"Зеленая ветка мая" - читать интересную книгу автора (Прилежаева Мария Павловна)35Врата — глубокий свод древних стен, когда-то крепостных, с боевыми башнями и узкими щелями бойниц. Тяжелый, увенчанный как бы шлемом собор; пятиярусная, устремленная ввысь колокольня; храмы, часовни; келейный корпус с шатровыми крыльцами; обнесенное просторной галереей, по старинному гульбищем, все в затейливой лепке и росписи, двухэтажное здание из кирпича и белого камня, как после узнается — трапезная. Троице-Сергиевский монастырь. Как? Опять монастырь? Это уже слишком! Выдумки. Никто не поверит. Между тем это были не выдумки, а истинная правда. Опять монастырь, Троице-Сергиевская лавра. Катя изумленно рассматривала храмы, церковки и разные здания, расписанные, убранные лепкой, фронтонами, арками. Подавленная происшедшим в дороге, с тяжелым сердцем вступала она в тесно застроенный монастырский двор. Неужели и здесь было то же, что узнано в Александровском первоклассном девичьем: деспотизм монастырских властей, смиренность и потаенный разврат лицемерных монахов и монашек и искалеченные жизни, как Фросина?.. Скоро Катя заметила в монастырском дворе тут и там следы разоренности: поваленную садовую решетку вокруг бывшего когда-то цветника, неподметенные дорожки, кучи хлама и мусора. Она поискала скамейку и, не найдя, села на темную, заросшую плюшевым ковром надгробную плиту возле храма. Здесь, в лавре, общежитие педагогического техникума. Она у цели. Болела нога. Чулок на разбитой коленке взмок от крови. Надо бы перевязать, хочется пить. Пересохло во рту, так хочется пить… Быстро опускался августовский вечер. Не опускался, а подползал от косматых кустов меж могилами, от мраморных плит и надгробий под раскидистыми кронами лип, от кладбищенской, не просыхающей за лето холодной земли. Сама не заметив того, Катя забрела на кладбище. Небольшое монастырское кладбище возле храма, где когда-то, наверное, погребались высокие духовные лица да посадские именитые граждане за порядочный вклад в монастырскую кассу. Небо над шатрами деревьев еще не погасло, еще светлело сквозь ветви, а кладбище уже окутывал осенний сумрачный вечер. Мимо невысокой кладбищенской оградки, глухо топая коваными сапогами по каменным плитам мостовой, промаршировал отряд, человек двадцать, в военных шинелях. Откуда-то с другой стороны храма донеслись девичьи голоса. Катя пошла на голоса, кусая губу от боли. Распухшая коленка горела, словно ее пекли на раскаленных углях. Голоса доносились из трапезной. Девушки вышли оттуда гурьбой и сбегали во двор по широкой лестнице; несколько смешливых, беспечно болтающих девушек, видно жизнь их ничем не была омрачена. Так представилось Кате, бедной Кате, издали с завистью глядящей на них. Вот рассеются сейчас, как появились, и бросят ее, беспризорную, посреди разрисованных, как игрушки, церквей. Но тут произошло нечто столь поразительное, что иначе как чудом нельзя назвать. Бывает, в самые наши тяжкие и горькие дни негаданно привалит удача. Ты тонешь, идешь ко дну, истаяли последние силы, и в эту-то именно роковую минуту тебе нежданно кидают спасательный круг. — Катя! Катька Бектышева! Катя! — разнеслось на весь монастырь, и из девичьей стаи вынесло Лину Савельеву. Она! Крепкая, плотная, с толстой русой косой, не знающая сомнений командирша Лина Савельева, верховод их недавних школьных затей, глава всех ответственных мероприятий. — Катька, ты к нам? Ура! Девочки, новенькая, свойская, наша, я ее насквозь знаю, ручаюсь. Ой, да какая ты, Катя… вся перемазанная, где ты так извозилась? — Катин вид на секунду Лину смутил. Но не дольше секунды. — Ладно, идем. И через пять минут они очутились в маленькой комнатке бывшего келейного корпуса, теперь общежития Сергиевского педагогического техникума. Здесь изголовьями к стене стояли в ряд три железные койки: две со взбитыми подушками, опрятно застеленные вместо пикейных одеял простынями, одна незастеленная, с голым, из мешковины матрацем. — Тебя дожидается, — сказала Лина. — Мы с Клавкой пока вдвоем, ты будешь третьей, устраивайся. Будто предчувствовала, место для тебя сберегла! Мы с Клавкой Пирожковой комнату эту боем отбили, у других окна в стену уперлись, а наши во двор глядят, красота! Сокращенная? Ясно. И мы. Нас в январе сократили, а мы, не будь дуры, тут же сюда, на подготовительные курсы и без экзаменов в техникум. Выкладывай! — приказала она. — Да не прячься. Все, без утайки. И по-бабьи поджала щеку ладонью, другой подперла локоток, жалостливо слушая Катин невеселый рассказ. — Великомученица ты, Катерина. Когда я тебя жить научу? Спекулянтку не распознала! Их за версту видно, если не вовсе слепа. А в школе сидела зачем, когда сократили? Приглашения ждала? Товарищ Бектышева, окажите милость, мечтаем просветить вашу непросвещенную голову, да? Так язвительно отчитывала Катю Лина Савельева, а сама между тем доставала из тумбочки оловянную тарелку с ячневой размазней на воде, кусок черствого хлеба. — Держу про запас. На случай незваного гостя. Ешь. И понеслась с жестяной кружкой за кипятком в кубовую. — Катька, Катька! Видела бы, как я культуру на селе у себя в красном уголке подняла! «Бориса Годунова» представляли. Я и режиссер и суфлер. Тустеп показала девчатам, революционные песни хором разучивали. За полгода дел наворочала — другая в две зимы не осилит. А под сокращение подвели. Ладно, государственная политика, смиримся. Против Совнаркома не попрешь, тем более папаня секретарь партячейки, лишнего покритиковать не даст, за косу оттаскает, пожалуй. Я и сама комсомолка. А ты думала! Не представляю, как жить безыдейной. Некоторое время она пытливо вглядывалась в Катю, соображая, должно быть, насчет ее, Катиной, идейности. — Втянем. Не вдруг. Проявишь себя на деле, тогда… А еще новость, ахнешь! И она достала из укладки, где хранилось белье, заверенную сельским Советом справку, официально и неоспоримо удостоверяющую год и место рождения Лины Савельевой. — И что? — не поняла Катя. — Как что?! Читай: «Лина»! Добилась. Теперь законно, не придерешься. Навек. Про Акулину забудем. Ну, все. С моим личным вопросом покончено. Займемся твоим. Твоя задача — экзамены. Для опоздавших последний срок послезавтра. Садись и зубри. Лина слетала куда-то, раздобыла толстенный учебник — «Историю педагогики». — Полистай, кое-что схватишь, а вызовут отвечать, пуще всего жми на пролетарский подход. Мы пролетарские учителя и так далее… Лина исчезла — она уже успела стать здесь членом студкома: «дел по горло, хоть кричи караул, каждый день заседаем», — а Катя уселась зубрить. …Профессор, с благородной сединой, глубокими бороздами морщин на щеках и набрякшими под глазами мешками, в белом накрахмаленном воротничке, подпиравшем бритый старческий подбородок, протянул на столе худые, жилистые руки с тонкими музыкальными пальцами. «Спросите об Ушинском. Ушинском. Ушинском», — мысленно внушала Катя. — Итак, что есть предмет педагогики? — Педагогика есть… есть наука о воспитании… пролетарском. — Гм. — Профессор пошевелил музыкальными пальцами, как бы перебирая клавиши. — Гм! Что вам известно о системе Фребелевских игр? Молчание. Безнадежное, не нарушаемое ни наводящим вопросом, ни ободряющим взглядом. Булыжник какой-то этот профессор! Классически дореволюционный тип. — Что вам известно о педагогических взглядах Руссо? О Руссо кое-что случайно было Кате известно, ответила более или менее связно. И даже более или менее к месту ввернула эпитет «пролетарский». После чего профессор снова перебрал воображаемые клавиши, помолчал и, безусловно с недобрым умыслом, наверняка для провала, пожелал узнать, представителем какого направления педагогической мысли является выдающийся ученый Наторп. За сутки Катя, пусть бегло, перелистала все триста страниц «Истории педагогики» и не нашла никакого Наторпа. Что еще за Наторп? С выражением застарелого утомления в лице, не переставая скучно перебирать пальцами, профессор сообщил Кате, что Наторп является представителем современной философской педагогики. Что философская педагогика, построяемая путем отвлеченных умозрений, утопична… — Зачем в таком случае мне о ней знать? — Гм… — Профессор оправил жесткие белые манжеты в рукавах пиджака, помедлил и холодно отпустил Катю. — Вы намереваетесь поступить на четвертый, специальный для учителей-практиков курс, не имея ни педагогических знаний, ни взглядов. В какие-нибудь четверть часа выяснилась полная непригодность Кати учиться в педтехникуме. Но ее не отчислили тут же. Ей дали лист бумаги и предложили написать сочинение. Экзаменовались опоздавшие — несколько девиц и один парень, некрасивый, с красным мясистым носом, к тому же косой на один глаз: правый глядел прямо, а левый бежал куда-то вбок. Все они, не лучше Кати, на педагогике провалились. Подвел представитель философской педагогики Наторп. Заодно и Дьюи, и Локк, и Руссо… — Будет ли это сочинение или отчет, как вам угодно. Вы можете рассказать случай из вашей школьной практики. Кто что хочет. Дав такое задание, преподаватель заложил руки за спину и не спеша стал прохаживаться по классу, погруженный в свои мысли. Подойдет к окну, постоит. За окном старый сад, листья клена на восток зарумянились, а на север еще по-летнему зелены. Слышен дятел. Осенний дятел. Неуловимым чем-то, какой-то грустноватой голубизной напоминает и небо о близости осени. Преподаватель постоял у окна и сел за стол, погрузился в книгу, не взглянув на класс, будто и дела ему нет до экзаменов. «Отчего вы все так равнодушны?» — подумала Катя. Чистый лист дешевенькой сероватой бумаги лежал перед ней на парте. Она погладила лист. Она любила бумагу. Вид бумаги вызывал в ней неясную радость. «О чем написать? Ведь им все равно. Да, он сказал, можно описать какой-нибудь случай…» Кате помнились и, наверное, во всю жизнь не забудутся зимние вечера, когда в сельце, вокруг, на полях, во всем мире такое безмолвие, такая чуткая морозная тишина, что на версту слышен тонкий хруст снега под ногами прохожего. Когда в небе, как фонари, зажгутся яркие звезды, ученики, до изнеможения и счастья накатавшись на салазках и деревянных коньках, со всех ног летят к ней, в ее школьную кухню. Щеки морозом нажгло докрасна. Глаза горят, как те фонари. Они усаживаются на полу вокруг лоханки с водой, куда время от времени отвалится из светца конец обгоревшей лучины. За лучиной надо следить. На эту должность назначается самый ответственный ученик, может быть будущий великий математик, может быть второй Лобачевский, а пока Федя Мамаев, из старших. Случалось, и он зазевается, упустит вовремя сменить лучину, лучина шлепнется в лоханку, шипя, погаснет, а лишнюю спичку жаль тратить, и они слушают впотьмах Катин рассказ о принце и нищем Марка Твена. Конечно, Катя не могла знать наизусть всего Марка Твена и приключения принца и нищего отчасти придумывала. Они оба были отважны и благородны, ее принц и нищий, и испытания их никак не кончались. Из вечера в вечер собирались Катины ученики у лучины. А потом… Тут Катя оставила на минуту перо и громко прыснула. Да, прыснула со смеху в кулак, да громко, на весь класс. Когда на нее нападал смех, она не могла удержаться. Чем неуместнее и неприличнее в данный момент был смех, тем больше ее забирало. Преподаватель поднял от книги глаза и в недоумении глядел на нее. Без слов. Видимо, очень уж был удивлен. Это ее отрезвило. Он моложе профессора, едва ли больше сорока. Наверное, тоже из бывших. Высокий, открытый лоб. Пышные, с коричневым отливом, небрежно откинутые назад и свисающие на виски волосы. Усы, тоже каштановые и пышные, над тонкими нервными губами. Белого воротничка и накрахмаленных манжет не видать, и пиджак довольно потертый. Но все равно, наверное, из бывших. Хотя что-то проглядывает в нем добролюбовское… Да, так вот… Жаль, но приключения принца и нищего рано или поздно окончились. Алеха Смородин опечаленно хлопал ресницами. Канючил: «Катерина Платоновна, а дальше-то что?» Все ребята канючили: «Катерина Платоновна, дальше давайте». Но она уже всю себя исчерпала, приключения нищего и принца окончились. Однажды под вечер, в тот час, когда у них с бабой-Кокой в комнате уютно топилась голландка, явился председатель. Ничего в том особого не было, он нередко захаживал, но нынче был какой-то особенный, на себя не похожий. Ноябрьской тучи хмурее. — Здравствуйте, — еле буркнул. Присел у печки на корточки, курит. — Изволите гневаться? — полушуткой спросила Ксения Васильевна. У нее с сельсоветом отношения были свободные. С Петром Игнатьевичем держалась, как говорится, на равных. — В точку, Ксения Васильевна. Гневаюсь. — И рявкнул, буквально рявкнул, раскрывая тем весь свой необузданный нрав: — Ты чему их, Катерина Платоновна, учишь? Катя смешалась, не понимала, молчала. Он вытащил из-за пазухи что-то похожее на колпак из газеты, с круглым отверстием посередке, клиньями вкруг отверстия. — Это что? — Что-о? — не понимая, повторили Катя и Ксения Васильевна. — Ишь непонятливые! Невиновны ни в чем. Как есть ни за что не в ответе! Глядите в таком разе, любуйтесь. И надел на голову колпак из газеты. — Ты, Катерина Платоновна, ребятам старорежимные сказки плетешь, а о последствиях думаешь? Что мы видим перед собой? Царскую видим корону. Алеха мой из газеты «Беднота» смастерил. Из нашей рабоче-крестьянской газеты корону вырезал, напялил и ходит. «Я принц». Это Алеха-то мой — принц? В короне! А? Ты, Катерина Платоновна, чего в башки им вколачиваешь? Ты куда их ведешь, распрекрасный педагог наш советский? |
||||||
|