"Очерки поповщины" - читать интересную книгу автора (Мельников-Печерский Павел Иванович)


ЧАСТЬ II

I. КОЧУЕВ. — РОГОЖСКИЙ СОБОР 1832 ГОДА

На правом, высоком и крутом берегу Оки, верстах в семидесяти от ее устья, стоит небольшой городок Горбатов, смежный с большим селом Избыльцом, длинно протянувшимся на полугоре, вниз по течению Оки. Из четырех с половиной тысяч населения обеих местностей едва ли не четыре пятых принадлежит к расколу, хотя большинство по церковным росписям и значится православным. Раскол появился здесь с самого его начала, но до нынешнего столетия содержался лишь немногими торговцами. С этого времени и в Горбатове и в Избыльце развилась прядильная промышленность. Стали приготовлять в значительном количестве бечеву, употребляемую для закрепы краев рыболовных сетей, и отправлять ее на Низ для волжских и каспийских рыбных промыслов. Этим горбатовцы вошли в тесную связь с поволжскими жителями Саратовской и Астраханской губерний, откуда и заимствовали раскол. С другой стороны раскол проникал в Горбатов из села Сасова, Тамбовской губернии, откуда преимущественно привозили на прядильни пеньку. Горбатовцы, отправляя вниз по Волге бечеву, покупали на Низу рыбу и развозили ее для продажи по Верховью. У разбогатевших такою промышленностью купцов и мещан появились при домах моленные, в которых правили службу канонницы с Иргиза, преимущественно же из скитов Семеновского уезда. Таких моленных в двадцатых годах в Горбатове было три и сверх того четыре в Избыльце. Все небольшие и потаенные. Православные церкви опустели, хотя записных раскольников в городе и селе считалось лишь несколько десятков.

В этом городе жил небогатый купец Кузьма Васильевич Кочуев; у него было три сына и несколько дочерей. Двое старших сыновей приучены были к комиссионной торговле и нанимались в приказчики у разных купцов, имевших дела в Астрахани. Меньшой, по имени Авфоний, назначался отцом к тому же занятию.[348] Грамоте он учился дома, в Горбатове, а потом жил при старшем брате Корниле, в Астрахани, в тамошнем уездном училище. Будучи лет четырнадцати, он в 1818 году уже закупал рыбу в Черном-Яру для отправки в верховые губернии, а в 1819 году удачно торговал в Казани, затем принялся было за тюлений промысел, но ненадолго. Достигнув шестнадцати лет от рождения, Авфоний Кочуев избрал иное поприще для своей деятельности. Видя, что брат Корнил, уже пятидесятилетний, при всей честности и умении вести торговые дела, по временам оставался с семьей без куска хлеба, энергический и впечатлительный юноша бросил торговлю, как занятие неверное и не обеспечивающее, решась составить себе известность и нажить богатство иным путем — путем сектаторства.

Еще живя на Низу, Авфоний Кочуев сблизился с раскольниками поповщинской секты и, под руководством их, с ранней юности изучал старинные книги. Одаренный редкими способностями, на лету схватывал он познания и в шестнадцать лет был таким начетчиком, что старообрядцы только дивились. Между тем родители его, православные только по имени, с устройством в селе Павлове[349] единоверческой церкви, перешли в единоверие. Авфоний, поступив в поповщину, уговаривал и родителей последовать его примеру, но они пока не соглашались. Затем, начитавшись книг аскетического содержания, он объявил отцу с матерью о намерении оставить мир и посвятить себя отшельнической жизни. Они не соглашались, видя в младшем сыне единственную опору своей старости. Произошла семейная ссора, и Авфоний, оправдывая свой поступок житиями разных святых, без паспорта бежал из Горбатова. Это было в начале 1822 года.

В Хвалынске жило тогда богатое купеческое семейство Михайловых, они же и Кузьмичевы, состоявшее из нескольких братьев и сестер. Они были раскольники поповщинской секты. Кочуева Кузьмичевы знали. Будучи на Низу, он исполнял некоторые их поручения по торговым делам. К ним-то в 1822 году явился под видом круглого сироты Авфоний, прося покровительства и приюта. Кузьмичевы, заметив в юноше фанатическую ревность к расколу, с радостью приняли его и сделали своим приказчиком. Восемнадцатилетний Кочуев до того вкрался в доверенность хозяев, что сделался главой их дома. Хитрый, изворотливый, он направлял все действия богатых своих покровителей к развитию поповщинской секты в Саратовской губернии, заставлял их делать большие денежные пособия бедным поселянам, выкупать на волю из крепостной зависимости склонявшихся в раскол, раздавать по деревням безмездно значительные запасы хлеба и т. п. Этим он хотел приобрести доверенность и уважение толпы простолюдинов и вполне достиг своей цели, ибо все, облагодетельствованные Кузьмичевыми, знали, кому они обязаны своим счастьем. Свободное время Кочуев посвящал изучению русской истории, греческого и латинского языков, а в особенности чтению старопечатных и старописьменных русских книг. Кузьмичевы находились в близких сношениях с Иргизом, особенно с Верхнепреображенским монастырем. И Кочуев, посредством их, сблизился с тамошней братией, а особенно с отцом Силуяном, человеком умным, хитрым и энергически деятельным. Получил молодой Авфоний почетную известность на Иргизе, снискал он уважение старообрядцев города Хвалынска, но дом Кузьмичевых и влияние на хвалынских раскольников не удовлетворяли его. Тесны и недостаточны для широкой натуры Кочуева были достигнутые им общественные отношения: он жаждал известности, громкой славы, обширнейшего круга деятельности, почестей и богатства, мечтал о влиянии на всех русских старообрядцев, мечтал быть главой их, руководителем, первым человеком во всем старообрядстве. Мечты не давали покоя честолюбивой душе его, и Авфоний долго придумывал средства к их осуществлению. Он составил наконец план действий, изумивших впоследствии его почитателей и высоко поднявших горбатовского беглеца во мнении всего старообрядческого люда.

Сделался Авфоний задумчив, избегал людей, мало стал говорить с самими Кузьмичевыми. Все, бывало, сидит над книгами. Наложил на себя строгий пост и редко выходил из своей комнаты. Затем стал отлучаться, куда — никто не знал. Таинственные отлучки делались все чаще и чаще, и наконец в исходе 1822 года Кочуев исчез из дома Кузьмичевых.[350] Все разведывания их о возлюбленном приказчике были напрасны. Как в воду канул молодой горбатовец.

Через полгода, то есть летом 1823 г., в приволжском крае разнеслась между раскольниками весть о проживающем в лесах Саратовской губернии пустынножителе, молодом, умном, начитанном, проводящем дни и ночи в посте и молитве. Открыли его келью, им самим построенную, и потекли к ней толпами старообрядцы. Отшельник объяснял им догматы раскола, его начала и основания, проповедуя, что спасение можно получить только через обращение в старую веру и неуклонное хранение древних русских обрядов и обычаев. И старообрядцы и православные с благоговением слушали проповеди пустынника, не открывавшего своего имени. Немало было совращений в раскол. Богатые люди всеми силами старались привлечь «святого мужа» в дом свой, но напрасно. Наконец узнали, что этот сладкоглаголевый отшельник — Авфоний.

Когда узнали его имя, он покинул пустынную келью и ушел в Жигулевские горы на безмолвие. В Жигулях много пещер, где в старые годы живали сподвижники Стеньки Разина и волжские разбойники, а с половины XVIII столетия калугеры, странники, пустынники и бегуны. В одной из таких пещер поселился Авфоний и обрек себя на тяжкий подвиг молчальника. Рыбные ловцы приносили ему хлеб из соседних селений, стали стекаться к нему старообрядцы, особенно женщины, чтобы поплакать о грехах и принять благословение «преподобнаго». Подле Авфониевой пещеры оказался родник прекрасной воды, она была оглашена целебною, даже чудотворною. Поставили над ключом икону, за ней другую, третью, и вот образовалась небольшая часовня, в которой день и ночь молился наш молчальник, истово творя крестное знамение двуперстным сложением и перебирая кожаную лестовку. Более и более народу стекалось в Жигули к Авфониевой пещере, наконец и здесь узнали имя молчальника. Тогда Кочуев удалился в Симбирск.

Верстах в двух от этого города, в саду раскольника Мингалева, между оврагом и вишневыми деревьями была пещера, в которой и поселился Кочуев. Сюда пришел он в одной рубашке, в веригах, и на шее носил большой медный крест. Тут он принял на себя третий подвиг — подвиг юродства. Однажды Мингалев, обозревая сад, увидел в пещере молящегося по-старинному юрода и пришел в восторг от такой благодати. Он предложил ему дом свой. Юродивый ничего внятно не говорил, но только знаками просил Мингалева дозволить ему остаться в пещере. Мингалев согласился. Он спрашивал, как зовут его? «Авфоний», — промычал юрод, а Мингалеву послышалось: «Афоний». И прозвали Кочуева «Афоня блаженный».

Он бродил по саду, и к нему стали стекаться симбирские и окрестные раскольники. Приходили и хлысты, которых довольно много в Симбирской губернии. Старая девка, хлыстовка, старалась склонить Кочуева в свою веру, где юродство в столь большом уважении, но «Афоня блаженный» не прельстился на ее слова и в старой девке нашел злого врага. Едва ли не через нее проведала о блаженном городская полиция и, как бесписьменного, арестовала. Стали Афоню расспрашивать, кто он такой, — он молчал. Высекли Афоню розгами, лили ему на голову холодную воду, делали иные истязания, — слова не промолвил. Наконец отпустили его на поруки симбирскому купцу, ревностному поборнику раскола, Ивану Ивановичу Константинову.[351]

Заточение, истязания и твердость, с которою Кочуев перенес их, мгновенно распространились между симбирскими раскольниками, и они провозгласили неизвестного юрода святым человеком, страдальцем за веру. Стали приезжать в Симбирск старообрядцы и из других городов на поклонение ему; приехали Кузьмичевы и узнали в нем давно отыскиваемого ими возлюбленного своего приказчика. Кочуев сбросил личину юродства и заговорил. Он поспешил объяснить Кузьмичевым, что и в лесу, и в Жигулях, и в Симбирске действовал он с единственною целью упрочения и прославления старой веры. Кузьмичевы, привыкшие видеть в Кочуеве человека необыкновенного, возымели к нему еще большее уважение, еще большее доверие. Но возвратиться к ним в Хвалынск Кочуев не согласился, сказав: «Будет еще время».

Достигнув таким образом славы между поволжскими раскольниками, он, прекратив юродство, сменил имя Афони на имя «Афонасия», около трех лет прожил в Симбирске, наверху дома Константинова, и был уставщиком в часовне Мингалева. Зная, что богатство есть первое средство к достижению значения и силы, Кочуев, хотя и смиренно, но не без удовольствия принимал щедрые пожертвования, посылавшиеся к нему со всех сторон. Не переставал он покупать древние книги и изучать их. В Симбирске сблизился он с купеческим семейством Вандышевых и на восемнадцатилетнего юношу из этого семейства, Петра Васильевича, приобрел решительное влияние.

Между тем сведения о приключениях Авфония достигли Горбатова. Они огорчили приближавшегося к гробу престарелого отца его. Огорчило его посрамление любимого сына. Купеческий сын, сеченный в полиции! Огорчили его и слухи о его нечистой жизни, о которых старик Кочуев узнал из безымянного письма мстительной девки-хлыстовки. Он звал сына в Горбатов, вызываясь прислать ему паспорт. Сохранилось ответное письмо Авфония, письмо длинное, широковещательное, из которого представляем выдержки, характеризующие писавшего в эту эпоху его жизни.

«Паки запят есмь злокозненным врагом, паки князь тьмы и страстных сладостей родитель — плененна мя сотвори… Почто так изволите себя беспокоить и сетовать мене ради всестрастнаго, ибо не стою ни малейшаго внимания, не желаю вашего сожаления, котораго не стою ниже помыслить — недостойный аз, ниже могу нарещись сын ваш… Аз, непотребный, пребываю в пространстве и не вижу дражайшаго ми креста, еже есть скорби, беды и напасти. Аще и есть некоторыя, по зависти дьяволи, но сии весьма малы моему окаянству, и оныя не меня, но паче вас оскорбили тщетно, благоутробные мои родители… В письме вашем (от 21-го февраля) узрел великую вашу печаль и сетование, которое имеете тщетно, нанесенное вам от противника. Но жаль, что так медленно оное у вас продолжается, и не мог скорее вас освободить от него… Также имею побуждающих мою совесть к вашему сожалению доброжелательных страннолюбцев, из коих первая есть Елена Васильевна, мать Ивана Ивановича (Константинова), иметь меня вместо сына, чего не смею и помыслить. Истинно от врага сие ваше ко мне великое сожаление и мое к вам усердное благорасположение, чего нетерпеливо желает и разные свои многокозненны умыслы, сети и козни поставляет и сам тщится прекратить мой путь, от них же да и избавит мя всевышний творец… Но зрите еще его (дьявола) льстивии козни, ибо нецыи зде в неведениях и ересех находящиеся, подвижением сатаниным движими, сплетают лесть и оскорбляют своими злохитрыми словесы вас, невинные и дражайшие мои. А именно сие произошло от некоей нечестивой старой девицы, которая оказала мне все свое усердие с тем мнением, дабы прельстить меня в свою проклятую веру, еже есть хлыстовщина именуется, а по писанию евхитска ересь. Не терпяще обличения и укорения своей безбожной веры, паче же законопреступной ереси проклятой святыми богоносными отцы, обаче не яве и пространне сие сотвори, но отай, завистию сатаниною и ины некия плотскии вины прилагающе, яко да о неведении вашего и от ищущих вины погибели лукавых глаголю, бесов, дабы вы сим прельстились, соблазнились и поверовали. Корень такого лукаваго дьявольскаго суда и подобных им, ради вашего утешения, спасения и спокойствия, христоспоспешествующу, искорените да подвигнитеся. Аз же зде господу богу и Спасу нашему и пречистой его матери и всем святым его споспешествовавшим, еже по силе моей не обленихся понудити себе к защищению святыя, соборныя и апостольския церкви, ибо испытано бысть о всем опасно и яве очищена быша вся ея догматы, вещи и тайны благодатию Христовою. Поистине, несть, непотребный и грешный! ни единаго слова к душеполезному наставлению и извещению истины. Сего ради не отверзаю уст своих и бых яко человек не слышах и не имый во устех своих обличения божия. Приходящие же к моему окаянству христолюбивые поборники благочестия приемлют пользу от божественных книг, которых у меня ныне довольно, по милости божией. Точию мои недостойные очи и персты служат к их пользе, которыми могу сыскать яже им на пользу, но сами читают, ибо и сему недостоин есмь, но богу тако изволившу, ради прочих спасения, попусти мне дерзнути на сие, яко же и древле скверными Валаамом учаше, тако и ныне моим окаянством… Не сия ли есть вина сему (что не соглашаются ему дозволить удалиться от мира, вероятно, в раскольничий монастырь), дражайшие мои, яко не в правоверии находимся? Сего ради богом вас прошу, потщитесь испытать сие опасно, ибо тако есть писано: «аще и вся добродетели исправит человек, а неправо верит, ничто же себе пользы получит, но со еретики осудится». И ныне избавихся от заблуждения,[352] чего и вам желаю всем сердцем. Нет времени ясно вам писать — не поспею на почту. Сего ради богом вас прошу помолиться о мне всемогущему богу. На что, драгие мои, просите, чтоб меня показать нашим купцом? Чего не желаю. Или что так нетерпеливо желаешь видеть мое недостоинство, дражайшая сестрица, ибо груб есмь и невежда и не можете ни малейшия пользы от меня получить… Паспорта от вас не желаю и вас не требую, а что случится, то извещу. Если придет обо мне сообщение в магистрат, то попросите, господа ради, общество, дабы уволило навсегда мое окаянство, ибо уже оказался никуда непотребен».[353]

Не знаем, продолжалась ли после этого переписка у Авфония с отцом; знаем однако из последующих обстоятельств, что все, о чем ни просил сын в приведенном письме, отцом было исполнено. Горбатовское городское общество дало ему увольнительный вид, в котором, называя Авфония глухим и немым, дозволяло ему вступить в монастырь. Родители и вся семья Кочуевых обратились в раскол: в 1830 году умер старик Кочуев и похоронен в Оленевском ските. В этот скит поступила его вдова Дарья Осиповна и старшая дочь Авдотья Кузьминична. Обе постриглись: одна в 1833 году под именем Досифеи, другая под именем Елизаветы.[354] Другие сестры Авфония были замужем за раскольниками.[355]

Получив увольнение от горбатовского общества, Авфоний Кузьмич недолго оставался в Симбирске. О сильном влиянии его на раскольников и совращении им многих православных дошло до сведения правительства. Избегая беды, он скрылся у Кузьмичевых, а отсюда перебрался в Верхнепреображенский Иргизский монастырь. Это было в 1828 году.

Настоятелем Верхнепреображенского монастыря в то время был престарелый инок Гавриил, но делами управлял Силуян, человек умный, хитрый, довольно начитанный и еще не старый. Ему не было и сорока.[356]

Уроженец Александровской слободы, Гальяны тож, что подле города Александрова, Владимирской губернии, сын крестьянина конюшенного ведомства, Семен Никифоров, будучи лет шестнадцати от роду, поступил половым в один из московских трактиров, отлично выучился играть на бильярде и перед нашествием Наполеона сделался лучшим по Москве маркером. Глядя на красивого парня в белой коленкоровой рубахе, с кием в руке, похаживавшего вокруг бильярда и возглашавшего число очков, кто бы мог подумать, что он вместе с Кочуевым возгласит первое слово об учреждении заграничной старообрядческой иерархии?

Вскоре по изгнании неприятеля, когда один рекрутский набор следовал за другим, искусный маркер сдан был обществом в рекруты. Служить ему не хотелось, и, не дойдя до полка, Никифоров бежал. Нигде лучше нельзя было укрыться дезертиру, как у раскольников. Сменив кий на лестовку, маркер в качестве странника явился в 1816 году в Верхнепреображенский Иргизский монастырь, поступил в число братства, постригся, приняв имя Силуяна, и при помощи сильных старообрядцев, по чужому паспорту, приписался к хвалынскому городскому обществу.[357]

Престарелый и почти совсем уже ослепший игумен Нижневоскресенского монастыря, знаменитый в истории старообрядства схимник Прохор, оказавший много услуг Иргизу и, между прочим, лично у императора Павла в Гатчине исходатайствовавший избавление от рекрутской повинности жителей Иргиза, а потом получивший от его щедрот шесть тысяч рублей на возобновление сгоревшей в Преображенском монастыре церкви,[358] Прохор, сорок лет правивший всеми иргизскими монастырями и по всему старообрядству считавшийся за ревностнейшего поборника «древляго благочестия», в 1828 году, согласясь на убеждения саратовского губернатора князя Голицына, дал подписку о присоединении к единоверию. Ужас объял Иргиз и все старообрядские общины. Силуян, дотоле еще мало известный, завел по этому случаю деятельную переписку с Рогожским обществом в Москве, с Королёвским в Петербурге, с Рязановым в Екатеринбурге, с Казанью, Пермью, Керженцом, Доном, Уралом и линейными казаками на Кавказе. Деятельным помощником Силуяна и редактором этой переписки был вновь прибывший в монастырь послушник Авфоний Кузьмич, сделавшийся монастырским секретарем.

Отовсюду посыпались грозные упреки на Прохора. С помощью Кочуева, Силуян (сам не мастер он был писать) составил увещание старику и частью уговорами, частью угрозами добился того, что Прохор отказался от данной подписки. Это возвысило Силуяна в глазах старообрядчества, и в 1830 году, по смерти Гавриила, он был единогласно выбран в игумены Верхнепреображенского монастыря, в котором, за обращением Воскресенского в единоверческий, образовался новый центр Иргиза. Сам маститый схимник Прохор, по распоряжению правительства доживавший дни свои в этом монастыре, сделался подначальным Силуяну. И до 1841 года, то есть до тех пор, когда последний из иргизских монастырей, Верхнепреображенский, был обращен в единоверческий, Силуян стоял во главе иргизского братства. Об участии Кочуева в противодействии распространению единоверия на Иргизе также разнеслась весть по старообрядству. И вот имя его, пустынного учителя, молчальника, блаженного юрода, страдальца за веру, ревнителя по древлему благочестию, знатока святоотеческих книг, исповедника, проповедника, со славою промчалось повсюду. Достигал своей цели Авфоний Кузьмич.

Незадолго перед тем поступил в Верхнепреображенский монастырь воспитанник и наперсник Кочуева, Петр Васильевич Вандышев, принявший в пострижении имя Платона. Вандышевы были люди достаточные и находились в родственных связях с богатыми купеческими старообрядческими домами Казани, Саратова и других Приволжских городов. Чтение, под руководством Кочуева, прологов и патериков о жизни и подвигах пустынников, распеваемые Авфонием псалмы об Алексее человеке божием, покинувшем богатый дом родителей и молодую, прекрасную невесту, об индейском царевиче Иоасафе, что по внушениям учителя своего Варлаама променял сладкие яства на гнилую колоду, царские вина на болотную воду, казну золотую на власяницу, Индейское царство на дикую пустыню, — воспламенили впечатлительную натуру юного купчика. Воспитанный отчасти по-светски, любивший и тонкие вина, и карты, и даже танцы, немножко знавший по-французски, большой охотник до светской литературы, особенно до исторической, — Вандышев, оставив дом родительский и, как говорят, приготовленную ему невесту, бежал на Иргиз по указанию Авфония. Мать и невеста бросились в погоню. Но, достигнув Преображенского монастыря, они встречены были молодым человеком в иноческом одеянии. Не было больше Петра Васильевича Вандышева: перед ними, опустив глаза, смиренно стоял старец Платон. Иргизские монахи без искуса, без испытания, постригли его в тот же день, как он прибежал к ним, не забыв взять из дома значительную сумму денег. Платон вскоре сделался казначеем Преображенской обители.

Живя в монастыре, отец Платон по молодости увлекался иногда мирскими соблазнами и впадал в греховную суету. Но не беспросыпное пьянство, укоренившееся издавна на Иргизе, составляло утешение отца Платона. Вкусивший несколько от плодов симбирской цивилизации, он был непрочь попировать иной раз с приятелями, но в таком случае не полуштофы кабацкой сивухи, а тонкие вина, в бутылках с золочеными этикетами, являлись на столе иночествующего сибарита, и монашеская келья оглашалась звуками гитары, пением страстных романсов, стихами Пушкина, звуками пламенных поцелуев с сестрами Покровского монастыря и частым хлопаньем пробок если не шампанского, то, по крайней мере, знаменитого в ту пору цимлянского. Нередко, окруженный бутылками, отец казначей закладывал приезжим приятелям банк или целую ночь напролет проигрывал с ними в ландскнехт и трынку. Но все прощалось Платону ради его рода, ради его ума, денег и огромных связей по всему Поволжью.

И секретарь монастырский Кочуев и казначей Платон были искренними друзьями отца Силуяна и постоянными его собеседниками. Четвертым в их монастырском обществе был эконом монастыря, инок Афанасий, человек совсем иного склада. Вышел он из простых мужиков, но, благодаря природному уму и редким способностям, стал он неизмеримо выше других иргизских монахов и сделался наперсником Силуяна. Он был еще молод, только годом старше Кочуева: в 1830 году ему исполнилось 27 лет.[359]

Абрам Абрамович Кулябин был сын казенного крестьянина Вятской губернии.[360] От рождения старообрядец лет двадцати от роду покинул он родину, поселился на Иргизе и постригся в иноки, приняв имя Афанасия. Он так же, как и названные выше лица, много читал и начитанностью приобрел уважение в среде старообрядцев и большое на них влияние. Находясь в дружеских отношениях с главой глазовского раскола, Ионою Телицыным, с глазовским купцом Лысяковым, с самарскими купцами Абачиными, хвалынскими — Кузьмичевыми или Михайловыми и села Мечетного[361] Мальцовыми, этими столпами местного старообрядства, Афанасий, посредством этих благоговевших перед ним людей, имел громадное нравственное влияние на приволжских и прикамских старообрядцев. Слава о нем в тридцатых и сороковых годах гремела во всех старообрядческих общинах восточной части Европейской России. Казаки уральские и линейные благоговели пред Афанасием. Впоследствии он сделался старообрядческим епископом.

Весело и привольно жил на Иргизе этот избранный кружок молодых иноков. Они властвовали над монастырем. Кормя братию и дозволяя ей пьянство и разгул, они во всем остальном держали ее в ежовых рукавицах. Остальные монахи и даже попы были рабами избранного кружка. В неменьшей зависимости от них находился и соседний Верхнепокровский женский монастырь. Прямо тропинкой от мужского и женского монастыря не более версты. Хотя и в том и в другом ворота запирались, но были калиточки, и иноки с инокинями проводили не только дни, но и ночи друг у друга. Избранный кружок не ходил в гости к покровским инокиням. Монахини, послушницы и даже гостьи являлись в кельи Силуяна, Платона, Афанасия и Кочуева, по назначению. Это не считалось грехом: «это не грех, а только падение», говорили иргизские подвижники и подвижницы. Сама покровская мать-игуменья Надежда благодушно взирала на грешки своих евангельских дщерей и сквозь пальцы смотрела, как они под вечерок шмыгали в калиточку и пробирались заветною тропинкой к ожидавшим их в Преображенской обители иночествующим любовникам.

Был у отца Силуяна еще друг-приятель, богатый купец города Вольска, Гурий Иванович Суетин, один из умнейших и влиятельнейших старообрядцев поволжского края. Снимая в Заволжье, близ Иргиза, обширные участки казенной земли под хлебопашество, имел он там немало хуторов, а подле Вольска, в котором жил, обширные сады. Имея торговые дела на Кавказской линии, он часто бывал и подолгу живал в тамошних старообрядческих станицах и приобрел там огромное нравственное влияние на своих единоверцев. Занимаясь исполнением торговых поручений от разных купцов-раскольников, Гурий Иванович находился в коротких, дружеских связях с главными членами Рогожского общества в Москве, с богатыми старообрядцами Петербурга и нижнего Поволжья. Влиятельные старообрядцы Саратова, Сарапула и Екатеринбурга находились в близком родстве с Суетиным.[362] Одаренный обширным умом, предприимчивостью и редкою энергией, Суетин был человек старого закала, патриархальный домовладыка. Не только будучи во временных отлучках, но даже находясь впоследствии в ссылке в Кутаисе, посредством переписки он распоряжался и домом, и хозяйством, и семьей до малейших подробностей. Из его переписки, находившейся у нас под руками, видно, что сыновья, имевшие уже своих детей лет по пятнадцати, ворочая сотнями тысяч, сюртука не смели сшить без отцовского приказания из пожизненной ссылки. Старший сын его Иван Гурьевич был деятельным помощником отца и по делам торговли и по делам секты.[363] Он воспитывался в московской коммерческой академии и был хорошо образован.[364] Старик Суетин не считал образования помехой расколу и впоследствии внучат помещал в коммерческую академию и другие учебные заведения. Чуждаясь православия, он не чуждался православного духовенства, и когда в Вольске была учреждена кафедра викарного архиерея — Суетин был в восторге от такой чести родному и горячо любимому им городу и деятельно хлопотал об устройстве епископского дома, скупал для него сады и пр.

Раз, обозревая свои хутора, Гурий Иванович заехал в Верхнепреображенский монастырь к другу своему, Силуяну. Отслушав, по обычаю, в часовне длинную уставную службу, потрапезовав с братией в келарне, почетный гость отправился в игуменские кельи. Там, кроме Силуяна, находился эконом Афанасий, казначей Платон и секретарь Кочуев. Сели собеседники за стол, уставленный, по скитскому обычаю, икрой, балыками, разными соленьями, орехами, пряниками, пастилой, финиками и ягодами. Греховных утешений, разумеется, тут не было. С Гурием шутить было нельзя: он постоянно носил толстую, суковатую палку, знакомую спинам иргизских монахов и даже монахинь. За чаем, пуншем, мадерой и цимлянским повели беседу о тесных обстоятельствах старообрядства.

Главнейший и богатейший иргизский монастырь Воскресенский обращен в единоверческий. Ходят верные слухи, что и с другими будет то же. Иргизу, этому Иерусалиму русского старообрядчества, грозит падение. Строго воспрещено иргизским попам отлучаться из монастырей. Строго запрещено вновь принимать беглых священников. Строго запрещено разъезжать по России иргизским монахам и вновь принимать их. Строго запрещено принимать поклонников, стекавшихся на Иргиз из разных мест России и даже из-за границы. Заграничным раскольникам вовсе запрещено переходить, хотя бы и на время, в русские пределы. Моленные и часовни по всей России описаны, и вновь не дозволено ни новых строить ни старых починять. Запрещено инокам называться иноками и носить иноческую одежду. Стали ссылать старообрядцев в Закавказье. Назначали в Пермской губернии миссионеров из духовенства, которые на первых же порах нанесли сильный ущерб старообрядству. Но всех бед горшая беда — «оскудение священства». Вот что было предметом беседы в келье отца Силуяна. Что же будет? Что делать? Оскудение священства уже и теперь, тотчас же после состоявшихся воспретительных постановлений, сделалось тягостно, а впереди неизбежно что-нибудь одно: или идти в беспоповщину, или принять единоверие. Ни того ни другого не хотелось. Что же надо делать?

Объединить все старообрядство правильным иерархическим началом и господствующей церкви противопоставить свою собственную, независимую и канонически устроенную церковь. Вот что, по мнению собеседников, надо было сделать.

Но как этого достигнуть? Толковали много и наконец договорились, что искание архиерейства и учреждение не зависимой ничем от господствующей церкви старообрядческой иерархии составляет единственный выход из тяжкого их положения. Но где взять архиерея, где устроить ему кафедру, безопасную от преследований правительства, которые, разумеется, тотчас же последуют?

Недоумевали собеседники. И поднял свой голос Авфоний: «Непременно и неотложно надобно учредить архиерейство, — сказал он. — Поискать надо, нет ли где на Востоке епископов, сохранивших «древлее благочестие», а если таких не сыщется, пригласить русских, если же не пойдут, то греческих, и принять согласно правилам святых отец. Жительство же устроить непременно за границей, и всего лучше в Буковине, так как тамошние старообрядцы имеют привилегии от австрийских императоров, а турецкий султан теперь, после войны, всякую волю русского правительства исполнит и, по требованию его, старообрядческое архиерейство разорит».[365]

В восторг пришли слушавшие слова Кочуева. А он стал развивать план действий.

— Но это будет стоить больших денег, — заметил он.

— За деньгами не постоим, — закричал Суетин, — что имею — все отдаю, и Москва мошной тряхнет, целый синод архиереев добудем.

Авфоний принялся писать проект об устройстве заграничной иерархии. Суетин известил об иргизской мысли своего приятеля, одного из влиятельных людей Рогожского общества и кладбищенского попечителя, Ивана Васильевича Окорокова; этот сказал Шелапутину, Федору Рахманову, Ивану Александрову и Федору Карташеву. Всеми мысль иргизская была принята с восторгом. То льстило особенно этим рогожским тузам, что вот добудут они архиереев и станут помыкать ими, командовать над ними. Не попа какого-нибудь беглого, что на сивого жеребца церковь сменял, не какого-нибудь скитского игумена, бродящего за сбором, а самого преосвященного владыку изругать иной раз можно будет и всяким иным образом его «поначалить». Вот что льстило. Таковы расчеты имели знаменитые рогожские толстосумы.

Сказали названные выше рогожцы об иргизской затее попу Ястребову. Обрадовался поп и благословил начинание. До поры до времени дело сохраняли в тайне. В то время Рогожское общество находилось в сильном волнении. Оскудение священства до такой степени взволновало московских старообрядцев, что, несмотря на рассказанную уже выходку попа Ястребова, многие из них вновь стали громко поговаривать о принятии на кладбище единоверческих священников. Только небольшое число закоренелых фанатиков оставались упорными защитниками прежних порядков. Им-то для сохранения своего влияния и было необходимо придумать какое-нибудь средство против грозившей опасности остаться без попов и видеть падение своей секты. Для обсуждения столь важного вопроса, старшины Рогожского кладбища решились в начале 1832 года собрать на собор людей начитанных и уважаемых из всех главных пунктов русского старообрядства.[366]

Зимой 1831–1832 года двинулись на Москву послы из Ветки, из Стародубья, Керженца и Иргиза, из Саратова, Перми и Екатеринбурга, из Казани, Ржева, Торжка и Твери, из Тулы, Боровска и других городов. Приехали казаки донские, уральские и линейные — всех казаков до сорока человек.

Представителем Ветки был престарелый игумен Лаврентьева монастыря, Симеон, еще в 1798 году поступивший в настоятели по смерти игумена Феофилакта, о смерти которого так много сожалел граф Николай Петрович Румянцев, вотчинник трех мужских и одного девичьего ветковских монастырей.[367] Симеон наследовал милости и почет покровительствовавшего ветковским обителям канцлера, заведовал другими мужскими монастырями и даже девичьим, по особому предписанию управляющего гомельским именем фон-Фока.[368] Из Стародубья прибыли: настоятель Покровского монастыря Рафаил, старец чрезвычайно уважаемый старообрядцами, и настоятель Никольского монастыря Сергий с старцем Ипполитом. С Керженца — престарелый Илия, игумен Улангерской обители, и настоятель керженского Благовещенского монастыря Пафнутий, гусляк родом,[369] у которого в монастыре жил инок Дионисий, родной брат первейшего столпа Рогожского общества, знаменитого толстосума Федора Рахманова. С Иргиза явился Силуян, а с ним и затейник дела — Кочуев. В числе мирян представителем старообрядцев Саратовской губернии был Гурий Иванович Суетин.[370]

Собрание депутатов назначено было не в Рождественской часовне, как водилось дотоле, а в комнатах конторы. Из рогожского духовенства тут находились: Иван Матвеевич Ястребов, Ермилыч и другие. Из московских старообрядцев заседали только старшины и попечители, именно: Антип Дмитриевич Шелапутин, Федор Андреевич и Василий Григорьевич Рахмановы, Николай Дмитриевич Царский, Василий Ефремович Соколов, Федор Боков, Максим Горелов, Иван Александров, Федор Карташев; сын умершего попа, занимавшийся делами Шелапутина по Рогожскому кладбищу, Василий Акимов; Иван Васильевич Окороков, Егор Воробьев, Неокладной, Свешников, Мотылев и другие. Совещание началось рассуждениями на вопрос — принимать или не принимать единоверие. Говорили и за и против. Просил слова и секретарь иргизский. Силою красноречия и блестящими софизмами успел он убедить собрание, что только старая вера непреложна и истинна, что только она одна дает жизнь и вечное спасение. Могучим помощником Авфонию явился поп Иван Матвеевич, слово которого было законом для многих раскольников, особенно для его духовных детей, которых много было на соборе. Тут же связал он московских старшин, а затем постепенно и всех остальных страшною клятвою никогда и ни в каком случае не покидать старообрядства и под страхом вечного осуждения не открывать имеющей возвеститься великой тайны. Затем объявил, что в собрании находится великий подвижник, страдалец за веру отеческую, от господа одаренный разумом и книжным учением.

— Он возвестит вам тайну сию, — сказал поп Ястребов, — он укажет средство отклонить навсегда затруднения в недостатке священников; он даст нашему богоспасаемому обществу новую силу, крепость и жизнь. Вот он, — сказал поп, выводя Кочуева на середину. — Отверзите уши ваши и того послушайте.

Смиренною, притворно-робкою поступью вышел на середину, ведомый старшим рогожским попом, невзрачный, приземистый, худощавый, двадцативосьмилетний Авфоний. Осуществлялись пылкие его мечтания: что думал он в Хвалынске, в саратовском лесу, в Жигулях, в Симбирске, то сбывалось. Ему внимают именитейшие старообрядцы царствующего града Москвы, на него с уважением смотрят представители старообрядства всей России. Тихим, ровным, вкрадчивым голосом изложил он проект свой.

Для осуществления предположения Кочуев предложил сначала съездить в Петербург и попробовать достигнуть предназначенной цели путем законным; в случае же неудачи послать доверенных лиц в Турцию и Грецию, чтобы склонить к себе одного из находящихся не у дел митрополита. О месте пребывания будущего раскольничьего иерарха не сказал ни слова. Да об этом на сей раз никому и в голову не пришло.

Тем не менее предложение иргизского секретаря принято было с восторгом, хотя и не всеми. Кроме Ястребова, все рогожское духовенство, как не имевшее доселе ни от кого законной зависимости, никак не хотело согласиться на осуществление проекта Кочуева и предлагало остаться по-прежнему. Царский с своею партиею настаивал, чтобы, не вдаваясь в такое новое, еще неверное и во всяком случае опасное дело, ходатайствовать у правительства о восстановлении силы правил 1822 года относительно приема вновь беглых попов. Но Шелапутин, Федор Рахманов, Боков и Горелов крепко ухватились за мысль Кочуева и предлагали тотчас же просить у правительства дозволения иметь своего епископа, обещанного в прошлом столетии, а в случае решительного отказа — устроить тайно старообрядческую иерархию. Василий Григорьевич Рахманов и Федор Ананьевич Карташев, сначала молчавшие, теперь сильно поддерживали эту мысль. Кочуев торжествовал. Для примирения разделившихся партий он предложил вести два дела разом: ходатайствовать о восстановлении правил 1822 года, представив правительству записку о невозможности старообрядцам присоединиться к единоверию, и в то же время вести дело об учреждении иерархии. И то и другое он принимал на себя. Все согласились, кроме попов. Они с негодованием оставили собрание, разумеется, за исключением Ивана Матвеевича.[371]

Рогожский собор имел не одно заседание. В виду «оскудения священства» постановили некоторые правила в явную противность установленным древнею церковью правилам, оправдывая себя любимым выражением старообрядцев: «по нужде и закону пременение бывает». Таким образом на этом соборе установлена была заочная исповедь, предоставлено право не имеющим иерейского сана чернецам не только исповедовать и приобщать, но даже постригать в монашество. Пользуясь таким расширением власти, некоторые монахи, по захолустьям, венчали даже свадьбы.

Стали толковать о людях, способных на подвиг хождения по разным иноземным государствам для отыскания архиерейства. Лаврентьевский игумен Симеон заявил, что у него в монастыре есть монахи, не по одному разу бывавшие за границей, люди смелые, ловкие, предприимчивые, имеющие связи и знакомства с монахами раскольничьих монастырей в Турции, Молдавии и Буковине. На отправление сих паломников нужны были деньги. Открыли подписку и в самое короткое время собрали два миллиона рублей ассигнациями. Главными жертвователями были: Шелапутин, Федор и Василий Рахмановы, Федор Карташев, Иван Окороков, Егор Воробьев, Николай Царский, Неокладной и Свешников. Собранные деньги положили на Рогожском, а распорядителем их сделался Кочуев,[372] переехавший на кладбище, где ему дали один из двух домов конторщика Синицына. Решено было привлечь и Королёвское общество в Петербурге к участию в этом деле и к пожертвованиям. В Петербург для этой цели вызвался ехать Федор Рахманов.