"Человек в проходном дворе" - читать интересную книгу автора (Тарасенков Дмитрий Анатольевич)

Глава 2. ЧЕЛОВЕК С ФОТОГРАФИИ

Человек в номере лежал в той же позе под простыней. В марле на окне гудела запутавшаяся муха.

— Слушай, нельзя же спать весь день, — сказал я. — Уже начало одиннадцатого.

— А может, я ночью работал?

— Ну разве что…

Я достал ножницы из чемодана, сел за стол, постриг ногти на левой руке и полюбовался.

— Сосед, а сосед!

— Чего? — отозвался тот, но не шевельнулся под простыней.

Надо было выманить его из этого кокона. На столе лежала шахматная доска. Я двинул локтем и смахнул ее. Она, слава богу, не раскрылась, и фигуры не высыпались, но она бухнула об пол как выстрел.

Человек сел на койке. Ему было лет пятьдесят.

— Извините, — сказал я.

Это был он, хотя на моментальной фотографии он выглядел старше. Помощник капитана рыболовного траулера, списанный на берег за пьянство. Морщины

пересекали его лоб. Он был небрит, волосы на голове торчали как перья.

— Чего надо? Не люблю, когда извиняются. Я поднял шахматную доску.

— Мне ничего не надо. Еще раз извините. И взял ножницы в левую руку.


— А ты наглец, — сказал помощник капитана и почесался. — И стрижка у тебя, — он пошевелил растопыренными пальцами над головой, — короткая. Наглая. Ты с какого года?

— С сорок третьего, — сказал я, убавив шесть лет согласно документам: я как раз и выгляжу на этот возраст.

— Правильно. Все вы нахалы, — заявил мой визави.

— Бывает, — сказал я.

— А я тебе, между прочим, в отцы гожусь.


— Папочка, — сказал я, — купи мне шоколадку. Он засмеялся.

— Студент?

— Студент, — сказал я.

Все шло как надо. По документам я был студент. Досрочно сдал летнюю сессию и приехал подработать на зиму, хочу устроиться матросом на рыболовное судно. Студент-романтик. Играть мне было легко: не так уж давно я на самом деле учился в институте. Кроме того, устраиваюсь на работу, жду визы на выход в море, словом, могу много времени сидеть в гостинице, шляться по городу и от нечего делать заводить знакомства.

— Глаза б мои на тебя не глядели! — закричал помощник капитана. — Как ты ножницы держишь! Ты себе палец отрежешь!

— Искусство требует жертв. Где здесь, между прочим, управление экспедиционного лова?

— Рыбкина контора? Возле базара, на улице Прудиса. А ты не в море, часом, собрался?

— В море.

— А меня списали, — вдруг грустно сказал он.

— Воспитывают? — Я кивнул на пустые бутылки, бросил ножницы в чемодан и задвинул его под койку.

— Воспитывают? Дурак ты! — Он взорвался. У него задергалась кожа на лбу — тик. Он завернулся в простыню. Лег. Потом не выдержал, опять вскочил.

— А почему потомственный моряк Войтин пьет с утра вино и ложится на койку? Почему, спрашивается в задачнике? Я тебе отвечу!

— Ну-ну, — поощрил я его.

Он меня не слушал.

— Я лежу и рисую себе картину: штормяга — десять баллов, а начальник отдела кадров крепит груз на палубе и делает все, что положено делать моряку в шторм. А волна с пеной — через него, через него. А еще он думает: как благополучно привести судно в порт, потому что он за него отвечает. Понял?

— Понял.

— А то он сидит в кабинетике — розовый, в роговых очках и — пьете вы, говорит, много, звание моряка позорите. И на берег меня. Старый стал, помоложе нужны. Они не пьют. Они культурные. Весело?

«Куда как весело, — подумал я. — Но только ты ж сам и виноват. Не бывает так, чтобы ничего нельзя было сделать».

— В шахматы можешь? — спросил моряк.

— Могу. Закуривайте, — предложил я.

— Сигарет не курю. Только папиросы.

«Беломор», — машинально отметил я. Если б он был матросом, то курил бы «Север» или «Прибой», а старпому положен «Беломорканал».

Я вытряхнул фигуры к нему на постель, и мы стали расставлять их. Черного слона не было. Я знал, что его нашли в кармане пиджака убитого. Ну, это-то было легко объяснить: Ищенко машинально сунул слона в карман во время игры и забыл о нем. Кстати, карманы у него были пустые: только носовой платок, бумажный рубль, 23 копейки медью и эта шахматная фигура; документы и деньги остались в гостинице в камере хранения.

Войтин стал искать глазами, чем заменить отсутствующую фигуру.

— В гостинице шахматы дали? — спросил я.

— Мои.

— А где слона посеяли?

— Играл шесть дней назад. Пятого числа, утром. Приблизительно с восьми пятидесяти до девяти тридцати. И он был на месте. Ума не приложу, куда он делся. Всю комнату обыскал.

— Ого, какая точность! Это вы всегда запоминаете числа и часы, когда играете в шахматы?

— Тут запомнишь! — сказал Войтин, продолжая рассеянно озираться. — Меня милицейский капитан два раза с пристрастием допрашивал: в котором часу я играл, да как сосед — он как раз на твоем месте жил, Тарасом Михайловичем звали, — как он выглядел, не волновался ли в то утро, да что он говорил, да что я, после того, как он ушел, делал…

— А что такое? — спросил я.

— Да то, что убили его, Тараса Михайловича.

— Как убили?

— Очень просто. Тюкнули чем-то по голове в проходном дворе, и все.

Не чем-то, а кастетом. Его подобрал недалеко от места преступления, под стеной дома, старик, выносивший мусор, и, зная об убийстве, обернул в бумажку и принес в милицию. Кастет немецкого производства, каким пользовались эсэсовцы во время войны.

— Ограбление? — спросил я.

— Какое там ограбление! Я его все время выпить звал. А он: «Я здесь еще долго проживу, у меня все рассчитано, денег в обрез». А может, скупой был, врал. Но, по-моему, особых денег у него не водилось.

Войтин вынул из кармана ключ несколько необычной формы, подбросил на ладони, поглядел на него и положил вместо отсутствующего слона.

— Ходов обратно не берем?

— Ага.

— Давай. Е — два, е — четыре.

— Гроссмейстерский ход. А вот так? Слушайте, а если не ограбление, тогда что?

— Помешал кому-то, значит.

— Кому ж он мог помешать?

— Ему лет шестьдесят было. Слабенький. Валидол все сосал. «Я, — говорит, — отдохнуть приехал, здоровьице поправить». Вот и поправил! Но один раз, — моряк остро взглянул на меня, — пришел ночью, часа в два, и все вздыхал, на койке ворочался. Потом встал, зажег лампу, долго писал что-то, но порвал и бросил в пепельницу. А утром мы с ним вместе выходили, он в дверях встал, обратно кинулся и обрывки из пепельницы вытащил. Вот какие старички бывают, студент. А?

Мне показалось, что говорит он как-то нарочито равнодушно и его интересует этот «старичок» больше, чем он хочет показать.

— А вы капитану, что вас допрашивал, рассказали про это?

— Нет, забыл.

Правильно, капитану Сипарису он этого не говорил.


— Странный он был мужик, этот Тарас Михайлович, — сказал я. — Может, шпион?

— Сам ты шпион! Пить будешь?

— Сказал — с утра не пью. Шах!

— Ша-ах? — Он задумался, сделал ход и встал. — Тогда я один выпью.

Он запустил руки в тумбочку и погремел там стаканом, слушая, наклонив голову к плечу, как булькает жидкость; он совершал привычную, видно, манипуляцию на ощупь. Вынул стакан — он был налит до половины. Опрокинул в горло. Ничем не закусил.

Его передернуло, и он вздохнул.

— Ключик хороший, — сказал я и взял с доски ключ.

— Не лапай!

— А что?

— Положи, говорю, на место.

— Чудак вы человек! Это ж слон. Если я буду его бить, так ведь возьму же его в руки. Нелогично получается.

— Ну и пусть нелогично!

— Интересная бородка у него, — не отставал я. — Я когда-то слесарничал и немного разбираюсь в замках.

— На заказ делал, — буркнул Войтин.

— А замок к нему где?

— Где, где!.. Что ты привязался к человеку? Играй и помалкивай!

— Извините, — сказал я. — Я не думал, что вы примете это близко к сердцу. Мне совсем не хочется лезть вам в душу и задавать вопросы, которые вам неприятны.

— Ладно, опять извиняться начал! Может, выпьешь вина?

— Нет.

— А ты ничего парень, — сказал Войтин. — Упрямый. Ты мне даже нравиться начинаешь.

Я промолчал.

— Ты не обижайся, — сказал он. — Дело вот в чем… а-а… все равно не поймешь!

— Если вам неприятно, не рассказывайте, — предупредил я.

— Не в этом дело… — Он со всхлипом втянул ноздрями воздух, помолчал и сказал почти спокойно: — Это ключ от дома, которого нет. У меня до войны здесь, в этом городе, квартира была, понимаешь? Я мебель купил, все мелочи продумал и сделал. Замочек вот врезал на заказ, понимаешь? Ужасно приятно было самому этим заниматься. Гнездышко вил. Мы с женой занавески ходили в магазин выбирать, у нее на это дело большой вкус был. А, черт, где же спички?

Я дал ему прикурить.

— Ну вот… — Он глубоко затянулся. — Ну вот. А двадцать третьего июня я ушел на войну, а она погибла.

— Бомбежка? — осторожно спросил я.

— Она была связной партизанского отряда. Мне потом рассказали. Кто-то выдал ее в сорок четвертом. Ее держали полтора месяца в гестапо. Она ничего не сказала, понимаешь? Понимаешь? Кто бы так смог? Ты бы смог?

— Мой отец был расстрелян в гестапо. Он был разведчиком генштаба, — сказал я. Это была правда.

— Да? — Он устало потер лоб. — Где?

— В Германии. После войны мы несколько лет ничего не знали о нем.

— Да? — опять сказал он. — Если б я знал, кто ее предал, я бы убил его сам. Этими руками. — Он посмотрел на свои руки. — Сначала поговорил бы с ним, а потом — р-раз! — Он сказал это будничным голосом и трезво, внимательно посмотрел на меня. — Считаешь, пустые слова? А? Я об этом думал много лет по ночам.

«Мне предстоит решить, — подумал я, — способен ли он на убийство вообще…»

— Вы пробовали что-нибудь узнать? — спросил я.

— Пробовал. Писал куда надо.

— Ну и что?

— Ничего! Сами они ни хрена не знают. Да нет, кое-что мы знали.

В течение 1942–1944 годов в лесу базировался партизанский отряд, связанный с подпольем в городе: отсюда осуществлялось руководство партизанской борьбой в районе. В конце 1944 года отряд был окружен на стоянке эсэсовскими частями и полностью уничтожен (уцелело двое разведчиков: они выполняли особое задание, о котором знал только командир отряда; один из них умер в 1958 году от рака легких, второй — Корнеев Владимир Исаевич — проживал теперь в Ленинграде и работал директором школы). Отряд сменил место стоянки за два дня до трагедии.

Одновременно был нанесен точно рассчитанный удар по подполью: гестапо арестовало 38 человек. Чудом спаслась только Евгения Августовна Станкене, которая несколько месяцев скрывалась в сарае у родственников и поседела, ожидая прихода наших войск. Остальные после пыток были казнены.

В самом конце 1944 года среди захваченной документации местного отделения гестапо были найдены датированные расписки на крупную сумму марками — даже не оккупационными, а имперскими. Деньги были выданы спустя три дня после гибели отряда и арестов в городе человеку под псевдонимом «Кентавр». Был найден также лист из копии донесения начальнику окружного отделения гестапо об «акции по уничтожению отряда и городского подполья». В этом отрывке фигурировал Кентавр, названный «очень талантливым» агентом. Упоминалось также, что он физически крепок, инициативен, в совершенстве знает как русский, так и немецкий язык; единственная негативная черта — любит выпить и в этом состоянии болтлив. Больше по этому делу ничего обнаружить не удалось: немцы сожгли основную документацию. Были предприняты некоторые шаги по опознанию и розыску Кентавра, но безуспешно.

Все эти документы были подняты в наших архивах в связи с событием, имевшим место шесть дней назад, пятого июня: в этот день в 11.20 в горотдел КГБ пришла Евгения Августовна Станкене — после войны она безвыездно жила здесь, в этом приморском городе, работала санитаркой в больнице и теперь вышла на пенсию — и сообщила, что полчаса назад (около одиннадцати) встретила на улице бывшего бойца отряда, которого неоднократно видела в лесу, приходя на связь; он появился там за несколько месяцев до гибели отряда. Все это время считалось, что тогда уцелело трое. Значит, он четвертый. Она остановила его, назвала себя и спросила: «Тарас, узнаешь?» Видно было, что он никак не ожидал этой встречи и растерялся. «Обознались, гражданочка», — сказал он и быстро пошел от нее прочь. «Но я-то видела, что он меня узнал», — писала в своем заявлении Станкене. Через четверть часа было установлено, что Тарас Михайлович Ищенко прописан в этой гостинице. А в 14.10 был обнаружен его труп в проходном дворе, куда не выходит ни одно окно соседних домов, за контейнером для мусора. Вскрытие показало, что Ищенко был убит приблизительно через десять минут после того, как столкнулся на улице с Евгенией Августовной (то есть в одиннадцать с минутами). Корнеев, которому была предъявлена в Ленинграде фотография убитого, опознал бойца отряда, но вспомнить о нем ничего не мог, так как часто уходил на задания и почти не бывал в отряде.

Все это входило в сферу работы нашего отдела, который занимался розыском предателей народа и бывших нацистских преступников. Было решено, что местные товарищи проверят другие возможные версии (убийство могло не иметь ничего общего с событиями более чем двадцатилетней давности) и помогут работнику центра, то есть мне, в разработке основного варианта расследования. Лиц, о которых было известно, что они вступали в контакт с убитым и могли быть так или иначе причастны к случившемуся, было четверо. Среди них был моряк Войтин. В местном отделе его не считали возможным убийцей, хотя и не знали о нем многого. Например, того, что он рассказал мне сегодня. У него было алиби: в день убийства он был с утра в гостинице — на виду. Он выходил только на 20 минут за папиросами — как объяснил он капитану Сипарису — приблизительно в то время как было совершено убийство. Дежурная по этажу (не Быстрицкая, та была в этот день свободна) случайно заметила время, когда он вышел и когда вернулся. Если б у него была машина, он мог, конечно, доехать до места преступления, провести там несколько минут и вернуться, но это было маловероятно.

— А ее фамилия тоже Войтина была? — спросил я.

— Ты откуда знаешь мою фамилию? — Он вдруг подобрался и взглянул на меня настороженно.

Я засмеялся.

— Вы же сами говорили полчаса назад: потомственный моряк Войтин.

— Верно, — сказал он, уронив голову на грудь. — Совсем дырявая память стала. Нет, она была самостоятельной в этом вопросе. Она была Круглова. Она писала стихи и мечтала, что их напечатают.

Я вспомнил: эта фамилия была в списке казненных.

— Знаешь, я сдаюсь, — сказал он. — Ты силен в шахматы играть.

— Kampfen habe ich seit meiner Kindheit qelernt. Еще одну? (Я учился воевать с детства (нем.).)

— He хочется. Что это ты сказал?


— По-немецки. Вы немецкого не знаете? Он усмехнулся.

— «Хальт» и «хенде хох». И еще — «шнапс».


— Ну ладно, — сказал я. — Пойду искать это рыбкино управление. А то у меня денег, как у того Тараса Михайловича, в обрез. Он, кстати, в шахматы играл?

— Даже не знал, как фигуры называются.

Бум! Вот так так. Откуда же тогда в кармане его пиджака оказался черный слон?

— Но небось любил смотреть, как играют? Учился?

— Терпеть не мог. К доске не подходил.

— А третий наш? — Я кивнул на пустующую, аккуратно застеленную койку.

— Ого! Как зверь. Я с ним только и играю. Он, пожалуй, тебя переиграет.

Третьим был работник мебельной промышленности из Саратова: приехал на местную фабрику не то передавать, не то перенимать опыт. Тихий, незаметный человек. Сорок один год. Фамилия его была Пухальский.

— А, черт! — Войтин вскочил и стал суетливо одеваться. — Автобус… А мне надо точно… — бормотал он.


— Едете куда-нибудь?

— Нет! — раздраженно крикнул он, выскакивая за дверь.

Я пожал плечами и стал собирать фигуры.

Может, ему надо было кого-то встретить? Я вспомнил, что среди вещей Тараса Михайловича было найдено переписанное от руки (почерк Ищенко) расписание автобусов, курсирующих по побережью. «Ну и что? — подумал я с сомнением. — Никакой связи тут нет».