем сразу. Так вот, я тоже хотел бы, чтобы удача моя принадлежала не одному мне, а всем охотникам Энмына.

Кэлена усмехнулась.

— Но ведь общее идет от новой жизни, — ответила она. — А я пришла к тебе из прошлого. Я знаю, что большевики не жалуют шаманов, говорят, повыгоняли с родной земли и храмы сожгли. Уж пусть удача, которую посылают боги, идет тебе одному, который признает бога.

— Откуда тебе известно, что я признаю бога? — спросил Джон, всю жизнь считавший себя атеистом.

— Вот он смотрит на тебя, — просто и буднично сказала Кэлена, показывая на бога, висевшего на угловой перекладине.

— Я давно перестал его замечать, — усмехнулся Джон.

— Это хорошо, — ответила Кэлена. — Значит, он стал тебе привычным и близким.

Джон теперь старался отправляться на охоту с кем-нибудь в паре, чтобы все видели, что в его удачливости нет никакой колдовской силы. И все же ему неслыханно везло.

Но подул северный ветер, закрыл близкие разводья, и кончилась Джонова удача.

Потом пришла зимняя стужа и темень. Пурга замела яранги, оставила от школы лишь одну железную трубу и длинный, косо уходящий снежный туннель — в дверь, а сбоку — выемку в снегу, куда глядели два маленьких школьных окошка.

Яко уходил в школу ранним утром, чуть позже того часа, когда Джон отправлялся на морской лед.

Медленно расходилась синева полярной ночи. Громкий скрип сухого мерзлого снега раздражал, вызывал тоскливые размышления о голоде, о холодном пологе и плачущих детях. У энмынцев не было никаких запасов. Разве можно считать за настоящую еду несколько мешков с мукой, которые привез пароход? Да и муку эту просто так даром нельзя брать, за нее надо платить песцовыми шкурками, пыжиками, моржовыми бивнями. За песцовыми сейчас почти никто не ходит. Изредка на своих еще крепких собаках выезжает Армоль. Он часто возвращается с добычей, торопливо обдирает зверей, сушит шкурки и, не выделав их как следует, несет Орво или Джону и просит дать муки и сахару. Отказать нельзя, потому что Тэгрынкеу дал строгий наказ: в первую очередь продавать муку и сахар за пушнину, и только в крайнем случае — за нерпу и оленьи шкурки. Брать продукты еще можно за моржовые бивни. Но их нет. Бивни унесли с собой моржи, которых распугал огромный белый пароход с туристами… Джон вдруг представил себя на месте одного из этих туристов. Стоял бы так же, как те пассажиры, на палубе, жадно вглядывался в унылые, безрадостные берега, нацеливался фотоаппаратом на диковины, снимал бы на берегу старого Орво, Тнарата, детей, стариков и женщин, Пыльмау… А потом возрадовался победному крику белого парохода, потрясшему скалы и морскую поверхность. Сейчас бывшие пассажиры туристского парохода сидят в уютных, теплых гостиных, в мягких креслах, взахлеб рассказывают об опасных приключениях в азиатском селении Энмын, о толпе недружелюбных дикарей, среди которых выделялись двое большевиков — Джон Макленнан и Антон Кравченко… Нет никакого сомнения в том, что и капитан, и остальные пассажиры посчитали Джона настоящим красногвардейцем. Ну и что же! В этой ситуации Джон Макленнан на стороне большевиков. Джон внутренне усмехнулся, и — бывает порой такое у человека — перед его мысленным взором в одно мгновение прошла вся его жизнь. Горько обнаружить, что он так и не нашел главной цели, того лучезарного будущего, которое он мог бы обещать своим детям… А вот у большевиков это будущее есть. По крайней мере они вообразили, что есть, и Антон Кравченко, при всей мягкости своего характера, настоящий фанатик новых идей… И в который раз Джон ощутил острое чувство зависти к энмынскому учителю Антону Кравченко, к Тэгрынкеу, к Алексею Бычкову и Гавриле Рудых, которые сейчас в трудном пути в далекий Петроград…

Громкий треск возвестил о том, что недалеко открылось раззодье. Джон поднялся на ближайший торос. Вместо ожидаемого разводья он увидел небольшую трещину, куда не мог протиснуться не только тюлень, но даже рыба.

Путь лежал дальше от берега, к местам, где течение могло потревожить толстый крепкий лед.

Заря потухала, наступал дневной свет, нестерпимо синий, бессолнечный. Луна поблекла, словно слиняла с неба, остались лишь самые яркие звезды.

Джон дошел до места, где обозначалась разница между движущимся льдом и припаем. Теперь это была только условная граница, потому что на всем пространстве, сколько мог охватить взгляд, лед неподвижен, и, казалось, не было в природе такой силы, которая могла бы разрушить прочный ледовый покров и открыть воду. Трещины свидетельствовали лишь о том, что мороз достаточно силен.

Там, где попадались большие плоские льдины или покрытые снегом замерзшие разводья, снежный покров блестел нетронутой поверхностью и глаз не мог отыскать на ровной поверхности ни малейшего следа живого организма. От огромного пространства льда и холода нагромождений мертвых обломков возникало чувство собственного ничтожества, внутренний взор часто отстранялся, и Джон смотрел на себя как бы со стороны, — маленький человечек, вооруженный старым винчестером, медленно движется по бесконечному ледовому полю, и невдомек ему, что, иди он хоть месяц или больше, на пути не попадется ничего живого. Скоро человек устанет, прекратит движение, сядет, потом ляжет и медленно будет превращаться в безжизненный, пронизанный красными ледяными кристалликами застывшей крови кусок тощего мерзлого мяса.

Джон телом ощутил холод этих размышлений. Стужа шла изнутри, из собственного сердца, и от нее нельзя было отгородиться теплой одеждой, как от мороза. Тогда он стал думать о том, что под толщей льда плещется живая вода, плавают мелкие рачки, на дне лежат моллюски и нерпы, потому что они все же существуют. Роют усатыми мордами донный грунт, ищут лед потоньше и делают себе отдушины, если не могут найти открытое разводье. Есть где-то во льдах такие нерпичьи отдушины, и при терпении можно подстеречь зверя, который идет глотнуть свежего воздуха. Обычно возле таких отдушин сидят белые медведи… Но сегодня почему-то не видно ни белых медведей, ни даже их следов.

На закате небо заалело, синева загустела, и Джон повернул обратно, невольно замедляя шаг, выбирая другой путь, чтобы не оставить без внимания ни одного подозрительного пятнышка на белом, покрытом торосами пространстве.

Обычно, когда Джон поднимался на берег косы, на котором стояли яранги Энмына, он еще издали видел пляшущие отблески огней, зажженных в чоттагине женщинами, ожидающими мужей. Сегодня таких огней не было, и не будет их до тех пор, пока в Энмыне снова не станет вдоволь жира.

Джон уже был в нескольких шагах от первых яранг, как заметил слабый отблеск от школьного окошка. Это желтое пятнышко вдруг окатило Джона такой волной тепла, что ему стало действительно жарко, и он откинул назад малахай. Вместе с холодом в уши ворвался шум и громкие разговоры, свидетельствовавшие о том, что в Энмын приехали гости. «Что их принесло сюда в такое трудное время? — с неприязнью подумал Джон. — Если гости из Уэлена, то не преминут остановиться у меня или у Орво».

Пыльмау не вышла из яранги. Интересно, каким образом она догадывается, идет ли муж с добычей или пустой. Может, она подсматривает издали? Тогда совсем обидно, если она делает вид, что не заметила, как муж пришел с моря, а только кидает равнодушное «етти» и молча собирает скудную вечернюю еду.

Пыльмау не вышла его встречать, но ждала его в чоттагине и толкла в каменной ступе оленьи кости.

— Котел с вареным мясом давно тебя ждет! — радостно объявила она.

— Кто приехал?

— Оленные люди из стойбища… — она сделала паузу. — Из стойбища покойного Ильмоча.

Это стойбище еще долго будут называть именем умершего, потому что тот был хозяином оленей. Его стадо перешло к старшему сыну, как это водится в тундре, но пройдет еще порядочно времени, пока станут говорить: стойбище Ыттувьйи.

— Они привезли в каждую ярангу по целой туше, да еще много осталось у Орво, в Совете, — объяснила Пыльмау.

— Чего это они так расщедрились? — удивился Джон.

— У них тоже теперь Совет, как и у нас. — ответила Пыльмау так, словно возникновение Советской власти в тундре было для нее самым обычным делом. — Как поешь — иди к Орво, там тебя ждут, — сказала Пыльмау, помогая мужу снять белую охотничью камлейку.

У Орво собрались все мужчины Энмына, да еще кочевники из бывшего стойбища Ильмоча. В основном это были молодые парни, и Джон мало знал их, только иной раз мельком видел, когда они приезжали в Энмын или когда сам бывал у Ильмоча.

Здесь был Антон Кравченко со своей Тынарахтыной, которая так забрала парня в руки, что их невозможно было представить порознь, и незадачливый жених Нотавье, довольно спокойно отнесшийся к смерти отца и своих сородичей, Армоль, Тнарат, Гуват и совершенно незнакомые люди. Говорили громко, необычно, перебивали друг друга, словно Армоль принес большую бутыль дурной веселящей воды. Однако по виду самого Армоля этого нельзя было сказать: он выглядел далеко не веселым, и создавалось впечатление, что у него внутри была какая-то неизлечимая болезнь, которая исподволь точила его, заставляя время от времени опускать глаза, тенью пробегала по его лицу.

— Вы слышали, Джон? — громко обратился к вошедшему Антон Кравченко. — Чавчуваны сами организовали Совет! Мало того, первым своим решением помогли приморским жителям! Вот он — образец будущего социалистического хозяйства на Чукотке? Сотрудничество морского хозяйства с тундровым. Без натурального обмена, без скрытой конкуренции, без «дружбы», которая оборачивалась кабалой для одной стороны.

— Это хорошо, — согласился Джон. Он вглядывался в лица новых хозяев оленного стада, старался понять, действительно ли они настоящие хозяева или только по случаю оказались у большого стада и теперь решили показать всем, как они щедры.

— Ильмоч никогда бы так и не поступил! — не обращая внимания на присутствие его сына, сказал Орво.

Джона удивило такое замечание. Он мельком взглянул на Нотавье, но тот, кажется, не обратил внимания на упоминание имени убитого отца.

— Ильмоч так бы не поступил, потому что он был настоящим хозяином! — продолжал Орво. — Он знал цену оленю, берег его.

Только теперь Джон догадался, что Орво не бранит, а, наоборот, хвалит бережливость покойного.

— Что же такое получится, если вы раздарите оленье стадо береговым жителям? — обратился Орво к основателям нового Совета. — Наступит в тундре конец не только социалистической, но и всякой жизни. Конечно, Ильмоч был не совсем приятный для всех человек, но он знал оленя и понимал его нужность для тундрового жителя. Вы ж, если будете так щедро колоть животных, не разбирая, где важенки, где быки-производители, скоро вовсе останетесь без оленей.

— Никак ты их ругаешь, Орво? — догадался Антон Кравченко.

— Бить их еще надо! — добавил Орво.

Оленеводы понурили головы, попрятали глаза.

— Постойте! — Кравченко обвел взглядом всех собравшихся. — По-моему, их надо хвалить. Во-первых, они организовали Совет, во-вторых, они тут же решили помочь своим голодающим братьям. Что тут плохого, Орво?

— Сейчас Совет создать нетрудно, — ответил Орво. — Это естественная власть. Только совсем безумные не догадаются этого сделать. И что помочь решили — тоже хорошо… Но они не берегут оленей, а это самый большой грех. Значит, они не берегут жизнь своих братьев и сестер.

— Ничего не понимаю, — развел руками Антон.

— Послушай меня внимательно, тогда поймешь, — ответил Орво. — Когда человек чувствует потребность помочь другому — это хорошо. Но когда от такой помощи больше удовольствия себе — тогда это худо, мало проку, больше вреда.

— Какой же вред голодных накормить? — недоуменно спросил Гуват.

— В том вред, что помогать надо разумно. А не так — одного ставишь на ноги, а другой падает, — продолжал Орво. — Помощь пастухов идет за счет своих земляков, за счет своих детей, отцов и матерей. Эта помощь потом обернется им бедой, поголовье уменьшится, и голод тогда вернется от нас к ним. Помогать да отрывать от себя, чтобы хорошо выглядеть на миру, это грех, — жестко закончил Орво, смутив не только оленеводов, но и тех, кто только что досыта наелся свежего оленьего мяса.

Первым пришел в себя Антон. Он нерешительно пробормотал:

— Разумные замечания сделал Орво. Социализм на пустом месте не построишь.

Учитель помолчал, потом сказал Джону:

— Надо товарищам выдать муку, сахар, чай, спички.

Джон молча кивнул. Он уже привык к роли невольного то ли лавочника, то ли кладовщика.

Поскольку основные запасы находились здесь, в чоттагине Орво, Джон вытащил початый мешок и принялся оделять оленеводов. У всех были полотняные мешочки фунта на четыре для муки.

— А съедим оленей, которых привезли, что будем дальше делать? — спросил Кравченко у Орво.

— Будем охотиться, — ответил Орво. — Если бы нам эти новые щедрые люди не привезли мяса, то вы бы мне таких вопросов не задавали.

Несмотря на выговор, который получили оленеводы от Орво, они уехали, обрадованные подарками.

— Не знаю, как мы потом отчитаемся за израсходованные продукты, — сокрушался Джон, подсчитывая выданное оленеводам и то, что осталось.

— Самое главное, — заметил Орво, — ты все записывай аккуратно. Ни у кого нет опыта новой жизни. Будем учиться жить по-новому сами.

26

К наступлению длинных дней на побережье стало полегче: ветер расшатал ледяной покров океана, появились разводья, нерпы и медведи стали подходить к селению.

Охотники проводили все светлое время на льду, прихватывая порой и полыхающие полярным сиянием звездные ночи.

Подкормили отощавших собак, и в тундру потянулись нарты выложить подкормку и поставить капканы на песца.

Люди выжили в эту зиму. В Энмыне умерло лишь трое грудных детей.

Джон выдавал продукты всем, кто к нему обращался, и аккуратно записывал расход. Он примирился с козой ролью лавочника, по тайком завидовал Антону Кравченко, который ке только учил ребятишек, но и ухитрился завлечь в школу взрослых энмынцев. В ненастье, когда нельзя было выходить в море, вечерами в школе собирались Тнарат, Гуват, Нотевье, их жены, и каждый раз неизменно присутствовал Орво, который, в отличие от других, не учился ни писать, ни читать, а только слушал.

Однажды в школу зашел Джон. За грубо сколоченными нартами сидели в меховых одеждах взрослые ученики. Чуть в стороне пристроился Орво, а перед ним вместо листка бумаги и огрызка карандаша дымилась кружка чаю. В легком кэркэре Тынарахтына одновременно слушала рассказ своего мужа и зорко следила за тремя жирниками.

Джон тихонько уселся на заднюю скамейку.

Антон Кравченко рассказывал о революции. Он старался говорить просто.

— Еще в давнее время на русской земле стали появляться люди, у которых сострадание к обездоленным, сочувствие к бедному человеку звало к действию. Доброе человеческое сердце не могло мириться с несправедливостью, и тогда появились борцы за народное счастье. Это были разные люди. Среди них были даже и богатые люди, но обладавшие подлинной человечностью… Все они искали пути освобождения трудового человечества, но терпели поражение. Только Ленин нашел правильный путь, и сочувствие горю трудовых людей подсказало выход — сами трудовые люди должны помочь себе. Сострадание и сочувствие переросли в гнев, в справедливый гнев, в революцию…

Джон слушал не менее внимательно, чем другие энмынцы. Учитель Кравченко преображался, и в его облике появлялось что-то от убежденного проповедника и народного трибуна одновременно, и парень словно становился и выше ростом, и голос его раздвигал стены мехового полога.

Эти беседы заинтересовали Джона Макленнана, и он в свободные вечера повадился ходить з школу. Пыльмау удивленно спрашивала:

— Почему ты ходишь туда? Ты же знаешь бумажный разговор не хуже Антона.

В ее тоне чувствовалась скрытая ревность.

— Там бывает интересно, — ответил Джон. — А потом, я знаю американский бумажный разговор, а там изучают русский.

Джон довольно быстро усвоил русские буквы и научился разбирать печатный текст. Энмынцы сначала удивились усердию своего земляка, а потом прониклись уважением. Орзо наставительно сказал:

— Очень правильно делаешь, Сон. Русский разговор на бумаге нам будет потом очень нужен.

— Пусть тогда учат нас и американскому разговору на бумаге, — потребовал Армоль. — Почему мы должны учить только русский разговор?

— Придет время, когда каждый будет учить тот разговор, который ему по душе, — терпеливо ответил Антон. — А сейчас главное научиться русскому разговору, потому что этот разговор принадлежит русскому рабочему классу, который начал революцию, это разговор Ленина. А потом, совсем скоро, мы будем учить чукотский бумажный разговор, когда будут составлены книги на вашем родном языке.

Когда на сугробах появились ледяные щеточки будущих сосулек, Антон Кравченко устроил каникулы: старшие школьники уходили вместе с отцами на охоту, да и сам учитель отправлялся с ними.

Антон и Джон шли вместе. Сначала по припаю до мыса, а оттуда свертывали круто в море. На границе движущегося льда расходились в разные стороны.

Обратно шли тоже вместе.

Когда впереди, под низким солнцем, показалось селение и охотники остановились на последний привал, Антон, разглядывая усатую морду убитой нерпы, размечтался:

— Пройдет совсем немного лет, и Энмын будет не узнать. Здесь вырастет новый, социалистический городок, жители которого не будут знать, что такое голод, холодный полог с потухающими жирниками. Болезни отступят, глаза, пораженные трахомой, прояснятся, и человек вздохнет свободно и глубоко…

Антон сделал глубокий вдох, словно он уже жил в будущем.

— Посреди селения будет стоять светлая просторная школа с большими окнами, с электрическим освещением, — продолжал Антон с загоревшимися глазами, — каждая семья будет жить в отдельном доме со всеми удобствами. Всюду будет светить электричество. А люди какие будут! Твои дети, — Антон на секунду запнулся, — и мои, быть может, не будут знать кожных болячек, голодных дней. Большие пароходы будут привозить молочные продукты, ткани, одежду, книги… Книги не только на русском, английском, но и на чукотском и эскимосском языках. А люди будут уходить в Ледовитое море на промысел на специальных ледокольных машинах. Знай сиди себе и крути штурвал, как в автомобиле…

Джон на минуту представил Тнарата, Гувата или того же Антона за рулем такой машины, волочащей за собой убитых тюленей, и невольно усмехнулся.

— Не веришь? — Антон обиженно замолчал, потом виновато признался: — Фантазии у меня маловато…. Я знаю, что ты не веришь тому благородному делу, которому служим мы, большевики.

— Нет, почему же, — смущенно ответил Джон. — Только то, что ты говоришь, это такое далекое будущее, что некоторые вещи выглядят странно и смешно.

— Ничего, — твердо ответил Антон. — Для некоторых революция в России тоже казалась странной, если не смешной. А он живет и строит новую жизнь. Гражданская война кончилась. Совсем молодое государство, получившее в наследство от царизма разоренную страну и обнищавший до крайности народ, сумело противостоять интервенции четырнадцати государств! Четырнадцати высокоразвитых, богатых, сильных государств! Вы понимаете, Джон Макленнан!

— Вот это-то и непонятно, — с улыбкой ответил Джон.

— Ну со временем поймете, если кое-что для вас уже проясняется, — с надеждой сказал Антон. — Пошли.

Медленно приближался Энмын — кучка маленьких, утонувших в снегу жилищ, неуклюжее деревянное здание школы с тонкой жестяной трубой, из которой вился дымок.

Джон и Антон прошли береговую гряду ломаного льда, приблизились к ярангам. Школа была на пути Джона, и он еще издали заметил фигурку Тынарахтыны, которая стояла у заиндевелого порога наготове с кружкой воды.

Антон приближался к жене, беспокойно оглядываясь по сторонам.

Джон шел чуть стороной, но видел и слышал все, что происходит у школьного порога.

Подходя к школе, Антон, приглушив голос, с упреком произнес:

— Сколько раз тебе говорил: не выходи с кружкой на мороз — простудишься.

— Я очень тепло одета, — ответила Тынарахтына.

— Ну, ладно, поливай тюленя, да только побыстрее, чтобы никто не видел.

— Почему чтобы никто не видел? Пусть видят, что учитель соблюдает обычай и делает все, как настоящий охотник, — ответила Тынарахтына.

Она аккуратно наклонила кружку, и светлая струя воды сбила несколько кровавых ледяных комочков с усатой тюленьей морды. Тут она заметила, что Антон пытается ее обойти и войти в дом.

— Подожди! — властно остановила его Тынарахтына и сунула ему кружку. — Отпей и сделай все, как я тебя учила.

Джон нарочно замедлил шаг, чтобы видеть все.

Антон со страдальческим выражением лица отпил из кружки и выплеснул остаток в сторону моря, умилостивляя морских богов.

— Ну, довольна? — сердито спросил он жену.

— Теперь можешь входить, — торжественно разрешила Тынарахтына и принялась утиным крылышком сметать с тюленьей туши снег.

Джон потащил добычу к своей яранге, где у заиндевелого порога его уже ждала Пыльмау с древним жестяным ковшиком… Пройдет еще очень и очень много времени, прежде чем встанут на косе Энмына новые дома и не люди, а машины будут подтаскивать убитых тюленей к порогу. Исчезнет ли этот обычай, от которого не может отказаться даже такая передовая женщина, как Тынарахтына?

Пыльмау проделала те же привычные движения, что и Тынарахтына у порога школы, и когда Джон отпил и выплеснул воду морским богам, она спросила:

— Что ты такой сегодня задумчивый?

— О будущем думаю, — с улыбкой ответил Джон.

— О будущем? — переспросила Пыльмау.

— О том времени, когда на берегу нашем будут стоять большие многоэтажные дома и нерп будут приносить, не люди, а машины. Тогда ты будешь поить из ковшика не меня, а машину, и будешь обметать снег не с торбасов, а с железных колес.

— Что-то нехорошее ты говоришь, Джон, — подозрительно заметила Пыльмау. — Иди скорее в ярангу отдыхать. Ты, наверное, очень устал!

В пологе сидел Яко и рисовал при свете двух ярко горевших жирников на чистой стороне обертки плиточного чая.

— А братец нам русскую сказку рассказывал, — шепелявя, сообщила Софи-Анканау.

— О чем ты рассказывал, Яко? — спросил Джон.

— Не сказку я рассказывал, — признался Яко. — О будущем говорил. Пересказывал, что нам учитель говорит.

— Что же он говорит? — с любопытством спросил Джон.

— О том, что будет Энмын совсем другой… В ярангах будут гореть чудесные лампы… — Яко запнулся и поправился: — И яранг тоже не будет, а построят новые дома, даже не деревянные, а каменные, как в Москве и Петрограде. И музыка будет играть на улицах, чтобы не было слышно воя пурги и грохота льдин на море… И еще — мы будем читать книги, написанные на нашем языке…

— И не будет больше болезней, голода, — подхватил Джон.

— И ты об этом знаешь, атэ? — обрадованно спросил Яко.

— Да, — ответил Джон. — Только это будет очень и очень не скоро, потому что прекрасная мечта тем и прекрасна, что она почти недостижима.

27

Отгремели первые выстрелы в море. У берега Энмына осталась лишь одна большая льдина, которая никак не могла ни растаять, ни отцепиться от берега и уплыть. Она вся была продырявлена солнечными лучами и представляла опасность для ребятишек, которые так и норовили заскочить на льдину и опустить в многочисленные дыры крючок с красной тряпицей — половить канаельгинов — морских бычков, костистых, но необыкновенно вкусных.

Байдары убрали на высокие подставки, а вельбот оставался на берегу, подпертый палками, чтобы не заваливался на бок и не портил белую окраску.

Возле школы высились штабеля бревен и досок, выгруженные прошлогодним пароходом. Ждали приезда Тэгрынкеу, чтобы приняться за строительство новой школы, но тот носился по береговым стойбищам, тундре и почти не бывал в Уэлене.

Покончили с белогвардейскими бандами. На побережье почти не осталось иностранных торговцев, но оказалось, что есть еще один враг, который раньше не был виден.

Немногие чукчи, которые начали богатеть, вдруг поняли, что с приходом Советской власти их виды на будущее рухнули. Мало того, разговоры о том, что вельботы, байдары, подвесные моторы, гарпунные пушки и даже оленные стада должны стать общинной собственностью, кое-где начали сбываться. И тогда подняли головы и Алитеты, и Акры, и многие другие. Богатые оленеводы уходили в труднодоступные долины, под защиту высоких, покрытых скользкими ледниками остроконечных гор. Иногда между новыми Советами и старейшинами разгорались кровопролитные сражения.

Все эти вести доходили до Энмына иногда с такими искажениями, что им скоро перестали верить и даже гордились, что в Энмыне такого нет, потому что здесь живет спокойный и разумный народ, понимающий, где настоящее добро, нужное человеку, а где лишь одни слова.

Несмотря на внешнее спокойствие и неизменность весенних занятий энмынца, носилось в воздухе что-то необычное, может быть, даже тревожное предчувствие перемен в жизни. Антон Кравченко ждал нового парохода и говорил, что на этот раз прибудут не только доски и бревна, но даже настоящие окна и двери и кирпич для печки в школе. Не говоря уже о том, что будут новые ружья, патроны, запас муки, чая и сахара.


Посреди лета Антон вдруг загорелся желанием съездить в бывшее стойбище Ильмоча, проведать новый Совет.

— Они сами скоро прикочуют к нам, — отговаривал Орво. — Зачем зря гонять собак по мокрой тундре?

— Может, им какая помощь требуется, — настаивал Антон. — Поедем все — и Тнарат, и Джон, и Гуват, и Армоль.

— Мне надо чинить ярангу, — тут же отказался Армоль.

На поездке в оленеводческое стойбище настаивали и женщины: требовались оленьи шкуры на зимнюю одежду, на зимние пологи, которые загодя уже начинали готовить старательные хозяйки; в хорошую погоду полог расстилали на улице, и хозяйка с помощью пришедших на помощь подружек исследовала каждый шов, латала прохудившиеся места.

К оленеводам отправились солидно: на байдаре переехали лагуну, а оттуда уже собачьими упряжками на нартах с железными подползками по мокрой тундре двинулись к распадкам, где пастухи бывшего стойбища Ильмоча пасли оленей.

Над стойбищем висела тишина, и Джон позавидовал кочевникам, которые отгорожены от неожиданностей и странных поворотов в своих судьбах огромными тундровыми пространствами, непроходимыми реками и высокими хребтами. Правда, и их не миновали отголоски революционных событий. Пожалуй, нигде больше на Чукотке не было такого кровавого побоища, как в стойбище Ильмоча.

И все-таки здесь тихо.

Пастухи встретили приезжих радушно, но с какой-то виноватостью, будто в стойбище случилось что-то постыдное, о чем оленеводы не хотели рассказывать гостям.

Гости поместились в яранге Ыттувьйи, который занимал теперь место Ильмоча, но уже в звании председателя Туземного Совета.

Он и посетовал за вечерней едой:

— Не знаем, как жить дальше… Чую — какие-то перемены в жизни должны быть, а какие — не знаю, — сокрушенно развел руками Ыттувьйи.

— Разве плоха жизнь, которой вы живете? — спросил Джон.

— Может быть, она и хороша, — задумчиво ответил Ыттувьйи. — Все так же идет, как раньше: солнце всходит на положенном месте, и закат никуда не переместился. Озера и реки замерзают в свое время и тают, когда солнце начинает жечь голую шею. Олень рождается на первых проталинах с четырьмя ногами и с двумя глазами… Все идет правильно и как надо…

Ыттувьйи замолчал, посмотрел на гостей, словно ждал от них отклика, но никто ничего не сказал, и все ждали продолжения его речи.

— Раньше я знал, что должно быть в жизни, — продолжал Ыттувьйи, — мне казалось, что я все понимаю. А если что было непонятно, о том заботился шаман или же сам Ильмоч. Главная же моя забота была — сохранить оленей, умножить стадо, потому что я чувствовал, когда олень болел, когда он голодал в плохие зимы, стирая копыта о ледяную корку… Я знал свой день, свою жизнь… А теперь не знаю… Есть у нас Совет, разговоры о будущем, а что делать Совету — не знаем, какое нас ждет будущее, не ведаем… Вот почему мы тогда зимой столько оленей без разбору забили? Не потому, что перестали быть оленными людьми, перестали понимать, какой олень нужен для еды, какой на племя. Просто мы вдруг почуяли себя хозяевами, словно сорвались с цепи, и никто нам ничего не скажет, никто не упрекнет, если даже важенку забьем… Кто-то из нас даже сказал, не худо бы и священных оленей заколоть, но от этого повеяло морозом, и все сделали вид, что не слышали кощунственных слов. А потом я думал: а почему бы и нет? Говорят, что боги больше не существуют даже у русских, так отчего же они должны у нас оставаться? Вот Орво нас потом немного отрезвил, но так и не сказал, как нам жить дальше. Эти мысли не дают нам покоя, громко спрашивают нас самих, а мы сами себе не можем ответить, а уж другим и подавно. Вроде бы спокойно у нас в стойбище снаружи, а внутри очень беспокойно, иные даже стали худеть от мыслей. Кто-нибудь нам скажет о будущей жизни?

Джон посмотрел на Антона. Тот внимательно слушал оленевода, и на лице у него отражались его мысли, может быть, будущие ответы… Но, к удивлению Джона, который ожидал, что Антон тут же снова распишет картину будущей счастливой жизни, учитель начал иначе, медленно подбирая слова:

— Никто вот так прямо не скажет, что тебе делать сегодня и завтра. Это было бы очень легко — если бы все было наперед написано: что нужно делать в этот день революции, а что на следующий. Главное — мы должны построить новое, справедливое общество, где нет места разделению людей на белых и цветных, на богатых и бедных. Люди, которые взялись за переустройство общества, никогда раньше не занимались этим. Нам некого спрашивать, нам не у кого учиться, кроме как у самих себя, потому что делаем то, чего никогда в жизни человека не было… Я понимаю твои заботы, Ыттувьйи. Совет для того и Совет, чтобы сообща думать о том, что нужно делать для улучшения жизни всех людей, всех, кто работает.

— Мы собираемся, — сообщил Ыттувьйи, — да все никак не договоримся, с чего начать. А потом женщины очень мешают нам: как идем на Совет, так они за нами — равноправие. А с женщинами серьезных дел не решить, — убежденно закончил мысль Ыттувьйи.

— На первых порах можете обходиться без женщин, — посоветовал Антон.

Это удивило Джона и остальных его спутников: должно быть, натерпелся равноправия от Тынарахтыны учитель, если сказал такое…

— В серьезных делах, — поправился Антон. — А когда речь идет о жилище, о запасах — тут женский совет нужен. А у меня к вам есть дело, давайте договоримся — мы вас будем снабжать тюленьим жиром, лахтачьей кожей, ремнями для арканов, моржовым мясом, а вы нас — оленьим мясом и оленьими шкурами.

— А чего тут договариваться? — удивился Ыттувьйи. — Сроду так было: у каждого приморского жителя в нашем стойбище был свой друг, который и снабжал его.

— С этими «дружескими» отношениями многие приморские жители остались без оленьих шкур и оленьего мяса и не все кочующие люди получали хорошую кожу на обувь, ремни… Пусть дружит Совет с Советом, — сказал Антон. — Это будет новая, революционная дружба, от которой выиграет каждый.

— И правда будет хорошо! — обрадованно воскликнул Ыттувьйи.

— Скоро мы пошлем к вам председателя нашего Энмынского Совета Орво, и он скажет, сколько и каких шкур нам нужно в этом году, сколько сухожилий для ниток, мяса на зимние трудные месяцы, а вы в свою очередь скажете, сколько кожи на подошвы вам нужно, какие ремни, сколько тюленьего жиру. Так и будем меняться.

— Мы с Орво всегда договоримся, — обрадованно сказал Ыттувьйи. — Это будет настоящая работа для Совета. А то сделали Совет, а чем заняться — не знаем.

Гости улеглись поздно, щедро накормленные пахучим оленьим мясом.

Антон долго не засыпал и все шептал дремавшему Джону:

— Таким образом, создадим первые наметки кооперативных отношений. Социалистические отношения между людьми родят новые потребности. Вот увидишь, Джон, как тут закипит жизнь через несколько лет!


Армоль мрачно сидел в чоттагине и смотрел на слабый огонек, горевший под неуклюжим сооружением, от которого отходил черно-синий граненый ствол винчестера. В жестяную кружку медленно, тоненькой струйкой капала мутноватая жидкость. Армоль судорожно глотал слюну и невесело думал о том, что каждый раз он наглатывается слюны больше, чем удается выжать из этого несовершенного аппарата.

Когда Антон, Тнарат, Джон, Гуват и другие мужчины селения уехали в тундру, Армоль пошел в ярангу Орво и взял муки и сахара, сколько ему было надобно. Старик пытался загородить дорогу, но Армоль твердой рукой толкнул его.

— Нужно будет — расплачусь пушниной, — сказал Армоль, насыпая муку в припасенный мешочек.

— Ты вор! — крикнул Орво, но Армоль только усмехнулся на это и аккуратно завязал початый мешок.

Решение, которое он принял, требовало немедленных действий, но струйка из ствола винчестера удержала Армоля, и дурная веселящая вода, огненной струей разливающаяся по жилам, путала мысли и сбивала движения рук.

Другого такого времени не будет. Армоль долго и мучительно ждал, подлаживался под новые порядки и даже пошел учиться русской грамоте.

А теперь — все. Пусть те, кто хочет, остаются при новой власти и строят счастливую бедность. Армоль не хочет жить в бедности. Он создан для другой жизни, и он это чувствует. Как все хорошо складывалось! Все увидели в нем преемника Орво, завидовали его богатству и уважали его. Он уже строил далеко идущие планы: после смерти Орво Армоль становится главой селения. Он не станет проповедником умеренности и взаимной выручки, как Орво. Весь Энмын будет у него в подчинении. Он перестроит ярангу, сделает из нее жилище белого человека, куда лучше, чем у Карпентера в Кэнискуне, купит настоящую моторную шхуну и будет торговать по всему Чукотскому побережью. Он уберет белых торговцев или подчинит их себе… Все люди будут ему повиноваться. И дело к этому шло, пока не появился этот Сон, который принес столько вреда Армолю, что другой давно убил бы его. И надо было это сделать в свое время. Да больно нравились старикам его разговоры о том, что все худое идет от белого человека. Армоль же видел, а потом и убедился окончательно: Джон был тайным большевиком! То, что его держали в сумеречном доме, не верили ему, — это никакого значения не имеет. Ведь он и сейчас говорит так, словно читает мысли Тэгрынкеу или же этого Антона! И оба взяли себе женщин Энмына! Пыльмау, которая судьбой была предназначена Армолю, досталась Сону, а Тынарахтына, которую честно отработал Нотавье, вдруг пошла к Антону!

Худая жизнь настает. Нужно уходить. Туда, где ценят отдельного человека, а не кучу бедняков. На другом берегу осталась старая вера в богатого человека. Там живут айваналины, Язык другой, но такая же одежда, те же байдары и вельботы, то же море. Надо уйти. Армоль достаточно накопил, чтобы начать новую жизнь на другом берегу. Там он не будет последним человеком, как здесь. Там он себя покажет… А может быть, когда-нибудь он вернется в Энмын хозяином парохода, пусть не такого большого, который приходил прошлым летом, пусть поменьше, но такого же белого. И земляки, которые почти перестали обращать на него внимание, будут ловить его взгляд.

Армоль вытянул содержимое кружки, зажмурился, почмокал губами и аккуратно задул пламя под самогонным аппаратом. Потом приладил винчестерный ствол на место.

Он глянул на верх полога: там лежали мешки с пушниной.

— Гальганау! — крикнул он в глубину полога. — Собирайся! Я решил!

Из полога выглянула взлохмаченная жена.

— Как мы бросим нашу ярангу, наших близких, кости наших предков! — запричитала она.

— Молчи! — прикрикнул на нее Армоль. — Мы построим новую ярангу на новом месте, заведем новых знакомых, а кости ничего не значат для живого.

Гальганау знала о намерении мужа уплыть на другой берег, но не придавала этому большого значения: думала, поболтает и успокоится. Но Армоль не успокаивался. Каждый раз, возвращааясь домой, оп разражался такими ругательствами, что, обладай его слова шаманской силой, давно бы не быть живыми и Совету, и Антону, и Тнарату, и даже старому Орво, которого Армоль раньше уважал и побаивался.

Армоль вышел из яранги. Дул ровный, достаточно сильный южный ветер. Можно прихватить и моторный вельбот, но с ним будет много возни, и тяжел он для одного человека. Сына, который учился с Яко, нельзя считать за настоящего помощника — он еще слабоват, а Гальганау от страха будет способна только лежать на дне вельбота. Придется плыть на байдаре. Она будет хорошо идти под парусом. Такой ветер, как сегодня, — надолго, и его силы хватит, чтобы дотащить байдару до американского берега.

Принятое решение выбило хмель из головы Армоля. Он кликнул жену и сына. Легкая для взрослых людей кожаная лодка едва не придавила женщину и ребенка, но Армоль сердито прикрикнул на них. Байдара была перенесена на галечный берег и поставлена у самой воды.

— А теперь — тащите все, что пригодится нам в будущей жизни! — скомандовал Армоль.

Он притащил мачту с парусом, длинные весла, нашел двух передовых псов, надел на них ошейники и приволок на цепи к берегу. Туда же перекочевала его нарта на хороших стальных полозьях.

Жена с сыном таскали мешки с пушниной и складывали здесь же у моря.

— А как же быть с моей матерью? — дрожащим голосом спросила Гальганау.

— Пусть остается здесь, — ответил Армоль. — Нам она ни к чему, а здесь она никому не помешает.

Он пошел в ярангу, чтобы забрать оружие и охотничье снаряжение. Чем он ближе подходил к отчему дому, в котором родился и вырос, тем сильнее становилась черная тревога и жалость к себе.

В чоттагине сидела мать Гальганау. Старуха уже почти не видела, но хорошо слышала и все понимала.

— Покидаешь меня, сынок? — тихо спросила она.

— Уезжаем, — ответил Армоль.

— А я?

— Тебе-то что, — ответил Армоль, — живи в новой жизни.

— Не жить мне — от позора умру.

— Твое дело.

— Слушай, сынок, — горячо зашепелявила старуха. — Прежде чем уедешь, исполни древний обычай.

От этих слов Армоля пробрал мороз по коже. Но слова были сказаны. Этот древний обычай уходил корнями в очень давние времена. Старики, чувствуя, что становятся обузой для живущих, обращались к близким родственникам с просьбой помочь им уйти сквозь облака. Просьба была равносильна приказу, и его неисполнение грозило всякими бедами.

Армоль беспомощно оглянулся.

— Я прошу тебя помочь мне, — торжественно и громко повторила старуха, и в это мгновение в чоттагин вошли Гальганау с сыном.

Они все слышали. Гальганау приложила ладони к глазам и тихо зарыдала.

— Замолчи! — прикрикнул Армоль на нее, лихорадочно соображая, как же удушить старуху. Он стал припоминать, как это делали другие. Надо было использовать ремень, а его жалко, потому что взять его потом нельзя. Убивать же старуху из огнестрельного оружия не полагалось. Можно заколоть, но для этого требовалось ритуальное копье, которое было лишь у Орво. Единственный способ, как ни жалко ремня, — удушить старуху.

— Приготовь ее, — сухо приказал Армоль жене и снял со стены кружок тонкого нерпичьего ремня.

Гальганау помогла старухе войти в полог.

Сын расширенными от ужаса и удивления глазами наблюдал за приготовлениями отца. Армоль сделал петлю, проверил крепость узла и через отдушину в пологе подал ее Гальганау. Через некоторое время она вышла из полога и кивнула мужу.

Армоль натянул петлю. Он чувствовал, как трепещет в предсмертных судорогах старуха, и удивлялся: как это похоже на охоту, когда держишь конец гарпунного линя, а морж бьется в воде. Армоль крепко держал ремень, и в чоттагине было тихо, слышалось лишь всхлипывание Гальганау и какие-то булькающие вздохи из-за меховой занавеси полога.

Когда Армоль почувствовал, что в пологе все затихло, он кивнул жене:

— Иди посмотри.

Галыанау приподняла меховую занавесь.

Старуха стояла на коленях, голова ее была запрокинута, словно она хотела выглянуть в отдушину. Гальганау заголосила, но Армоль прикрикнул:

— Войди в полог и втяни ремень.

Галыанау, вздрогнув словно от удара, вползла в полог, торопливо вобрала туда конец ремня и сложила рядом с упавшей на бок бездыханной матерью.

— Теперь все, — сказал Армоль и еще раз тщательно оглядел опустевший чоттагин: со стен были сняты ружья, винчестер, ремни, и даже охотничий бог удачи уже был отнесен сыном в байдару.

Армоль с сыном и женой вышел из яранги.

Кто-то стоял возле байдары.

Армоль сразу узнал Орво.

— Выполз, мерзкий старик! — выругался Армоль и зашагал вперед.

Еще издали Орво громко сказал:

— Я все понял. Опомнись, Армоль, и отнеси свое добро обратно в ярангу.

— Ничего ты не понял, — ответил Армоль. — Ты давно перестал понимать что-либо и позволяешь белым вертеть тобой, как они хотят. Я ухожу от вас на другой берег. С этим берегом я распростился навсегда. Я только что помог уйти сквозь облака бабушке…

— Нехорошо ты поступил: новый закон запрещает удушение, — сказал Орво.

— Живите вы сами с новым законом, — огрызнулся Армоль и крикнул жене и сыну:

— Помогите столкнуть байдару в воду!

Все трое взялись за борта байдары, и судно закачалось на легкой, приглаженной южным ветром волне. Не оглядываясь на увещевание Орво, Армоль принялся нагружать байдару. Он слышал краем уха слова старика, но не вникал в их смысл, хотя они его так раздражали, что несколько раз у него было желание прихлопнуть Орво, как назойливого комара. Байдара глубоко осела в воду. Армоль установил мачту и привязал к ней двух передовых собак, которые, почуяв расставание с родным, тоскливо и громко завыли. Армоль замахнулся на них, собаки прижали уши от страха, но воя своего не прекратили.

— Даже собаки и те не хотят, уезжать, — продолжал Орво. — А ты хуже собаки, что ли?

— Ты перестанешь зудеть? — Армоль близко подошел к старику и замахнулся.

Орво слегка отстранился, но в его глазах не было страха.

— У тебя есть еще время выгрузиться. Я никому не скажу. Ты должен жить с нами. Пойми: нет ничего хуже, чем потерять родину.

— Я уже ее потерял, — бормотал Армоль, хлопоча вокруг байдары.

Вроде бы все взято. Жаль, что нельзя увезти на байдаре всю упряжку, всю ярангу, весь этот берег вместе с ярангами, с галечной косой, окруженной с одной стороны морем, с другой — лагуной, эти привычные скалистые берега на концах косы… Армоль тряхнул головой, вошел по колено в воду и оттолкнул байдару от берега. Шагнув раза два, он перебросил тело в судно.

Ветер медленно отгонял байдару от берега. Но здесь было такое течение, которое шло в обратную сторону — к берегу, и пока Армоль готовил парус, байдара оставалась на месте: сила ветра уравновешивала течение.

— Армоль, смотри, Орво за нами погнался! — Гальганау показала на берег.

Орво греб изо всех сил, подгоняя маленькую одноместную байдару. На берегу стояла Тынарахтына. Орво догреб до байдары и взялся за борт.

— Вернись, Армоль, — увещевал он. — Кому ты нужен на том берегу? Послушай меня, вернись! Ты мне ведь как сын родной. Послушай отца.

Парус был готов. Оставалось только поднять его, и огромное полотняное крыло, надутое ветром, потащит байдару. Но Орво…

— Уходи, сейчас буду поднимать парус, — сказал Армоль.

— Я не уйду, — упрямо сказал старик. — Что хочешь делай со мной, но не пущу тебя.

— Отпусти борт! — заорал Армоль.

— Не надо кричать! — ответил Орво.

— Отпусти борт! — еще громче рявкнул Армоль.

Что-то кричала на берегу Тынарахтына и махала руками. Но отсюда уже не было слышно.

Лицо Армоля стало черным от прихлынувшей крови. Он поднял короткое весло и ударил по костлявым пальцам, сжавшим борт байдары. Старик даже не вздрогнул. Кровь медленно потекла из-под посиневших ногтей и расползлась по борту, капая в воду.

— Уходи! — закричал Армоль и ткнул изо всех сил веслом в грудь старика.

На этот раз Орво выпустил борт, байдара качнулась и перевернулась, накрыв старика. В этот же момент Армоль рванул ремень, и парус расправился над байдарой, слегка наклоняя судно, отрывая его от прибрежного течения.

Когда байдара набрала достаточную скорость, Армоль оглянулся. На волнах качался едва видимый киль перевёрнутой одноместной байдары. По берегу бегала Тынарахтына и что-то громко кричала.

— Старик утонет, — тихо промолвила Гальганау.

— Что же делать? — пожал плечами Армоль, устраиваясь поудобнее на корме. — Сам виноват. А вытаскивать из воды обычай не велит.

Байдара оторвалась от полосы прибрежного течения и рванулась вперед, приподнявшись от воды. Она удалялась от чукотского берега с быстротой птицы.

А перевернутая байдара и тело Орво, попав в зону течения, медленно приближались к берегу, где уже собрались сбежавшиеся на крик Тынарахтыны жители Энмына.

28

Орво похоронили по новому обычаю, в ящике.

Доски взяли из того запаса, который привез в прошлом году первый советский пароход.

Тнарат сколачивал гроб и тихо говорил: «Первый дом делаем нашему председателю, первому большевику Энмына, Орво».

Армоля не стали догонять. До поздней осени, пока в Уэлен на песенно-танцевальные состязания не приедут американские эскимосы, никто не узнает — благополучно ли доплыл он или же потерпел крушение. Скорее всего доплыл, потому что в эту пору пролив спокоен и перебраться на другой берег можно далее в деревянной лохани, не то что в оснащенной парусом быстроходной байдаре.

На Холме Захоронений, недалеко ст покосившегося креста с именем Тынэвиринэу-Мери, Гуват долбил ломом вечную мерзлоту. После всего случившегося парень притих, и на его вечно ухмыляющемся лице появилось какое-то задумчивое выражение.

В яранге женщины одевали Орво в последний путь. Тнарат пришел к Джону к попросил позволения переговорить с Кэленой.

Старуха внимательно выслушала просьбу.

— Как ты думаешь, надо мне пойти? — обратилась она к Джону.

— Ты вольна поступать так, как тебе хочется, — ответил Джон, удивленный просьбой шаманки.

— Мне надо будет узнать предсмертные пожелания умершего, — сказала Кэлена.

Мужчины уселись в чоттагине. Взяв гадательную палку, Кэлена вползла в полог. Она там находилась довольно продолжительное время, а когда вышла, все обратили лица к ней.

Кэлена взяла протянутую трубку, глубоко затянулась и деловито сказала:

— Орво говорит: нет зла на оставшихся. И еще сказал — храните обретенное, держитесь друг с другом. С собой он берет только старое ружье, трубку и чашку для питья. Немного сахару и муки попросил. Очень хорошо разговаривал.

— Что-нибудь важное и особое не говорил? — учтиво спросил Тнарат.

— Сказал, — ответила Кэлена после глубокой затяжки.

Антон с интересом слушал, и его больше всего удивляло, что Джон Макленнан, человек с университетским образованием, ко всему этому относится с полнейшей серьезностью. Это была не вежливая, снисходительная серьезность, а полное принятие происходящего, глубокая вера в то, что говорила шаманка.

— Что же он сказал? — повторил вопрос Тнарат.

— Он сказал, что преемником своим назначает Сона.

— Это хорошо, — согласно кивнул Тнарат.

Кэлена взглянула на Антона Кравченко. В ее глубоких узких глазах чернела бездонная глубина. «Что-то в ней действительно есть незаурядное», — подумал про себя Антон.

Ящик для тела был готов. С помощью Антона Тнарат вытесал деревянный обелиск и вырезал из жестяной консервной банки из-под плиточного американского табака «Принц Альберт» пятиконечную звезду. Раскаленным гвоздем на дереве он выжег «Орво».

— Очень маленькая надпись, — с сожалением заметил Гуват.

— Что же делать, раз у него такое имя, — ответил Антон.

— Лозунг можно еще написать, поскольку он был большевик, — посоветовал Гуват.

— Какой же лозунг? — спросил Антон.

— Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

— Правильно! — поддержал Тнарат. — Он ведь там, — Тнарат кивнул в голубое пятно дымового отверстия, — без дела сидеть не будет. Первый большевик отправляется сквозь облака. Пусть с лозунгом идет.

Антон беспомощно развел руками и вопросительно посмотрел на Джона.

— Вы им напишите на бумажке лозунг, а они перенесут на дерево, — посоветовал Джон.

Антон постарался написать красиво и крупно, печатными буквами. Вскоре на деревянном обелиске чуть выше имени Орво зачернели выжженные раскаленным гвоздем слова:


ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!


Гуват сделал из восклицательного знака китовый гарпун, обращенный острием вверх.

Процессия поднялась на Холм Захоронений. Впереди шли мужчины. Они тащили гроб, установленный на нарте. Чуть позади мужчин, за нартой, шла женщина — Тынарахтына. Антон держал в руках ружье, но никто не отважился спросить зачем.

Гроб поставили у края глубокой могилы; постарался Гуват, хорошую яму вырыл. Забыли веревки и послали мальчишку в селение. Пока он бегал, Антон вышел вперед и сказал:

— Послушайте меня… Мы хороним своего товарища, председателя Совета большевиков Орво, и поэтому я должен сказать о нем слово…

Антон откашлялся.

— Орво — человек, который не устрашился отказаться от прошлого во имя будущего, не испугался того, что многие новые обычаи будут совсем иными, чем те, на которых держалась жизнь чукотского народа. Он не был членом партии большевиков, но очень близко подошел к тому, чтобы стать им. У него было большое доброе сердце, которое вмещает столько сочувствия и сострадания к обездоленным, что такие люди всегда становятся революционерами. Орво погиб как настоящий солдат революции от руки классового врага. Живущие здесь не должны забывать о том, что прошлое в разном обличье еще будет возвращаться к нам и все мы должны быть бдительны. Наш товарищ Орво погиб, но тот, кто остался, будет продолжать его дело.

Антон говорил, и ветер шевелил его волосы.

Джон, смотревший на покосившийся крест над умершей дочерью, вдруг остро, пронзительно почувствовал правоту простых, трудных слов Антона, и комок подкатил к горлу. Он почувствовал, как на глаза навернулись слезы, и он отвернулся к морю.

Гроб осторожно опустили в могилу, вытянули веревки.

Куски подтаявшей вечной мерзлоты глухо застучали по крышке гроба. Зарыдала Тынарахтына.

Джон несколько раз моргнул и глянул на морской простор. Там, где кончалась гладкая поверхность приглаженной ветром воды, глаза различили моржовое стадо, плывущее к старому лежбищу.

В это мгновение послышался звук затвора.

Джон резко обернулся и увидел, как Антон поднимает вверх дуло. Он собирается салютовать Орво!

В два прыжка Джон подскочил к Антону, схватил ствол и пригнул к земле. Все недоуменно уставились на него, а Антон даже рассердился.

— Что такое?

— Поглядите! — торопливо заговорил Джон. — Моржи пошли на лежбище. Он бы не разрешил стрелять, — сказал Джон и кивнул на торчащий из-под насыпанной земли обелиск.

— Верно! — сказал Тнарат. — Моржи пошли!

Теперь и Антон понял, в чем дело, опустил ствол и разрядил ружье.

Обратно шли гуськом и невольно понижали голос, словно моржи могли их услышать. У подножия холма Джон остановился и оглянулся. Рядом с крестом над могилой дочери ясно высился деревянный обелиск с красной жестяной звездой и надписью:


ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!

ОРВО


Все направились в ярангу покойного, где было приготовлено поминальное угощение. Когда все уселись вокруг коротконогого столика, Антон поднял руку и потребовал тишины.

— Поскольку мы лишились председателя Совета, то нам надо выбрать нового. Медлить с этим не стоит: впереди много работы. Какие будут предложения?

В наступившем молчании громко прозвучали слова Тнарата:

— Ведь было же пожелание умершего, которое нам передала Кэлена: чтобы председателем стал Сон.

Джон даже вздрогнул от этих слов.

— Это верно, — кивнул Нотавье.

— Он очень подходящий человек, — продолжал Тнарат. — То, что он справедливый и преданный нам человек, об этом и говорить лишне. А кроме того, он грамотен, что очень важно для председателя.

Антон с торжествующей улыбкой посмотрел на Джона.

— А что вы скажете, Джон Макленнан?

— А что мне сказать… — Джон действительно был так взволнован, что никак не мог собраться с мыслями. — Это так неожиданно и… Я даже не подозревал, что когда-нибудь мне могут оказать такую честь и такое доверие.

— Вы все помните, что для церемонии избрания согласные должны поднять руки… — Но не успел Антон закончить фразу, как все, кто сидел в чоттапше, взметнули руки вверх. Тынарахтына тщательно вытерла ладонь о подол и тоже подняла руку.

Волна теплого чувства захлестнула Джона.

— Поздравляю! — сказал Антон и крепко пожал руку новоизбранному председателю Совета.

Стали подходить остальные, и каждый тряс и жал изуродованную руку.

От яранги Орво Джен пошел не домой, а круто свернул к морю.

Он стал у плещущейся воды.

Отсюда качалась его дорога в нозую жизнь. Здесь жестокой зимой он изуродовал руки, изрывая лед вокруг вмерзшей «Белинды». Здесь он узнал, чю его бросили свои. Где-то зон там он нечаянно убил на охоте Токо, человека, который ею приютил, научил снова любить жизнь и верить людям. На этом берегу его ждала Пыльмау, когда он принес весть о том, что убил ее мужа и отца Яко. А потом Пыльмау ждала его здесь как мужа, кормильца и главу новой семьи, отца детей. Здесь он провожал мать, прощался с ней навечно, отрекаясь от прошлого навсегда. Здесь Тынарахтына выловила тело Орво.

Много событий, много мыслей… Сколько прожито, а впереди еще целая неизведанная жизнь, новая жизнь!

Джон вернулся домой. Жена и дети уже знали новость. И, как это водилось в яранге Джона Макленнана, никто ничего не сказал.

Джон позвал Яко и попросил:

— Дай мне бумаги.

Яко подал кожаный блокнот, почти полностью исписанный отцом, а потом сыном. В конце еще оставалось несколько чистых страниц.

Джон прикрепил к держалке карандаш, задумался и решительно написал:


"Ленину, Москва

Российская Советская Республика


В связи с избранием меня, Джона Мак-Гилла Макленнана, председателем Совета селения Энмын прошу меня принять в советское подданство, так как формально в настоящее время я являюсь подданным Его Величества Короля Великобритании.

Джон Макленнан, Энмын, Чукотка, 14 августа 1923 года."


1970