"Путь обратно" - читать интересную книгу автора (Томас Дилан)Дилан Томас Путь обратноГлавная улица была студеной, белой, с доков шпарил разнузданный ветер, ибо лавчонки и лавки, стоявшие прежде дозором вдоль моря, теперь, разбомбленные, стали склепами в снеговой облицовке, без крестов и оград, и не могли защитить город. Собаки осторожно, как по воде кошки, так, будто на лапах у них перчатки, переступали по исчезнувшим зданиям. Мальчишки дрались, носились, кричали ясно и звонко на выкошенной аптеке, на лавке сапожника, а девчушка в отцовой шапке запускала снежком в продрогший, покинутый сад, где некогда жил и тужил Принц Уэльский. Ветер несся по улице с охапкой подобранных в порту беспризорных, осипших гудков. Я видел спеленутую горку, высунувшуюся из города, чего она никогда себе прежде бы не позволила, заснеженные поля вместо крыш на Мильтон-террас. Мерзлые, сизогубые, красноносые, с авоськами и зонтами, в шарфах, ботах, варежках и галошах, зашоренные, как ломовики, напялив на себя все, кроме разве кошачьих попонок, женщины топтались на этой малой Лапландии, в прошлом серой, убогой улице, толклись, толкались, хвостались, вожделея горячего чая, когда я начал свои розыски в холодном Суонси тем проклятым февральским непроспавшимся утром. Я пошел в гостиницу «Доброе утро». Швейцар не ответил. Я для него был всего-навсего еще один снеговик. Он не знал ведь, что я ищу кого-то после четырнадцатилетней разлуки, и даже бровью не повел. Так бывает. Он стоял, ежился от холода и наблюдал сквозь гостиничную стеклянную дверь, как с неба сибирским конфетти соскальзывают снежинки. Бар только открылся, но уже один посетитель отдувался и пыхтел у стойки, зажав в своей варежке полную пинту окоченелой воды Toy. Я опять поздоровался, и официантка, драившая стойку так рьяно, будто это драгоценнейшее, редкое блюдо валлийского фарфора, сказала первому посетителю: Кино смотрела в Елисейском мистер Гриффитс ну и снег вы неужели на велосипеде у нас в понедельник трубы прорвало… Пинту крепкого, пожалуйста… Аж прям озеро целое налило яйцо захочешь сварить обувай сапоги резиновые с вас шиллинг четыре пенса пожалуйста… Прямо гибель для меня этот холод, вот тут так болит… …и восемь пенсиков вам сдачи это все ваша печень мистер Гриффитс опять небось какао себе позволили… Я вот думаю, не помните ли вы случайно одного моего друга? Он всегда ходил в этот бар сколько-то лет тому назад. Каждое утро в это приблизительно время. Вот тут болит. Прямо не знаю, что бы я делал без бандажа… Звать-то как его? Томас-младший Тут как собак нерезаных Томасов этих куда ни зайдешь Томасы понатыканы правда мистер Гриффите а из себя-то он какой? Лет семнадцати-восемнадцати… …Мне вон тоже когда-то семнадцать было… …рост выше среднего. То есть выше среднего для Уэльса, в нем сто шестьдесят пять с половиной сантиметров. Толстые, пухлые губы; нос картошкой; кудрявые темные волосы; один передний зуб сломан в результате игры в кошки-собаки на Мамблс-роуд; говорит как-то странно: свирепо; напористо; что-то вечно на себя напускает; лопни, но держи фасон, в таком роде; опубликовал стихи в «Геральд оф Уэльс»; написал про представление «Электры» на открытом воздухе, в Скетти, в саду у миссис Берти Перкипс; жил на Нагорье; надутый юнец, дешевый провинциальный пижон в актерском галстуке крупной вязки, перевязанном из сестриного шарфа, которого она все никак не могла доискаться, и крикетной майке, выкрашенной в бутылочный цвет; болтливый, честолюбивый, псевдогрубый, претенциозный юнец; да, и прыщавый. Ну и слова и зачем Бар понемногу наполнялся. Белоснежные деловые пуза вжимали в стойку цепочки от часов; черные деловые котелки, дымясь и белея, кивали замглившимся зеркалам и отпечатлевались в них рождественскими пудингами в глазировке. Зал носил из конца в конец металлические звуки коммерции. Ну и как вам погодка? Как ваши трубы, мистер Льюис? Мне двойного… Аналогично… Вот, пожалте вам… Кажется, я припоминаю малого, которого вы описали. Второго такого – надо надеяться – быть не может. Он репортером работал. Я встречал его, бывало, в «Трех лампах». А что теперь собой представляют «Три лампы»? Ничего ровным счетом. Их нет. Что поделать. Помните Бена Эванса магазин? Это буквально соседний Дом. Бена Эванса тоже нет… Я вышел из гостиницы в снег и пошел по Главной улице, мимо белых сглаженных пустырей, где столько всего прежде было. Эддершо-мебельщик, Велосипеды Карри, Одежда Донегола. Доктор Шолл. Лучшие костюмы у Симпсона, Аптека Смита, Склады Лесли, Мебель от Апсона, Принц Уэльский, Рыба Такера – разбомбленная, снегом придавленная, несуществующая улица. Мимо дыры в пространстве, засосавшей Москательные Товары, по Замковой, мимо мнящихся, помнящихся витрин – Крауч-ювелир, Сукна, Бортон, Дэвид Эванс, кафе Кардома, Самые низкие цены, банк Ллойда, – и ничего. И – на Соборную. Здесь-то и были «Три лампы», и старый Мак диктаторствовал в углу. И мистер Томас-младший, которого я искал, стаивал здесь каждую пятницу после получки с Фредди Фарром, Биллом Лейтемом, Клиффом Уильямсом, Глином Лаури, молодец молодцом, лихо сдвинув набекрень шляпу, в этом престижном, пижонском святилище изысканных, истасканных, исконных жрецов Вакха. Помнишь, как я в первый раз тебя в морг привел, а, Томас? Он, ребятки, в жизни трупа не видывал, кроме старого Рона в одну субботнюю ночь. «Если хочешь стать настоящим газетчиком, – я ему говорю, – надо, чтобы тебя знали в определенных кругах. Надо заделаться А теперь зарделся, смотрите… Вот приходим мы туда, и что бы вы думали? В морге маляры слегка освежают сей храм покоя. Стоят на стремянках и шлепают по потолку. Томас их не видит, он воззрился на столы, а тут один маляр, гулко так, басит сверху: «С добрым вас утречком». Томас весь затрясся и выскочил как ошпаренный. Уморительно! Хватит с вас, мистер Робертс. Слыхали, что я говорю? Мистер Робертс в своем репертуаре. Надо отдать должное этому заведению, вышибают тут очень культурненько… А вы видали, как Томас-младший мяч гонял в Ветче и пенделя забивал? А как он в Маннесман-холле орал: «Отличный удар, сэр!» – когда кучка вдребезги пьяных шахтеров толклась на поле, как стадо бегемотов в посудной лавке! Какой сегодня материал собрали, а, Томас? Глянем-ка в твой блокнот. «Был в Британском легионе: нуль. Был в больнице: одна сломанная нога. Аукцион в „Метрополе". Позвонить мистеру Бейнону. Ленч: пинта и мясной пирог в „Синглтоне" с миссис Джайлс. Благотворительный базар в часовне Вифсаиды. Загорелся дымоход на Тонтайн-стрит. Пикник воскресной школы на Уолтер-роуд. Репетиция „Микадо"…» – что и говорить, все так и просится на первую полосу… Снег глушил голоса четырнадцатилетней давности, они висели, убитые, над руинами, а я шел сквозь зябкое зимнее утро по разоренному центру, где некогда мой юный знакомец, резвый как воробей, выклевывал из города лакомые черточки, изюм новостей, звонкую мелочь и чепуху. Недалеко от «Ивнинг пост» и фрагмента замка я остановил человека, лицо которого показалось мне издавна смутно знакомым. Я сказал: простите, не скажете ли вы мне… Да? Он глянул из-под своих защитных шарфов и снежной нахлобучки, как эскимос с нечистой совестью. Я сказал: не скажете ли вы мне, быть может, вам приходилось знавать молодого человека по имени Томас-младший. Он работал в «Пост», носил иногда пальто клетчатой изнанкой наружу, так что на нем можно было играть в гигантские шашки. Еще у него была деревянная нога, и она у него болела… Как это – болела деревянная нога? И фетровая шляпа на макушке, с павлиньим пером, и он нарочно сутулился, как заправский репортер, даже на встречах Баффало. А, этот! Он мне полкроны задолжал. Так я и не видал его со старых дней Кардомы. Он тогда был никаким не репортером, только что кончил гимназию. Он, и еще Чарли Фишер – Чарли теперь отпустил усы, – и Том Уорнер, и Фред Джейнс хлебали кофе и вечно обсуждали разное-всякое. И что это было, например? Музыка, поэзия, живопись, политика, Эйнштейн и Эпштейн, Стравинский и Грета Гарбо, смерть и религия, Пикассо и девочки… А еще? Коммунизм, символизм, Брэдман, Брак, муниципалитет, свободная любовь, бесплатное пиво, убийство, пинг-понг, Микеланджело, честолюбие, Сибелиус и девочки… И все? Еще – как Дэн Джонс принялся за оглушительную симфонию, Фред Джейнс пишет сногсшибательную картину, Чарли Фишер выловил убийственную форель, Верной Уоткинс и Томас-младший пишут умопомрачительные стихи и как они ошарашат Лондон, ко всем чертям его размалюют… Ну а потом? Под шипение окурков в кофейных опивках, под звяканье, звон и бормотание утра юные олухи, говоря про Эмиля Яннингса, Карнера, Дракулу, мучительность брака, карманные деньги, море Уэльса, лондонские звезды, Кинг Конга, анархию, шахматы, Томаса Элиота и девочек… У, ч-черт, холодно! И он поспешил дальше, в балладный снег – ни всего доброго, ни до свиданья, – спеленутый своими зимними шарфами, как на собственном острове глухоты, и я понял, что он, может быть, вовсе и не останавливался, не рассказывал о еще одном этапе развития того юнца, след которого я выискивал. Кафе Кардома сровняло со снегом, и голоса любителей кофе, начинающих поэтов, художников, музыкантов – запорошило непрошеным летом снежных комьев и лет. А я пошел по Колледж-стрит мимо помнящихся, мнящихся лавок, Джонс, Ричардс, Хорн, Пиротехника, Сигары, Часовня Уэсли – и ничего… Мои розыски направили меня вспять, через паб, газету, кафе, к школе. Актовый зал разорен, и обуглены гулкие коридоры, где он ленился, носился, бесился, зевал громадными, свежими, новыми днями, дожидаясь звонка, чтобы сорваться во двор: школа на Маунт-плезант изменила лицо и повадку. Скоро, говорят, от той школы, которую он знал и любил, останется только учащенный ток его крови – и ничего больше: стерлись имена в актовом зале, на всем деревянном и рухнувшем сгорели вырезанные инициалы. Но имена остаются. Какие имена мертвых он помнит? Кого из мертвых, удостоенных Почетной доски, он знал в то давнее время? Имена мертвых в живом сердце и в живой голове останутся навсегда. Из всех этих мертвых – кого же он знал? Эванс К. Д. Хейнс Д. С. Робертс А. Л. Томас X. Бейнс У. Баззард Ф. X. Бир Л. Д. Бакнелл Р. Тайфорд Д. Вэгг И. Э. Райт Г. И я пошел вниз с ослепшей от снега горы, в вихре гагачьего пуха, и море хлестало и колотилось, и прохожих, как вспоротые перины, волокло за мной и навстречу. Увязая по щиколотку во вспенившей город туче, я пробрался на пластом растянувшуюся Гауэр-стрит и мимо растаявших зданий прошел на долгую Эленс-роуд. Мои розыски опять повели меня к морю. Только две живые души стояли на променаде, недалеко от памятника павшим воинам, разглядывая подбрасываемые кристаллы моря: мужчина в жеваном шарфе и жалкой шапчонке и сердитый, невнятной выделки пес. Мужчина дрожал от холода, хлопал в синие ладоши, ожидая, кажется, знака от моря или от снега; пес же рявкал на погоду, не отрывая красных глаз от Мамблс-хед. Но когда мы с его хозяином заговорили, пес сразу сбавил тон и уставился на меня, найдя наконец истинного виновника метели. Мужчина говорил, обращаясь к морю. Годами – неважно, какая погода, в белый день ли, темно ли – он всегда приходит смотреть на море. Он помнит всех стариков и мальчишек, всех собак, которые приходили смотреть на море, носились по песку или останавливались над самой водой, как над дикой огромной перекатной глубинной бомбой. Он помнит влюбленных, уходивших любиться в дюны, и мужеподобных женщин с широким шагом, орущих на своих спаниелей, как укротитель на тигров, и слоняющихся мужчин, чья единственная работа – наблюдать неусыпный, великий труд моря. Он сказал: А-а-а, да-да, я хорошо его помню, только вот я не знал, как его зовут. Ни про кого из мальчишек с пляжа не знаю, как зовут. И они не знают, как зовут меня. Лет четырнадцати-пятнадцати, говорите, в маленькой красной шапочке. И всегда играл вон у того ручья. Любил слоняться под арками, говорите, проказил на рельсах, орал на бедное море. Шлялся по дюнам, смотрел, как танкеры, и баржи, и лодки выходят из доков. Хотел убежать в море, он говорил. Уж я-то знаю. В субботу под вечер, бывало, подходил к самому морю, когда оно далеко отступало, и слушал туманные горны, хотя не было видно судов. А воскресными вечерами толокся со своими дружками на променаде и приставал к девушкам. А мамочка-то твоя знает, где ты? А ну уходи. Вот навязался. Ты ничего не говори, Хетти, ты же только его поощряешь. Нет уж, это вам спасибо большое, мистер Нахал, за ваш дикий выговор и папашину шляпу! Ни в какие дюны никакой прогулки не будет. Что ты сказал? Ой, ты только послушай его, Хет, какие слова! Нет, никакими я лунными тропами ни с кем не побреду, ясно, и я не совращаю малолетних. Видела я, как ты в школу шел по Террас-роуд: ранец, красная шапчонка – все, что положено. А ты видел меня в… ну знаете! Хетти, надень очки! Хетти Харрис, да ты сама хороша. Ах, шел бы ты уроки учить! Нахал! Хетти, зачем же ты ему позволяешь! У-у-ух! Вот наглость! Ну ладно, только до конца променада, если хочешь. Но не дальше, учти… Да-да, я хорошо его помню. Я узнал бы его из тысячи… И сейчас еще на выбеленном берегу дальние звонкие крики мальчишек, неразличимо вобравшие голос того мальчика, которого я искал, скользили по зеркалу вод и, отразившись, бомбардировали снежками друг друга и небо. А потом я пошел дальше, от моря прочь, по Бринмилл-террас и Гланбридан-авеню, мимо того места, где держал когда-то бакалею Берт Трик и у себя на кухне, над вареньем и бланманже, грозил погибелью правящему классу. А там уж я свернул к домам и лавкам Нагорья. Отсюда откуда-то начал свой путь тот, кого я выискивал в прошлом. Здесь была когда-то паршивенькая киношка, там он восторженно гикал, поощряя индейцев – охотников за скальпами – вместе с Джеком Бассетом, и отбивал ладоши, аплодируя конокрадам. Джекки Бассет убит. Здесь была лавка миссис Фергюсон, она продавала лучшие в мире пробки и грошовые кульки, набитые сюрпризами и конфетами, смахивающими на клей. На поле за Куимдонкином эти Марри гоняли его и всех кошек. Второй голос Давно погасли костры, которые жгли разбойники Робин Гуда, запекая в золе картошку – пищу богов. А вон за тем холмом он, одинокий охотник, подстерегал волков (или кроликов) и краснокожих племени сиу (они же братья Митчеллы). В Мирадорской школе он научился читать и писать. Кто хуже всех плел салфетки? Кто, аккуратно и неизменно, каждый божий день лил воду в галоши Джойс? Вечерами, когда дети вели себя хорошо, им вслух читали про Макса и Морица, когда же они вели себя плохо – они одиноко сидели в пустынном классе, слушая дальние унылые, страшные звуки поздних уроков музыки. И я пошел дальше, через белый Колок, в Куимдон-кинский парк, и все сыпался снег, и, внезапно смягчившись, ветер принялся перебирать ребячьи тоскливые, помнящиеся ноты. Сумерки замыкали парк, как снег, только другой, темней, скоро зазвенит колокольчик в знак того, что сейчас запрут ворота, хоть в парке и нет ни души. Только сторож белыми кругами обходит пруд, на котором нет сейчас лебедей. Я побрел с ним рядом, топча белый саван дорожек, мимо захороненных клумб и пушистых, угнетенных и оглушенных снегом, забывших про щебет деревьев, задавая ему свои вопросы. Он сказал: А-а, да-да, как сейчас его помню. Перелезет, бывало, через ограду бассейна и пугает бедных лебедушек. Носился, как козлик, по газонам, там, где ходить запрещается. Срезал с деревьев ветки. Вырезал на скамейках слова. Рвал декоративный мох, кромсал георгины. Дрался на эстраде. Или взберется на вяз и мечтает наверху, как сова. Жег костры в кустах. Мял траву. Да-да, я хорошо его помню. По-моему, он был очень счастлив. Я узнал бы его из тысячи. Мы дошли до последних ворот. Сумерки наступали на нас, на город. Я спросил: «И что же теперь с ним сталось?» Он умер. Сторож сказал: Умер… Умер… Умер… Умер… Умер… Умер. |
||
|