"Зеленая ветка мая" - читать интересную книгу автора (Прилежаева Мария Павловна)


11

Вася сказал: они с бабой-Кокой не видят жизни, отгороженные монастырской стеной. Должно быть, да. Вот, например, только теперь рядом с афишей, где конный казак в папахе набекрень прокалывает пикой немца, Катя заметила на заборе другую афишу.

Воззвание Московского митрополита Макария:

«Бога бойтесь, царя чтите, а с мятежниками не сообщайтесь, каковых ныне много развелось на русской земле. Они снуют среди народа, чтобы обольщать его разными несбыточными обещаниями. Не слушайтесь их!»

Катя долго вчитывается в митрополичье воззвание.

Нехотя шагает в гимназию. Очередь у булочной, длинный хвост женщин, укутанных в шали. Хлеб выдается по карточкам. Но иной раз простоят много часов, иззябнут, измучаются — и зря. Не хватило на всех. Полхвоста разойдется ни с чем.

Раньше Катя не замечала всего этого: очередей, истомленных женщин, укутанных в шали. Им с бабушкой хлеб выдавали из монастырской пекарни. Фрося сбегает, принесет сколько надо.

Мясная лавка. Отчего нет очереди? А, вон что. Объявление на двери:

«Сегодня, во вторник, а также в среду, четверг и пятницу мясных продуктов в продаже не будет по случаю правительственного закона о мясопустных днях».

Монастырскую трапезную мясопустные дни не заботят. Там кушают рыбу. Мороженой, вяленой, копченой, соленой рыбы в монастырских кладовых и погребах припасено на год, а может, и два.

У монастыря огороды с выкопанным для поливки прудом. В погребах выстроены в ряд десятки бочек с квашеной капустой, солеными огурцами, мочеными яблоками, маринованными маслятами и рыжиками; на жердях висят пахучие связки сушеных белых грибов.

Монашенки любят вкусно покушать, и наливочки в потаенных шкафах по кельям хранятся, а для официальных угощений, когда прибудет к игуменье архиерей или иной чин из духовного начальства, тут уж достают из подвалов жбаны с крепкими старыми винами — от одной рюмки такое пойдет кружение голов, что… Впрочем, Катя знает все это понаслышке, своими же глазами на монастырском дворе она видит черные фигуры, бесшумно движущиеся, с постными лицами, опущенными взорами — что в них закрыто, не угадать.

Между тем дни идут своим чередом.

Позади и крещенские морозы, и сретенские, февраль в разгаре. Метели свищут в полях, скрипят растревоженные ветрами монастырские березы и липы, вдоль стен навалило сугробов аршина в три высотой, дорожками идешь, как по траншеям.

За гимназической партой Катя забывала о тяготах жизни, тем более что ей-то не приходилось стоять в очередях и голода испытывать не случалось. Разумеется, первой ученицей Катя не стала, но училась довольно прилежно, не отвлекаясь, как раньше, на сочинение повестей.

Критика бабы-Коки отбила охоту писать. Может быть, слишком скоро Катя сдалась? Значит, не хватает таланта. Талант требует подвига. Видно, Катя не способна на подвиги.

Она задумалась об этом на уроке рисования, закончив срисовывать с натуры глиняную копию древнегреческой вазы, которая в тетрадке ее получилась такой кособокой, что едва ли и на тройку потянет. Ах, отметки по рисованию мало беспокоили Катю. Художницей ей тоже не быть.

Хотя иногда вообразится что-то щемяще-красивое — тропа в ржаном поле, синие васильки, курчавые облака в небе. Или ночь и звезды над темным садом, когда Вася, вернувшись со свидания с докторской дочкой, влезет в раскрытое окно и тихо играет на пианино. А скособоченную вазу перерисовывать неохота. Скучно.

От скуки все и случилось.

Впереди сидела Клава Пирожкова и не скучала. Напротив, рисовала с необыкновенным усердием, что учителю-новичку, только со студенческой скамьи, конечно, нравилось. Она вовсю старалась показать, как увлечена рисованием. Покачивала головой, наклоняла то вправо, то влево, ее беленькая косичка тоже качалась вправо и влево, и вдруг Катя ни с того ни с сего, не отдавая отчета, что делает, взяла беленькую косичку и опустила кончик в чернильницу. Клава мотнула косичкой, чернильные брызги разлетелись в стороны, жирно шмякнулись на тетрадь соседки. Та заревела. Учитель приблизился к Катиной парте с испуганным и несчастным лицом. Бедняга, у него не было педагогического опыта, пуще всего он боялся уронить авторитет и оттого не осмелился вступить в объяснения с нарушительницей спокойствия в классе, а только тихо вытянул палец:

— К стене!

Зато после Людмила Ивановна обстоятельно занялась ее воспитанием.

— Ведь ты из хорошей семьи, твою бабушку знают в городе, она образованная и обеспеченная дама, желает, чтобы ты была подготовлена войти в порядочное общество. — Поблескивая пенсне в золотом ободке, классная дама со вкусом рассуждала о порядочном обществе. — Ведь у тебя папа — полковник.

Вспомнила и Катин реверанс — Катя купила ее реверансом. Людмила Ивановна знала и о Катиных повестях и вопреки бабушке одобряла Катин талант. В общем, она распекала провинившуюся Бектышеву не так уж сурово. Только под конец обратилась к Клавиной косичке и записала Катин проступок в дневник.

Необходимые воспитательные меры были приняты по отношению к Кате, она возвращалась домой, осознав свою вину, поэтому не было смысла рассказывать бабе-Коке о происшедшем.

Тем более, баба-Кока сегодня уезжала в Москву по делам на три дня: «Денежный вопрос надо выяснить».

Катя оставалась одна. Не совсем одна, Ксения Васильевна позвала домовничать Лину.

Безнадзорная, вольная жизнь! Делай, что хочешь. Гимназия остается, правда, за ними. Но после гимназии живи, как знаешь, делай, что хочешь. Пожелаешь — обедай, а не пожелаешь — пей чай с вареньем. Беги на каток или до вечера валяйся с книгой на диване. Три беспечных, самостоятельных дня!

Они улеглись спать с Линой вместе на бабушкиной широкой кровати, под ее пуховым одеялом, теплым, как печь. Темно, только в переднем углу кельи тихо светит лампада, узенький синевато-желтый огонек виден поверх невысокой перегородки бабушкиной спальни.

— Давай разговаривать.

— Давай.

— О чем?

— О любви.

Лина любила говорить о любви. Она постоянно в кого-то была влюблена, всякий раз на всю жизнь.

— Ну, познакомились, ходим по аллее Свиданий. Ну вот, первый день ничего. Второй — ничего. А на третий зовет: идемте на Серую, я там знаю одно прекрасное место под ивами. Я, конечно, — нет. А он молит, слышала бы — дрожь по телу, так молит. Я все — нет. Гордо. Знаешь, как гордость завлекательно действует! Скажи только «нет», ни за что не отступит. Томила-томила, под конец согласилась. Идем к Серой. А там ивы. Густые. Сели под ивами, все равно как под волшебным шатром, а речка журчит, и он берет мою руку, вот эту, левую, робко… Катька, неужели ты никогда не влюблялась?

Кате интересно, непонятно, ново и трепетно. В темноте виден блеск Лининых глаз. В темноте глаза у нее блестят, как у кошки или, если подыскать сравнение поэтичней, как светляки в ночном лесу.

— Не влюблялась? Никогда? Чудеса! Ты просто дура. И не целовалась? Ни с одним мальчишкой? Ни разу?

— Ни разу, — признавалась Катя шепотом, потому что эти сладкие и чем-то немного стыдные — может быть, своей тайной — слова о поцелуях и любви, не той любви, какой она любила Васю, а совсем другой, неизвестной, манящей, пугающей, слова эти радовали и мучительно смущали ее.

— Лина! Где ты встречаешь их?.. В монастыре мальчиков нет. В гимназии тоже нет.

— Ой, уморила! Ой, от смеха умру! — изумлялась неведению подружки, визжала Лина, подпрыгивая на бабушкиной мягкой перине, тузя кулаками подушку, не зная, что еще выкинуть от избытка жизни и юности. — Да на обеднях и всенощных ты разве мальчишек не видишь? Неужели ни единого в церкви на службах не высмотрела? Рыба ты, Катька, вот ты кто. Только дуры да рыбы не влюбляются, знай.

— Не хочу тебя слушать.

Катя поворачивалась к Лине спиной. Но слушать хотелось, и через минуту они мирились, и Лина посвящала Катю в свои пылкие чувства: ревности, разочарования и вновь очарования. Только имя поклонника оставалось в тайне.

— Катя, Катя, неужели тебе недоступна любовь? А ведь ты хоть и рыба, а глаза выразительные! И волосы волнистые, мне бы такие. А косы нет, чудно! Ни одной девчонки у нас в классе нет стриженой, одна ты, всё у тебя не как у других, какая-то ты ни на кого не похожая. И отчего это тебя ни один мальчишка не выберет?

Сон смаривал их на полуслове. Они засыпали. Им снились счастливые сны.

И вот за эти три дня отъезда Ксении Васильевны, когда у Кати все шло так легко и беспечно, случилось несчастье.

До устали наговорившись и намечтавшись вчера, подружки проснулись в воскресенье поздно, встали не сразу, а вставши, поделили хозяйственные дела: Кате жарить на керосинке яичницу, Лине идти за водой на колодец.

Она вернулась тотчас, с громом швырнула пустое ведро.

— Катя! Фросю увозят.

— Кто? Куда? Почему?

Черная толпа послушниц и монахинь безмолвно стояла у крыльца келейного корпуса. Седая от мороза лошадка, запряженная в розвальни, старательно хрупала в холщовой торбе овес. Юркие воробьи отважно ухватывали мимо лошадиной морды из торбы овсинки. Стайка снегирей перепархивала в кустах. Все мирно, обычно.

Но тишина! Неясная, гнетущая тишина черной толпы. Руки, всунутые в рукава зимних шуб-ряс, смиренно сложены на животе, глаза прикрыты, ни шороха, ни слова, ни скрипа снежка под ногой. Все ждут, и что-то нечистое в смиренности лиц, рук, опущенных глаз.

И вот появилась на крыльце келейного корпуса Фрося.

Смутное движение прошло по толпе. На секунду. И еще немее молчание.

Катя привыкла видеть Фросю в ряске, стройную, легкую, что-то возвышенное в ней было. А сейчас? В короткой не по росту, замызганной дубленой шубейке, холщовой юбке до пят, голова обмотана серой шалькой. И согнутые плечи и дрожащие губы.

«Фрося! Что с тобой, Фрося?»

— Простите, сестрицы и матушки! — срывающимся голосом выговорила она, кланяясь глубоко на все стороны.

Никто не ответил. Не отозвалась ни одна сестрица и матушка.

Довольно молодой еще мужик, в шапке, надвинутой низко на лоб, с перекошенным в какой-то презрительной ухмылке лицом, вынес Фросин сундучок и узел с постелью. Бросил в сани.

— Садись.

Она стояла, жалко уронив руки. Невыносимая тоска и отчаяние трепетали в каждой черточке ее бледного лица, мертвенно-бледного, кажется, уже неживого. Катя протолкалась сквозь толпу монахинь к саням.

— Почему вы ее увозите? Фрося, Фросечка, зачем тебя увозят?

— Затем, что выгнанная из монастыря твоя Фросечка.

— За что? Фрося! Ведь ты монашенка, Фрося.

— Не монашка она, а гулящая девка, брюхатая. Ну, ты, стерва, садись, вот кнутом огрею.

Мужик замахнулся. Фрося упала в сани.

Черная монашеская толпа стояла без движения, без шороха. Мужик тронул лошадь. Фрося рывком поднялась, села. Новое — злоба и ярость кипели во взгляде. Губы дергались.

— Вы… ты… ты… ты… — задыхающимся голосом твердила она, указывая на кого-то, на одну и на другую в толпе монашек. — Прощенья прошу? А за что? Вам, что ли, меня прощать? Знаю про вас, распроведала! Блудливые вы, как кошки. А потаенные, хитрые. Все у вас шито-крыто.

— Молчи! — рявкнул мужик, дергая вожжи.

— Не умею, как вы, не хочу! — кричала Фрося. — Я-то верила — святая обитель!.. Ох, и обманули ж меня, ох, обездолили…

Она зарыдала, падая лицом в узел. Мужик дернул лошадь, ткнул кнутовищем Фросю:

— Молчи!

— Не смейте ее бить! — кричала Катя и бежала рядом с санями. — Не смейте!

— Опозорила нас. Погодь, в Медяны приедем, смерти запросишь, бесстыжая.

Катя стиснула ладонями лицо: не слышать, не видеть. Ворота открылись, пропустили сани, закрылись, и Катя, плача, поплелась домой.

Черная толпа у Фросиного крыльца поредела, но не растаяла. Стояли кучками, шептались лбом ко лбу. Лины нет.

Катя вернулась в келью, легла на бабушкину постель. Черные монахини стояли в глазах. Безгласные. Ни у одной не дрогнуло сердце. Что же это за цепи, что вас сковали так намертво? Что Фрося кричала: все у вас шито-крыто? Значит, ложь, ложь! А Фрося… любила кого-то? Где он? Почему не прибежал ее защитить? Фрося, родная, вот отчего ты погасла… Фрося, зачем ты скрывала от нас свое горе, что он бросил тебя?

Лина явилась домовничать только под вечер, вся взбудораженная. Весь день бегала по монастырю и подругам, выведывала, что было, как было.

— Катя, с ума сойти, не поверишь!

Она выкладывала узнанное, полная возмущения и в то же время довольная, что первая принесла новости, — ведь всегда хочется первой узнать о чрезвычайном событии и поразить, как поразила она Катю.

— Это мы с тобой вороны, все проворонили, а многие знали, и в городе и монахини замечали, догадывались, только сказать вслух боялись, огласки боялись, вот и тянули, не открывали, что Фросю отец Агафангел сгубил.

— Неправда, что отец Агафангел, сейчас же признавайся, неправда! — в ужасе закричала Катя. Вскочила, топая ногами. Схватила какую-то книжку, швырнула. — Неправда! Неправда! Врешь.

— Вот как раз и не вру. Не кипятись, слушай. Не вру. У отца Агафангела жена затрапезная, ни интереса, ни завлекательности, пироги только печь и умеет. Ясно, Фрося ему приглянулась. А она не устояла, Фросенька наша, перед его красотой. В него за одни проповеди влюбишься. Фрося и поддалась. Теперь ее за позор и в деревне со света сживут.

— Лина! Почему родить ребенка позор?

— Спрашивает! Вот еще божья коровка! В церкви обвенчаться надо.

— Фросе без венчания позор, а отцу Агафангелу не позор?

— Родить-то ей, а не отцу Агафангелу. А еще скажу тебе, ахнешь! — почему-то перешла на шепот Лина. — Кто им встречи подстраивал? Сама мать игуменья. После церкви отец Агафангел к игуменье чай пить, а Фросю кликнут, будто стол собирать, а на самом-то деле… У игуменьи комнат небось десять, целый этаж…

…Весь день прошел в тоске и несбыточных планах спасения Фроси. Безутешный, нескончаемый день. Нескончаемый вечер. Поздняя ночь. Лина давно сладко похрапывала, уткнувшись в подушку, а Катя металась. Ломило голову, все тело, словно ее заодно с Фросей избили кнутом.

Изредка доносились со двора мерные гулкие удары колокола. Это назначенные на ночное послушание монахини вызванивали на колокольне часы. У запертых ворот дежурят вратарницы. В Успенской церкви до утра читают псалтырь.