"Золотоискатель" - читать интересную книгу автора (Леклезио Жан- Мари Гюстав)

* * *

Мне кажется, что после стольких лет изгнания свобода и жизнь вернулись ко мне вместе с «Зетой». Я снова на своем обычном месте, на корме, рядом с капитаном Брадмером, сидящим в привинченном к палубе кресле. Мы уже двое суток идем при попутном ветре вдоль двадцатой параллели на северо-восток. Когда солнце поднимается высоко в небе, Брадмер встает со своего кресла и, как когда-то, обращается ко мне: «Не желаете попробовать, мсье?»

Как будто мы и не переставали плавать вместе всё это время.

Я стою босиком на палубе, вцепившись обеими руками в штурвал, и чувствую себя абсолютно счастливым. На палубе — никого, кроме двух матросов-коморцев в белых тюрбанах на головах. Мне нравится снова слышать свист ветра в вантах, смотреть, как, задрав нос, карабкается на волны судно. Кажется, будто «Зета» взбирается на горизонт, туда, где рождается небо.

Все было будто бы вчера: мое первое плавание на Родригес, когда, стоя на палубе, я ощущал, как диковинным зверем шевелится подо мной корабль; тяжелые волны, ныряющие под форштевень, вкус соли у меня на губах, безмолвие, море. Да, мне кажется, что я и не покидал этого места, у руля «Зеты», что так и плавал в погоне за вечно ускользающей целью, что всё остальное — лишь сон. Всё сон: золото Корсара, спрятанное в Английской лощине, любовь Умы, ее тело цвета лавы, прозрачные воды лагуны, морские птицы. Война, ледяные ночи во Фландрии, дожди на берегах Анкра и Соммы, облака газов и вспышки снарядов — всё сон.

Когда солнце за нашей спиной вновь спускается к горизонту и тени от парусов ложатся на море, капитан Брадмер забирает у меня штурвал. Он стоит, наморщив от солнечных бликов красное лицо, и я вижу, что он совсем не изменился. Я ни о чем не прошу его, он сам рассказывает мне, как умер рулевой.

«Это было в шестнадцатом году, а может, в начале семнадцатого… Мы прибыли на Агалегу, и он слег. Жар, понос, он бредил. Позвали врача, и тот объявил карантин, потому что это был тиф… Они боялись заразы. Он не мог ни есть, ни пить. А на следующий день умер, врач так и не пришел больше… И тогда я рассердился. Мы им не нужны — и не надо. Я велел выбросить весь товар прямо в море, у берегов Агалеги, и мы пошли на юг, к Сен-Брандону… Он ведь там хотел закончить свое плавание… Привязали мы ему к ногам гирю и бросили в море напротив рифов, там, где сотня морских саженей глубины и вода синяя-синяя… Он сразу пошел ко дну, а мы прочитали молитву, и я сказал: рулевой, дружище, вот ты и дома, навсегда. Покойся с миром. А остальные сказали: аминь… Мы простояли у атолла два дня, погода была прекрасная — ни облачка, море тихое-тихое… Смотрели на птиц, на черепах — как они плавают у самого судна… Несколько штук мы поймали, чтобы закоптить, а потом отправились в обратный путь».

Он говорит неуверенно, запинаясь, и ветер заглушает его голос. Старик смотрит прямо перед собой, куда-то за раздутые паруса. В вечернем свете его лицо вдруг выглядит усталым, будто ему все равно, что с ним будет дальше. И я понимаю, что заблуждался. Та история кончилась, и здесь тоже мир уже не тот, что раньше. Войны, преступления, надругательства — из-за всего этого жизнь испортилась, стала другой.

«И вот что странно, я ведь так и не нашел себе рулевого. Тот-то знал море как свои пять пальцев, до самого Омана… А теперь такое ощущение, что корабль сам не знает, куда плывет. Чуднó, правда? Он, он был настоящим хозяином корабля, он держал его в своих руках…»

И в этот миг, когда я смотрю на такое прекрасное море, на ослепительный пенный след, остающийся на непроницаемой глади, мною снова овладевает тревога. Мне страшно вновь оказаться на Родригесе, я боюсь того, что найду там. Где Ума? Оба письма, что я послал ей, первое — из Лондона, перед отправкой во Фландрию, второе — из госпиталя, из Сассекса, остались без ответа. Дошли ли они до нее? Можно ли вообще писать письма манафам?

На ночь я в трюм не спускаюсь. Устраиваюсь среди сложенных на палубе тюков и засыпаю, закутавшись в свое одеяло и положив голову на вещевой мешок, под наполняющий паруса шум моря и ветра. Потом просыпаюсь, иду помочиться через фальшборт и, вернувшись на место, сажусь и смотрю на усыпанное звездами небо. Как долго тянется в море время! Каждый проходящий час смывает с меня то, что должно быть забыто, приближая к вечной фигуре рулевого. Может, с ним я и должен встретиться в конце моих скитаний?

Сегодня ветер переменился, «Зета» идет в бейдевинд, наклонив мачты под углом в шестьдесят градусов, а ее форштевень выбивает из бурного моря облака пены. У штурвала — новый рулевой, негр с бесстрастным лицом. Рядом с ним, не обращая внимания на наклон палубы, сидит в старом, привинченном к палубе кресле капитан Брадмер и, покуривая, смотрит на море. Все мои попытки завязать разговор разбиваются о два слова, которые он цедит сквозь зубы, даже не глядя на меня: «Да, мсье? Нет, мсье». Дует шквалистый ветер, большая часть команды укрылась в трюме, только торговцы с Родригеса не уходят с палубы, не желая оставлять без присмотра свои тюки. Матросы наспех прикрыли груз брезентом и задраили передние люки. Я засунул свой вещмешок под брезент и, несмотря на яркое солнце, кутаюсь в одеяло.

«Зета» движется вперед с большим трудом, и каждый скрип ее корпуса, каждый стон мачты отдаются где-то внутри меня. Накренившись, «Зета» мужественно борется с несущимися на нас дымящимися валами, принимая на себя их мощные удары. В три часа ветер достигает такой силы, что я начинаю думать, уж не циклон ли это. Но небо почти безоблачно, лишь несколько перистых облаков перечеркивают его гигантскими хвостами. Это совсем не то небо, что бывает при урагане.

«Зета» с трудом держит курс. Брадмер сам стоит за штурвалом, упершись своими короткими ногами в палубу и гримасничая из-за брызг. Хотя поставлены не все паруса, шхуна стонет под напором ветра. Сколько она еще продержится?

Вдруг порывы ветра становятся слабее, мачты «Зеты» выпрямляются. На часах около пяти, в прекрасном теплом свете над бурным горизонтом проступают легкие очертания гор Родригеса.

И сразу все высыпают на палубу. Уроженцы Родригеса поют, кричат, даже молчаливые коморцы становятся разговорчивее. Вместе с остальными я стою на носу, созерцая эту голубую, обманчивую, как мираж, линию, при виде которой у меня щемит сердце.

Именно так я и мечтал вернуться, давно, еще там, на войне, в этой преисподней, сидя в окопе среди грязи и нечистот. И вот мечта моя становится явью, и «Зета», словно гондола воздушного шара, поднимается среди осколков пены над темной сферой моря, унося меня к прозрачным горам зачарованного острова.

Вечером в сопровождении фрегатов и крачек мы проходим остров Гомбрани, потом мыс Плато, и море становится маслянистым. Вот уже горят вдалеке огни бакенов. Северный склон гор погрузился во тьму. Мой страх прошел. Мне уже не терпится поскорее сойти на берег. Корабль мчится на всех парусах, уже виден стремительно приближающийся мол. Вместе с матросами с Родригеса я перегнулся через фальшборт с вещмешком в руках, готовый в любую секунду спрыгнуть на землю.

Прежде чем сойти на берег, когда на палубу уже взбегали дети, я оглянулся на капитана Брадмера. Но тот уже отдал все приказания, и я успеваю только увидеть его лицо в неверном свете огней бакенов и фигуру, отмеченную печатью усталости и одиночества. Не оборачиваясь ко мне, капитан спускается в трюм — курить, спать, а может, думать о рулевом, никогда не покидавшем судна. Я ухожу навстречу огням Порт-Матюрена, унося с собой этот тревожный образ и не зная еще, что он будет последним воспоминанием, сохранившимся у меня о капитане Брадмере и его шхуне.


На заре я прибываю в свои владения — на Командорскую Вышку, туда, откуда давным-давно впервые увидел Английскую лощину. На первый взгляд здесь ничего не изменилось. Огромная долина у моря все так же темна и безлюдна. Я спускаюсь по склону меж лезвий пальм вакоа, земля осыпается у меня из-под ног, а я пытаюсь узнать места, где жил когда-то: темное пятно оврага на правом берегу с большим тамариндовым деревом, базальтовые глыбы с выбитыми на них знаками, тонкую змейку Камышовой реки, бегущую среди кустов к болотистому берегу моря, и вдали — горные вершины, служившие мне ориентирами. Кое-где выросли новые деревья, которых раньше не было, — терминалии, кокосовые, бутылочные пальмы.

Добравшись до середины долины, я напрасно ищу старый тамаринд, под которым когда-то разбил свой лагерь и который давал нам с Умой прибежище в теплые ночи. На месте дерева я вижу земляной холмик с растущими на нем колючими кустарниками. Я понимаю, что оно здесь, лежит на земле там, куда повалил его ураган, а его корни и ствол образовали этот похожий на могилу холмик. Солнце жжет мне спину и затылок, но я все сижу на холмике среди зарослей, пытаясь отыскать свои следы. Здесь, на месте моего дерева, я и устрою себе жилище.

Теперь я никого не знаю на Родригесе. Большинство из тех, кто, как и я, покинул остров по призыву лорда Китченера, не вернулись обратно. В годы войны тут свирепствовал голод, потому что из-за блокады корабли не могли доставлять на остров ни рис, ни масло, ни консервы — ничего. Много народу унесли болезни, главным образом тиф, от которого люди в горах умирали из-за нехватки медикаментов. Повсюду — крысы, они бегают среди бела дня по улицам Порт-Матюрена. Что стало с Умой, с ее братцем там, в пустынных горах, без средств к существованию? Что стало с манафами?

Один Фриц Кастель по-прежнему живет на своей ферме у здания телеграфа. Я с трудом узнаю в этом семнадцати-восемнадцатилетнем юноше с умным лицом и степенной речью мальчугана, помогавшего мне расставлять вехи. Другие мои помощники — Рабу, Проспер, Адриен Меркюр — исчезли, как и Казимир, как и все те, кто откликнулся на призыв. «Пал смертью храбрых», — повторяет Фриц Кастель каждый раз, как я произношу их имена.

С помощью Фрица Кастеля я построил у могилы старого тамаринда хижину из веток и пальмовых листьев. Сколько времени я пробуду здесь? Теперь я знаю, что эти дни сочтены. Денег хватит (армейское пособие еще почти не тронуто), а вот времени мало. Дни, ночи — вот что покинуло меня, лишив сил. Я понял это, как только снова оказался в Лощине, среди этого безмолвия, меж мощных базальтовых стен, слушая беспрестанный шум моря. Могу ли я ждать чего-то от этого места после того, как мир был разрушен? Зачем я вернулся?


Все эти дни я не двигаюсь с места, подобно базальтовым глыбам, что лежат в глубине долины останками исчезнувшего города. Я не хочу шевелиться. Мне нужна эта тишина, это оцепенение. По утрам, на заре, я иду камышами на берег моря. Я сажусь там, где когда-то Ума посыпала меня песком, чтобы я скорее просох на ветру. Я слушаю, как рокочет на рифах море, жду, когда, вздымая облака пены, оно вползет в узкий, как бутылочное горлышко, проход в бухту. Потом слушаю, как оно уходит обратно, обнажая маслянистое дно, открывая свои секреты. Утром и вечером, обозначая границы дня, летят через бухту морские птицы. Я думаю о тех прекрасных ночах, что так тихо, без страха спускались в долину. Ночи, в которые я ждал Уму, ночи, в которые я никого не ждал, ночи, в которые я разглядывал звезды, и были они все тут, каждая на своем месте в космосе, складываясь в очертания вечных фигур. Теперь же каждая наступающая ночь волнует, тревожит меня. Меня мучит холод, я прислушиваюсь к шороху осыпающихся камней. Чаще всего, я лежу у себя в хижине, скрючившись, с открытыми глазами, и дрожу от холода, не в силах уснуть. Мне так тревожно, что иногда я возвращаюсь в город, чтобы выспаться там в тесном номере китайской гостиницы, предварительно забаррикадировав дверь столом и стулом.

Что со мной? Как тянутся дни в Английской лощине! Иногда меня навещает юный Фриц Кастель — придет и сядет перед хижиной на холмик, под которым погребено старое дерево. Мы курим, разговариваем, вернее, чаще говорю я — рассказываю о войне, об окопах, о рукопашных боях, о зареве взрывов. Он слушает, отвечая спокойно: «Да, мсье», «Нет, мсье». Чтобы не разочаровывать Фрица, я отправляю его копать пробные ямы. Но старые карты, которые я вычерчивал когда-то, потеряли для меня всякий смысл. Линии путаются в глазах, углы смещаются, ориентиры смешиваются.

Когда Фриц Кастель уходит, я усаживаюсь под старым тамариндом у входа в расселину, курю и смотрю на долину с ее постоянно меняющимся освещением, чтобы, как прежде, ощутить на лице и на груди обжигающий свет. Расселина осталась такой же, какой была тогда, при мне: те же камни, закрывающие вход в первый тайник, оставленные киркой метины, знак в виде желобка, высеченный на базальтовой глыбе. Зачем я здесь? Что я ищу? Везде вокруг меня пустота, запустение. Все это напоминает измотанное лихорадкой тело: только что оно металось в жару, а теперь вместо этого лишь озноб и слабость. И все же я люблю этот свет в расселине, это безлюдье. Люблю синее небо, очертания гор над долиной. Может, из-за этого я и вернулся.

Вечерами, когда на долину медленно наползают сумерки, я сижу в дюнах и думаю об Уме, о ее словно отлитом из металла теле. Острым кремешком я нарисовал ее на базальтовой глыбе, там, где начинаются камыши. Но когда я решил поставить дату, то вдруг понял, что не знаю ни числа, ни месяца. Я подумал было сбегать, как раньше, на телеграф и спросить, какой сегодня день. Но тут же понял, что это ничего не изменит, что дата не имеет для меня никакого значения.


Утром на заре я отправляюсь в горы. Сначала мне кажется, что я иду знакомой тропинкой среди кустов и пальм вакоа. Но вскоре начинает палить солнце, и от его отблесков у меня мутится в глазах. Прямо надо мной простирается море, синее, жесткое, оно стискивает остров со всех сторон. Если Ума где-то здесь, я отыщу ее. Она нужна мне, ключи от тайника искателя золота — у нее. Так я думаю, и сердце мое сильно колотится в груди, пока я лезу по каменным осыпям на Лимонную гору. Ведь это сюда я забрался тогда, в первый раз, когда гнался за неуловимой фигуркой Шри, будто спеша на свидание с самим небом? Солнце в зените, прямо надо мной, пьет тени. Нигде ни укрытия, ни ориентира.

Я совсем заблудился в этих горах, среди совершенно одинаковых камней и кустов. Со всех сторон к ослепительному небу тянутся опаленные вершины. Впервые за долгие годы я выкрикиваю ее имя: «Ууу-ма!» Кричу, стоя лицом к рыжей горе: «Ууу-ма!» Я слышу шум ветра, этот ветер жжет и ослепляет. Парализующий рассудок ветер из лавы и пальм вакоа. «Ууу-ма!» — опять кричу я, повернувшись теперь уже на север, к тяжело вздыхающему морю. Я лезу к вершине Лимонной горы, меня окружают другие горы. Долины внизу погружаются во мрак. Небо на востоке подергивается дымкой. «Ууу-ма!» Мне кажется, что это свое имя кричу я, пробуждая в пустынных местах отголоски собственной жизни, потерянные за долгие разрушительные годы. «Ума! Ууу-ма!» Мой голос срывается, а я все брожу по плато, тщетно пытаясь отыскать след жилища, загона для коз, очага. Горы пусты. Тут нет ни единого признака человеческого присутствия, ни сломанной ветки, ни шороха шагов по сухой земле. Разве что след сороконожки меж камней.


Куда я забрался? Должно быть, бродил несколько часов, не отдавая себе в этом отчета. Приходит ночь, поздно думать о спуске. Я ищу глазами какое-нибудь убежище, расселину в стене, где можно было бы укрыться от ночного холода, от начинающегося дождя. На уже погрузившемся в тень склоне горы я обнаруживаю небольшой, поросший травой участок и устраиваюсь на нем на ночь. Ветер свистит у меня над головой. Вымотавшись за день, я сразу засыпаю. Просыпаюсь я от холода. Ночь темна, прямо передо мной ирреальным блеском сияет месяц. Время остановилось.

Светает, и я начинаю различать окружающие меня формы. С волнением я замечаю, что, сам того не зная, заночевал на развалинах бывшего поселения манафов. Я рою землю руками, откапывая среди камней долгожданные следы: осколки стекол, заржавленные банки, ракушки. Теперь мне ясно видны круги козьих загонов, основания хижин. Неужели это все, что осталось от деревни, где жила Ума? Что с ними стало? Неужели они умерли от голода и болезни, всеми брошенные? Если они просто ушли, то даже не успели скрыть следы. Должно быть, они бежали от преследовавшей их смерти. Я долго стою неподвижно среди развалин, и мною овладевает отчаяние.

Когда солнце снова начинает палить, я спускаюсь обратно по заросшему колючими кустарниками склону Лимонной горы. Вскоре появляются пальмы вакоа, темные кроны тамариндов. В конце долины Камышовой реки жестким блеском сверкает море — бескрайний простор, у которого мы в плену.