"Золотоискатель" - читать интересную книгу автора (Леклезио Жан- Мари Гюстав)Буканская впадина, 1892 год* * *Из самой дали моих воспоминаний, насколько я могу помнить, до меня доносится шум моря. Мешаясь в иглах казуарин с ветром — ветром, который не прекращается ни на минуту, даже если уйти с берега и углубиться в тростниковые поля, — шум этот наполняет мое детство. Я слышу его и сегодня внутри себя, он со мной, где бы я ни был. Медленный, беспрестанный рокот волн, что бьются вдали о коралловый барьер и приходят умирать на песок Ривьер-Нуара. Не было дня, чтобы я не пошел к морю, не было ночи, чтобы я не проснулся с мокрой от пота спиной, не сел в своей походной кровати и, раздвинув москитную сетку, не стал беспокойно вслушиваться в шум прибоя, исполненный непонятного желания. Я думаю о море как о живом существе, о человеке, и все мои чувства напрягаются во тьме, чтобы услышать его, чтобы не пропустить его приход. Гигантские волны перепрыгивают через рифы, обрушиваются в лагуну, и от их грохота земля и воздух дрожат, как кипящий котел. Я слышу его, оно шевелится, дышит. В полнолуние я бесшумно выскальзываю из кровати, стараясь не скрипеть источенными жучком половицами. Я знаю, что Лора тоже не спит, лежит в темноте с открытыми глазами и сдерживает дыхание. Я взбираюсь на подоконник, толкаю деревянные ставни, и вот я уже снаружи, в ночи. Белый свет луны освещает сад, я вижу, как блестят деревья, шелестя на ветру кронами, угадываю темные массивы рододендронов и гибискуса. С бьющимся сердцем я иду по аллее, ведущей к холмам, туда, где начинаются невозделанные земли. Рядом с разрушенной изгородью стоит большое дерево чалта, древо добра и зла, как называет его Лора, и я взбираюсь на него, чтобы за деревьями и тростниковыми плантациями увидеть море. Катится меж облаков сверкающая луна. И именно в этот момент мне кажется, что я вижу его, там, над листвой, левее Башни Тамарен, безбрежную темную плоскость со светящимся на ней искристым пятном. Вижу ли я его на самом деле, слышу ли? Море живет у меня в голове, лучше всего я вижу и слышу его, закрывая глаза, тогда я улавливаю каждый раскат волн, разбивающихся о рифы и вновь собирающихся вместе, чтобы обрушиться на берег. Я долго сижу так, вцепившись в ветви дерева чалта, пока не затекут руки. Морской ветер проносится над деревьями и тростниковыми плантациями, шевеля сверкающими в лунном свете листьями. Иногда я остаюсь там до рассвета, слушая, мечтая. Большой дом на другом конце сада, темный, непроницаемый, напоминает обломок кораблекрушения. Бьется на ветру отставший лист ветхой кровли, трещит деревянный остов. Это тоже — шум моря, как и поскрипывание древесного ствола, шуршание игл казуарины. Мне страшно одному на дереве, но возвращаться к себе в комнату не хочется. Я борюсь с холодным ветром, с усталостью, от которой тяжелеет голова. Это не настоящий страх. Это как когда стоишь у края пропасти, глубокого оврага и смотришь, смотришь вниз, а сердце бьется так сильно, что его стук отдает в шею и становится больно, но ты знаешь, что надо стоять и смотреть, что после этого ты узнаешь что-то. Я не могу вернуться к себе, пока не кончится прилив, это просто невозможно. Я должен сидеть тут, на дереве чалта, и ждать, а луна будет плавно скользить на другой край неба. Лишь перед самым рассветом, когда небо со стороны Мананавы начинает сереть, я возвращаюсь домой и тихонько залезаю под москитную сетку. Я слышу, как вздыхает Лора, она тоже не спала, пока меня не было. Она никогда не заговаривает об этом. Только днем посмотрит на меня вопросительно своими темными глазами, и я начинаю жалеть, что ходил слушать море. Каждый день я хожу на побережье. Идти надо через плантации. Тростник такой высокий, что я иду вслепую, бегу вдоль прорубленных тропинок, иногда теряясь меж острых листьев. Там моря не слышно. Зимнее солнце сжигает, душит звуки. Почти у самого берега я начинаю ощущать его близость: воздух становится тяжелым, неподвижным, насыщенным мухами. В вышине — слепящее синее, будто натянутое небо без птиц. Я по щиколотки увязаю в красной пыли. Чтобы не испортить башмаки, я снимаю их и, связав шнурки, вешаю себе на шею. Так руки у меня остаются свободными. Когда идешь через тростниковые плантации, руки должны быть свободными. Тростник очень высокий; Кук, наш повар, говорит, что его начнут рубить в следующем месяце. Листья тростника режутся, как ножи; пробираясь, их надо раздвигать ладонями. Впереди меня идет внук Кука Дени. Я потерял его из виду. Дени всегда ходит босиком, он идет быстрее меня, помогая себе удилищем. Мы договорились, что будем подавать друг другу знаки двойным шуршанием листьев или двойным лаем: гав-гав! Так делают взрослые, индусы, когда во время рубки тростника продвигаются в зарослях со своими длинными тесаками. Далеко впереди я слышу голос Дени: «Гав! Гав!» Я отвечаю, шурша тростником. Кругом нет других звуков. Море отступило — отлив, оно поднимется не раньше полудня. Мы стараемся идти как можно быстрее, чтобы добраться до оставленных им луж, где прячутся креветки и мелкие осьминожки. Я вижу перед собой, среди тростников, груду черных базальтовых камней. Я люблю вскарабкаться на нее и оглядывать зеленые просторы плантаций, наш дом, оставшийся сейчас далеко позади, еле различимый среди нагромождения деревьев, — этот обломок кораблекрушения, с его чудной крышей небесно-голубого цвета, хижину Вот это я и люблю. Мне кажется, что я мог бы часами, днями стоять на вершине этой груды и все смотреть, смотреть вдаль. «Гав! Гав!» Дени зовет меня с другого края плантации. Он тоже забрался на груду черных камней — жертва кораблекрушения на островке посреди безбрежного моря. Он так далеко, что я его плохо вижу. Мне виден только его силуэт — как насекомое на вершине пирамиды. Сложив рупором ладони, я лаю в ответ: «Гав! Гав!» Мы слезаем одновременно и снова шагаем вслепую среди тростников к морю. По утрам море черное, непроницаемое. Это все от вулканической пыли — песка Большой Черной реки и Тамарена. Если идти к северу или спуститься на юг, к Морну, море светлеет. Дени ловит осьминогов в лагуне, среди рифов. Я вижу, как он с удилищем в руке отходит на своих журавлиных ногах все дальше от берега. Он не боится ни осьминогов, ни рыбу-камень. Идет себе среди луж, заполненных темной водой, стараясь держаться так, чтобы тень всегда оставалась позади него. Постепенно отдаляясь от берега, он вспугивает бакланов, зуйков, крабоедов. Я смотрю, как он стоит босиком в холодной воде. Я часто прошу его, чтобы он взял меня с собой, но он не хочет. Говорит, что я еще маленький, что он отвечает за мою душу. Он говорит, что мой отец доверил ему меня. Это неправда, отец никогда с ним даже не разговаривал. Но мне нравится, когда он говорит так: «Я отвечаю за твою душу». Я один хожу с ним на берег. Моему кузену Фердинану это не разрешается, хотя он и старше меня, и Лоре тоже, потому что она девочка. Я люблю Дени, он — мой друг. Кузен Фердинан говорит, что он не может быть другом, потому что он черный, потому что он внук Кука. Но мне все равно. Фердинан говорит так, потому что завидует, потому что ему тоже хотелось бы идти вот так за Дени через тростники к морю. Рано утром, когда море вот такое низкое, становятся видны черные скалы. А лужи — одни совсем черные, а другие — такие светлые-светлые, как будто они светятся изнутри. На дне свернулись фиолетовыми шарами морские ежи, раскрыли свои кроваво-красные «соцветия» актинии, медленно шевелят длинными мохнатыми «руками» змеехвостки. Пока Дени вдалеке добывает острием удилища осьминогов, я разглядываю морское дно. Здесь шум моря прекрасен, как музыка. Ветер гонит волны далеко-далеко, и там, вдали, они разбиваются о коралловый постамент, я слышу каждое биение в скалах, каждый порыв в воздухе. Горизонт словно стена, которую силится пробить море. Временами взметается ввысь сноп брызг и снова падает на рифы. Вода начинает прибывать. В этот самый момент Дени и ловит осьминогов, которые, почуяв щупальцами приток свежей воды, вылезают из своих убежищ. Течение раскачивает «руки» змеехвосток, подхватывает тучи мелких рыбешек, я вижу, как с глупым видом мимо торопливо проплывает кузовок. Я уже давно прихожу сюда, я был тогда совсем еще маленьким. Я знаю каждую лужу, каждую скалу, каждый уголок: вон там живет целая колония морских ежей, там ползают толстые голотурии, а тут прячутся морские угри. Я стою тихо-тихо, не шевелясь, чтобы они забыли про меня, чтобы не замечали больше. Море вокруг теплое и ласковое. Когда солнце стоит высоко в небе, над самой Башней Тамарен, вода становится легкой и бледно-голубой — как небо. Рокот волн в рифах набирает силу. Жмурясь от ослепительного света, я ищу глазами Дени. Теперь море возвращается через пролив, вздувает волны, медленно покрывающие камни. Я иду на пляж, к устью двух рек, и вижу Дени. Он сидит на песке, у кромки пляжа, в тени турнефорций. На конце его удилища болтается лохмотьями с десяток осьминогов. Он ждет меня не шевелясь. Солнце жжет мне плечи, волосы. В мгновенье ока я сбрасываю одежду и ныряю в воду, туда, где море встречается с двумя реками. Я плыву против пресноводного течения, пока не чувствую животом и коленями острые камни. Заплыв в реку, я цепляюсь обеими руками за большой камень и подставляю тело речной воде, смывающей с меня ожоги моря и солнца. Ничего нет, ничего не происходит. Есть только то, что я вижу, что чувствую, синее-пресинее небо, шум моря, сражающегося со скалами, и холодная вода, омывающая мою кожу. Я выхожу из воды, дрожа всем телом, несмотря на жару, и сразу одеваюсь, даже не обсохнув. Песок скрипит на рубашке, на штанах, в башмаках, царапая ноги. Волосы слиплись от соли. Дени смотрит на меня, не шевелясь. Его гладкое лицо темно и непроницаемо. Он неподвижно сидит в тени турнефорций, опершись обеими руками о длинное удилище с висящими на нем лохмотьями осьминогов. Он никогда не купается в море, я даже не знаю, умеет ли он плавать. Если он и купается, то только с наступлением темноты в верховьях реки Тамарен или в ручье Соляного пруда. Иногда он уходит далеко в горы, к Мананаве, и моется там, растираясь травами, в горных ручьях. Он говорит, что это дед научил его — чтобы быть сильным, чтобы быть настоящим мужчиной. Я люблю Дени, он столько всего знает о деревьях, о воде, о море. Все это он узнал от своего дедушки, и еще от бабушки, старой негритянки, которая живет в Каз-Нуаяле. Он знает названия всех рыб, всех насекомых, знает все съедобные растения в лесу, все дикие фрукты; он может сказать, что это за дерево, даже по запаху или пожевав кусочек коры. Он знает столько вещей, что с ним никогда не бывает скучно. Лора тоже любит его, потому что он всегда приносит ей подарочки: лесной плод, или цветок, или ракушку, белый кремешок или кусочек обсидиана. Фердинан зовет его Пятницей, чтобы посмеяться над нами, а меня он дразнит «лесным человеком» — это дядя Людовик сказал так однажды, когда увидел, как я возвращаюсь с гор. Как-то раз — это было уже очень давно, в самом начале нашей дружбы — Дени принес Лоре маленького серого зверька, такого смешного, с острой мордочкой; он сказал, что это мускусная крыса, а отец сказал, что это просто землеройка. Лора целый день держала зверька у себя, он спал у нее на кровати в картонной коробочке; но вечером, когда пора было ложиться спать, он проснулся и начал везде бегать, наделал столько шуму, что пришел отец, в ночной рубашке, со свечкой в руке, и очень рассердился, и выгнал землеройку из дома. Больше ее никто не видел. Я думаю, Лору это очень огорчило. Когда солнце поднимается совсем высоко, Дени встает, выходит из тени турнефорций и кричит: «Але-сис!» Это он так произносит мое имя. И тогда мы быстро идем через тростниковые заросли к Букану. Дени остается поесть в хижине своего дедушки, а я бегу к большому дому под небесно-голубой крышей. Когда занимается день и небо за вершинами Трех Сосцов светлеет, мы с кузеном Фердинаном отправляемся в путь по грунтовой дороге, ведущей к тростниковым плантациям Йемена. Мы перелезаем через высокие изгороди и попадаем в «заказник», где живут олени, принадлежащие крупным землевладельцам Вольмара, Тамарена, Мажента, Берфута, Валхаллы. Фердинан знает, куда идти. Его отец — богач, он возил Фердинана по всем имениям. Они доезжали даже до поместья Тамарен, до Вольмара и Медины — это далеко-далеко на севере. Забираться в «заказники» запрещено, мой отец страшно рассердился бы, узнай он, что мы лазаем по чужим имениям. Он говорит, что это опасно, что там могут быть охотники, что мы можем упасть в яму, но я думаю, он просто не любит тех, кто живет в больших поместьях. Он говорит, что каждый должен сидеть у себя дома, а не шляться по чужим землям. Мы продвигаемся осторожно, как будто по вражеской территории. Вдали, в серых кустах, мелькают какие-то тени и быстро прячутся в заросли: это олени. Потом Фердинан говорит, что хочет спуститься к поместью Тамарен. Мы выбираемся из заказника и снова шагаем по длинной грунтовой дороге. Я еще никогда не заходил так далеко. Однажды вместе с Дени мы просто поднялись на самый верх Башни Тамарен, откуда видно всю округу, до Трех Сосцов и Морна, и я увидел крыши каких-то домов и большую трубу сахароварни, из которой валил густой дым. Становится жарко, потому что скоро лето. Заросли тростника очень высокие. Его начали рубить несколько дней назад. По дороге нам все время попадаются запряженные быками повозки, они раскачиваются под тяжестью тростниковых кип. Повозками правят молодые индусы, у них такие равнодушные лица, что кажется, будто они дремлют. В воздухе вьются тучи мух и слепней. Фердинан шагает быстро, мне трудно поспевать за ним. Каждый раз, как появляется повозка, мы отпрыгиваем в сторону, в канаву, потому что места на дороге хватает только ее большим колесам с железными ободьями. На плантациях полно мужчин и женщин, они работают. У мужчин в руках тесаки и серпы, у женщин — мотыги. Они одеты в Наконец мы подходим к домам. Мне немного страшно, потому что я тут в первый раз. Перед высокой, выбеленной известью стеной стоят повозки, мужчины выгружают из них тростник, который сейчас побросают в цилиндры. Из котла поднимается тяжелый рыжий дым, он затемняет небо и душит нас, когда ветер относит его в нашу сторону. От сильных выбросов пара кругом стоит шум. Прямо перед нами несколько человек запихивают в печь тростниковый жом. Они почти голые и похожи на великанов, пот течет по их черным спинам, по лицам, сморщенным от боли, которую причиняет им огонь. Они ничего не говорят. Они только берут охапки жома и с криком «ха!» бросают их в печь. Я не знаю, где Фердинан. Остолбенев, я гляжу на плавильный котел — огромный стальной чан, кипящий, словно котелок сказочного великана, — на колеса, что приводят в движение цилиндры. Внутри сахароварни суетятся люди, они бросают охапки свежего тростника в челюсти цилиндров, потом вытаскивают уже перемолотый тростник, чтобы отжать из него сок. Кругом такой шум, такая жара, столько пара, что у меня кружится голова. Светлый сок струится по цилиндрам, течет в кипящие чаны. У подножия центрифуг толпятся дети. Я замечаю Фердинана, он стоит перед медленно вращающимся чаном и ждет, когда остынет густой сироп. В чане ходят волны, сахар выплескивается наружу, свисает черными потеками, сворачивается на устланном листьями и соломой полу. Дети с криками бросаются собирать куски сахара и уносят их в сторонку, чтобы долго сосать потом, сидя на солнышке. Я тоже поджидаю у чана и, когда сахар выплескивается на пол, бросаюсь вперед, хватаю обжигающую массу, облепленную травой и частичками жома. Я выношу ее на улицу и, сидя на корточках в пыли, лижу, глядя на клубящийся над трубой рыжий дым. Шум, крики детей, суета взрослых — от всего этого меня лихорадит, я дрожу. А может, это от скрежета машин, от свистящего пара, от окутывающего меня терпкого, рыжего дыма, от палящего солнца, от резкого вкуса жженого сахара? В глазах у меня темнеет, я чувствую, что меня сейчас вырвет. Я зову на помощь кузена, но мой голос охрип, он рвет мне горло. Я зову Дени, Лору. Никто вокруг не обращает на меня внимания. Дети то и дело гурьбой бросаются к вращающемуся вокруг своей оси громадному чану, чтобы не упустить момент, когда откроют вентили котла, воздух со свистом ворвется внутрь и наружу выплеснется волна горячего сиропа, потечет светло-желтой рекой по желобам. Я вдруг ощущаю себя таким слабым, заброшенным, что утыкаюсь лбом в коленки и закрываю глаза. Потом я чувствую, как чья-то рука гладит меня по волосам и чей-то голос тихо говорит по-креольски: «Ну, что же ты плачешь?» Сквозь слезы я вижу индианку, высокую и прекрасную, закутанную в испачканное красной землей Я смотрю на большой деревянный дом, освещенный послеполуденным солнцем, под сине-зеленой крышей такого красивого цвета, что сегодня он кажется мне цветом рассветного неба. Я все еще ощущаю на лице жар красной земли и печи, я отряхиваю с одежды пыль и соломинки. Подойдя ближе к дому, я слышу голос Мам, которая на веранде учит Лору читать молитвы. Голос звучит так нежно, так ясно, что из глаз у меня снова текут слезы, а сердце бешено колотится. Я шагаю к дому, ступая босиком по растрескавшейся от зноя земле. Я иду к водоему за кладовкой, набираю в эмалированный кувшин темную воду и мою руки, лицо, шею, ноги. От прохладной воды ссадины и оставленные тростником порезы начинают саднить. На поверхности водоема вьются комары, водяные паучки, вдоль стенок прыгают личинки. Я слышу тихие крики вечерних птиц, вдыхаю опускающийся на сад дымок, будто предвещающий скорую ночь, что сошла уже на овраги Мананавы. Потом я иду к дереву Лоры, в дальний конец сада, большому дереву чалта, древу добра и зла. Все, что я вижу, все, что я ощущаю, кажется мне вечным. Я еще не знаю, что всему этому скоро предстоит исчезнуть. |
||
|