"Зеленая ветка мая" - читать интересную книгу автора (Прилежаева Мария Павловна)


42

— Идея! Катерина, выступишь на открытом комсомольском собрании с докладом.

— О чем?

— Как о чем? Да это же наглядный урок современной жизни со всеми ее противоречиями! Соображай! Что пишет учитель? Классовая борьба бушует. А ты? Живой свидетель. Не имеешь права молчать. Обязана рассказать агитационно и красочно, пробудить в комсомольских сердцах еще сильнее ненависть к старому строю. Катька! — вдохновлялась Лина, размахивая письмом. — Этот документ из Иванькова для агитатора клад. Кстати, и ты представишься комсомольским и беспартийным массам в выгодном свете.

— Хи! Вот она, главная цель, — хихикнула Клава.

Тощая, несмотря на деятельность в кухонной комиссии, с осиной талией (чем немало гордилась), она укладывала перед зеркальцем жиденькие косицы в эдакие фигурные кренделя над ушами, безучастная к разговору, между тем не пропуская ни слова.

— Спиной повернулась, а слушаешь… Что за цель?

— Ясная. Бектышеву представить в выгодном свете.

— На положительных примерах учимся, — хладнокровно отбила Лина атаку. — И в чем ценность, Катя, ставим вопрос нешаблонно. Ищем творческий подход к воспитанию комсомольской идейности.

— И чем тебе Бектышева так уж нужна, что больно тянешь наверх? Кумовство?

— Ой язва! Ой белобрысая язва!

Лина кинулась с явным намерением залепить белобрысой язве пощечину или вцепиться в кренделя над ушами. Впрочем, до потасовки едва ли дошло бы — девицы ведь комсомолки, не кто-нибудь, — но все же Клава схватила пальто в охапку и пулей из комнаты. Гнаться коридором за язвой Лина не рискнула, помня свое общественное положение: член студкома как-никак и так далее.

Постояла у двери, раздувая щеки.

— У-уф! С этой дубовиной шагай в социализм, а? Живи в одной комнате, спи рядом на койке. Катерина, о письме договорились. Подбери побольше художественно-сильных деталей к докладу. Да втягивайся ты в общественную жизнь наконец, Катерина! Вон Клавка и та актив. Да! Надо поэффектнее тему собрания объявить: «Сельцо Иваньково как типичный пример мужественной борьбы коммуниста за светлое будущее», или «Сельцо Иваньково как типичный пример… как пример…». Ладно, придумаем.

И с Максимом обсуждали письмо из Иванькова.

Холодная, неуютная осень никак не кончалась, давно пора снегу, а все дождило, сырые туманы вязко кутали монастырские скверы, клочьями свисали между голых ветвей.

В любую погоду, в дождь и слякоть, Максим поджидал Катю под крышей широкого гульбища — галереи, по-нашему, тянувшейся вдоль трапезной. Катя прибегала без опозданий, зная, что час есть час, и ни секундой дольше.

Гульбище безлюдно, безмолвно выстроились опорные столбы, держа крышу; тихо, сумрачно, и невольно Катя с Максимом вели разговоры полушепотом. Впрочем, когда вспыхнет спор, голоса повышались. Разговоры об Иванькове, как ни странно, почти всегда были спорами. Спорили о Петре Игнатьевиче. Для Кати он живой человек. Вспыльчивый, резкий, но справедливый, но добрый. Для Кати Петр Игнатьевич — впервые узнанный ею живой большевик. И разве забыть его дружбу с бабой-Кокой? А Максим Петра Игнатьевича без снисхождения судил.

— Председатель Совета, а возле себя вора и кулака проглядел! Хорош руководитель! Не заметил, как кулак богатеет. Не заметил, как жена учителя, пропавшего без вести, прибитой ходит. Чего боится? Кого прячется? Задуматься можно бы. А комсомольская ячейка где у вас на сельце? Не успели? Отсталое ваше Иваньково, к социализму не семиверстными шагами идет, а «а обе ноги хромает.

— Значит, ошибся, сразу тебе и конец? — спорила Катя. — Петр Игнатьевич проглядел расхитителя, но сам и исправил ошибку, сам признался на сходе.

— Признаваться да каяться мы умеем, — спорил Максим. — А ты, если ты руководитель…

— По-твоему, руководитель святой?

— Если ты руководитель, не поспи, недоешь, гляди в оба глаза.

— Он и глядел в оба глаза.

— Слепые глаза у него: что надо, не видят.

— Не смей о Петре Игнатьевиче так судить! Не известно еще, будет ли жив…

Максим смущенно умолк. Они молча шагали по гульбищу из конца в конец. Где-то вдали отдавалось эхо шагов.

Зима стала вдруг. „Проснувшись рано, в окно увидела Татьяна…“

В окно видны побелевший за ночь двор, изразцовое убранство Чертогов, растопыренные сучья деревьев, задумчиво одинокая елочка возле собора — все бело, бело, бело и чуть синевато, потому что заря еще не поднялась за стеной и не поднимется: стена высока, в монастырском дворе не видно утренней зари, сразу солнце.

Прочь одеяло! Раз-два-три, небольшая гимнастика.

— Лина, просыпайся! Зима!

— Ну и что?

Лина села в кровати, сладко зевнула во весь рот, хрустнув челюстями, протерла глаза. Клавы нет, испарилась. После той ссоры она старалась пораньше испаряться. На лекциях держит дистанцию, разрыв отношений.

…Что на свете праздничнее первого зимнего утра? И блеск, и свет, и чистота, и даже неловко ступать на эту легкую воздушную белизну и оставлять влажные следы разношенных туфель, не совсем подходящих для зимы, но других нет, спасибо за эти.

Очухавшись после сна, досыта назевавшись, Лина тоже впала в лирическое настроение.

— Эх, Катя, пролетит незаметно зима, и снова рассеемся в разные стороны. Но теперь не то… Я тебе откроюсь, только, чур, ты мне тоже. Катька, любовь у меня! Пролетит зима, к окончанию курса поженимся. Решено и подписано. Знала бы, какие он мне слова говорит! „Ласточка…“

Катя покосилась. „Ласточка“! Крепкая, складная, с большими крестьянскими руками, решительным шагом, активистка, член студкома… Ласточка!.. Но она расцвела. Ты заметила, Катя, она расцвела? Круглый румянец на щеках — сущие розы. А брови? Ты заметила, брови потемнели, как два темных крыла.

Они шли вдвоем на лекцию обычной дорогой, от лавры через базарную площадь, под гору, затем Московской улицей, затем в переулок — словом, ежедневным путем, мимо деревянных, в три окна по фасаду домов, вовсю дымящих печных труб. Обычно, как всегда. Но снег, снег…

— Еще, Катя… да разве все передашь! И откуда он слова такие дорогие берет? Университетов не проходил. А обнимет… Нет, про это не буду. Я его слушать люблю, как он клянется в вечной любви. Твой тебе клялся, а, Катя?

„Снег, снег. Белый, блестящий, усыпанный блестками с детской рождественской елки. Вон едет мужик на телеге. На санях в первый день рано, а овчинный полушубок надел. Как весело горит на солнце новенькая желтизна полушубка! Чудесное время — зима! Наверное, скоро прилетят и снегири. Мои снегири с красными грудками, зимние цветы на голых ветвях…“

— Кончим курс, Катя, и будем с тобой женами командиров, советских специалистов-электриков, — продолжала строить планы Лина. — Только я не очень-то над собой командовать дам. Он свое дело знай, а в семейной жизни я командирша. Катя, твой красиво тебе в любви признается? Поделись. Из дружбы поделись, хоть немного… Ну же, ну! — нетерпеливо понукала Лина. — Катя, откройся, из дружбы, ведь подруги же мы!

„Твой милый образ, незабвенный…“

Тихо, не поднимая глаз, Катя начала:

Твой милый образ, незабвенный, Он предо мной везде, всегда, Недостижимый, неизменный, Как ночью на небе звезда…

Лина ахнула:

— Он… Максим так тебе объясняется? Стихами? Сочиняет стихи?

— Это Тютчева стихи.

— А-а, — слегка разочаровалась Лина, неясно представляя, кто такой Тютчев, нашего времени стихотворец или прошлого века. — А свои слова Максим говорит?

— И свои слова.

— Как? Что? Да ну же, Катя?

— Моя дивная сказка…

— Сказка… дивная… — зачарованно вторила Лина.

— Несказанная мечта…

— О-о-о-о! — простонала Лина. — Вот уж никогда не подумаешь, чтобы Максим, на вид совсем деревянный, говорил такое… „Несказанная мечта“… Даже лучше моего.

Они уже недалеко от педагогического техникума. Обгоняя их, спешили первокурсники, боясь опоздать; солидно шествовали старшие, мало беспокоясь, что скоро звонок.

Я помню чудное мгновенье: Передо мной явилась ты… —

читала Катя.

Лина стала, пусть скоро звонок, в изумлении сдвинула темные крылья бровей:

— И это? Ой, Катя! А ты скрытничала. Ой, скрытная ты! За что я с тобой сдружилась, сама не пойму. Совершенно противоположные типы: я вся на виду, ты вся запертая.

Прерывая ее бурное изумление, в техникуме в самое время зазвонил звонок, слышный на улице: „За учебу. Личные дела в сторону, за учебу!“

И Катя ринулась на учебу, оставляя позади изумленную Лину.

„Зачем я ей напридумывала? Ничего подобного не было, хоть чуть-чуть похожего не было… Любовь? Что такое любовь?“

Удивительно! Катя не помнила художника. Или смутно-смутно. Красивый? Да. А еще? Она помнила чувство восторга, какого-то всю ее пронзившего счастья, будто плывешь под небесами среди звезд, да, не смейтесь, „по небу полуночи ангел летел“. Все перестало быть, ничего нет, только восторг, всю тебя захватившее счастье; она даже не откликнулась бабе-Коке, не догадалась, что баба-Кока умирает, и слушала, слушала необыкновенное, что в ней поет, и если бы он позвал… Это любовь?

— Катерину Платоновну Бектышеву прошу сообщить, какой из двух предложенных мною методических приемов она избрала и почему?

Катя! Куда тебя унесло? Вернись в действительность. Ты на лекции по методике математики. Низенький горбатый методист с болезненно-желтым лицом вытирает несвежим платком пальцы в мелу и глядит на нее печальными глазами горбуна. Какие-то цифры и формуды написаны на доске. Что-то надо решить. Что-то подсказывает Лина, загородившись от методиста рукой. Хихикает Клава, довольная посрамлением усерднейшей, неизменно успевающей по всем предметам Катерины Бектышевой, „украшения четвертого курса“.

И звонок не спасает. До звонка к концу урока еще порядочно времени. Можете размышлять дальше, Катерина Платоновна, в журнале поставлена закорючка, обозначающая невнимание, несообразительность и пр., и горбатый методист с печальным лицом укоризненно качает головой.

„Сегодня на гульбище не приду. Не жди. Кончено. Бесповоротно. Встречаться просто так, без любви? Где то счастье, то чудо? Сегодня не приду или… приду под самый конец и скажу… Что сказать? Не пойду. Разве бывает любовь без слов, без красивых слов, нежных слов? Все кончено. Никогда больше не приду на гульбище“.

Она опоздала на четверть часа. Всего на пятнадцать минут. Это много — пятнадцать минут, когда у тебя один час, и ни секундой дольше.

Где же снег? Первый, чистейший, пышный, легкий, усыпанный елочными блестками? Где зима? Под ногами хлюпало. С крыш текло.

Максим кинулся к ней:

— Думал, заболела.

Схватил обеими руками за плечи и несколько мгновений, а может быть долго, глядел в глаза, почти сурово, потом смягчаясь, теплея.

— Боялся, заболела…

И привлек, больно прижал к груди.

— Не надо. Не смей.

Он тотчас отпустил.

„Без слов. Ни красивого слова, ни нежного слова“.

Грязный, сырой, темный вечер. Темное гульбище. Опорные столбы немо выстроились, как часовые.

— Странно, — сказала Катя. — Странный мне все снится сон. Один и тот же повторяется. Иду. Какая-то незнакомая местность. Дерево среди поля, одно какое-то незнакомое дерево. Вдруг небо темнеет, все темнеет вокруг, а дерево начинает шататься и биться, вскидывает сучья вверх, будто руки, будто молит. И я оглядываюсь и вижу: черная туча низко несется по небу, сейчас накроет меня. Я хочу бежать, а ноги не бегут. И такой ужас, ужас! И от тучи, и от того, что дерево будто кричит. Такой ужас. И… просыпаюсь.

— Старухи сны перебирают по праздникам на завалинках от нечего делать, — сказал он с кривой усмешкой, не глядя.

— Какой же ты нечуткий, грубый, — гневно изумилась она.

— Какой есть.

Она быстро пошла прочь, наклоня голову. Под ногами чавкал растаявший снег.