"zhurnal_Yunost_Zhurnal_Yunost_1973-1" - читать интересную книгу автора (Журнал «Юность»)

8



В это утро начальник строительно-монтажного поезда Петр Владимирович Паршин проснулся необычно рано. Он понял это сразу. И не столько по густой, ещё предутренней серости за окном, по-холостяцки завешенным газетой, сколько по собственному безошибочному ощущению, что привычный час его не настал.

Это ощущение подтверждалось тем, что скорый поезд, протяжный гудок которого был с некоторых пор для Петра Владимировича сигналом к побудке (он следовал, не останавливаясь, мимо станции в пять часов тридцать минут), ещё не прошел. Привычку эту — пробуждаться по гудкам паровозов — Петр Владимирович приобрел за долгие годы жизни, как бы привязанной к рельсам. Да и сама жизнь его дорожная — сегодня здесь, а завтра там, — она тоже стала привычкой, ни отказаться, ни отделаться от которой он уже не мог.

Когда-то, в первые послевоенные дни, когда Паршин живой и здоровый вернулся домой на свою Владимирщину, он, бывший путейский рабочий, поступил в ремонтно-строительную железнодорожную бригаду. Движимый горьким чувством, похожим то ли на вину, то ли на не исполненный до конца долг перед теми, с кем воевал вместе и кого волею везучей судьбы своей пришлось пережить на войне, в те дни он внушил себе мысль, что для него, капитана запаса Петра Паршина, бой ещё не окончен, ещё не все счеты с побежденным врагом свел он до конца. Как сапер, привыкший под вражеским огнем наводить переправы, он и в новой, мирной жизни хотел найти для себя такое горячее место, на котором мог бы чувствовать свою особую важность и незаменимость, как недавно в бою, когда от него, его умения и находчивости, от единой воли саперского братства зависела судьба огромного дела — наступления или атаки. Зависели судьбы людей и сама победа.

Разрушенные мосты, разбитые станции, которые мелькали за окном вагона, когда он возвращался домой, напоминали ему о его саперском долге, о товарищах, однополчанах, погибших и похороненных в братских и одиноких могилах. Ведь многие из них до войны были строителями, строили эти станции и мосты.

«Пока не отстрою то, что порушили, — говорил себе Паршин, — не успокоюсь!»

Начал с простого рабочего, с ремонта железнодорожных мостов, а вскоре стал и новые строить. И мосты и тоннели… И не заметил, как исколесил Россию вдоль и поперек, побывал и на родной владимирской, и на рязанской, и на ржевской, и на далёкой сибирской земле.

Однажды он спросил себя: «А может, и хватит? Может, то, что я должен был сделать, сделано уже? Не пора ли остановиться, бросить якорь где-нибудь? Обзавестись хозяйством, семьей, попробовать пожить по-человечески, как другие живут, — не на колёсах, а на земле…»

Как-то в дороге увидел он из окна вагона голубой, как весеннее небо, разлив озера, избушку одинокую на сухом, с лесочком, берегу, лодчонку, чёрной скорлупкой застывшую на воде, а в ней рыбака. Какая-то женщина, стройная, с легкой походкой, наверное, молодая, шла одиноко по тропинке по-над озером, белой чайкой взлетал над водой её платок… И вдруг сладкая, истомная зависть защемила сердце у Паршина и неведомая, до этой поры дремавшая в нем сила вмиг подняла его с вагонной полки и понесла от окна, от дружков-приятелей к двери, на выход…

Он поселился в поселке леспромхоза, неподалеку от станции, и дом, где снял комнату, стоял у самого озера, хоть лови рыбу с крыльца. В леспромхозе нашлась работёнка — учётчиком на участке, а озеро и в самом деле было полно рыбы, и лодка хозяина-старика была к его услугам.

В конторе леспромхоза работала бухгалтером Зинаида Ивановна, женщина с недавних пор одинокая, годами ровня Паршину. Жила она, правда, не в поселке, не у самого озера, а на станции. Был у неё свой дом, а при нём участок. Люди в конторе толкались всякие, в основном мужики — лесорубы да шоферы, лихой, сноровистый народ. Редкий из них, говоря с Зинаидой Ивановной, — по делу, нет ли, — удерживал себя от того, чтобы, не пустить этакий пробный шар, не намекнуть одинокой бухгалтерше на всякое такое, не помолодечествовать перед ней.

Паршин, не приученный к таким вольностям, не раз с тайной, необъяснимой радостью отмечал, что все эти недвусмысленные намеки и приставания Зинаиде Ивановне были как об стенку горох. Она не то чтобы сердилась на мужиков или отмахивалась от них. Молча, долгим немигающим взглядом смотрела она на очередного ухажера, будто спрашивала: «Ну, всё, угомонился или ещё подождать?» И отводила глаза, будто ставила точку в своей бухгалтерской ведомости или закрывала текущий счёт. И ухажёр смущенно примолкал или уводил разговор на другую дорожку, где не так скользко.

Однажды Паршин решился: придумав себе дело на станции, он пристроился к ней в попутчики. Она не возражала.

Шли молча, а если и заводили какой разговор, то так, по пустякам. От хозяйки же своей, языкастой бабки Матвеевны, Паршин узнал, что одинокой Зинаида Ивановна стала года два назад, после того, как муж её, дорожный мастер, попал под поезд. «Ежели по совести, — говорила ему Матвеевна, — то оно так для Зинаиды и лучше, потому как радости от такой ейной жисти было ни на грош. — И, вздыхая, заканчивала с намеком: — Ей бы мужика стоящего, да не такого, как наши басурманы, не жись была б, а полный сад-огород».

В тот вечер Зинаида Ивановна первая приоткрыла свой интерес к попутчику, спросив как бы между прочим, каким это ветром его, Петра Владимировича, в их нешумные края принесло и надолго ли. И Паршин чистосердечно признался, что притомился слоняться по белу свету, пора, мол, и честь знать, спустить, так сказать, пары…

Ответ этот, видно, устроил Зинаиду Ивановну. А ещё ей, похоже, понравилось, что за всю дорогу, пока они шли до станции, он ни словом, ни намеком не обмолвился о том намерении, которое — она это сразу безошибочно почувствовала—было у него.

Они оба понимали, что говорить об этом в первый же вечер рано, что нужно какое-то время, может, ещё один такой же вечер, а может, неделю, и были уже заранее согласны в этом тайно зарождающемся сговоре и уже потому довольны друг другом, что в этой сдержанности могли так тонко почувствовать своё обоюдное согласие.

А скоро он перебрался к ней на станцию, приняв со смущённой улыбкой наказ прежней хозяйки Матвеевны: «Мотри, голубь, не шаландайся по путям. И Зинку жалей».

После двадцати лет, проведенных на колесах, после привычной солдатской суровости быта, после жёстких вагонных полок, к которым, кажется, не только бока — душа прикипела, — вдруг дом с огородом, сытый стол с самоваром, мягкая, с жаркой периной постель. Надолго ли хватит его для такой благополучной, благостной жизни?

Ни ссор, ни тайных обид, ни недомолвок — ничего не было в их жизни такого, что оседало бы и накапливалось в душе и ждало срока, чтобы вырваться наружу. Просто однажды ночью проснулся он от паровозного гудка и, не помня себя, где он, что с ним, вскочил с постели, сильно перепугав Зинаиду Ивановну.

Поезд промчался мимо станции и затих, а он ещё долго сидел у окна на кухне — курил и вслушивался в этот тающий в ночи шум, перебиваемый перестуком разбуженного своего сердца. Тогда он не сказал ей ничего, но для себя решил, что не сегодня-завтра уедет со станции, что эта придуманная им жизнь не для него, что жить «по-человечески» для него совсем не то, что для Зинаиды Ивановны и для других, живущих в поселке у лесного озера.

Они и расстались без лишних слов. И как в первый вечер, когда, доверившись молчанию, немногословно объяснились меж собой, так и теперь они сумели обойтись без трудных объяснений.

А скоро его захватила новая стройка, захватила и понесла — от «станции к станции, с одного конца страны в другой. Бывало, во время переездов, не сразу понимая почему, он прирастал вдруг к вагонному окну, глядел в удивлении на дальний, уплывающий за горизонт лесок, на стеклышком блеснувшую поверхность озерка, на аккуратненький домик под берёзой — где-то он видел все это, чем-то цепляется увиденное за душу, чем-то тревожит. И выплывало как из тумана — и леспромхоз, и молчаливая Зинаида Ивановна, и бабка Матвеевна с её наказом «не шаландаться по путям».

И, затихая на время, в недолгой задумчивости глядел в окно, но скоро забывал об этом, как забываются лица случайных встречных, с которыми и путным словом-то обмолвиться не успел. И уже знал, что не там, не на тихом берегу, а здесь, в постоянном движении — от стройки к стройке, в этом вагончике, с такими же, как он, непоседливыми людьми — здесь его место. И это больше чем привычка. Это его пожизненное призвание, маршрут его жизни: ездить по бесконечно огромной и прекрасной земле, прокладывать на ней новые дороги, строить новые станции, платформы, мосты….

Разных людей повидал он за эти годы, но не многие из тех, с кем сводила судьба, могли так же, как он, крепко-накрепко прикипать к этой жизни. Были такие, которые все что-то ищут на земле, как рыбы, — где глубже. Сколько их, искателей лучшей допи, обиженных, обездоленных войной, разъезжало в послевоенные годы по российским дорогам! Но пойди поищи её, если война всюду свой горький след оставила. И не искать, а строить заново нужно было эту лучшую долю. Капитан запаса Паршин понял это, и многие другие понимали. А кое-кто — нет. Так и метались по белу свету, согревая себя призрачной надеждой, что есть, должно быть, на земле такое желанное место. Кочевая жизнь рабочих строительно-монтажных поездов приманивала таких охотников не столько заработком, сколько возможностью порхать по земле, нигде не пуская корней.

Паршин заметил: живучим оказалось это племя. И по сей день слоняются по дорогам искатели глубоких мест, этакие перекати-поле, с которыми, по давнему и твёрдому убеждению Паршина, ни в разведку не пойдешь, ни кашу вместе есть не сядешь. Объедят, да и только.

Но как начальник строительно-монтажного поезда он твердо усвоил и другое: хоть трижды будь ты прав в своих требованиях к этим людям, однако право решать — оставаться кому-то из них на стройке или катиться дальше — это право на их стороне. И он не удерживал таких людей: ни подле себя, ни на стройке, ни в памяти своей. Были — и нет их! Всегда находились другие, занимали места в жилых вагончиках, строили. Долго, нет ли — их дело.

Работать так было трудно, ещё труднее — руководить: кадры на стройке менялись, как кадры в кино. Паршина поругивали за это, но он держался своего: вольному — воля. Потому что знал: невелика радость и польза от человека, если он, точно волк, в лес смотрит.

Было это несколько лет назад. Вызвали Паршина в Москву — «на большой ковер». Паршин ехал, заранее готовясь к очередному разносу. Однако ошибся.

В министерстве в присутствии ответственных работников, с которыми прежде ему встречаться не приводилось, состоялся один из тех разговоров, о котором миллионы людей узнают на следующий же день из газет. Но тогда Паршину запомнилось другое. Запомнился ему старикан в железнодорожной форме, с двумя орденами Ленина на груди, тоже приглашённый. В тот момент, когда один из ответственных товарищей, ведущий совещание, сказал о главном, этот железнодорожник по-домашнему, со смелой, стариковской простотой вставил во весь голос: «Наконец-то! А я думал, помру и не дождусь светлого денечка, не погляжу на настоящие-то скоростя…» И без стеснения, как будто все сидевшие за длинным зеленым столом были его давние знакомые, дружки-приятели, оглядел их. Реплика старика внесла в строгий и важный разговор некоторое оживление, все стали переглядываться, заулыбались, а человек во главе стола уважительно, как старший в семье сын на отца, взглянул на заслуженного железнодорожника и сказал: «Не только дождешься, Прохор Андреич, а ещё и сам попробуешь, что это такое — электрификация. Покоптили небо паровозами, пора и честь знать».

В тот день Паршин понял, что до конца своей жизни, покуда носят его ноги, он запасся делом, которому с великой охотой отдаст все оставшиеся в себе силы, своё умение, свою любовь. В том, что это дело не обойдется без него, он ни на минуту не сомневался, и уже там, в кабинете, пока шло совещание, привычно прикидывал в уме, как и с чего должно начаться оно, куда на этот раз придется перегонять ему своё хозяйство, какие люди потребуются.

Тогда его задержали в Москве. И эту задержку он истолковал по-своему: будет назначение. Утром по дороге в министерство купил газету «Гудок», увидел отчет о вчерашнем совещании. Над броским заголовком прочитал слова, которые вчера не раз вспоминали выступающие, которые он и сам столько раз успел повторить: «Коммунизм — это есть Советская власть плюс электрификация всей страны».

Он знал, помнил эти слова, понимал их глубокий смысл, понимал, как много значит для всей страны уже не завтрашнее, а сегодяшнее дело — электрификация железных дорог. Он был готов к этому делу. Многое, о чём писалось в статье, задело Паршина за живое, удивило точностью сравнений, до которых он сам вряд ли додумался бы. Журналисту, написавшему отчет, дело, которого ждал Паршин, представлялось чем-то вроде хирургической операции: старый, задыхающийся от перегрузок, от паровозной гари и копоти организм дороги предстояло омолодить, заменить другим, способным вдохнуть новую жизнь и жить на невиданных скоростях.

По статье выходило, что ему, Паршину, с его строительно-монтажным поездом отводится в этой операции ну если не роль хирурга, то одного из его ассистентов, правой его руки. И другие сравнения были в том же духе. Провода электротяги журналист срапнивал с жизненными нервами дороги, а будущие тяговые подстанции — с клапанами сердца. Словом, дело стоило таких торжественных сравнений.

Паршин не ошибся и в своих предположениях: в тот день он получил назначение. И вот с тех пор, с десяток, наверное, лет, он, придерживаясь высокого стиля того газетчика, — правая рука, ассистент хирурга… Нынешней весной — новое наступление на старую дорогу, которую сам же когда-то восстанавливал.

Все до поры шло хорошо, но вдруг застопорилось. Причина — дожди. Вторую неделю, когда только жать и жать, дожди заливают станцию, из-за них пришлось сократить фронт работ и, как невесело шутили на стройке, сидеть у моря, ждать погоды. Котлован под фундамент будущей подстанции, вырытый наполовину, напоминал грязный водоём, черпать дальше жижу ковшами не имело смысла. Пустили в ход насосы, но и дождь знал своё: за ночь снова заливал до краёв. Не лучше было и на путях, где шли подготовительные работы перед заменой старых платформ новыми, бетонными, где тянулись траншеи и со дня на день предстояло поднимать опоры. Строители на чём свет стоит ругали погоду, а заодно и начальника СМП.

Нетерпеливые, скорые на ногу люди брали расчет, уезжали искать место посуше да понадежней. За последнюю неделю около сорока человек рассчиталось. Больше из разнорабочих. Но были и люди с квалификацией — крановщики, монтажники, очень нужный народ. Замена таким если и находилась, то не сразу.

Вчерашний день, такой же ненастный, как и остальные, начался у Паршина с неприятного разговора по телефону. О невесёлых его делах на участке узнали в Москве. Причина, которой начальник строительно-монтажного поезда пытался объяснить плачевное положение — дожди, люди уходят, — не только не послужила ему хоть каким-то оправданием, а, наоборот, будто подлила масла в огонь.

— А вам, товарищ Паршин, не кажется, — с обидным раздражением внушал ему голос из трубки, — не кажется ли вам, что не от дождя, а от вас люди уходят? А дело стоит…

Паршин что-то отвечал, кричал в трубку, отгораживаясь плечом от голосов, которые всё заполняли вагончик, что-то требуя, что-то доказывая. По одному из голосов, самому громкому, Паршин узнал Берчака, лучшего своего крановщика, и, машинально дослушивая, что выговаривала ему трубка, успел подумать: «Не налаживается ли и этот со стройки?»

И оказался прав: Берчак пришел за расчетом. Как работника квалифицированного, опытного крановщика отпускать Берчака было жалко. Но, чёрт побери, подумал и на этот раз Паршин, пусть изругают его как хотят, пусть что хотят с ним делают, но не станет он этой дубине стоеросовой сопли вытирать, не будет сулить ему златые горы и держать за рукав не будет. И он с привычной в таких случаях готовностью распорядился, чтоб Власенко рассчитал Берчака.

И потом, когда промокший и злой бродил по участку от котлована к конторе, а от конторы к траншеям, он ни разу не упрекнул себя за то, что отпустил нужного человека. И только вечером, когда пришёл к себе в вагончик, когда остался один, без дела и без людей, он вдруг подумал: что-то не так он сделал. Нет, не сегодня и не вчера, а вообще когда-то.

Один раз не так сделал, и с тех пор пошло… Он не сразу понял, откуда взялась эта странная и беспокойная мысль: от утреннего ли телефонного звонка или ещё от чего? Что-то дало толчок, что-то сбило его с привычного круга и незаметно повело в сторону, опасную неожиданной, непонятной новизной.

Чайник с опущенным в него электрокипятильником начал протяжную и грустную мелодию, порывистый ветер хлестал дождем по окну, а он все ходил и ходил по вагончику, от полки, служившей ему постелью, до двери, — три шага туда, три назад. Ходил и думал, вновь и вновь выстраивая в ряд события минувшего дня и людей, с которыми виделся сегодня. На каком-то звене, совсем рядом с утренним телефонным разговором и с появлением в вагончике Берчака, вдруг наметилось что-то близкое к разгадке и тихой радостью отозвалось в нём. И вот припомнилось: та девчонка, новенькая — её он принимал на работу сегодня — это она, её появление сбило Паршина с толку. Что-то стронулось в нём и покатилось, покатилось, будто тяжёлый состав с горки.

Чайник отгудел, отбулькал своё. Паршин вынул кипятильник, насыпал в чайник заварки погуще, прикрыл его крышкой. Присел к столу. «Вот черт, — он даже покачал головой, — как это она Берчака приложила? А что, говорит, возьму, мол, и буду строить… Вот так-то! — Паршин улыбнулся, потянулся за чайником. — Молодец, ну, молодец, девка! Возьму, говорит, и буду строить. А сама-то — во! — Он примерился глазом к двери, припоминая, какого роста была та девчонка. — Небось, отец-мать где-то с ума сходят. Куда, мол, дочку понесло, а она вон. Дорогу приехала строить. И откуда её принесло? Каким ветром? Верно, по объявлению… Прочитала в газете — и к нам».

Он посидел с минуту в задумчивости, потом достал свою походную пол-литровую кружку, керамическую, с видом владимирского кремля, с крутой, изогнутой ручкой, налил густого, чернее кофе, чаю, отпил глоток. По телу пошло долгожданное тепло, захотелось, не допивая чай, разобрать постель и залезть под одеяло, согреться и заснуть и не думать ни о чем — ни о дожде, который все льёт и льёт, ни о том сердитом телефонном звонке, ни о залитом водой котловане, ни о дырявых крышах в жилых вагонах… И чтобы кто-то, близкая, живая душа, был рядом, кто-то мягко, по-домашнему ступал по чистым половикам и изредка, в родственной заботе склонялся над ним и трогал его волосы, заглядывал в лицо — спит ли? А он лежал бы в тепле, на чистой простыне, на мягкой перине и ждал, ждал чего-то… То ли доброго, заботливого слова, то ли прикосновения чьей-то ласковой руки.

Ему снова вспомнилась та девчонка, её совсем ещё детская фигурка, лицо её, испуганно-решительное, и вся она беспомощная, нуждающаяся в защите, в добром участии. И вдруг тоскливо, как отголосок той недавней сиротской мелодии, которую выпевал закипающий чайник, заныло у Паршина в груди: «А по годам, похоже, дочкой могла бы мне быть. Да, в самый раз — дочкой. И у меня, выходит, могла бы быть такая… Вот ведь какое дело».

Ему вдруг захотелось встать, отставить кружку с горячим чаем, натянуть промокшие за день сапоги и непросохший плащ и побежать к коменданту Боброву, спросить у него, как устроил он ту новенькую, из разнорабочих, и всё ли ладно у неё и не нужна ли ей какая помощь, может, аванс, может, ещё что.

Но удержался, вяло дотянул с полкружки чая и лёг в постель. Заранее обрекая себя на бессонницу, ругал себя и за крепкий чай и за беспамятливость свою: вот не может он вспомнить ни имени, ни фамилии той девчонки, вылетело из головы, и всё. А ему почему-то казалось: надо это вспомнить. И ещё он думал о том, что есть, живут на свете другие люди и у них, как у него, Паршина, есть свои цели в жизни, своё предназначение, но есть и что-то другое, чего у него, Паршина, нет и теперь уж, наверное, не будет. Это дети. Разве не для них творится всё лучшее на земле, разве не для них он сам, капитан запаса Петр Паршин, наводил под огнем переправы через русские, украинские, польские и немецкие реки? Разве не для них в сорок шестом восстанавливал разрушенную дорогу, а в пятьдесят втором прокладывал новую? И вот теперь… Так почему же он не мог понять этого раньше?

Да, он что-то упустил, ошибся в чем-то, и теперь переживает горечь запоздало понятой ошибки один на один с собой. А может, он неправ? Может, есть кто-то, кто готов и теперь разделить с ним эту горечь? Та женщина на тихой станции у озера, Зинаида Ивановна… Разве не оставил он в душе её то сожаление, которое и самого его мучает теперь?

Ведь всё могло быть иначе и у неё и у него. И, может, не было б сейчас ему так неуютно, так холодно и одиноко в этом вагончике, и не старая, отсыревшая газета висела бы на гвоздочках вместо занавески на его окне… О чем-то молчали они тогда, казалось, что понимали друг друга. А много ль поняли? Но теперь уж поздно, что ж об этом теперь.

Не бросать же все, не мчаться обратно на ту станцию! Так его там и ждали! Это через шесть-то лет! Нет, «конец с этим делом». Так, кажется, Берчак говорит. А ему, Паршину, остается одно: строить. Вот отойдут дожди, и, он уверен, ни минутки не останется на то, чтобы вот так, как теперь, даже на сон грядущий, поразмышлять о всяких таких вещах. Не до того будет!

А это так, ни с того ни с сего, нашло. Наверное, по старости. Под старость и мужики раскисают, сентиментальными делаются.

Так, убаюкивая себя, он засыпал вчера. Но сон ещё долго не шел. Он лежал с закрытыми глазами, чутко ловя каждый звук, и снова думал о том же — о завтрашнем дне, о стройке, о людях, с которыми он встретится и которых, возможно, не досчитается опять.

«Вот и она, — снова вспомнил Паршин о новенькой, — поживет на стройке, хлебнет лиха — и поминай как звали. Хорошо, если постоять за себя сумеет, а вдруг какой арап подвернется… На всю жизнь охоту к нашему делу отобьет. А дело-то у нас новое, и люди для него нужны новые, сильные. А где их брать, таких людей?»

И вдруг простая мысль успокоила Паршина и примирила с самим собой: «С утра, если Берчак не приходил за расчетом, найду его и поговорю. Нечего человеку по свету болтаться, скорые рубли сшибать. Здесь он нужен. Хоть горлопан, а человек для стройки необходимый, и нечего, нельзя такими людьми бросаться».

С этим, кажется, он и заснул. С этим и проснулся. И скоро, ещё не стряхнув с себя остаток недолгого и беспокойного сна, ещё лежа в постели, догадался о причине столь раннего пробуждения: он что-то наказывал себе сделать с утра и боялся, что опоздает.

«Во-первых, поговорить с крановщиком, во что бы то ни стало удержать его на стройке. И что-то ещё? Да, та новенькая… Узнать, как её устроили, всё ли у неё ладно?»

За окном снова дождило.