"Казачка. (Из станичного быта)" - читать интересную книгу автора (Крюков Федор Дмитриевич)IIНаступил Троицын день. Станица загуляла. Яркие, пестрые наряды казачек, белые, красные, голубые фуражки казаков, белые кителя, «тужурки», рубахи самых разнообразных цветов — все это, точно огромный цветник, пестрело по улицам под сверкающим, горячим солнцем, пело, ругалось, орало, смеялось и безостановочно двигалось целый день — до вечера. Дома не сиделось, тянуло на улицу, в лес, в зеленую степь, на простор… Садилось солнце. Мягкий, нежно-голубой цвет чистого неба ласкал глаз своей прозрачной глубиной. Длинные сплошные тени потянулись через всю улицу. Красноватый свет последних, прощальных лучей солнца весело заиграл на крестах церкви и на стороне ее, обращенной к закату. Стекла длинных, переплетенных железом, церковных окон блестели и горели расплавленным золотом. В воздухе стоял веселый непрерывный шум. В разных местах станицы слышались песни, где-то трубач наигрывал сигналы. С крайней улицы — к степи, — так называемой «русской» (где жили иногородние, носившие общее название «русских») доносился особенно громкий, дружный, многоголосый гам. Там шел кулачный бой. Студент Ермаков, стоявший некоторое время в нерешительности среди улицы, пошел туда. Эти праздники были традиционным временем кулачных боев. Станица исстари делилась на две части (по течению реки): «верховую» и «низовую», и обыватели этих частей сходились на благородный турнир почти все, начиная с детишек и кончая стариками. Толпы ребятишек и девчат обгоняли Ермакова, направляясь поспешно и озабоченно туда же, куда и он шел. Молодые казаки, которые попадались ему, одеты были уже не по-праздничному, а в старых поддевках, подпоясанных кушаками, в чириках, в бумажных перчатках. Очевидно было, что праздничный костюм предусмотрительно переменялся перед сражением на расхожий. Лишь казачки, которые встречались с Ермаковым, были нарядны так же, как и днем. Шум и говор становились явственнее по мере приближения к «русской» улице. Что-то молодое, удалое и беспечное было в этом шуме, слившемся из детского крика и визга, из девичьего звонкого смеха и песен, из смутного гула разговаривающих и кричащих одновременно голосов. Громкая, веселая или тягучая песня иногда вырывалась из него, точно вспыхивала, и мягко разливалась в чутком воздухе. Иногда взрыв крика, дикого, дружного и неистового, покрывал вдруг все, и топот, звуки гулких ударов оглашали улицу. Какое-то странное волнение охватывало Ермакова при этих звуках, и, как на охоте, трепетно и часто стучало его сердце. Повернувши за угол большого сада с старыми высокими грушами и яблонями, уже отцветшими, Ермаков вышел на самую «русскую» улицу и увидел пеструю многолюдную толпу, в которой одни кричали или пели, другие бегали и дрались, третьи смеялись, шептались… Трудно было сразу в этой шумной тесноте определить, куда идти, что смотреть, кого слушать. С краю, в самых безопасных местах, бегали маленькие ребятишки, гоняясь друг за другом: они пронзительно свистали каким-то особенным посвистом, иногда ныряли в толпу взрослых и исчезали в ней без следа, шмыгая под ногами, толкая с разбегу больших и получая за это шлепки… Несколько стариков в дубленых тулупах, накинутых на плечи, сидели на бревнах и на завалинках и разговаривали, с невозмутимым равнодушием поглядывая на двигавшуюся перед ними молодежь. Ермаков, проходя мимо них, слышал, как один старик говорил внушительно, с расстановкой, дребезжащим голосом, точно сердился на кого: — То ты теперь-то свинку или баранчика зарежешь да поешь мясца, а как железная-то дорога пройдет, так все туда перетаскаешь, и все-таки ничего не будет… Голодный будешь сидеть! Ермаков прошел сначала туда, где было всего шумнее и оживленнее: в самом центре улицы дрались молодые казачата — одна партия на другую, «верховые» на «низовых». Здесь публика была самая многолюдная. — Ну, ну, ребята! смелей, смелей! та-ак, так, так, та-ак! так, так! бей, бей, бей! бе-е-ей, ребятушки, бей! — слышались голоса взрослых, бородатых казаков, за которыми малолетних бойцов почти не было видно. Лишь пыль подымалась над ними столбом и долго стояла в воздухе. Старый, огромный казак, по имени Трофимыч, в накинутой дубленой шубе, в смятой фуражке, выцветшей и промасленной, похожей на блин, усердствовал больше всех, словно честь его зависела от успеха или неуспеха его партии. Он руководил «низовыми», которые довольно-таки часто подавались назад под натиском «верховых». — Стой, стой, ребята! не бегай! — кричал он на всю улицу своим оглушительным голосом, размахивая руками, пригибаясь вперед и припрыгивая, точно собираясь лететь, — когда «низовые», не выдержав неприятельского натиска, обращались в дружное бегство. — Стой! стой! Куда вы, собачьи дети? Не бежи! К-куда?! Но «низовые», несмотря на его неистовые крики, несмотря на изумительно усердные одобрения и поощрения других зрителей, бежали, падали, садились, повергая в глубокое отчаяние своего старого руководителя. — Ах, вы, поганцы, поганцы! — с отчаянием в голосе кричал старик. — Ах, вы, дьяволы паршивые, а! Хрипка, в рот тебя убить! — с ожесточением хлопнувши фуражку об земь, обращался старик к одному из бойцов, плотному шестнадцатилетнему казачонку с обветренным лицом, одетому в старый отцовский китель. — Кидайся прямо! не робой! смело! в морду прямо бей! Ну, ну, ну, ну! дружней, дружней! вот, вот, вот! бей, наша! бе-ей, бей, бей, бей!.. а-а-та, тата-а!.. Хрипка, после минутного колебания, кидался с видом отчаянной решимости и самоотвержения в самый центр наседавших неприятелей. Шапка тотчас же слетала у него с головы далеко в сторону, по и противоборец его немедленно распростирался во прахе. Пример Хрипки заражал всех его товарищей — «низовых», и вдруг, точно хлынувший внезапно дождь, они стремительно кидались на своих временных врагов с озлобленными и отчаянными лицами, били их по «мордам», по «бокам», «по чем попало», сами получали удары, падали, опять вскакивали, кричали и ругались, как взрослые, громко и крепко и, наконец, после отчаянных усилий, достигали того, что неприятель показывал тыл. Но и со стороны «верховых» но дремали поощрители и руководители. Точно так же и там, окружив малышей плотной, непроницаемой стеной, за которую нельзя было выбиться, бородачи-старики кричали, толкали их насильно вперед, исподтишка помогали им, подставляя ноги «низовым», наседавшим особенно рьяно. И свалка росла. Было шумно, весело, пыльно… Маленькие бойцы кружились, прыгали, бегали с захватывающей дух быстротой и, казалось, не чувствовали усталости. Ермаков остановился около хоровода, у плетня и стал слушать песни. Густая толпа молодых казачек и казаков столпилась вокруг самого хоровода. Через головы чуть лишь видны были платки и фуражки певиц и певцов. Хороводная песня была тягучая и несколько тоскливая. Но и в самой грусти ее, в ее переливах, с особым щегольством и разнообразием исполняемых подголоском, слышалось что-то молодое, зовущее, манящее, — слышалось красивое чувство, которое требовало себе широкой, вольной жизни, беспечной радости и веселья. Сначала Ермакову казалось несколько неловким стоять одному: он думал, что все на него смотрят. Но мимо него проходили толпы девчат и казачат, не обращая на него ни малейшего внимания. Его бесцеремонно толкали, изредка кто-нибудь мельком взглядывал на него и, не узнавая в сумеречном свете, проходил мимо. Лишь одна бойкая, любопытная девочка с большими глазами, заглянув ему близко в лицо и остановившись на минуту как раз против него, с очевидным недоумением вслух сказала: — То ли атаманец, то ли юнкарь какой?.. Ермаков был в белом кителе и летней студенческой фуражке. Он улыбнулся и погрозил ей пальцем, и она убежала, по скоро потом опять прошла мимо него с своей подругой, упорно и с любопытством всматриваясь в его лицо. Вдруг им обеим стало чрезвычайно весело: они разом фыркнули от смеха и убежали прочь, потонувши в многолюдной толпе. Стемнело совсем. Стали драться взрослые казаки. Хоровод разошелся, и вся почти улица отошла под арену борьбы. Ермаков очутился как-то неприметно в густой толпе; его толкали, теснили, наступали ему на ноги! он сам толкал, пробираясь поближе к месту сражения, и с удовольствием чувствовал себя равноправным членом этой улицы. — Односум, никак ты? — раздался около него знакомый голос. Он оглянулся и увидел свою односумку Наталью: она была в черной короткой кофточке из «нанбоку» и в новом шелковом, бледно-голубом платке, подарке мужа. В сумерках, с этой молодой толпе, лицо ее, казавшееся бледным в темноте, опять сразу поразило его своей новой и странной красотой. — А! — воскликнул радостно Ермаков, протягивая ей руку. — Мое почтенье, — проговорила Наталья, подойдя к нему почти вплоть и потом толкнувшись об него, притиснутая двигавшеюся толпой, причем Ермаков почувствовал запах простых духов. — На улицу нашу пришли посмотреть? — Да. — Ну, а в Питере-то у вас бывают улицы такие? Или ты но ходишь там? Она говорила ему то «ты», то «вы». — Нет, ходил, — отвечал Ермаков, — бывают и там «улицы», только не такие. — Что же, лучше али хуже? — По-моему — хуже. — Ну?! — с искренним удивлением воскликнула Наталья. — Народу-то небось там больше? Бабы, девки нарядные небось? — Народу больше, а веселья настоящего нет… — А у нас вот весело! И не шла бы домой с улицы… Я люблю это! Улыбающиеся глаза ее близко светились перед Ермаковым и приводили его в невольное, легкое смущение. — Ну, а как же, односум, например, мадамы там разные? — продолжала она расспрашивать снова, отвлекшись лишь па минутку в сторону кулачного боя. — Есть и мадамы… — ответил он, не совсем понимая ее вопрос. — Небось нарядные? в шляпках, под зонтиками? — Непременно… — К такой небось и подойтить-то страшно? Смелости не хватит сказать: «Позвольте, мол, мадам фу-фу, познакомиться»… Как это мой муж там с ними орудует, любопытно бы взглянуть!.. А он на это слаб… Они оба рассмеялись. Немного погодя она рассказывала уже Ермакову о нескольких случаях неверности своего мужа — откровенно, просто, весело… Толпа колыхалась, толкала их. Иногда Наталья была к нему близко-близко, почти прижималась: он чувствовал теплоту ее тела, запах ее духов и с удовольствием прикасался к шелковисто-гладкой поверхности ее кофточки. Ему казалось, что какая-то невольная близость возникает и растет между ними; в груди у него загоралось пока безымянное, неясное и радостное, молодое чувство: кровь закипала; трепетно и часто билось сердце… |
|
|