"Адъютант его превосходительства" - читать интересную книгу автора (Болгарин Игорь Яковлевич, Северский...)ГЛАВА ВТОРАЯС наступлением густых сумерек, убаюканный шелестом старинных тополей, городок засыпал. Вернее, это была видимость сна: сквозь щели закрытых наглухо ставен пробивался на улицу слабый, дремотный огонь коптилок, доносились приглушённые до опасливого шёпота голоса, из сараев раздавалось позднее мычание застоявшихся коров. Люди проводили ночи в тревожном, насторожённом забытьи, вскидываясь при каждом шуме или шорохе. Много бед пережил этот степной городок за последние полтора года. Несколько раз его оставляли красные, ободряя жителей обещанием вернуться. Вступали деникинцы — начинались повальные грабежи, ибо пообносились белопогонники изрядно, а затем — под меланхолическую музыку местного оркестра — меланхолические кутежи. А когда наскучивало и это господам офицерам, поднималась стрельба под колокольный звон оживающих церквушек. Несколько раз с лихим посвистом и гиканьем залетали на взмыленных конях одуревшие от попоек махновцы — и снова на улочках наступали грабежи и разносилась пьяная стрельба. За последние дни положение на фронте резко изменилось. Части Добровольческой армии захватили Луганск и теперь пытались изо всех сил развить успех. До Очеретино было ещё далеко. Но по ночам занимались над горизонтом багряные отсветы. Они совсем не походили на те спокойные и плавные зарницы, освещающие степь в пору созревания хлебов. Вот и не спалось людям в предчувствии новой беды. Ни души на улицах, ни тени. Над запылёнными плетнями свешивались потяжелевшие ветви вишен и яблонь. Павел Кольцов торопливо прошёл в конец пустынно-тихой Базарной улицы, вышел к кладбищу. В эти годы люди мало думали о мёртвых — хватало забот о живых. Кладбище поросло тяжёлой, могильной травой. А над нею, как пни в сгоревшем лесу, торчали верхушки массивных каменных крестов и остовы истлевших от сырости и забвения деревянных, отчего кладбище странно походило на пожарище. Пройдя кладбище и за ним пустырь, Кольцов увидел старый дом, обнесённый с трех сторон высоким, уже успевшим покоситься забором. Стараясь быть незамеченным, вдоль забора прошёл к дому, внимательно оглядел окна, закрытые изнутри громоздкими дубовыми ставнями. Было тихо и мертво, словно дом давно покинули хозяева. Павел осторожно поднялся на крыльцо и негромко постучал в дверь три раза и, сделав небольшую паузу, ещё три раза, затем, отойдя на шаг, закурил. Дверь долго не открывали. Несколько минут он вообще не слышал никаких признаков жизни, хотя каким-то шестым чувством ощутил, что его оттуда, изнутри, осторожно разглядывают. Затем в глубине дома едва послышались лёгкие шаги, и щель входной двери затеплилась красноватым светом. Встревоженный женский голос спросил: — Вам кого? — Софью Николаевну, — тихо и спокойно сказал Кольцов и, немного помедлив, добавил со значением: — Я от Петра Николаевича. Там, в доме, видать, не торопились впускать. Раздумывали. Прошло несколько томительных мгновений, и было неизвестно, поняли ли обитатели дома полупароль или нет. — Вы один? — наконец отозвался тот же голос. И тогда Кольцов, отступая от железных правил конспирации, сердито сказал: — Боюсь, если ещё минут пять простою, то буду уже не один. Эти слова возымели действие: прогремел отодвигаемый засов, резко звякнули защёлки и замки. Воистину, здесь жили потаённо. Дверь открыла пожилая дама с грузными, мужскими плечами. В руках она держала керосиновую лампу. Придирчиво оглядев Кольцова с ног до головы, хозяйка посторонилась, пропуская его в дом. Павел подождал, пока она задвигала все засовы, запирала с какой-то неуклюжей тщательностью все замки. Затем, освещая путь лампой, провела Павла в большую комнату, заставленную громоздкой старинной мебелью с бронзовыми нашлёпками, причудливыми вензелями и хитрыми завитушками. Вещи говорили, что ещё совсем недавно здесь жили по-барски. Поставив на стол лампу, дама указала Павлу на диван: — Прошу… присаживайтесь. — И сама села рядом, немигающими глазами бесцеремонно и пристально рассматривая гостя, который начинал ей нравиться; манерой держаться он напоминал молодых поручиков. Затем она повелительно сказала: — Так я вас слушаю… — Но в глазах её уже не было прежней озабоченной насторожённости. — Простите, значит, Софья Николаевна — это вы? — любезно спросил Кольцов. — Да. Кольцов встал, щегольски щёлкнул каблуками, склонил голову. — Капитан Кольцов!.. Я к вам за помощью! — И лишь после этого он извлёк из кармана кусок картона, на котором химическим карандашом были выведены всего три буквы: СЭР — и чуть ниже витиеватая подпись. — А все же где вы встречали Петра Николаевича? — поинтересовалась дама, становясь более любезной. — Помнится, он собирался переходить через фронт к нашим. — Нет, мадам. Обстоятельства, как вам известно, изменились. Началось наступление. В армию влилось много новых сил, и Антон Иванович нуждается в офицерах. Поэтому Пётр Николаевич выехал в Славянок, там собралось много офицеров, которых надо переправить через фронт. Затем Пётр Николаевич выедет в Екатеринослав. По тем же делам, — сказал Кольцов и многозначительно умолк, продолжая любезно смотреть в глаза хозяйке. Софья Николаевна тяжело вздохнула и мелко перекрестила себе грудь. — Помоги ему всевышний. Кольцов набожно опустил глаза, понимая, что каждый его жест, каждое движение проверяются хозяйкой. А Софья Николаевна торопливо поднялась с дивана и неожиданно легко для её грузной фигуры заспешила к двери в другую комнату, с некоторым смущением отдёрнула портьеру. — Войдите, господа, — сказала она кому-то, и голос её прозвучал успокаивающе. В комнату вошли двое. Вероятно, они все время стояли за портьерой, потому что вошли тотчас. Человек, выступивший первым, — высокий, с глубокими залысинами — недружелюбно скользнул острыми, слегка выпуклыми глазами по лицу Кольцова, и что-то в госте ему явно не понравилось. — Знакомьтесь, господа! Капитан Кольцов! — представила Софья Николаевна. — Ротмистр Волин! — сухо произнёс высокий и, чтобы не подать руки, тотчас же отвернулся. Товарищ Волина — круглолицый юноша в кителе с высокой талией — лихо щёлкнул каблуками: — Поручик Дудицкий… — и, подойдя вплотную к Кольцову, сказал: — Капитан, мне определённо знакомо ваше лицо! Честное слово, мы встречались! Да-да! Но где же? Кольцов вопросительно посмотрел на поручика — начиналось именно то, чего он больше всего опасался. Вполне возможно, что это — всего лишь проверка. Но не исключено, что и встречались. Вот только где? При каких обстоятельствах?.. Выгадывая время, Кольцов небрежно спросил: — В армии вы давно? — С шестнадцатого… — В германскую я воевал на Юго-Западном… Поручик широко заулыбался: — Так и есть! Я служил в сто первой дивизии, у генерала Гильчевского. Разговор принимал неожиданно удачный поворот. «Теперь, чтобы как можно быстрее сломать ледок отчуждённости у ротмистра, надо выложить несколько фактов, подробностей», — подумал Кольцов и с нескрываемым дружелюбием спросил поручика: — Насколько мне помнится, вы квартировали в Каменец-Подольске? — Совершенно верно, капитан!.. Значит, и вы тоже бывали там? — Я имел честь принимать участие в смотре войск, который производил в Каменец-Подольске государь император. — Вздохнув, Кольцов опустил голову, словно предлагая присутствующим почтить молчанием далёкие уже дни империи. — Вот где я мог вас видеть! — воскликнул Дудицкий. — Ах, господа, какое было время! Войска с винтовками «На караул!». Тишина. И только шаги государя! Он прошёл совсем близко от меня, ну совершенно рядом, честное слово. Я даже заметил слезы на его глазах! Потом церемониальный марш!.. Ах, а вечером!.. Бал, музыка, цветы… Вы были в тот вечер в Дворянском собрании, капитан? — Не довелось… Вечером я был в наряде по охране поезда его величества. — Да-да! Я определённо встречался с вами в Каменец-Подольске, капитан! У меня удивительная память на лица!.. Ах как было тогда славно! Казалось, все обрело ясность! Казалось, вот-вот объявят перемирие и вернутся добрые старые времена… — Поручик окончательно признавал в Кольцове своего. Глаза ротмистра Волина, до сих пор сохранявшие ледяную напряжённость, слегка оттаяли, и оказалось, что они совсем не холодные и даже чуть-чуть лукавые. Ротмистр щёлкнул портсигаром и, словно объявляя мир, гостеприимно предложил Кольцову: — Отведайте моих! Преотменнейшие, смею доложить вам, папиросы! — и улыбнулся краешками губ; улыбка, как улитка из раковины, высунулась и тут же спряталась. — Благодарю, — потянулся за папиросой Кольцов, показывая, что и он обрадован примирением. Поручик Дудицкий тоже протянул руку к портсигару: — Разрешите, ротмистр! Я, знаете, вообще-то не курю, но в такой день… — поспешно оправдывался он, с почтительностью беря папиросу из портсигара. Ротмистр Волин понимающе кивнул и присел к столу. Откинувшись на высокую спинку кресла и не спеша затянувшись папиросой, он поочерёдно посмотрел на Дудицкого и Кольцова: — Значит, вы сослуживцы, господа? — Относительно, — благодушно уточнил Кольцов. — Дивизия Гильчевского была в восьмой армии Юго-Западного фронта. А я служил в девятой. На смотр, как известно, были выведены отборные части этих двух армий. Волин удовлетворённо кивнул головой и старательно стряхнул пепел папиросы в пепельницу: — Давно в тылах красных? — Порядочно уже… Был тяжело ранен, — стараясь, чтобы разговор тёк по-домашнему, запросто, а не состоял из вопросов и ответов, с готовностью отозвался Кольцов. — Спасибо добрым людям — выходили… Мне бы ещё месяц-два отлежаться, но… — Да, правильно, что спешите… За месяц-два, от силы за полгода, полагаю, все закончится, — глубокомысленно сказал Волин. — Простая арифметика, капитан. Здесь, на Южном фронте, у Советов до недавнего времени было семьдесят пять тысяч штыков и сабель. А у нас — сто тысяч. Далее. Восстание донских казаков отвлекло на себя тысяч пятнадцать штыков и сабель, не меньше… — Остановитесь, ротмистр! А то окажется, что нам уже и воевать не с кем! — поощрительно пошутил Кольцов. — Но это ведь факты! — с неожиданной горячностью возразил Волин. — Да, воевать уже практически не с кем. — А генералы, господа! — вклинился в разговор поручик Дудицкий. — У красных войсками командуют мужики. Неграмотные мужики. Посему и этот фактор не следует сбрасывать со счётов. Волин коротко взглянул на Дудицкого и снисходительно улыбнулся. Затем небрежно, почти по-свойски спросил у Кольцова: — А где, позвольте узнать, вы познакомились с Петром Николаевичем? Кольцов нахмурился и, выдержав паузу, сухо ответил: — Видимо, нам не следует задавать друг другу подобных вопросов, господин ротмистр! Волин засмеялся: — Что ж, может, вы и правы!.. Софья Николаевна, о чем-то пошептавшись с Дудицким, вышла. Волин продолжал: — Но я спросил о Петре Николаевиче потому, что меня предупредили: мы с поручиком — последние, кто идёт через это «окно». — Я тоже об этом предупреждён, — спокойно подтвердил Кольцов. — С тем лишь уточнением, что последним буду я! В гостиную с подносом в руках вошла сияющая Софья Николаевна. — Ах, господа, прекратите проверять друг друга! И так кругом сплошное недоверие, распри, вражда! — воскликнул поручик Дудицкий, скосив глаза на рюмки и гранёный хрустальный графин, в котором покачивалась густая малиновая жидкость. — Важно лишь одно: мы живы, мы встретились, мы скоро будем у своих… А с такой наливочкой и в такой превосходной компании я не против и здесь подождать нашего освобождения. Дней через семь, от силы через десять наши точно будут здесь! — И затем он деловито обратился к хозяйке: — Я угадал, Софья Николаевна, это наливка? — Конечно же, это не шустовский коньяк, поручик. — И, расставляя рюмки на столе, хозяйка многозначительно добавила: — Кстати, войска Антона Ивановича перешли на реке Маныч в общее наступление. Красные бегут… — Кто это вас так хорошо информировал, Софья Николаевна? — скептически поднял брови ротмистр. — Зря иронизируете. Я читала газету красных. Они сообщают, что оставили Луганск! — решительно произнесла Софья Николаевна, и её величественный подбородок заколыхался. — Ну, а об этом общем наступлении тоже там написано? — тем же устало-насмешливым тоном спросил Волин. — Видите ли, между строк многое можно прочесть, — вспыхнув, ответила Софья Николаевна. Вся её фигура выражала возмущение. Софья Николаевна умела выражать чувства всей своей фигурой. Когда-то ей сказали, что внешностью, дородством она похожа на Екатерину Великую, и с тех пор предметом её забот стали величественность и дородство. — Что ж, господа! Отличные новости! — Дудицкий нетерпеливо поднял рюмку — его раздражала любая задержка. — Я предлагаю тост, господа, за… за Антона Ивановича Деникина, за Ковалевского, за всех нас, черт возьми, за… — За хозяйку дома! — галантно продолжил Волин. — За удачу, — предложил Кольцов, ни к кому не обращаясь, словно отвечая на какие-то свои потаённые мысли. Они выпили. — Я буду молиться, чтоб господь послал вам удачу, — по-своему поняла тост Кольцова Софья Николаевна. — С моей лёгкой руки через линию фронта благополучно перешло уже сорок два человека… Завтра в одиннадцать вы выедете поездом до Демурино. Пропуска уже заготовлены… — Фальшивые? — поинтересовался Волин. — Какая вам разница?! — обидчиво поджала губы Софья Николаевна. — По моим пропускам ещё ни один человек не угодил в Чека. — Вы думаете, нам будет легче от сознания, что мы первые окажемся в Чека с вашими пропусками? — с язвительной озабоченностью произнёс Кольцов, всем своим видом показывая, что опасается за ненадёжность документов. — Пропуска настоящие! — успокоила офицеров хозяйка… Она подробно рассказала, кого и как отыскать в Демурино и как дальше их поведут по цепочке к линии фронта. Рано утром огородами и пустырями она проводила их до вокзала, дождалась, пока тронулся поезд, и ещё долго махала им рукой. Поручик Дудицкий неожиданно растрогался и даже смахнул благодарную слезу. А Кольцов в самое последнее мгновение среди толпы провожающих успел выхватить взглядом сосредоточенные лица Красильникова и Фролова. Они не смотрели в его сторону — это тоже страховка, — хотя и приехали в Очеретино вместе с ним и теперь пришли на вокзал удостовериться, что все идёт благополучно… Кольцов понимал, им хочется проститься, но они только сосредоточенно курили. Лишь на мгновение взгляд Краснльникова задержался на нем — и это было знаком прощания… Обсыпая себя угольной пылью, поезд двигался медленно, точно страдающий одышкой старый, больной человек. Подолгу стоял на станциях — отдуваясь и пыхтя, отдыхал, — и тогда его остервенело осаждали люди с мешками, облезлыми чемоданами, всевозможными баулами. Они битком набивались в тамбуры, висели на тормозных площадках. Станционная охрана бессильно стреляла в воздух, однако выстрелы никого не останавливали — к ним привыкли. Казалось, что вся Россия, в рваных поддёвках и сюртуках, в задубевших полушубках и тонких шинельках, снялась с насиженных мест и заспешила сама не зная куда: одни — на юг, поближе к хлебу, другие — на север, дальше от фронта, третьи и вовсе метались в поисках невесть чего… Мимо поезда тянулась продутая суховеями, унылая, полупустая степь, тщетно ожидавшая уже больше месяца дождя. Но дождя не было. Сухое, накалённое небо дышало зноем, проливая на землю лишь белый сухой жар. Кое-где стояли низкорослые и редкие, с пустыми колосьями, хлеба. Вызрели они рано: в середине мая — слыханное ли дело! — зерно уже плохо держалось в колосе и, сморщенное, жалкое, просыпалось на землю. Степь поражала малолюдством. Лишь кое-где Кольцов замечал мужиков, словно нехотя машущих косами. Косилок вовсе не было. Видно, даже старые и хромые лошади были заняты на войсковых работах. Кольцов стоял на площадке вагона и курил. — Слышь-ка, парень, оставь покурить, — попросил бдительно сидящий на узле небритый дядька с мрачно сросшимися бровями. Кольцов оторвал зубами конец цигарки и протянул дядьке окурок. Устало стучали колёса. В вагоне было душно, пахло карболкой, потом и овчинами. На полках и в проходах густо скучились люди. Сидели и лежали на туго набитых наторгованной рухлядью мешках, на крепко сколоченных из толстой фанеры чемоданах. Жевали хлеб. Дымили самосадом. Лениво переговаривались, Кольцов слышал отрывки чужих разговоров — ему было интересно знать, о чем думают люди, к чему стремятся, как пытаются разобраться в сложных событиях гражданской войны. В дороге человек обыкновенно любит пооткровенничать; даже те, кто привык отмалчиваться, в дороге бросаются в спор. — Мени уже все одно какая власть, остановилась бы только, — жалея себя, выговаривала наболевшее баба с рябым, простоватым лицом и в мужицких, не по ноге, сапогах. — Я вже третий день на оцэй поезд сидаю. Може, батько вже и помэр… Было странно слышать, что кто-то сейчас, в такое время, может помирать своей собственной смертью, и люди отводили от женщины равнодушные глаза. В другой компании дядька в чапане под ленивый перестук колёс певучим голосом рассказывал соседям про свои мытарства, а выходило, что не только про свои — про общие. — Кажду ночь убегаем из свово хутора в степь. То архангелы — трах-тарарах! — набегут верхами, то Маруся — горела бы она ясным огнём! — прискачет, то батька Ус припожалует. А теперь ещё и батька Ангел в уезде объявился. — Ну и с кем же они войну держат? — поинтересовался разговором протолкавшийся поближе мужик со сросшимися бровями. Павел, прислонясь к двери, слушал: разговор поворачивался на самое главное — как жить теперь крестьянину, какой линии держаться. — Бис их знает, — признался разговорчивый дядька в чапане, и в его голосе прозвучала уже не жалоба, а ставшая равнодушием обречённость. — Скачут по полю, пуляют друг у дружку, а хлеба им дай, сала им дай, самогону дай и конягу тоже дай. Скотину всю повыбили, хлеб вон на корню горит, осыпается… — Беда, беда, — качнул головой небритый дядька, старательно заворачивая в тряпицу кольцовский окурок, — ружьём его, сало, не испекешь… — Выходит, нашим салом нам же по мурсалам, — философски заключил дядька в кожухе. Разговор как костёр: были бы слова — сам разгорится. С верхней полки — не выдержал! — отозвался мужик с тщательно расчёсанной старообрядческой бородой: — У нас то же самое. Налетели. Всех обобрали. Бумагу, правда, оставили для успокою. С печатью. Пригляделись, а на печати — дуля. — «Всех обобрали»… У злыдня что возьмёшь? — тихо сказал сидящий в уголочке на мешках маленький горбатый мужичок. Он оценивающе стрельнул по сторонам живыми цыганскими глазками и, убедившись, что публика вокруг него такая же мешочная да чемоданная, добавил: — За красных они. — Може, за красных, може, и за белых, — дипломатично сказал мужик с верхней полки и с равнодушным видом почесал бороду. — Моему соседу Стёпке теперь все равно, за кого они были. Коня забрали и полруки шашкой отхватили, чтоб, значит, за коня не цеплялся. Так что ему теперь все одно, кто это были, белые или красные. У него-то руки нету — все!.. За тонкой перегородкой, в соседнем купе на нижней полке, лежала ещё довольно молодая женщина. Она была покрыта шубкой, а ноги — пледом. Её бил озноб. Открыв затуманенные жаром глаза, она прошептала пересохшими, белыми губами: — Пить… Узкоплечий мальчик в гимназической форме, который тоже прислушивался к разговору мужиков, встрепенулся, поднёс к губам матери бутылку: — Пей, мама! Женщина стала пить маленькими глотками, слегка приподняв голову, и тут же бессильно уронила её на грудь. — Что белые, что красные — все одно, — доносился из-за перегородки задумчивый голос дядьки с верхней полки. Видно, такой он человек: не выскажется до конца — не уймётся. — Мужик на мужика петлю надевает. Про-опала Россия! — Ты слышишь, мама… — прошептал мальчик, недружелюбно прислушиваясь к разговорившимся мужикам. — Что? — тихо, отрешённо спросила женщина. — Они белых ругают! — тихо возмутился мальчик. — Они заблуждаются, Юра… Сейчас многие заблуждаются… — Несколько мгновений она молчала, откинув голову назад и закрыв глаза. Отдыхала или собиралась с мыслями. Затем снова прошептала: — Красные, Юра… красные — это… разбойники. Россию в крови потопить хотят. А белые против… против них… все равно как Георгий Победоносец… в белых одеждах… — Язык у неё стал заплетаться, потрескавшиеся от внутреннего жара губы ещё плотнее сомкнулись, но ей, видно, хотелось объяснить сыну смысл происходящего. Она собралась с силами и, превозмогая слабость и головокружение, продолжила почти восторженно: — Да, в белых одеждах… И совесть белоснежная, чистая. Поэтому белые… — И в самое ухо, словно дыша словами, совсем неслышно закончила: — Ты, Юра, должен гордиться, что твой отец в белой армии… Ты слышишь? Ты должен гордиться… Мальчик слушал слова матери, и сердце его переполняла гордость за отца, потому что отец у него был красивый и добрый, а значит, и дело его должно быть красивым и добрым. Юра заботливо поправил в ногах матери плед и ответил: — Да, мама. Слышу. Вдали пронзительно загудел паровоз. Мать Юры открыла глаза, тёмные от боли или оттого, что в вагоне было темно, и беспокойно спросила: — Уже Киев? — Нет, мама. Киев ещё далеко. Женщина бессильно откинулась назад, пряди волос открыли её высокий, чистый лоб, и в неясной тревоге она сказала: — Ты адрес помнишь? — Помню, помню, мама, — успокоил её мальчик. — Никольская улица. — В случае чего, — через силу выговорила она, — дядя тебя примет… Он многим обязан папе… — Не нужно об этом, — испуганно попросил мальчик: его все больше пугали слова матери, её безнадёжный тон, прерывистое, учащённое дыхание и холодный пот на её лбу. — Папа тебя разыщет… и вы будете вместе, — продолжала в горячке лепетать женщина. — Не нужно! Не нужно! — настойчиво, в каком-то недетском оцепенении стал твердить Юра, и на глазах его выступили слезы жалости и первой обиды на мир. — Я не хочу, чтобы ты говорила об этом. — Да, да, конечно, — отстранение от жизни ответила мать. — Это я так. …Возле ничем не примечательной станции поезд остановился. Из окна вагона хорошо была видна старая, с обшарпанными стенами водокачка. Мать время от времени просила воды, Юра взял пустую грелку и поднялся. — Не отходи от меня, Юра, — последним усилием воли прошептала женщина, хотела взять его за рукав, потянуть к себе, но тут же впала в забытьё. Прижимая к груди грелку, переступая через узлы и вповалку спящих людей, Юра поспешно выбрался из вагона. Вокруг было пустынно. Минута-две понадобились ему, чтобы набрать в грелку воды и вернуться. Но вокруг вагона уже гудела толпа: люди набежали с пыльной привокзальной площади, из низкорослого пропылённого леска, который тянулся вдоль путей. Всего несколько шагов отделяло Юру от вагона, но к нему никак нельзя было ни протиснуться, ни прорваться — густая стена неистово орущих, цепляющихся за поручни вагонов людей загородила ему путь. В слепом отчаянье мальчик кидался на чьи-то спины, узлы, чемоданы. Все это закрывало дорогу, высилось непроходимой стеной, в которой не было даже самой маленькой лазейки. — Пустите! Пожалуйста, пропустите! — громко просил мальчик, пытаясь пробиться, протиснуться, вжаться в толпу — лишь бы поближе к вагону, где была его больная мать. — Пропустите! Я с этого поезда! Я уже ехал!.. — Но его голос тонул в истошном крике, визге и ругани множества глоток, крике, вобравшем в себя яростные проклятия отчаявшихся людей, громкий плач и мольбу… Пронзительно, коротко свистнул паровоз, и на мгновение толпа умолкла, оцепенела, словно наткнулась на пропасть, и вдруг ещё неистовей взорвалась гулом и подалась вся разом к вагонам, сминая тех, кто был вплотную к ним. Поверх взметённых голов, поднятых узлов, поверх чьего-то судорожно рубившего воздух кулака Юра увидел, как внезапно сместились, неотвратимо поплыли вправо облепленные раскрасневшимися мужиками и бабами крыши вагонов, и, рванувшись в последнем, отчаянном порыве, почувствовал впереди себя пустоту и на какое-то мгновение, словно зависнув над бездной, потерял равновесие, но тут на него всей своей тяжестью опять надвинулась толпа, и, сжатый со всех сторон людьми и узлами, задыхаясь от бессилия и страха, он наткнулся на ту же непреодолимую, неистово орущую стену. Теперь на Юру давили сзади, сильно давили в спину чем-то твёрдым. Он задохнулся было, захлебнулся собственным стоном и вдруг вылетел к самому краю насыпи. На мгновение обернувшись, увидел вплотную за собой высокого здорового парня в распахнутом, разорванном пиджаке, его широко открытый рот, выпученные глаза. Взмахнув большим баулом, которым действовал как тараном, парень забросил его на головы стоящих на подножке и вцепился в кого-то. Все это Юра охватил взглядом в мгновение и тут же забыл о парне. С трудом сохраняя равновесие, он стоял на самом краю насыпи и думал: вот сейчас он не удержится и полетит под колёса. Теперь все одно, теперь надо прыгать… Но куда? За что ухватиться?.. Юра весь сжался и в этот момент увидел, как человек во френче, расталкивая стоящих в тамбуре людей, ринулся к подножке, свесился, протянул руку… Неужели ему?.. Стараясь умерить дыхание, Юра стоял в тамбуре против Кольцова, благодарно и преданно смотрел ему в лицо карими продолговатыми глазами, губы его, по-мальчишечьи припухлые и чуть-чуть обиженные, особенно яркие на бледном узком лице, силились сложиться в улыбку. — Благодарю вас, — сказал Юра. — Большое спасибо. Голос его прерывался: ему никак не удавалось сладить с дыханием. Кольцов ободряюще похлопал Юру по плечу, ласково заглянул ему в глаза. — Я с мамой. Она очень больна. Я, правда, пойду. Спасибо вам. Спасибо… — бормотал с радостной облегчённостью мальчик, и в сердце его с опозданием хлынул ужас: а что, если бы отстал? В вагоне было все так же душно, но теперь этот спёртый воздух не казался Юре таким противным, как в первые часы пути. И эти люди, пропахшие махоркой, неопрятные, суматошные и крикливые, сейчас уже почему-то не раздражали. Они были его попутчики, и он понемногу привыкал к их лицам, к их то раздражённым, то крикливо-властным, то спокойным голосам. Там, на насыпи, этот тесный, душный клочок мира ему представлялся чуть ли не землёй обетованной, обжитой и хоть как-то защищённой от человеческой сумятицы и неразберихи. Когда Юра добрался до своего купе, он увидел, что мама его лежит неподвижно лицом вверх, с плотно сомкнутыми веками, но как только рука мальчика легла на лоб, она шевельнулась, открыла глаза. — Юра, — заговорила она, едва слышно, с паузами, трудно проговаривая слова. — Юра, ты здесь… Никуда не уходи… — И слабой, сильно увлажнившейся рукой попыталась сжать его руку. — Мама, ты попей, вот я принёс… Тебе станет легче, да? Юра осторожно приподнял ей голову, поднёс к губам горлышко грелки. Она тяжело, задыхаясь, сделала несколько глотков, хотела было улыбнуться, но не совладала с губами, прошептала: — Хорошо… Мне сразу лучше… но я отдохну ещё. Мне нужно отдохнуть, — повторяла она, словно оправдываясь перед сыном за своё бессилие. И, опять закрыв глаза, затихла. Поезд набрал скорость. Торопливо стучали колёса, вагон покачивало, что-то скрипело, дребезжало… В купе, в котором ехал Юра с матерью, было немного просторней: на верхних полках люди лежали по одному, на нижней сидели трое. Один из них, мордатый, в поддёвке, угрюмо сказал Юре: — Слышь, барчук, надо бы вам сойти где-нибудь! — Как сойти, почему? — встрепенулся Юра. — Уж больно плохая твоя матушка, не довезёшь, гляди! — сказал тот, стараясь не глядеть мальчику в глаза. Губы у Юры задрожали. — Нам надо в Киев… — Так сколько ещё до того Киева? До Екатеринослава-то никак не доедем! А она, сдаётся, у тебя тифует. Заразная. — Не тронь мальчонку, без тебя ему тошно. — С верхней полки свесился человек в форме железнодорожника. — С такой ряшкой тебе на фронте воевать, а не тут с мальчонкой. Юра вышел в коридор, встал возле соседнего купе. Там ехали военные. Среди них Юра увидел и своего спасителя. Высокий военный со смуглым, калмыцким лицом, щеголевато затянутый в новенькие, поскрипывающие при каждом движении ремни, возбуждённо рассказывал: — Что и говорить, Шкуро мы прохлопали. Его конный корпус зашёл к нам в тыл и ударил по тринадцатой армии. И конечно, белые прорвались к Луганску… «Наверно, красный командир, — с неприязнью подумал о нем Юра, — вон как огорчается!» — Это как же вас понимать, товарищ? — заинтересованно переспросил сидевший против рассказчика человек с глубокими залысинами, и Юре показалось, что слово «товарищ» он произнёс с едва заметной иронией. — Выходит, красные… мы то есть… оставили Луганск? — Да, позавчера там уже были деникинцы, — подтвердил человек с калмыцким лицом, передёрнув плечами, отчего ремни на нем тонко заскрипели. Юрин спаситель в разговор не вмешивался. Он встал, равнодушно потянулся и полез на самую верхнюю, багажную, полку. — А вы что же, товарищ Кольцов, решили поспать? — спросил все тот же, с глубокими залысинами. И Юра вновь приметил, что слово «товарищ» теперь прозвучало в иной тональности — в том круге людей, среди которых он жил с родителями, так произносили слово «господин». — Да, вздремну немного, — уже с полки ответил Кольцов. В купе стало тихо. Юра отвернулся к окну, начал смотреть на пробегающую мимо степь… Полотно железной дороги было перегорожено завалом из старых шпал. Вокруг завала сновали люди. Одеты они были кто во что: в офицерские френчи, кожаные куртки, зипуны, армяки, гимнастёрки, сюртуки, в жилетки поверх огненно-красных рубах. Мелькали среди них люди в бурках, в укороченных поповских рясах и даже в гусарских ментиках. Многие крест-накрест перепоясаны пулемётными лентами, на широких ремнях и на поясных верёвках — рифлёные гранаты, револьверы, у большинства в руках винтовочные обрезы. На головах картузы, бараньи шапки, шляпы и даже котелки. Неподалёку, у больших дуплистых деревьев, было привязано десятка два лошадей. Тут же стояла тачанка с впряжённой в неё тройкой гнедых коней. На задке тачанки косо прибита фанера с надписью: «Бей красных, пока не побелеют! Бей белых, пока не покраснеют!» В тачанке рядом с пулемётом стояла пишущая машинка. Над нею склонился огромный верзила, выполняющий обязанности пишбарышни. По другую сторону пулемёта сидел сам батька Ангел, в сером зипуне — кряжистый мужик с тёмным угрюмым лицом и неухоженной старообрядческой бородой. Ровным сумрачным голосом батька Ангел диктовал очередной приказ: — А ещё объявляю по армии, что Мишка Красавчик и Колька Филин, которые вчерась на хуторе Чумацком изъяли из сундука тамошнего селянина двадцать золотых царской чеканки и утаили их от нашей денежной казны, будут мной самолично биты плетью по двадцать раз каждый. По разу за каждый золотой. Все. Точка. Стучи подпись. Командующий свободной анархо-пролетарской армией мира и так далее… Огромный детина печатал приказ на «Ундервуде» с такой лёгкостью и быстротой, что самая первоклассная машинистка лопнула бы от зависти. При этом он ещё успевал грызть семечки, кучей насыпанные рядом с машинкой. — Написал?.. Так… Пиши ещё один приказ… Не, не приказ, а письмо. Пиши. Разлюбезный нашему сердцу брат и соратник Нестор Иванович! Пишу вам письмо из самой гущи боев за нашу анархо-пролетарскую государственность… В это время возле тачанки возник на запалённом коне парень в заломленной набок смушковой шапке. — Батько, потяг подходит! — ликующе объявил он, и глаза у него бешено заплясали под смушком. — Ну, ладно. Опосля боя допишем, — сказал Ангел «машинистке» и, встав на тачанке во весь рост, протяжно скомандовал: — Готовсь к бою!.. Бандиты забегали, засуетились. Дождались! Наконец добыча! Те, что побойчей да порасторопней, повскакали на коней и, вытаптывая последние хлеба, гикая и азартно выкрикивая матерную брань, помчались навстречу приближающемуся поезду. …Тревожно загудел паровоз, резко, толчками стал останавливаться. И тотчас с двух сторон дробно застучали лошадиные копыта. Сухие щелчки выстрелов смешались с конским ржанием, выкриками и разбойничьим посвистом. Пассажиры повскакивали с мест, кинулись к окнам и увидели мчащихся к вагонам пёстро одетых всадников. Следом тряслись несколько бричек. А уж за ними, изо всех сил волоча по пыли винтовки, бежали пешие. Несколько пуль щёлкнуло по крыше вагона. Со звоном разбилось стекло. Пассажиры отхлынули от окон. Первым к площадке вагона подскакал широкоплечий парень с развевающимися соломенными волосами. У него было круглое благообразное лицо, правда побитое оспой, — в другое время и в иной ситуации он бы скорее сошёл за добросовестного пахаря и примерного прихожанина, нежели за грабителя. Лихо, прямо с седла он прыгнул на вагонную площадку. Следом, цепляясь друг за друга оружием, в вагон ввалилось ещё несколько человек. В коридор навстречу бандитам выскочили командиры Красной Армии, за ними — всполошённые гиканьем и выстрелами Волин и Дудицкий. Но от двери в конце коридора неистово крикнули: — Наза-ад! Не выходить! Один из командиров поспешно отстегнул кобуру, рванул наган. Светловолосый бандит кинулся всем корпусом вперёд и, почти не целясь, привычно, навскидку выстрелил — командир выронил наган и, недоуменно прижимая руки к животу, рухнул на пол. Остальные шарахнулись обратно на свои места. — Молодец, Мирон! — похвалил светловолосого тот, что был в смушковой шапке. Поигрывая плётками, они пошли по вагону. — У кого ещё пистоли есть? Пассажиры подавленно молчали, отводя глаза в сторону: не дай бог что-то во взгляде не понравится! Светловолосый встал перед командирами Красной Армии. У него не было передних зубов, и он нещадно шепелявил: — Кто такие будете? Командир с калмыцким лицом посмотрел на убитого товарища, зло ответил: — Не видишь, что ли? Командиры Красной Армии!.. А дальше что? — Ты гляди, ещё шебуршатся! — удивлённо покачал головой бандит в смушковой шапке. — А ну, выходь на свет божий! Там поглядим, что с вами делать дальше!.. Командир с калмыцким лицом взглянул на ещё одного своего, совсем юного, товарища, и тот встал рядом с ним. Они молча вышли из вагона. — Мирон! Как думаешь, в расход их или же батьке показать? — обернувшись к напарнику, спросил — ангеловец в смушковой шапке. Его так и распирало от сознания, что в руках столько людских жизней. — Всех военных батько велел сперва ему показывать! — неохотно сказал Мирон и уставился на поручика Дудицкого: — А ты почему не выходишь? Вконец растерявшийся поручик сбивчиво заговорил: — Видите ли, мы… мы с этими людьми ничего общего не имеем и к Красной Армии тоже… мы… — Короче! — потребовал Мирон и недобрыми глазами посмотрел прямо в переносье поручику, словно прикидывая, куда выстрелить. Тогда Волин отстранил Дудицкого и сухим, официальным голосом сказал: — Я так понимаю, что вы наши союзники в борьбе с красными? — Чего? — не понял Мирон. — Мы — офицеры. Офицеры белой армии, — пояснил Волин. — Я — ротмистр, он — поручик, ещё с нами… — Беляки, значит? — криво ухмыльнулся Мирон. — К Деникину чесали?.. Ступайте туда же, до компании с красными! — Нас что… расстреляют? — испуганно спросил Дудицкий. — Може, расстреляют, а може, нет. Как батько решит! — ощерился Мирон, наслаждаясь замешательством господ белогвардейцев. — Какой ещё батька? — не понял Волин. Мирон с головы до ног смерил его удивлённо-насмешливым взглядом, пренебрежительно сказал: — На сто вёрст вокруг тут только один батько, Батько Ангел. Если он пожелает, может, перед смертью будете иметь счастье побеседовать с ним… Затем ангеловцы согнали всех военных в одну группу. Кольцова среди них не было. Мирон угрюмо и деловито оглядел красных командиров и офицеров, словно отыскивая, к чему придраться, задержал взгляд на начищенных до блеска сапогах ротмистра Волина, отставив ногу вперёд, спросил: — Какой размер? — Что? — Волин поднял на него глаза, в которых были одновременно и презрение, и льстивость. — Сапоги, спрашиваю, какого размеру? — бесцеремонно разглядывая выражение волинского лица, бросил Мирон. — Сорок второй. — Павло, а Павло! — бросил ангеловец куда-то вдаль вагонов. — Чего? — донеслось издалека. — Погляди на сапоги, вроде получше моих будут! — выказал хозяйственную жилку Мирон и строго прикрикнул на Волина: — А ну, ваш благородь, скидывайте сапоги! Все одно они вам уж больше не пригодятся… Да поживей, рас-тара-рах! Что за народ! А ещё офицеры! Волин нехотя сел на землю и стал снимать сапоги, губы у него дрожали от обиды и бессилия. Мирон насмешливо любовался унижением ротмистра, а когда ему это наскучило, перевёл взгляд своих беловатых глаз на Дудицкого, впавшего в растерянную неподвижность. Из левого кармана кителя поручика свешивалась цепочка. Мирон ловким движением потянул за цепочку, извлёк часы и опустил их себе за пазуху. — Ах, лучше бы я их подарил Софье Николаевне! — невольно вырвалось у поручика. — Чего бормочешь? Ну, чего бормочешь, белогвардейская шкура! — лениво ощетинился Мирон. Он уже утратил интерес к пленным и с безразличным видом отвернулся. Несколько конных ангеловцев с карабинами на изготовку окружили пленных военных и погнали их в сторону от железной дороги, напрямик через степь. А Мирон и Павло, сбыв пленных, заторопились обратно в вагон, где продолжался грабёж, слышались истошные крики, бабья визгливые причитания, униженные мольбы владельцев тучных узлов. Иногда раздавались гулкие одиночные выстрелы. Затравленно прижимаясь к больной матери, Юра расширенными от ужаса глазами смотрел, как вооружённые люди стаскивали с полок чемоданы, швыряли их на пол и разбивали, как тащили узлы, корзины с едой и скарбом и бросали через окна вагонов. Внезапно Юра почувствовал толчок в спину носком сапога. И кто-то над его головой весело и зычно гаркнул: — Мирон, я тут шубу нашёл! В аккурат такая, как Оксана просила. Юра обернулся, но увидел перед собой сапоги с тяжёлыми подошвами, длинные ноги в фасонистых галифе. Рядом, как змея, покачивалась ремённая плеть. — Бери! — послышался другой голос. — Так в ей человек! Мирон возник рядом с Павлом как из-под земли. Хозяйски оглядел шубу, которой была укрыта мать Юры, и даже не выдержал — погладил своей большой рукой нежно струившийся мех. — Хороша-а шуба-а! — медленно и удивлённо протянул он, ещё чувствуя на ладони влажный холодок от прикосновения к меху. Юра вскочил, глаза у него горели негодованием, он быстро заговорил, запинаясь и размахивая руками: — Не трогайте маму! Она больна. У неё температура! — Смотри, слова-то какие знает! Господчик! — насмешливо сказал Павло и выразительно поиграл плетью. У него было грубое скуластое лицо с красноватыми, обветренными щеками, из-под заломленной смушковой шапки на лоб ниспадали тёмные волосы. — Живее, Павло! Торопись! — нетерпеливо приказал Мирон, жалея, что не он первым обнаружил шубу. — Не трогайте маму! — уже закричал Юра. — Слышите, вы! Не тро… Мирон схватил Юру за воротник. На миг взгляд Юры в упор уткнулся в тусклые зрачки, в рябое лицо. — Что, любишь мамочку? — Мирон поволок Юру к двери и с силой толкнул. А сам торопливо вернулся к Павло, который — уже с шубой в руках — обыскивал других, перепуганных насмерть пассажиров и старательно рассовывал по оттопыренным карманам бумажники, кольца, часы. — Так… здесь все чисто, — удовлетворённо сказал он. Но тут его внимание привлекла толстая, аккуратно обёрнутая в газету книга, лежавшая на полу. Он поднял её, послюнявив палец, перевернул первую страницу и, медленно шевеля губами, прочитал по слогам: — «Ка-пи-тал…» Ого! — восторженно удивился он. — Гляди, чего читают! — Возьми, — посоветовал Мирон. — Зачем? — удивлённо взглянул на него Павло. — Прочитаешь, будешь по-учёному капитал наживать, — наставительно произнёс Мирон. Павло внимательно посмотрел на него, сунул книгу за пояс и пошёл дальше. Мирону же что-то почудилось, лёгкий какой-то шорох наверху. Он встал на лавку, затем на столик, потянулся к самой верхней полке. И упёрся глазами в чёрный ствол нагана, который направил на него Кольцов. Павло, вышагивая по вагону, обернулся, издали полюбопытствовал: — Ну что, есть там кто? — Н-никого, — выдавил из себя Мирон и, повинуясь движению неумолимого зрачка нагана, медленно, как лунатик, сполз вниз. Не оглядываясь, так же медленно и осторожно, словно боясь задеть за что-нибудь хрупкое, вышел в коридор, сделал несколько шагов. Остановился. И вдруг резко рванулся в соседнее купе, выхватил кольт и разрядил всю обойму в верхнюю часть перегородки. Полетели щепки. Насторожённо прислушался. Тишина. — Ты чего? — спросил прибежавший с револьвером в руке Павло. — А ну погляди, прикончил я того гада, что наверху? — приказал Мирон. Павло боязливо привстал на столик и так же боязливо заглянул на полку — там никого не было. Павло облегчённо покачал головой. …Юра еле-еле поднялся с насыпи. Болела шея, саднило локти, по всему телу разливалась вязкая, ватная слабость, удушливый комок подступил к горлу. Возле состава суматошно метались бандиты, тащили узлы, чемоданы, по жнивью тряслась тачанка с пулемётом. Поравнявшийся с вагоном всадник, бросив поводья на луку седла, с удовольствием разглядывал новенькие «трофейные» сапоги. И вдруг что-то большое, тёмное пронеслось мимо Юры, обрушилось на всадника. Бандит охнул и выронив сапоги, полетел на землю. А в седле уже оказался другой человек. Вздыбив коня, он повернул его в степь. Лицо всадника на мгновение открылось Юре — он узнал Кольцова. Раздались крики, кто-то выстрелил. И ещё… Всадник скакал по жнивью. И тут наперерез ему, круто развернувшись, помчалась тачанка. Юре было хорошо видно, как здоровенный детина, прильнув к пулемёту, долго старательно целился — видимо, никак не мог поймать скачущего всадника в рамку прицела. — Живьём его! Живьём его берите! — услышал Юра чей-то хриплый, злорадный крик. Резанули очереди — и конь рухнул на всем скаку. Всадник вылетел из седла и кубарем покатился по земле. Затем торопливо вскочил, чтобы бежать. Но к нему со всех сторон уже неслись ангеловцы. |
||
|