"Колесо Фортуны" - читать интересную книгу автора (Дубов Николай Иванович)

5

Человек не может любить будущее — он его не знает.

Он любит или не любит настоящее — все, что вокруг него, и он любит или не любит то, что образовало это окружающее, то есть прошлое. Если знает его…

Можно любить родину, зная только нынешнее и ближайшее, то есть то, что окружает человека сейчас. Такая любовь зарождается с мгновения, когда крохотный живой комочек, будущий человек, впервые открывает глаза и видит мир, в который он вошел. Он врастает в этот мир, а мир врастает в него, он — часть целого, а целое — часть его самого. Но насколько глубже и сильнее становится эта любовь, если человек узнает, что сущее — земля отцов, и узнает, какими были, что сделали отцы, чтобы она стала такой, какова есть.

В большинстве мы любим родину безотчетно и бессловесно, это чувство целомудренно и молчаливо. Любая попытка перенести разговор о нем в обиходность приводит к ходульности и фальши. Иное дело, если любовь к родине находит свое выражение в поступках. Когда мы слышим слово "патриот", мы вспоминаем имена людей, которые в далеком или недавнем прошлом совершили из ряда вон выходящие деяния в защиту родины или во славу ее, и с благодарностью склоняемся перед их памятью.

Но есть категория патриотов, о которых история молчит, хотя их множество, они рассеяны по всей нашей огромной стране. Они не совершают необычайных деяний, которые поражали бы воображение, но они — истые подвижники, и вся жизнь их по справедливости должна быть названа подвигом. Сами о себе они так не думают, не требуют и не ждут, чтобы перед ними склонялись, не рассчитывают на награды и благодарность. Они даже редко просят о помощи, и единственное, чего жаждут — чтобы им- не мешали. Их окрестили "краеведами" и отнесли к разряду иногда назойливых, но, в общем, безвредных чудаков.

Часто повторяют присловье: "Чудаки украшают мир".

Это неверно и придумано представителями той "средней", "нормальной" категории людей, которым кажется, что мир — это они и есть, так как один от другого ничем не отличается, а чудаки потому и чудаки, что они из ряду вон, что-то выдумывают, что-то делают "не как все"…

Что такое чудак? Человек странного нрава, поступающий вопреки принятому порядку и обыкновению. И действительно. В далекой первобытности все топали пешком по берегу реки, а какой-то чудак взобрался на плывущий ствол дерева, поплыл на нем, а там, глядишь, и появилась лодка. Нормальные люди, как и все дикие звери, панически боялись огня и бежали от него, а чудак преодолел страх, научился греться у огня и готовить на нем пищу; все нормальные люди просто жили в пещерах, ели, спали, а чудак начал выцарапывать, малевать на стенах, и из этого родилось искусство; и так можно продолжать до бесконечности. Вся история человеческого рода — непрестанная борьба между инертной нормой, обыкновенностью и подвижным, любознательным и неугомонным чудачеством. Чудаки не украшают мир, они его создают.

Всеми успехами, достижениями, всеми взлетами человеческого гения мы обязаны чудакам. Не случайно корень слова "чудак" тот же, что и в словах, которыми мы называем все поразительное и необыкновенное, — чудный, чудесный или просто чудо.

От звериной праистории до компьютеров и космических полетов человечество прошло тяжкий, залитый кровью путь, на котором уничтожались целые культуры, вдребезги разбивались цивилизации. Но находились чудаки, которые подбирали остатки разбитого вдребезги прошлого, сохраняли его памятки и памятники, любовно берегли для потомства. Эти чудаки сохранили для мира древние науки и искусство, они писали хроники и летописи, собирали все, что могло людям, каждому народу рассказать о его родине, откуда каждая земля пошла есть, кто были отцы и как они распорядились своей землей и своей судьбой.

Конечно, главную долю этого труда давно уже выполняют историки и археологи. Обладающие специальными знаниями, во всеоружии библиотек, хранилищ и архивов, они пишут капитальные труды, создают гипотезы, теории, направления. По трудам, заслугам и награды — звания, почет и все прочее, что сопутствует успеху.

Ничего этого у краеведов нет. Специальной подготовки большинство из них не имеет, да и когда было ее получать, если нужно было иметь какую-то профессию и работать, чтобы жить, ибо краеведением не проживешь.

Писать они не борзы и чаще всего совсем не златоусты, поэтому печатных трудов не имеют. Почетных званий и орденов им не дают, иногда дают им только клички, но — не обидные: их, как когда-то городских сумасшедших, зря не обижают. У них нет никаких привилегий и прерогатив, к сожалению, очень часто у них нет и никаких прав.

У них есть только одно — всепоглощающая страсть, неутолимая любовь к родной стране, ее настоящему и ее прошлому. В отличие от других видов любви, эта никогда не ослабевает, а только усиливается, в ней не разочаровываются и не охладевают. Ей подчиняется, ей отдается вся без остатка жизнь. Она не приносит ни славы, ни денег, ради нее терпят лишения и невзгоды, семейные нелады, а иногда и полный разлад. Она делает людей неуязвимыми к насмешкам и даже оскорблениям, дает силы и стойкость, которые позволяют все перенести и выдержать. Она способна двигать горами и, пожалуй, даже больше, потому что иногда легче сдвинуть гору, чем преодолеть тупое упрямство невежественного чиновника. Зародившись как личное увлечение, отдушина для себя от повседневной "нормальности", страсть краеведа очень скоро превращается в служение людям, потому что в этом ее единственный смысл. Все, что собирает, узнает краевед, предназначено другим, и смыслом его жизни становится желание и готовность сообщить, отдать людям то, что сумел собрать и узнать он. Только становясь общим достоянием, собранное превращается в сокровище.

Вот таким краеведом был директор чугуновского музея Аверьян Гаврилович Букреев. Университет он закончил перед самой революцией, в силу разных житейских передряг оказался в Чугунове, где долго преподавал в школе историю и по совместительству географию. Одних уроков для его деятельной натуры было мало, он заинтересовался кустарными промыслами района — тогда они еще существовали — и начал собирать образцы их продукции, потом старинную посуду и утварь, потом… Потом очень скоро домик, принадлежавший его жене, превратился в склад хлама и старья, как говорила жена, в котором не то что жить, а нельзя было повернуться. Рассказывать о мытарствах Аверьяна Гавриловича, пока он добивался решения об открытии музея, слишком долго и стыдно.

Музей в конце концов открыли, Аверьян Гаврилович покинул школу и стал его директором. Жена Аверьяна Гавриловича умерла, и если прежде так называемой личной жизни он отводил крайне ограниченное время, то теперь все, без остатка, время было отдано любимому делу и не приходилось отвлекаться на то, что называется бытом и семейной жизнью. Несложное домашнее хозяйство вела младшая сестра Букреева, бодрая еще старушка. Ее Аверьян Гаврилович приспособил и к работе в музее в качестве кассира и контролера у входа, так как охотников до пустяковой кассировой зарплаты найти было трудно. Несмотря на то, что ему уже было под семьдесят, Аверьян Гаврилович остался по-юношески поджарым и подвижным.

Нельзя сказать, чтобы музей ломился от посетителей.

Хотя Аверьян Гаврилович безотказно — и бесплатно — проводил всюду, где удавалось, беседы и лекции, взрослые предпочитали посещать кино, ресторан или, на худой конец, чайную, где по вечерам чай уже не подавали. Но Аверьян Гаврилович добился, чтобы все учителя истории окрестных школ приводили или привозили в музей своих учеников. И это было самым важным — детские души восприимчивее, они еще не обросли корой бытовых забот и жадно тянулись к знаниям. В летнее время посетителей было еще меньше, во всяком случае, не было экскурсий, и Аверьян Гаврилович без всяких командировочных — откуда бы они взялись? — на попутных машинах, а то и пешком колесил по округе. Он знал в ней не только каждое селение, но чуть ли не каждый дом, неустанно искал и находил то, что, по его мнению, следовало поместить в музее. Если удавалось — выпрашивал в дар, у хозяев-жмотов покупал, а поскольку средств на закупку музей почти не имел, Аверьяна Гавриловича останавливал только лимит собственной зарплаты — убежденный вегетарианец, он считал, что им с Дусей вполне хватит овощей и картошки с приусадебного огорода. Чтобы увеличить жалкий закупочный фонд, Аверьян Гаврилович старался подработать. Он был мастером на все руки и в свободное время ремонтировал для школ разного рода наглядные пособия, которые школьники с извечным постоянством ломали или портили.

Годы, а особенно война с разного рода бюрократами наложили на лицо Букреева явственный отпечаток. Густые брови нависли над глазами, почти скрывая их, а возле рта прорезались горькие, с некоторым даже оттенком сарказма, складки. Но стоило кому-нибудь проявить интерес к музейному экспонату или любому вопросу из истории края, как лицо Аверьяна Гавриловича совершенно преображалось: под нависшими бровями оказывались нисколько не полинявшие, а как-то даже по-детски сияющие глаза, саркастическая гримаса превращалась в обаятельную улыбку.

Вот так и просияло лицо Аверьяна Гавриловича, когда Толя по дороге домой зашел в музей и со своей обычной вежливостью спросил, не может ли товарищ директор ответить на один вопрос.

— С удовольствием, с удовольствием! Чем могу?

— Мы всей семьей живем сейчас на даче, в Ганышах.

Там стоят развалины бывшего помещичьего дома…

— Ну как же! Как же! Знаю! — подхватил Аверьян Гаврилович. — Деревянный дом был заменен каменным в начале девятнадцатого века. А в начале двадцатого к нему пристроили большой новый. Разграблен и сожжен в восемнадцатом году. Все перекрытия рухнули, но коробка весьма прочная. Могла бы еще пригодиться… Я не раз ставил вопрос об использовании. Ее можно было бы и под дом отдыха приспособить, и под школу… А еще бы лучше…

Тут Аверьян Гаврилович остановился, едва не выдав свою затаенную мечту — после соответствующего ремонта разместить там музей. Мечта была несбыточной — деньги и фонды на ремонт нужны большие и никто их не даст, а если бы даже дали и все произошло по желанию Аверьяна Гавриловича, то кто бы посещал захолустный музей? И Аверьян Гаврилович оторвался от своих беспочвенных мечтаний.

— Да, так что же с этими развалинами?

— Там над входом было что-то такое налеплено — не то герб, не то украшение…

— Нет, какое же украшение?! Герб, конечно! Фамильный дворянский герб. Ганыки — род литовско-русского происхождения. Род, в общем-то, малозначительный, ничем, так сказать, себя не прославивший, но герб Ганыки имели самый настоящий. И даже высочайше, то есть императором, утвержденный. Если интересуетесь, могу показать…

— Если вас не затруднит, — вежливо сказал Толя, — я с удовольствием.

Герб Юке понравился, и Толя решил узнать о нем побольше.

Моторы всякого рода играют в нашей жизни все большую роль, и все чаще по отношению к людям употребляют слова из автомобильно-тракторного, так сказать, лексикона, и, например, о людях, которые быстро включаются в какое-либо дело, увлекаются, принято говорить, что они "заводятся с пол-оборота". Аверьян Гаврилович заводился даже с "четверти оборота", если речь заходила о деле его жизни. Сейчас Аверьян Гаврилович уже "завелся" и спешил рассказать если не все, что знал, то хотя бы то, что удастся.

— Гербоведение, или геральдика, весьма любопытная отрасль исторической науки. Зародились прообразы гербов еще в древности, как особые знаки, изображения, которые выделяли какое-либо лицо среди других. Но особенное развитие гербы получили в средние века у рыцарства. Они стали просто необходимы, потому что — представляете? — все закованы в стальные латы, все похожи друг на друга, так-скать, как консервные банки, как тут отличить одного от другого? Как отличить прежде всего вождя, командира? Вот и появились всякие условные изображения, эмблемы на латах, знаменах, печатях. Постепенно они закреплялись, стали передаваться по наследству, становясь, так-скать, родовыми. К нам гербы пришли через Польшу, ведь и само слово "герб" — польское… А в России они начали утверждаться со времен Алексея Михайловича, потом особенно при Петре Первом, а император Павел даже особым манифестом обязал составить общий гербовник дворянских родов. Но вообщето в России, в отличие, скажем, от Польши, к гербам относились спустя рукава. Всего насчитывалось около шестидесяти тысяч дворянских родов, а гербы зафиксированы были у каких-нибудь трех тысяч… одной двадцатой… Но Ганыки, хотя никакими доблестями свой род не прославили, герб имели…

Аверьян Гаврилович ввел Толю в свой кабинет — маленькую комнату, в которой стояли крохотный ученический столик и узкая табуретка перед ним. Все остальное было занято книгами. Ими до самого потолка были забиты пристенные полки, они шаткими колонками прислонялись к полкам, стопками и грудами занимали пол, оставляя лишь узкий коридорчик к столу. Они лежали на столе, под столом, должно быть, и в столе тоже, и если пол комнаты не проваливался, то только потому, что проваливаться было некуда — он лежал на фундаменте.

Аверьян Гаврилович усадил Толю на табурет перед столом и достал с полки толстую книгу без переплета.

— Сейчас посмотрим, — сказал он, открывая ее. — Г… г… г… Ганыка… Вот, пожалуйста. — И он положил перед Толей развернутую книгу. — Это изображение герба Ганык. А вот и описание… "В щите, имеющем серебряное поле, изображено красное сердце, пронзенное двумя саблями. Щит увенчан дворянским шлемом с дворянскою на нем короною. Намёт на щите серебряный, подложенный красным". Намётом называется вот это обрамление по бокам и сверху щита из таких условных как бы листьев… Он образует, так-скать, шатер над щитом… Да, собственно, намёт — это и есть по-польски шатер…

— А что это значит, — спросил Толя, — сердце, пронзенное саблями?

— Вот уж тут, знаете, — развел руками Аверьян Гаврилович, — не умею вам объяснить. Думаю, просто перенято с какого-нибудь другого герба. Это довольно распространенный в геральдике мотив — сердце, пронзенное мечом, кинжалом… А может, и был какой-нибудь Ганыка, переживший трагическое разочарование? Или измену?

Мотивы, так-скать, вечные. Ведь и до сих пор, — прижмурился Аверьян Гаврилович, — молодые люди вырезают на скамейках и на деревьях сердца, пронзенные стрелами…

— Да, бывает, — согласился Толя и почему-то покраснел, хотя сам никогда таких сердец не вырезал. — А можно, — сказал он, чтобы перевести разговор, — вы не позволите мне перерисовать этот герб? Я бы хотел показать его своим товарищам в Ганышах, — добавил он и покраснел еще больше.

— Пожалуйста! Вы хорошо рисуете? Может, лучше скопировать: на папиросной бумаге, я имею в виду? Вот вам листочек бумаги, карандаш… Только, пожалуйста, сильно не нажимайте…

Толя перерисовал герб, записал, как он раскрашен, и, несмотря на полную готовность Аверьяна Гавриловича продолжить столь интересно начатую беседу, поблагодарил и распрощался. Он был очень доволен собой. Не потому, что многое узнал, а потому, что его осенила мысль сделать Юке сюрприз. Он представил, как удивленно и восхищенно Юка взмахнет своими мохнатыми ресницами, и заранее сдержанно и скромно улыбался.

Внезапно эта воображаемая картина исчезла вместе с улыбкой. Толя припустил бегом к дому. Он схватил портативный магнитофон, проверил, на месте ли бобина, и побежал обратно. За высоким дощатым забором выла собака. Может быть, она потеряла хозяина и теперь изливала свою тоску о нем, а может, это просто был уже большой, но еще глупый щенок, которого оставили одного, ему стало невыносимо неуютно и скучно в одиночестве, и он жалобным воем выражал свою обиду на судьбу и хозяев.

Толя подвесил микрофон к нагрудному карману, приоткрыл крышку магнитофона и включил. Бедный пес начинал с короткого повизгивания, его сменял скулеж, становящийся все громче и протяжнее, и завершал все необычайно тягучий, с какими-то даже фиоритурами, невыносимо тоскливый вой. Толя записал несколько таких рулад и, очень довольный, выключил магнитофон.

В этот день ему решительно везло. Неподалеку от своего дома он нагнал женщину, катившую коляску, в которой куксился и хныкал маленький ребенок. Толя включил запись. Ребенок плакал все громче, пока не зашелся в отчаянном "уа-уа". Мать вынула его из коляски, начала тетешкать на руках и тут заметила Толю.

— Что тебе нужно, мальчик? — сердито сказала она. — Не видишь, ребенок плачет, а ты тут крутишься со своим ящиком.

— Извините, пожалуйста, — сказал Толя и ушел.

Фонотека всегда была у них в идеальном порядке, и Толя тотчас нашел серенаду Мефистофеля из оперы Гуно.

Правда, Шаляпин пел ее по-французски, но это не имело значения — слова Толе не были нужны. Однако прослушав Шаляпина, Толя поставил серенаду в исполнении Пирогова и — остановился на ней: запись была свежее, голос звучал грубее, резче… Толя свел записи на одну пленку, потом, меняя их местами, вслушивался, регулировал тембр, громкость, а кое-где даже менял скорость, и звук растягивался, плыл, становился странным и каким-то диким…

Настал вечер, который в Чугунове очень быстро переходит в ночь. Толя покончил с записями и сел к столу у открытого окна, чтобы изготовить свой сюрприз. Он отодрал от блокнота обложку из плотного картона, перенес на нее рисунок герба и густо раскрасил акварельными красками. Потом он вырезал герб, обтянул целлофановым листком; а при помощи клея и полоски материи прикрепил английскую булавку к обратной стороне герба. Получилась вполне приличная брошка.

Он подошел к зеркалу, приложил герб к нагрудному карману, чтобы посмотреть, как это будет выглядеть, и едва не уронил свое изделие — за окном раздался утробный вопль… Толя бросился к магнитофону, включил его и поставил микрофон на подоконник. За первым воплем последовал второй — тягучий, душераздирающий. Орали коты. Они были где-то совсем близко — в палисаднике или за штакетником на улице. Толя оглянулся на магнитофон — бобины бесшумно вращались, успокоительно горел зеленый глазок индикатора — и погасил настольную лампу, чтобы она не помешала подзаборным солистам.

Но им уже ничто не могло помешать. Они входили все в больший раж и выли, орали все исступленнее. Раньше Толя не обращал никакого внимания на кошачьи крики, но теперь с удивлением подумал, как эти ласково мяукающие, нежно мурлыкающие маленькие животные могут испускать такие громкие и гнусные вопли? Можно было подумать, что кричат не обыкновенные домашние мурки и васьки, а какие-то ягуары или пантеры. В этих воплях было все — и бесконечное страдание, и дикая угроза, и кровожадное предвкушение расправы, и смертельный ужас добиваемой жертвы. Коты заводили то поодиночке, то оба сразу, на мгновение смолкали и снова завывали невыносимо мерзкими голосами, от которых мороз шел по коже, хотелось зажать уши, захлопнуть окно… Но Толя наслаждался. Он с упоением вслушивался в эти кошмарные рулады и боялся только одного: что разбуженный сосед или случайный прохожий камнем или палкой оборвет кошачий концерт.

В Чугунове глубокой ночью не бывает случайных прохожих и никто не просыпается из-за кошачьих криков.

Они оборвались сами. Довольный сверх всякой меры, Толя снова сделал перезапись, уложил магнитофон в рюкзак, чтобы никто не видел, что он везет, в авоську сложил покупки, сделанные по маминому заданию, и, боясь проспать первый автобус, поставил заведенный будильник возле кровати.

Дальнейшее сложилось наилучшим образом. Толя сошел на остановке возле лесничества, где, как они заранее условились, Антон уже ожидал его. Сопровождаемый Боем, Федор Михайлович вместе с лесничим уехал на какой-то дальний кордон, принарядившийся дед Харлампий первым автобусом отправился в Чугуново на суд, а тетка Катря, не поднимая головы, копалась на огороде за своей хатой. Поэтому никто не видел, как Антон спрятал под рядном рюкзак с магнитофоном.

Дома Толя очень непринужденно объяснил, что, увидев вернувшегося Антона — родители уже знали, кто такой Антон и всю предшествующую историю, — сошел с автобуса, чтобы с ним поговорить, ехать уже было не на чем, а тащить и магнитофон, и авоську с продуктами тяжело. Поэтому он решил, что важно в первую очередь принести продукты, которые мама поручила купить, а магнитофон он принесет вечером или завтра.

Эта маленькая ложь помогла Толе добиться послабления домашнего режима, которое было совершенно необходимо для выполнения плана.

Толя спросил, не будут ли мама и папа возражать, если он переберется спать под навес. Ночи очень теплые, в хате душно даже при открытом окне, а если вынести раскладушку под навес…

Мама, конечно, сказала "нет!". Что бы ни говорили или предлагали другие, она первым долгом обязательно говорила "нет". Просто у нее такой рефлекс на любые просьбы и предложения. Почему нет? Мало ли что… Могут украсть…

— Меня украсть? — улыбнулся Толя. — Простыни или одеяла? В селе воров нет. Митька Казенный сидит, а другие…

— Тебя там загрызут комары!

— Ну, — сказал папа, — это все-таки комары, а не аллигаторы. Я думаю, до смерти не загрызут, а мальчику полезно быть больше на свежем воздухе. Насидится в комнатах зимой.

Вмешательство папы, а главное, аккуратность, с которой Толя выполнил ее поручения и тем растрогал материнское сердце, принесли победу. Чтобы закрепить ее, Толя тут же перетащил раскладушку под навес и расстелил постель.

— Да, и еще, мамочка, я хотел тебя попросить: дай мне, пожалуйста, какую-нибудь темную рубашку. Для города эта хороша, а здесь я пойду с ребятами в лес, на речку и могу испачкать. Просто жалко.

На такую благоразумную просьбу даже мама не смогла ответить отказом.

Толя переоделся, позавтракал и, не застав Юки дома, пошел на их условленное место сбора — к гречишному полю. Ребята были уже там.

Все произошло точно так, как он и предвидел. Достав картонную коробочку из-под каких-то маминых пилюль, он протянул ее Юке.

— Ты хотела видеть герб Ганыки? Вот, пожалуйста.

— Ой, какая прелесть!.. Где, ты взял?

— Директор музея, — скромно сказал Толя, — показал мне рисунок герба, я по рисунку и сделал.

— Ну, ты такой молодец, я просто даже не знаю! — сказала Юка.

Конечно, специалист по геральдике или даже заурядный фалерист пренебрежительно отмахнулись бы от Толиного рукоделия. Антон и Сашко отнеслись к нему без всякого интереса, но Юка тут же приколола герб к своему синему платьицу и побежала к крохотной за-води, неподвижное зеркало которой тотчас подтвердило, как прекрасно идет ей эта первая в жизни подаренная брошка.

Ей даже показалось, что она сама стала от этого хоть и самую чуточку, а все-таки какой-то другой.

— Давайте к делу, — сказал Толя, когда Юка, налюбовавшись собой и подарком, вернулась к ним. — Я уже устроил так, что буду спать во дворе и могу уйти когда нужно. Важно знать, когда село засыпает.

— Да в десять все спят, как куры, — сказал Сашко. — Даже дачники.

— Тогда давайте к десяти соберемся здесь. Возле развалин нельзя, могут увидеть. И вообще лучше к развалинам подходить отсюда, а не от села. Все ясно?

— Не, — сказал Сашко, — я не могу. Я в хате сплю.

А отпрашиваться… Батько у меня такой, что его не обманешь. Сразу догадается, что шо-то не так…

— Ну что ж, придется нам вдвоем, с Антоном.

— Ты, наверно, сошел с ума? — сказала Юка. — Как это вам вдвоем? А я?

— Но ведь, понимаешь… — замялся Толя. — Все-таки есть некоторый риск. Неизвестно, чем это кончится…

— И по-твоему, я боюсь риска? — металлическим голосом спросила Юка, и в глазах ее не осталось даже следов восхищения и благодарности, сиявших три минуты назад. Теперь они источали оскорбленную гордость и презрение. — Скажите, какой благородный рыцарь! Весь риск он берет на себя… И не убьют же в конце концов! — сказала Юка. — Пусть еще попробуют поймать…

Таким образом ссора угасла, не разгоревшись. Ребята всласть накупались, и когда, проголодавшись, вернулись в Ганыши, село гудело от свежей сенсации: из Чугунова только что вернулись мать маленького Хомы и причитающая в голос Чеботариха — суд дал Митьке Казенному три года исправительно-трудовых. Иван Опанасович вернулся тоже и был мрачен: суд все-таки вынес особое определение насчет того, что он доверил огнестрельное оружие такому рецидивисту. Довольна была только мать Хомки и с удовольствием рассказывала каждому, кто хотел слушать, как все было на суде, как она выложила всю правду, не смолчала и про то, как она за своего Хомку приварила тому босяку и бандюге коромыслом, так что все долго смеялись, и как прокурор требовал пять лет, а дали три, а если Чеботариха плачет — пускай плачет: надо было раньше думать, с малолетства не давать волю тому хулигану…

Юка кое-как поглотала обед и побежала в свое убежище возле плетня. Ей не терпелось увидеть Лукьяниху, посмотреть, как она отнеслась к тому, что все заклинания ее оказались ерундой. Была у нее и тайная надежда на то, что придет Чеботариха и устроит скандал незадачливой колдунье, вроде как в кино, когда сеанс срывается и зрители требуют деньги обратно. Она просидела у плетня до позднего вечера, но Чеботариха не пришла, а Лукьяниха не показалась. Юка спросила наконец хозяйку, и та сказала, что Лукьяниха со своими черепками уехала в Чугуново.

Толя хорошо знал свою маму и лег в постель заранее.

Мама несколько раз приходила и спрашивала, не холодно ли ему и не дать ли теплое одеяло, не кусают ли его комары. Толя заверил, что ему жарко, одеяло не нужно, а на последний вопрос не ответил — притворился спящим. Наконец в комнате погас свет. Для страховки Толя полежал еще немного, потом — на всякий случай — сунул под одеяло ворох сена, придав ему форму лежащего тела, и вышел со двора.

Ганыши уже спали. Мерцающие в отдалении огвньки гасли один за другим. Луна еще только всходила, и село было окутано тем призрачным полусветом, который не позволяет ярко и отчетливо видеть предметы, но помогает быстро и уверенно идти. Толя предусмотрительно надел кеды, и его бесшумные шаги в тени плетней и вишняков не тревожили даже собак.

Антон и Юка были уже на месте. Большую часть дороги они прошли по шоссе, но за полкилометра до развалин свернули в лес.

— А что ты сказал Федору Михайловичу? — спросил Толя.

— Я рано ушел, его еще не было, — ответил Антон. — Оставил записку, чтобы он не волновался, — я вроде понес тебе твой рюкзак. Так и деду Харлампию сказал.

Толя одобрительно кивнул.

Они подошли к опушке леса. Метрах в тридцати гнетущей черной громадой высились развалины. В Ганышах по ту сторону Сокола было темно, только над входом в сельмаг возле шоссе покачивалась под легким ветерком тусклая лампочка фонаря.

— Эх, — сказал Антон, — одному надо было там спрятаться — там же каждого видно, кто пройдет.

— Не следует считать противника глупее себя, — шепотом ответил Толя. — Они так же, как и мы, могут зайти совсем с другой стороны. Поэтому ложиться и молчать.

Толя не заважничал, просто он осуществлял задуманную им серьезную и небезопасную операцию, и потому говорил очень деловито. Прикрывшись полой куртки, он осветил фонариком циферблат недавно подаренных папой часов — стрелки показывали без четверти одиннадцать. Потом они лежали и ждали, и это было самым трудным. Сколько ни всматривались они — никто не появлялся на освещенном пятачке перед сельмагом, никакие тени не скользили по мосту или пригорку, на котором стояли руины. Луна поднялась выше, тени стали гуще и чернее. И ко всему — стояла гнетущая тишина.

Словно сговорившись, молчали даже лягушки в петляющем здесь Соколе. Ветерок, который дул вдоль поросшей кустарником поймы, сюда не достигал — грабовый массив слева преграждал ему путь, и верхушки соснового подроста стояли бесшумно и недвижимо, как незажженные свечи. Юка несколько раз толкала Толю и показывала на его наручные часы, но Толя лишь отрицательно покачивал головой: стрелки были неразличимы, а зажигать фонарик он опасался.

И вдруг все трое затаили дыхание. Нет, им не показалось. Вслед за легким глухим ударом послышался отчетливый звяк — металл чиркнул по камню. Еще и еще… Потом звяканье прекратилось и слышались лишь глухие удары отбрасываемой земли. Сердца ребят заколотились, будто они побежали во весь дух. Они посмотрели друг на друга, но увидели не глаза, а лишь черные провалы глазниц. Толя притянул к себе головы друзей и еле слышно прошептал:

— Юка остается здесь. Антон, пошли. И смотри — обратно не бежать! Там запас пустой ленты на несколько минут.

Он достал магнитофон. Темно-серый, он был еле различим в темноте. К счастью, у него не было светового индикатора, а все хромированные детали Толя еще дома предусмотрительно облепил черной бумагой.

Пригнувшись, стараясь не наступать на сухие ветки, ребята выбрались из густого соснового подроста. Толя все рассчитал. При дневном осмотре он нашел подходящее место и теперь уверенно направился к нему. Толстая стена старинной части постройки в одном месте понижалась почти до человеческого роста. Подойдя к нему, Антон пригнулся, а когда Толя взобрался ему на плечи, медленно выпрямился. Поставить магнитофон в углубление и нажать на клавиш было делом нескольких секунд.

Антон снова пригнулся, Толя мягко сполз с него. Снизу магнитофон совершенно не был заметен. Соблюдая те же предосторожности, они вернулись в подрост и легли.

Гнетущая тишина висела над развалинами, только в дальнем конце их глухо падали отбрасываемые комья земли. Ребята лежали и ждали; ждали и ждали, и все так же глухо падали комья земли, и больше ни звука не доносилось от развалин. Юку начала трясти нервная дрожь, и она шепнула Толе в ухо:

— Сломался?

И в это время захныкал ребенок. Они знали, где стоит магнитофон, откуда должен идти звук, но он шел к ним не с какой-то определенной стороны, а отовсюду, даже снизу, словно из-под земли. Ребенок хныкал все громче, хныканье превратилось в плач, отчаянный, безнадежный плач горластого грудника, и вдруг совершенно непонятным образом перешел в звериный вой. Начавшись с низких нот, вой повышался, менял тональность, нарастал и звучал такой безысходной тоской, что Юка невольно прижала кулаки к щекам и сжалась.

Вой оборвался. Звяканье лопат и шум падающей земли тоже прекратились. Ребята переглянулись. Все трое подумали одно и то же: те, неизвестные копальщики, идут теперь и ищут, откуда доносились плач и вой. Они найдут магнитофон, а тогда… Сердце у Толи оборвалось — он только теперь понял, что может произойти, если магнитофон найдут…

Замерев, они вслушивались в тишину, боясь услышать в ней крадущиеся или решительные, смелые шаги.

И вместо них снова услышали плач.

"Уа-уа!" — отчетливо и ясно заливался детский голос, и внезапно победный, злорадно-утробный вопль прорезал воздух. Это кричал Зверь. Зверь, которого никогда не знали окрестные леса. Огромное свирепое чудовище увидело свою жертву — дитя человеческое — и издало вопль радости: жертве не уйти. Ребенок жалобно плакал, а Зверь, предвкушая вкус крови и хруст костей беззащитного человечьего детеныша, исходил мерзким криком. Он орал все громче и упоеннее. Лишь изредка в гнусные вопли прорывалось безнадежное детское "уа-уа", а потом вместе с ними, откуда-то из них зародился леденящий душу вой… Все смешалось — плач, стоны, вой и чудовищные, невыносимые вопли Зверя…

Юка не могла больше выдержать, зажала уши, опустила голову, но в это время Толя подтолкнул ее. В призрачный полусвет от черной громады развалин оторвались две человеческие тени и сломя голову помчались вниз по косогору. А над ними вместо ужасающих диких воплей каким-то невероятно-оглушительным, глубочайшим басом загремел издевательский хохот дьявола:

— Ах-ха-ха-ха-ха-ха!.. Ха-ха-ха-ха!..

Он не вмещался в развалинах, метался меж стен, вырывался в проломы дверей и окон, падал сверху, настигал из-под земли, лесное эхо множило, удесятеряло его, и он гвоздил, гвоздил панически бегущие тени.

— Ах-ха-ха-ха-ха-ха!..

Тени перебежали через мост, и вдруг вторая из них упала. Дьявольский хохот оборвался, ребята слышали только, как громко стучат их сердца. Бежавший первым остановился, потом вернулся и наклонился над лежащим.

— Ой, — шепнула Юка, — неужели умер?

Второй человек помог упавшему встать, но тот, повидимому, стоять не мог и снова осунулся на землю. Тогда первый поднял его, взмостил себе на закорки, и оба скрылись в тени вишняков.

— Ну-ну! — сказал Антон и покрутил головой.

— Да, Толя, — сказала Юка. — И как только ты такую гадость сумел сделать? Ведь это, если не знать, это же ужас! Это прямо с ума сойти можно!..

Толя был очень доволен результатами своих трудов, и его уязвило такое отношение товарищей, особенно Юки.

— Самые радикальные лекарства, — басовито сказал он, — сильнодействующие!

— За такое лекарство… — сказал Антон.

— Ладно, пошли, — оборвал Толя.

Они сняли магнитофон, уложили в рюкзак, и Антон снова надел его на плечи. Возвращались той же кружной дорогой. Немного не дойдя до лесничества, Юка и Толя свернули к Соколу, Антон направился к дому Харлампия.

Если переходить через Сокол посуху, то есть там, где когда-то был порог, а теперь просто торчали сухие камни, Дом туриста нельзя было миновать. Они издали заглянули во двор. Под деревом стояла переносная койка, и лежащий на ней человек громко храпел. В тени, отброшенной деревом, прохаживался человек с ружьем на плече — это был Бабиченко.

То ли сказалось нервное напряжение и усталость, то ли в души их закрались наконец запоздалые сомнения насчет разумности и последствий сделанного, но Юка и Толя почти не разговаривали. Юка только спросила:

— Отчего он упал, тот человек? Неужели сломал ногу?

— На ровном месте? — фыркнул Толя.

— Ломают и на ровном…

Угрызения совести появились в конце концов и у Толи, хотя, в сущности, оснований для них не было, были ведь только предположения. Поэтому едва Юка легла рядом с Галкой, которая даже не шелохнулась, а- Толя очистил свою постель от сенной трухи и тоже лег, угрызения совести не помешали обоим мгновенно уснуть.