"Не родись красивой..." - читать интересную книгу автора (Алексин Анатолий Георгиевич)4Полина Васильевна, Машина мама, значилась в авторитетных знатоках права — и преподавала его на юридическом факультете. Она утверждала, что право обязано защищать права… Прежде всего, не государства, а человека. За эту буржуазность воззрений ее время от времени поругивали, а то и упрекали в космополитском уклоне. Но так как фамилия «Беспалова» принадлежала ей лично с рождения, а не была псевдонимом, упреки оставались только упреками. «Кончились ангины — начались романы», — в полушутку сообщила себе самой Полина Васильевна. Хоть и знала, что при Машином нраве увлечение шуточным быть не могло. Но реальность превзошла опасения: любовные крылья закинули Машу в такую высь, откуда падать не просто больно, а без парашютной постепенности — катастрофично. До тонкости изучив правдоискательский характер дочери, мать надеялась, что интересы другой матери, а заодно и жены (тем паче интересы ребенка!) заявят о себе и попридержат рискованный Машин взлет. Сам же Вадим был из тех «низов», откуда стартовали на должностные верха. Подъем начинался в институтских общественных сферах. По этой причине Вадим уговаривал Машу не чересчур афишировать их взаимные чувства. А чтобы приглушить разговоры о семейных его неурядицах, вызвал семью в Москву. Ему немедленно предоставили комнату в общежитии — самую удобную и просторную: перворазрядному студенту все перворазрядное и полагалось. Любовь застлала Маше глаза — и тогда мать решила подарить ей Родители жаждут, чтоб взрослых детей не настигали жизненные удары, как не хотели, чтоб во младенчестве они физически спотыкались, падали и ушибались. Но лишь собственные ушибы упреждают от грядущих падений. Любовь же никому не удается обуздать, образумить… Она подвластна только самой себе. Полина Васильевна видела, что в интимных делах дочери возник непорядок. Она не вмешивалась в эти «дела», а как бы отстраненно делилась личными историями в жанре воспоминаний. Маша знала, что носит фамилию матери потому, что фамилия отца и он сам их дому давно не принадлежали. Но трансформировать ту историю на свою судьбу не желала… Не отсутствие у дочери Вслух она Вадима не осуждала, понимая бесполезность таких инъекций. Но внушала Маше, что только независимость от мужчин обеспечивает женщинам надежность и счастье. Дочь ее не была подневольной, но и надежного счастья не обретала. «Вот окончим институт, поступим в аспирантуру… — оттягивал Вадим. — Вот окончим аспирантуру, получим назначение… Ты же знаешь, что я могу за тебя умереть!» Она не сомневалась, что может. Так и протянулось около девяти лет. — Печатью заверенный брак припечатал бы нас еще не устроенным бытом. И всяческой прозой. А так… ожидания и свидания. Романтика спасена! — увещевал ее Парамошин. Маша, однако, знала и другие его качества… Многие представители сильного пола проявляли слабину в области материальной, этакую скаредную практичность, в отличие от масштабно-карьерной практичности парамошинской и его разгульного нрава. Те если и были рыцарями, то «скупыми». А Вадим потрясал размашистой щедростью. Он во всем был масштабен. Мечтал превратить свое бытие в нескончаемый пир, но, подобно князю Галицкому в отсутствие князя Игоря, и другим не мешал пировать. Он не страдал завистливостью и не воспринимал чужой взлет как свое падение. «В том случае, если этот триумф не угрожает ему лично», — позднее поняла Маша. Если же подобное, хоть в намеке, происходило, Вадим отвечал каскадом ударов без предупреждения и соблюдения правил. Но на ринге Маша увидела его запоздало… Разумеется, в их роман, постепенно становившийся «многотомным», все с любопытством всматривались и вчитывались. — Но не пойман — не вор! — вырвалась как-то у Вадима неопрятная фраза. — Мы с тобой воры? — оскорбленно и выстраданно отозвалась Маша. — Впрочем, да… Обворовываем твою жену, твоего сына. Но и самих себя. Прежде всего — Вот получим назначение… После этого немного обождем, чтобы институтские пересуды быльем поросли — и ты бы спокойно (законно!) начала работать в Что у него будет — Давай уж лучше отложим до пенсии, — прозрев от его опрометчивых слов, продолжала наступать Маша. — С пенсионеров какой спрос? Полная безопасность! — Ты не веришь, что я могу за тебя умереть? Она знала, что умереть может, а поколебать свои позиции — нет. Маша доверяла и следовала своим убежденностям… Убежденность в их взаимной любви была мощной, но все же имела предел прочности и терпения. Вадима сразу после аспирантуры, с ходу, как он и предвидел, назначили главным врачом новой неврологической больницы, будто она только его и ждала: кандидат медицинских наук и академик общественной деятельности! Это было и омоложение «перспективными научными кадрами»… — В каждой больнице должен быть хоть один психиатр, — сказал невропатолог Парамошин. — Слишком много сумасшедших среди нормальных? — предположила Маша. — Поэтому? — Нет, по иной причине… Всегда должен быть кто-то влюбленный по-сумасшедшему! Правда, меня «психиатрша» не наградила умом, а с ума Маша, по профессии психиатр, согласилась стать врачом в неврологической больнице у Парамошина: здравый смысл все еще отступал. Хоть мама предупредила ее: — Он легче женится на мне, чем на своей подчиненной! Кажется, впервые за долгие годы она открыто, без маскировки вмешалась в интимный мир дочери. Не выдержала, не стерпела. В институте, как и в школе, Мария Андреевна, естественно, была Машей. Она привыкла к этому имени. И оно привыкло к ней… До такой степени, что и в аспирантуре, и в больнице имя не подпускало к себе отчества. Больные поначалу пытались именовать ее, как полагается… — Зачем меня так величать? — возражала она. — Если можете, зовите по имени: как-то уютнее. Тогда она еще не знала интеллигентного следователя Митю, но к своему имени относилась так же, как он к своему: Маша и Митя. Годы шли, но вроде бы и не шли: имя без отчества не противоречило ее внешнему виду. — Парамошин отберет у тебя молодость. А зрелости и преклонному возрасту преподнесет одиночество, — добавила мама, завершая вторжение в то, что прежде считала для себя заповедным… На следующий день, сразу после утренней больничной летучки, Маша спустилась к главному врачу на третий этаж. Вадим Парамошин придавал особое значение фасаду больницы: не только тому, что представлял заведение с улицы, но и тому, который тоже представлял его внешне, хотя изнутри. Выделялся третий, административный, этаж: в коридорах и комнатах расположилась сверхсовременная мебель, полы оделись в ковры, а окна — в шторы и занавески. То, другое и третье прибыло из стран зарубежных. Только стенгазета была отечественной. — Твоя образцово-показательная больница выглядит скорей показательной, чем образцовой, — не раз насмехалась Маша. — Как ты умудрился выбить такие деньги? Их бы — да на врачебные цели! Он отвлекал ее от этих проблем оголтелостью любовных признаний, искренность которых сбивала Машу с толку. Министерское начальство и зарубежные гости таблеток у Парамошина не глотали и процедурами не пользовались — они сразу направлялись в его кабинет. Дорога их была устлана не только коврами, но и всем остальным благоденствием, доставшимся третьему этажу. Что касается других этажей, то там имелись особые «потемкинские палаты», как называла их Маша. Когда почетные гости восхищались больничной витриной, Вадим Степанович объяснял: — Мы, невропатологи и психоневрологи, знаем, как целительны для нервной системы, для психики уют и комфорт. Театр, по Станиславскому, начинается с вешалки, а лечение обязано начинаться еще раньше — с входной двери. Приметили, какие у нас подъезд и дверные ручки? — Только бы подъездом, коридором и кабинетом все не кончалось, — продолжала иронизировать Маша. В больнице Парамошин старался и для нее выглядеть лишь главным врачом. Старался, но ничего из этого не получалось. Он умел на время сдержать страсть, но не мог спрятать неутолимого желания непрерывно ей нравиться. И уж никак не мог утаить свою ревность. Противореча себе, Парамошин неизменно приглашал Машу на встречи с именитыми гостями и делегациями, ибо там он наиболее впечатляюще гарцевал. И она обязана была это видеть… Но, с другой стороны, именитые и почетные посетители очень уж отклонялись от достоинств больницы в сторону женских достоинств Маши. Посетительницы держались естественней. Заграничные за границу и убывали. Но оставляли Маше визитки и, даже не ознакомившись с ее «научной спецификой», приглашали делиться научным опытом. Ловеласы на всех континентах были однообразны… Когда же самые настырные предлагали и визитками обменяться, то есть посягали на ее адрес и телефон, нервы невропатолога, при всей его — северной — выдержке, не выдерживали. Он начинал дергаться и гарцевал как-то несобранно. На его беду, Маша владела двумя иностранными языками, которыми Вадим Степанович не владел, — и он измучивал переводчиков, требуя дословно воспроизводить непонятные для него диалоги и мимолетные фразы. Но еще хуже было, когда номером ее телефона интересовались — во благо науки! — местная профессура и отечественное начальство. Тут Парамошин кидался наперерез: — Запишите Секретарша, не подавая вида, все понимала и пропускала Машу в кабинет без предварительных согласований. Так было и сейчас… Маша прошла к Парамошину без задержки, — и он, как это бывало обычно, стремглав прошелся гребенкой по волосам, не сбрасывая халата, отправил его на второй план, почти за спину, а на авансцене оказались неизменно модные костюм, рубашка и галстук. Ей же белая шапочка была очень к лицу, а белый халат — к фигуре. Как, впрочем, и все, что Маша носила. Она ли делала одежду привлекательной или одежда придавала еще большую притягательность ей?.. Парамошин поднялся и принял позу, которая была выгодна для его фасада. Но он волновался — и заученность телодвижений сделалась очевидной. — Ты? Здравствуй… Я ждал. — Но того, что я скажу, ты не ждешь. Кровь зримо отлила от его лица, а на лбу чуть заметно, как холодная, предзимняя роса, проступила испарина. Он не только обожал, но и побаивался ее. А судорожней всего страшился ее потерять… И в больницу-то устроил — Я приняла решение. Окончательное… Отныне мы будем видеться и общаться только по делу. И в чьем-то присутствии. — Здесь, в больнице? — Вне больницы мы и вовсе общаться не будем. Поставим наконец, как говорится, не многоточие и не точку с запятой, а долгожданную точку. И никаких объяснений и выяснений! Мне от них уже тошно… — Для кого долгожданную? Для тебя?! Он услышал лишь про точку, про финал, а остальное, оглохнув от неожиданности, пропустил мимо. Она не раз принимала такие решения. Но под напором парамошинских чувств и в результате неуверенности чувств своих окончательные решения отменялись. А тут Вадим панически ощутил, что отмены не будет. Любовь не может пребывать в мнимом подполье бессрочно. Накапливаются свойства, кои ее взрывают. Самоуверенность Вадима об этом не ведала. Он был убежден, что по собственной воле его не в состоянии покинуть ни посты, ему предназначенные, ни дарованная ему женская страсть. Оказалось, что по поводу страсти он заблуждался… Откуда-то сверху на него надавила такая тяжесть, что заставила опуститься обратно в кресло. — Почему? — скорей пробормотал, чем произнес он. — Не думай… не потому, что мы, как злословит молва, в браке состоим незаконном. — Кто злословит? — задал он бестелесный вопрос. — Говорят — А что же тебя… — А то, — перебила она, — что ты опасаешься не жены и не совести, а карьерных последствий. Слышал, может быть, что один из недавних английских монархов отрекся от престола во имя любви? Троном не дорожил так, как ты своим импортным креслом. Но и это не главное… Ты совершил ошибку, затянув меня сюда и устроив по соседству с собой. — Почему ошибку? Он отказался от заученной позы. А Маша от продуманного и почти заученного текста не отказалась. — Почему? Да потому, что я разглядела тебя… теперешнего. «Большое видится на расстоянье…», а небольшое и банальное — в упор. Ты сам предоставил мне такую, катастрофическую для тебя, возможность. Сам!.. В институте, считаю, я страдала детской близорукостью. В таких случаях помогают очки… хотя бы чужого опыта. Но я к ним не прибегла: слишком обезумела. — А сейчас? Это он прошептал. — Честно говоря, если б любила, не разглядела бы… даже вблизи. «Видимость на дороге плохая!» Тебе знакомо такое предупреждение: ты же Заметив, что он оседает, погружается в кресло все глубже, она негромко добавила: — Прости, если тебе сейчас… трудно. |
||
|