"Зеленая ветка мая" - читать интересную книгу автора (Прилежаева Мария Павловна)


44

Накануне в аудиторию пришел заведующий техникумом, седой, весь белый, с веерочками частых морщин к вискам. О нем знали, что в прошлом был передовым деятелем земских школ, страстным приверженцем Ушинского — Катю это по иваньковским воспоминаниям располагало особенно. Знали, что его ценит Надежда Константиновна Крупская, а это тоже всем студентам было приятно и лестно.

— Товарищи будущие учителя, — сказал заведующий, садясь и уютно кладя ладони на учительский столик, оглядывая всех добрыми, немного слезящимися глазами.

Он вытирал слезинки аккуратным белым платочком. Все было на нем аккуратно — костюм, сорочка, галстук, и Катя представляла его жену такой же белой старушкой, почему-то казалось ей, невысокой, полной, с мягкими заботливыми ручками, за десятилетия семейной жизни не сказавшей не то что грубого, чуть резкого слова.

— Товарищи будущие учителя, ходят неверные и вредные слухи, что вас будто бы ожидает чистка. Никакой чистки не будет. Но, готовя вас к ответственному поприщу народных советских учителей, мы хотим поближе познакомиться с вами, поговорить по душам о ваших взглядах на жизнь, планах, мечтах, может быть…

— А зачем комиссия из Москвы приезжает? — остреньким, как поскребок, голоском пискнула Клава Пирожкова.

— За тем, о чем я вам сказал. Не возбуждайте и не будоражьте себя, друзья. Будьте искренни и откровенны и злого не ждите.

— Дипломатия. Успокаивает, — авторитетно заявила Клава, когда он ушел.

Она все делала вид, что знает больше других, на что-то все намекала, искала, с кем пошептаться.

— А ты чего празднуешь? — спросил Григорий Конырев, с толстым носом, наводящим на подозрения почти багровой краснотой, хотя всем были известны вегетарианство Конырева и толстовские взгляды.

— Мы что знаем, то знаем, — погрозила пальцем Клава.

Четвертый курс приглашался для собеседования в вечернюю смену.

— Катеринушка моя! — преувеличенно весело восклицала Лина. — Заведующий, да товарищ Камушкин от комсомола, да Савельева, то есть я, от студкома — вот и комиссия. Да из центра какая-то тетка. Будь хоть ведьма — трое против одной, ясно! Пока.

Сдвинула на затылок шапку-ушанку и исчезла.

В коридоре вестибюля толпились четверокурсники. Катя пришла с опозданием. Небольшим, но рассчитанным. «Не думайте, что волнуюсь. Нисколько. Не придаю ни-ка-кого значения!»

— Ведь знаешь, что тебе по алфавиту близко, ну что же ты, где твоя сознательность, право? — попеняла староста курса, серьезная, положительная девица, ужасно озабоченная тем, чтобы четвертый курс был образцовым, показывая во всех случаях пример дисциплинированности.

— Извини, пожалуйста.

— Ладно, все равно нарушен алфавит. Жди. Скоро пойдешь.

Староста выкликала по списку, кому идти в пугающую, таинственную комнату, где заседала комиссия.

— Как представителя из центра зовут? — спросила Катя.

Никто не знал.

«Инспектор Н. Н.», — назвала про себя Катя, как иногда называет своих героев Тургенев. «Господин Н. Н.». «Госпожа Н. Н.».

Вышел, вернее, вылетел, будто пинка дали в зад, Григорий Конырев, распаренный, как из бани, с одним выпученным, другим резко скошенным глазом, в которых стояла какая-то разбойная лихость.

— Что? Что? Что? — мгновенно окружили его. — Да рассказывай же, Конырев, Гриша, блаженный, чудак!

— Если у человека свои, не в общую дуду, убеждения, значит, блаженный? Пусть блаженный. Не скрываю своих взглядов. Не прячусь. Отвергаю церковь. Государственную власть. Армию. Войны. Никого не насилую и не желаю, чтобы надо мною учиняли насилия.

— Какие над тобой учинили насилия?

— Хотели. Потребовали подписку, чтобы после техникума ехал, куда назначат. Отказываюсь. Наотрез. Не желаю. Желаю жить своей волей. Служу народу где хочу, как хочу.

— А сейчас?

— А сейчас, вернее, завтра — до свидания, братцы, может, прощайте. Котомку на плечи — и в Ясную Поляну. Там дерево бедных… Погляжу. Пойду пешком по земле, как Горький. Поучусь не по книжкам.

— Екатерина Бектышева!

Катя вошла в комнату. Обычный кабинет заведующего. Портрет Ушинского на стене. Катя незаметно кивнула ему. Подмигнула члену комиссии Лине, это уж совсем незаметно. Поклонилась заведующему.

Во главе с ним за столом восседали чрезвычайно серьезные члены комиссии Лина и Камушкин. И инспектор Н. Н. Женщина средних лет, в темно-сером жакете мужского покроя, с тяжелыми плечами, короткой шеей.

От нее-то и шла, видимо, та волна чего-то враждебного, что мгновенно почувствовала Катя. Из-за нее-то обычный кабинет заведующего сегодня был необычен.

Она вся была тяжелая, мощная. На большом, почти квадратном лице за толстыми стеклами очков круглые глаза, неподвижно вперившиеся в упор, с подчеркнутой пристальностью. Говорят, глаза — зеркало души. Ее глаза не зеркало — щупальца. А душа пряталась, нераспознанная. Впрочем, эта веющая, как из погреба, стужа…

— Екатерина Платоновна Бектышева, — дружески представил заведующий.

— Да-а, — неопределенно протянула инспектор Н. Н.

Открыла потертый рыжий портфель и вынула… Что бы вы думали?

— Что это? — не сдержась, воскликнула Катя.

— Вам лучше знать.

— Позвольте… — недоуменно начал заведующий.

Лина вытянулась, давая Кате знаки: «Спокойно! Держать нервы в узде».

— Наш образованный и одаренный преподаватель психологии Федор Филиппович… — начал заведующий.

— При чем психология? — прервала инспектор.

— Федор Филиппович — старожил наших мест, страстный любитель природы и поклонник художника Нестерова, которого знавал и видел мальчишкой, когда художник задолго до революции приезжал к нам рисовать свои знаменитые картины.

— Картины? Это икона.

Инспектор Н. Н. держала за кончики Катину репродукцию «Отрока Варфоломея».

— Эта картина Нестерова хранится в Третьяковке, — убеждал заведующий, вдруг погрустнев и разом как-то сильней постарев.

— Знаю, — наклонила голову инспектор Н. Н., причем подстриженные волосы повисли вдоль щек. Она подняла голову, русые пряди вернулись на место. — В Третьяковской галерее хранится многое из прошлого и старинные иконы тоже. Ваш преподаватель не мог выбрать для демонстрации что-нибудь другое, идейное, а не монаха с венцом? Да, а кроме того… нам стало известно, ваш преподаватель учит психологии по учебнику заграничного буржуазного ученого. Что за выдумки? Разве у нас своей, советской психологии нет? Нам известно, что он… у него и в семье разложение?

Заведующий недоуменно и подавленно слушал вопросы, не отвечая, и только горький укор и стыд — да, стыд! — отражались на его потупленном лице с веерочками морщин у висков. Откуда инспектору все это известно? Кто осведомил и зачем?

Члены комиссии замерли, чуя, творится что-то неладное, и не зная, как в данном случае себя повести.

— Где вы взяли мою репродукцию? — перебила Катя инспектора.

— Вас не касается.

— Репродукция висела у меня над тумбочкой. Я не заметила, что ее нет… украли.

— Ах! — громко ахнула Лина.

Инспектор Н. Н. положила «Отрока Варфоломея» на стол, сняла очки — протереть, и глаза ее без очков оказались белесыми, щупающими вслепую, а нос совсем пуговичный, и над носом красная полоска от дужки. Маленький носик на большом белом лице.

Кажется, она поняла, что хватила лишку по части бдительности, и обратилась к заведующему голосом, металл в котором неожиданно сменился свирелью:

— У нас еще будет время пообщаться, я надеюсь обогатиться вашим выдающимся педагогическим опытом.

А Катя взяла со стола своего «Отрока» и с этого момента бесповоротно знала: снисхождения не будет. И почему-то волнение отпустило ее, и она равнодушно ждала, что дальше.

Инспектор Н. Н. как бы не заметила дерзкого поступка Бектышевой, оставила «Отрока» в покое.

— Кто ваш отец?

Ну, конечно! Когда-то, помнит Катя, предсельсовета Петр Игнатьевич задал этот вопрос, а баба-Кока, не дав ей ответить, торопливо сказала, что у Катерины Платоновны ни матери, ни отца, ни сестер, ни братьев.

Баба-Кока хитрила, даже она, даже с ним, Петром Игнатьевичем! Было неприятно. Несколько дней Катя дулась на нее.

«Э! Милочка моя, понапрасну на рожон одни дураки только лезут», — с обычным своим здравым смыслом и легкостью рассудила баба-Кока.

— Где ваш отец! (уже не кто, а где?)

— Не знаю.

— То есть?

Молчание. Равнодушное и вместе с тем дерзкое.

Инспектор снова сняла очки, щупая подслеповатым взглядом худенькую, закрывшуюся на замок, несносную своей закрытостью девчонку.

— Отвечай! — прикрикнула член комиссии Лина Савельева.

Заведующий ласково:

— Екатерина Платоновна, вспомните, что я говорил.

— Бектышева, вы не знаете, кто и где ваш отец? — в упор, читая ее въедливым взглядом, повторила вопрос инспектор Н. Н.

Заведующий ласково:

— Случается, что и не знают. Всякое случается.

— Где мать?

Молчание.

Заведующий мягко и грустно:

— Екатерина Платоновна, отчего вы не хотите отвечать?

Катя опустила глаза. «Белый от седины, благородный, добрый ученик и последователь моего Ушинского, не спрашивай, не надо».

Инспектор Н. Н. придвинула кипу папок, взяла верхнюю. Катя успела прочитать: «Личное дело Бект…»

Тощая папка. В ней ничего. Никакого личного дела. Две бумажки, правда, с печатями. Одна о том, что тов. Е. П. Бектышева уволена из Иваньковской школы по сокращению штатов. Другая — приглашение Сергиевского педагогического техникума. Не персонально ей, но так или иначе приглашение.

У! Какой убийственной стужей дохнуло от инспектора Н. Н. — как из погреба.

— Бектышеву приняли без документов! Ни заявления. Ни анкеты. Ни метрики. Ничего.

Заведующий, взяв из папки бумажку:

— Позвольте… Справка о сокращении. Вы ведь знаете, почти весь наш вновь открытый четвертый курс состоит из сокращенных учителей преимущественно окрестных сельских школ. Справка о сокращении — это значит год педагогического труда в семнадцать лет. Это значит… Зачеркивать нельзя, несправедливо… безнравственно…

Он вынул из нагрудного кармашка чистый платочек, встряхнул и вытер слезящиеся глаза, и все увидели: его стариковские, морщинистые руки дрожат.

— Бектышева — лучшая студентка курса! — воскликнула член комиссии Лина Савельева.

— Бектышева активно участвует в организации литжурнала «Красный педагог», — сказал секретарь комсомольской ячейки Коля Камушкин. (Хотя это участие пока только намечалось на будущее.)

Инспектор Н. Н. уловила что-то в настроении членов комиссии для своего инспекторского престижа опасное. Нельзя игнорировать настроение масс, надо быть гибкой. И голосом, в котором снова зазвучали свирели и флейты, задала Бектышевой новый вопрос.

Вопрос был задан для смягчения напряженной обстановки, улаживания конфликта. Инспектор Н. Н., снисходя к юности Е. П. Бектышевой, предлагает ей мировую, вот что это было.

— Вы пошли работать учительницей по призванию, товарищ Бектышева?

Бектышева молчала. Ей кидают мостик. Возьмись за перильца и шагай через пропасть. Спасайся. Лихорадочная борьба шла внутри нее. Катя, решай. Вспомни бабы-Кокино легкое, трезвое: «Понапрасну дураки одни на рожон лезут». Не лезть? Смириться? Взять протянутую тяжелую руку? Катя, решай.

Но она так ее не любила, инспектора Н. Н. в темном жакете мужского покроя, инспектора Н. Н. с маленьким носиком между толстых стекол очков! Не любила. И протянутой руки не взяла.

— Бектышева, вы по призванию пошли?

— Я пошла в учительницы потому, что нам с бабой-Кокой… моей бабушкой в городе нечего было есть. А в деревне нас кормили миром.

— С ума сошла! — почти заорала Лина Савельева, позабыв о том, что она член комиссии, позабыв о всех своих высоких званиях и должностях. — Что тебе из Иванькова пишут? Другой учительницы знать не хотят, ждут, умоляют… Катерина, читай сейчас же письмо из Иванькова, цитируй.

— Я не взяла с собой письмо.

— С ума сойти! Божья коровка. Совсем защищаться не умеет, совсем!

Между тем с инспектором Н. Н. произошла метаморфоза. Вновь закаменело большое лицо, вновь сквозь толстые стекла очков шарили щупальца.

— Защищаться? — прозвучал металлический голос. — От кого? Защищаются от врагов. Член комиссии товарищ Савельева, думайте, что говорите.

— Можно мне? — поднял руку, как школьник, оробевший в этой сложной ситуации, впервые избранный секретарем только созданной комсомольской ячейки, неопытный, неотесанный Коля Камушкин. — Я хочу сказать, что хотя не на одном курсе с Бектышевой, что она… Я, как секретарь комсомольской ячейки, подтверждаю: Бектышева — сознательный товарищ, дисциплинированный…

— И те де. И те пе, — вставила инспектор, не скрывая иронии.

— Я хочу сказать, она талантлива… Вот глядите. — И он развернул газету, в которой сложены были статьи и заметки для будущего издания, пока в небольшом количестве, всего на треть номера, но Коля Камушкин старательно их собирал и хранил, горячо веря в создание литературно-художественного и общественно-политического рукописного студенческого журнала «Красный педагог».

Среди материалов Катины стихи. И наивный, неопытный, неискушенный секретарь комсомольской ячейки Коля Камушкин передал инспектору Катины стихи со словами:

— По-моему, талантливо. И еще она обещала нам прозу.

Какое-то движение прошло по лицу женщины в толстых очках, любопытство, быть может.

С неприветного, нахмуренного неба Звездочки-снежинки белые слетают И на серую нерадостную землю Падают и тают. С вышины несясь, резвяся и играя, Грязной осени они не знают. И с далеких облаков слетая, О земле мечтают. Но снежинок неприветливо встречает Земля, старая, усталая, больная. И снежинки землю проклинают, Умирая. Так мечты мои, в тиши рождаясь, Радость мне и счастье обещают. Но, с убогой жизнью повстречаясь, Как снежинки, тают.

«Плохо, плохо! — думала Катя, слушая металлический голос и чеканное чтение инспектором ее, Катиных, жалких стихов. — Разве это похоже на то, что я чувствовала в тот вечер? — думала Катя. — Разве хоть немного похоже? Как я смела так написать, так сусально? Блок, Есенин, простите меня!»

Инспектор дочитала стихи и, как прессом, накрыла ладонью листок на столе.

— Это учительница! Кому мы доверяем воспитание наших детей! Черт знает что! Извините, но действительно черт знает что! Советской власти идет пятый год, а она…

— Позвольте, но юности свойственно… — попробовал вмешаться заведующий.

— Есть юность и юность. Такая юность, — она вытянула на Катю карающий перст, — такая юность нам чужда. А у вас, товарищ Камушкин, притупилась политическая зоркость. Вникните, что она пишет: «Но, с убогой жизнью повстречаясь»… Это наша-то жизнь убогая, а? Я вас спрашиваю, а?

— Можно идти? — сказала Катя и, не дожидаясь ответа, повернулась идти. Вспомнила, поклонилась заведующему.

— Тут, сколько ни скреби, до красного не доскребешься, — отчеканил ей вдогонку металл.

Первое, что Катя увидела, выйдя из кабинета заведующего, было сияющее остренькое личико Клавы. Если кто хочет увидеть, как сияет зло, поглядите на Клаву. Зло может ликовать, торжествовать, праздновать.

— Что? Что? — послышалось со всех сторон.

— Я говорила! — ликовало хитренькое, изворотливое Клавино зло.

— Все хорошо, — улыбнулась Катя. И откуда только силы брались играть роль победительницы у этой артистки?! — Все хорошо.

— Пирожкова! А ты болтала… — сказал кто-то недоуменно и с нотками освобождения в тоне.

И Катя услышала. О! Какие суровые уроки преподносит ей жизнь, как закаляет!

— Ничего не болтала! — услышала Катя Клавин тоненький и скребущий, нет, не скребущий, торопливый голосок: — Я говорила, что… Я беспокоилась. Я за всех беспокоюсь. Мало ли что. Я Бектышеву со школы знаю. Она всегда у нас в первых была.

Катя быстро выбежала из коридора возле кабинета заведующего. Она бежала деревянной лестницей вниз со второго этажа, громко стуча по ступеням разношенными, еле живыми туфлишками.