"Михаил Васильевич Ломоносов. 1711-1765" - читать интересную книгу автора (Морозов Александр Антонович)Глава шестая. Петербургская Академия НаукПетр I учредил русскую Академию наук по своему замыслу. В составленном по его указаниям проекте Академии, поданном ему 22 января 1724 года, твердо было сказано, что нам нет нужды «следовать в протчих государствах принятому образцу». Он хотел, чтобы Петербургская Академия была не только местом, где науки «обретаются», но и таким учреждением, которое, обеспечило бы научную разработку государственных задач и было мощным просветительным центром, распространявшим знания по всей стране. Академия наук должна была восполнить отсутствие университета, так как создавать сразу два новых самостоятельных учреждения было нецелесообразно. В проекте указывалось, что «при заведении простой Академии» науки «не скоро в народе расплодятся», а учреждение одного университета не позволит создать надежной системы образования, при которой молодые люди действительно могли бы не только «началам обучиться», но и впоследствии «выше градусы науки воспринять». Академики-иностранцы обязывались не только свои «науки производить», но и в кратчайший срок подготовить достаточное число русских людей, которые могли бы сами обучать «первым рудиментам» (основаниям) всех наук. Петр собственноручно приписал к проекту: «надлежит по два человека еще прибавить, которые из славянского народа, дабы могли удобнее русских учить». [129]При академическом университете учреждалась гимназия. Приданные Академии мастерские должны были выполнять государственные заказы, оказывать поддержку «вольным художествам и мануфактурам». Создавая Академию наук, Петр опирался на весь свой государственный опыт. Им руководило ясное представление о значении русской Академии для развития производительных и культурных сил страны. Такой взгляд на вещи не был свойствен коронованным особам Европы. Фридрих II уверял Вольтера, что его дед, основавший в 1700 году прусскую Академию наук, поддался доводам своей жены Софии Шарлотты о необходимости завести Академию, как человек, только что возведенный в дворянство, проникается убеждением в необходимости содержать свору гончих собак. Бережливый Петр не скупился на расходы, когда речь шла об Академии наук, определив на ее содержание не 20 000 рублей, как испрашивалось в проекте, а 21 912, и торопил с постройкой нового здания, а пока назначил для Академии дом покойной царицы Прасковьи Фёдоровны. Петр даже не преминул распорядиться «в том доме» нанять эконома и кормить академиков, дабы приезжие ученые не вздумали таскаться по трактирам и «времени не теряли бездельно». Многие иностранные ученые, получавшие приглашение работать в русской Академии наук, отделывались льстивыми ответами или высказывали надменное сомнение в успехе такого предприятия в России. Голландский историк Питер фан дер Аа писал из Лейдена 25 апреля 1724 года: «Со временем его императорское величество, при помощи очень значительного жалованья, найдет людей знаменитых в литературной республике, но в настоящее время не угодно ли вам, милостивый государь, обратить внимание на то, что те, которые уже приобрели известность, имеют хорошие места и не покинут их для того, чтобы ехать далеко. Не приобретшие же себе известность должны поступить весьма осмотрительно, чтобы не быть отосланными назад, если не будут соответствовать требованиям его императорского величества». Другие иностранцы опасались сырого и холодного климата Петербурга или высказывали различные «зело редковидные претензии». Но и русское правительство относилось с осторожностью к кандидатам в Академию и вовсе не намеревалось ухватиться за первых попавшихся или предлагавших свои услуги. Так, в документах за 1724 год, отзываясь о письме математика Слейба, неумеренно самого себя выхвалявшего, отмечалось, что «он не прямого сорту есть». Приглашать иноземных ученых — дело щекотливое. С этим поручением был отправлен за границу некий Иоганн Шумахер, недоучившийся философ из Страсбурга, получивший в России должность библиотекаря при кабинете редкостей, составленном Петром. Шумахер служил под начальством лейб-медика Петра Арескина, ведавшего (до Блюментроста) лекарской частью в России. Он проявил большую расторопность и вел обширную переписку с подведомственными Арескину лекарями, умело вникал в хозяйственные дела. Но больше всего он проявлял забот о любимом попугае своего патрона. А когда из-за границы был выписан искусный переплетчик, Шумахер поспешил заказать великолепные переплеты прежде всего для книг лейб-медика, а потом уже и царского собрания. Все это не мешало Шумахеру при случае хвастать особым благоволением к нему Петра Великого, вручившего ему из своих рук невесту, так как Шумахер был женат на дочери придворного повара Фельтена. За границей Шумахер показал себя знатоком человеческих сердец. Он не верил в бескорыстные порывы или отзывчивость к нуждам русского просвещения иностранных ученых и то и дело писал в Петербург, что «всё зависит от денег». Выполняя приказания Петра, Шумахер закупил наиболее новые и совершенные физические и астрономические приборы. Прибывшие в Петербург академики были изумлены, увидев в России приборы и машины, какими могли похвастаться лишь очень немногие ученые учреждения Западной Европы. Петр всю жизнь настойчиво собирал и приобретал книги, инструменты, атласы, карты, анатомические препараты и различные редкости. В 1717 году Петр купил за 30 000 гульденов уникальную коллекцию голландского анатома Ф. Рюйша (Рейса), которую современники называли «восьмым чудом света». Ф. Рюйш открыл и довел до наивысшего совершенства метод обработки анатомических препаратов, которые сохраняли свою естественную окраску и производили впечатление удивительной свежести даже спустя много лет после их изготовления.[130] Рюйш любил придавать изделиям своих рук изысканно замысловатый вид, например: убранная тонкими кружевами кисть мертвого младенца держала оплодотворенное яйцо морской черепахи или редкую заморскую рыбу. Однако собрание Рюйша имело и серьезное научное значение. Тончайшие инъекции расплавленного воска, применявшиеся Рюйшем, дали ему возможность впервые основательно изучить и описать строение кровеносной системы мозга. Шприц в его искусных руках позволил ему обследовать с точностью; недоступной его современникам, оболочку сердца, плевру, матку и другие внутренние органы. Петр давно хотел заполучить эту коллекцию для России, но старик долго крепился. Он говорил, что положил на это дело всю жизнь, «не вкушая никаких веселостей сего света», вставал в четыре часа утра, тратил все свои средства и часто отчаивался в успехе. И когда наконец решил расстаться со своим собранием, то уверял, что сделал это только из расположения к русскому царю, который запросто посещал его анатомический театр. Коллекция Рюйша была с большой осторожностью перевезена в Петербург. Одних анатомических препаратов в ней было около двух тысяч. [131] Петр гордился своей Кунсткамерой, находившейся сначала в его летнем дворце. На пути в Адмиралтейство он часто наведывался туда и любил зазывать в нее различных людей, которым показывал свои редкости. Уже в 1719 году для размещения коллекций пришлось отвести особое большое помещение, так называемые Кикины палаты. К тому времени петербургское собрание не только приближалось к лучшим западноевропейским, но и выгодно отличалось от них своей специализацией в области естественной истории.[132] В 1718 году Петром I было издано два указа «о приносе родившихся уродов, также найденных необыкновенных вещей во всех городах». Попутно указ разъяснял, что напрасно многие невежды полагают еще, «что такие уроды родятся от действа дьявольского, чрез ведовство и порчу, чему быть невозможно», а бывает это от «повреждения внутреннего». За доставку мертвых уродов выдавалось: человеческих — по десять рублей, зверей — по пять и птиц — по три рубля. За живых человеческих «монстров» уплачивалось по сто рублей, а дабы они «втуне хлеба не ели», их держали при Кунсткамере сторожами. В Академию наук поступали большие книжные собрания, в том числе личная библиотека Петра, царевны Наталии Алексеевны, Брюса, графа Строганова и других. Сюда посылали животных, минералы, раковины, старинное оружие, монеты, предметы искусства. Мало-помалу всё это находило свое место. Из собрания «куриозных вещей» возникали академические музеи, стяжавшие себе мировую славу. Петр снаряжал большие экспедиции для изучения страны. В 1718 году была отправлена экспедиция к границам Монголии. В 1719 году Петр послал Евреинова и Лужина к берегам Тихого океана. За несколько недель до смерти Петр составил наказ Великой Камчатской экспедиции Беринга. Всю эту огромную и настоятельно нужную работу и должна была возглавить Петербургская Академия наук. Когда она была открыта, Петра I уже не было в живых. Он умер 28 января 1725 года. Торжественное открытие Академии наук состоялось 27 декабря 1725 года. Физик Георг Бильфингер «изъявил слушателям» все «вины» (параграфы) академического устава, а потом прочел свое рассуждение о магните. Ученые собрания академиков начались еще раньше. В теплом, благоустроенном доме на Петроградской стороне, отделанном Растрелли (отцом) на совсем еще недавно пустынных берегах Невы, ученые в тяжелых напудренных париках важно обсуждали вопросы о фигуре Земли и законе всемирного тяготения. С 1728 года начинает выходить ученый журнал на латинском языке, носивший название «Комментарии». Он содержал труды по физике и математике. В том же году появилось и первое ученое издание на русском языке: «Краткое описание Комментариев Академии Наук», — с прекрасными заставками, гравированными на меди. На первой странице были изображены четыре пухлых купидона с озабоченными лицами, вооруженные математическими инструментами, глобусом и циркулями. В первом томе «Краткого описания» была помещена обстоятельная статья «О щёте интегральном» в переводе первого русского адъюнкта математики Василия Адодурова, статья о механических силах, законах падения и др. По статье Бильфингера читатель мог ознакомиться с теорией вихрей Декарта, пытавшегося объяснить движение планет тем, что «вещество небесное, Землю носящее, вельми быстро обращается от запада к востоку». Слово «вихрь» осталось в русском научном языке и после того, как теория Декарта была забыта. Статья Якоба Германа знакомила с открытием Кеплера установившего, что орбиты планет не круги, а «еичные линии» т. е. эллипсисы. Эта роскошно изданная книга не сразу могла найти большое число русских читателей, но само появление ее имело громадное значение. В огромном русском государстве появилась прослойка специалистов, способных не только уяснить себе эти труды, но и перевести их на свой родной язык. Вырабатывался язык русской науки. Петербургская Академия наук не только не отставала от лучших европейских академий и особенно университетов, но во многом и превосходила их. Она была свободна от средневекового балласта. В ней совсем не были представлены «теологи». Ее основные силы были устремлены на решение вопросов естествознания. Петр Великий приложил все усилия, чтобы обеспечить первый состав Академии наук выдающимися научными силами. И это ему удалось. Русская Академия наук привлекла к себе крупных ученых. Гениальный математик Леонард Эйлер, ставший нашим академиком, впоследствии рассказывал, что когда братья Николай и Даниил Бернулли, происходившие из знаменитой семьи швейцарских математиков Бернулли, получили приглашение в русскую Академию, то и у него «явилось неописанное желание отправиться вместе с ними». Для этого Эйлер начинает ревностно заниматься медициной, так как в Петербурге он мог рассчитывать лишь на кафедру физиологии. Впоследствии Эйлер всегда подчеркивал, что именно Петербургской Академии он обязан своим научным развитием. На вопрос прусского короля, где он изучил то, что знает, Эйлер, находившийся тогда на службе в Берлине, «согласно истине ответил, что всем обязан моему пребыванию в Петербургской Академии наук». Академия наук, как единственная ученая коллегия, должна была войти в практическую работу, диктуемую потребностями экономического и культурного развития страны. Математик Эйлер и астроном Делиль занимаются картографией. Академик Лейтман налаживает оптические и механические мастерские. Математик Д. Бернулли рассматривает проект подъема кремлевского царь-колокола. Леонард Эйлер свидетельствует присланные из конторы генерал-кригскомиссара магниты, а Иоганн Дювернуа заводит «анатомическую камору», куда полиция обязана доставлять подобранные на улице мертвые тела. И. Гмелин и Г. Миллер принимают участие в изучении Сибири. Николай Делиль создает обсерваторию, где ведутся регулярные наблюдения. Вскоре в Академии наук появились, и притом в значительном числе, русские специалисты — картографы, геодезисты, переводчики, мастера точных приборов, образовавшие средний и низший состав Академии. Один из замечательных специалистов механического и инструментального дела, любимый «токарь» Петра, Андрей Константинович Нартов возглавлял академические мастерские. Наряду с лейтмановской оптической мастерской, уже в 1726 году возникла беляевская, скоро ставшая основной академической мастерской. В ней работали сперва отец, а потом сын Беляевы, со многими помощниками, изготовлявшие микроскопы, очки, «першпективные» трубы нескольких типов («разных рук»), телескопы, оптические и катоптрические стекла и всё прочее, «что до экспериментов физического профессора касается». Всего через шесть лет после основания Петербургской Академии наук академик Бильфингер, возвратившийся в Германию, в своей публичной речи, произнесенной в 1731 году в Тюбингене, должен был открыто признать необычайные успехи русских мастеров-инструментальщиков. Описав замечательные собрания Петербургской Академии наук, Бильфингер восклицает: «Но, может быть, все эти предметы, коллекции и инструменты Кунсткамеры привозятся из чужих краев… Так думают многие… Я сужу иначе… Искуснейшие вещи делаются в Петербурге. На вопросы об этом я уже неоднократно отвечал, что трудно отыскать искусство, в котором я не мог бы назвать двух или трех отличнейших мастеров». Академия наук развертывает и научно-просветительную работу. 2 марта 1728 года Делиль выступил с речью, в которой излагал астрономические доказательства «верноподобности» учения Коперника. Ему отвечал Даниил Бернулли, который подчеркнул, что «времена, когда нельзя было, не впадая в ересь, сказать, что Земля кругла, что существуют антиподы, что Земля движется, — отнюдь не заслуживают похвал». Речи Делиля и Бернулли были тогда же напечатаны на французском языке и нашли большое число читателей, в том числе даже сестру царя Петра II княжну Наталью. Гравер Степан Коровин перевел эти речи на русский язык. Однако Шумахер воспрепятствовал их напечатанию, объявив, что это такой предмет, «который подлежит рассмотрению Синода». Успехи Академии наук не мешали академическим иностранцам сохранить черты кастовости, которые заметно усилились по мере оскудения Академии при ближайших преемниках Петра. С отъездом Петра II в Москву вслед за двором потянулись и знатные семейства. Академическая гимназия запустела. Дела Академии пошатнулись. Президент Академии Блюментрост тоже отбыл в Москву, возложив заведывание академическими делами на Шумахера. Продолжая именоваться библиотекарем, изворотливый Шумахер на деле стал руководителем Академии. Даже своим окладом он заметно выделялся среди профессоров и академиков.[133] Шумахер стал выживать неугодных ему академиков, совершенно не считаясь с их учеными заслугами или пользой для развития науки в России. Но когда математик Герман и физик Бильфингер, не ужившиеся с Шумахером, покинули Петербург, он стал усердно хлопотать о выдаче им «пенсиона» по двести талеров в год каждому, «чтобы поошрить их доставлению сюда статей, а также для удержания от порицания Академии». Царица Анна Иоанновна, посетившая Академию в 1732 году, громко смеялась над ломаным русским языком Шумахера, когда он давал объяснения предметам, собранным в Кунсткамере. Но даже ее поразило, что при этом посещении не были созваны академики. Анна Иоанновна иногда проявляла любознательность. Академик Крафт показывал для развлечения двора бесхитростные физические опыты то с «Чирнгаузеновским [134]зажигательным стеклом», то с «антлиею пневматическою», т. е. показывал действие воздушного насоса. В марте 1735 года Николай Делиль был вытребован ко двору, где показывал царице «разные астрономические обсервации». Анна Иоанновна смотрела через астрономическую «невтонианскую» трубу на Сатурн и наблюдала его кольца. Интерес ее к небесным явлениям имел свои резоны. После того как некий курдяндский доктор Бухнер предсказал ей «по звездам», что она вступит на русский престол, Анна Иоанновна не на шутку уверовала в астрологию и нередко обращалась в Академию за астрологическими предсказаниями. «Сие дело, — с иронией сообщает Якоб Штелин,[135] — всегда касалось до тогдашнего профессора математики и экспериментальной физики господина Крафта, который по такому случаю на придворный вкус больше прилежал астрологии». Когда царица запрашивала о перемене погоды, он умудрялся отвечать так, что «ответы его всегда в означенный день исполнялись для подкрепления императорской благосклонности в Академии». Анна Иоанновна всю свою жизнь оставалась темной и невежественной женщиной, однако не лишенной хитрости и даже коварства. Огромного роста, грузная и тучная, с тяжелой походкой, рябым, топорным лицом, она ходила по дворцу в грубой красной кофте и черной юбке, любила охоту, особенно на птиц, и метко стреляла из ружья и лука. При дворе держали большой птичник. Да и в самом дворце всюду стояли и висели клетки с чижами, скворцами, снегирями, канарейками, попугаями. Всё это свистело, щелкало, щебетало и стрекотало, потешая малоподвижную царицу. По ее приказу повсюду выискивали и свозили в Петербург придурковатых и болтливых людей. Анна бывала к ним милостива. Когда в 1738 году одна из привезенных к ней гостий, оробев от грозного вида царицы, не смогла ничего рассказать ей на ночь, Анна все же отпустила ее с миром, сказав на прощанье: «Погляди, Филатьевна, моих птиц-то». Простая женщина обомлела при виде страуса, которого показали ей: «с большую лошадь, копыты коровьи, коленки лошадиные». Рассмотрев диковинное существо, Филатьевна осмелела и спросила, как его зовут. Сопровождавший ее лакей не знал и побежал спросить царицу, а вернувшись, сообщил: «изволила государыня сказать, эту птицу зовут строкофамил, она де яйца те несет, что в церквах по паникадилам привешивали». Удостоенная таких милостей, Филатьевна отбыла восвояси. При дворе состоял огромный штат «сидельщиц» и приживалок, «арапок», «калмычек», монашенок, карликов и уродов, вступавших между собой в споры и драки из-за мелких подачек царицы, которую очень потешало, когда при ней отчаянно ругались или пускали в ход ногти и зубы. Среди этих лизоблюдов подвизались князья Голицын, Волконский, Апраксин… Когда Анна Иоанновна слушала обедню в придворной церкви, сиятельные шуты сидели на лукошках в той комнате, через которую должна была проследовать царица, и громко кудахтали, изображая наседок. Времена бироновщины были неблагоприятны для развития русской культуры, хотя, разумеется, не могли остановить ее неудержимый рост. Страна наводнялась иностранцами. По словам историка Шлёцера, приехавшего в Петербург в царствование Екатерины II искать счастья, в Германии долгое время после бироновщины прочно держалось убеждение, что нигде, кроме России, «нельзя так скоро составить фортуну». «У многих торчал в голове пример выехавшего из Иены студента теологии Остермана, который был потом государственным канцлером». Иностранцы, нахлынувшие в Россию, представляли собой пеструю смесь людей различных национальностей, различных профессий и общественного положения, движимых разнообразными, нередко противоположными интересами и стремлениями. Среди них были и несомненно полезные люди, нашедшие в России свою вторую родину. Особенно это относилось к тем из них, которые прибыли в Россию по приглашению Петра Великого. Петр смотрел на приглашение иноземцев, обладающих специальными познаниями, как на одно из средств для ускорения развития страны, одновременно принимая самые решительные меры для подготовки отечественных специалистов. Большинство иностранцев, прибывавших в Россию, оседало прежде всего в Петербурге, где на улицах постоянно слышалась разноязычная речь и одна за другой строились церкви различных вероисповеданий. В то же время русское поместное дворянство, привыкшее обходиться продуктами собственного хозяйства, неохотно селилось в невской столице, а поселившись, разорялось от непомерной дороговизны. Все это облегчало иностранцам возможность захватывать командные должности в правительственных учреждениях и в армии. Уже в 1730 году, перед воцарением Анны Иоанновны, одна пятая общего числа высших сановников государства, почти треть генералитета и более двух третей начальствующего состава флота состояли из иноземцев. При Бироне и Остермане тесно сплоченную прослойку при дворе составили остзейские «бароны», находившиеся между собой в родстве, свойстве и кумовстве и обладавшие прочной экономической базой в соседней Прибалтике. Однако необходимо сказать, что никогда, даже в самые темные времена бироновщины, иноземцы не представляли собой самостоятельной политической силы и не сыграли сколько-нибудь значительной роли в общем ходе русской истории. Иностранные наемники, «пришельцы от четырех ветров», по существу, лишь творили волю правящих классов царской России. Правящие эксплуататорские классы, боявшиеся своего народа и не хотевшие развязать его творческие силы, охотно опирались на иноземцев. Этой постоянной связью с правящей верхушкой да взаимной поддержкой, а отнюдь не какими-то особыми государственными или административными талантами, и держались иноземцы. Но это же было и причиной их политического бессилия, которое особенно явственно проявлялось во время дворянских дворцовых переворотов, в которых иностранцы всегда играли самую ничтожную роль. Им оставалось лишь метаться между борющимися основными классовыми группировками и терпеливо выжидать случая приспособиться к новым сложившимся обстоятельствам. [136] Но это не значит, что скопище иностранцев, обосновавшихся в Петербурге, живших своей замкнутой, обособленной жизнью, свысока, а то и враждебно относившихся к русскому народу, не было серьезной помехой и угрозой для самостоятельного развития русской культуры. Их вредным и опасным стремлениям играть руководящую роль в русской политической и культурной жизни был вскоре дан мощный отпор Ломоносовым. Печально складывались дела и в Академии наук. Поредел и стал изменяться ее состав. Крупные ученые, не желавшие плясать под дудку Шумахера, разъезжались. В 1733 году Петербург покинул Даниил Бернулли. В марте 1736 года умер академик Лейтман. Эйлер помышлял об отъезде. Шумахер заполнял все, даже незначительные места в Академии своими ставленниками. В 1733 году Блюментрост был смещен, а его место заступил приятель Бирона, барон Герман Кейзерлинг, скоро оставивший Академию. В конце 1734 года был назначен барон Корф, которого именовали уже не президентом, а «главным командиром» Академии. Корф слыл образованным и начитанным человеком. Ободрившиеся академики решили протестовать против того, что «оная канцелярия» под начальством Шумахера «взяла команду» над Академией. Корф не только не внял этим доводам, но стал выказывать особое расположение Шумахеру, подчеркивая в своих докладах кабинету его «добросмотрение и неусыпное во всем прилежание». Он даже исходатайствовал назначение Шумахера советником академической Конференции. Но Корф не мог не заметить, в каком запущенном состоянии находилась Академия и в особенности подготовка новых специалистов. Его осенила благая мысль набрать для пополнения опустевшей академической гимназии и университета учеников из монастырских школ, о чем он и сделал в 1735 году представление в Сенат. Сенат издал надлежащий указ, который возымел действие и в Спасских школах. 23 декабря 1735 года отставной поручик Попов повез избранников на санях в Петербург, куда благополучно доставил их 1 января. Новоприбывших студентов приняли со снисходительной важностью. 27 января 1736 года Корф распорядился выдать академическому эконому Матиасу Фельтену его рублей «на покупку им постелей, столов и стульев и протчего, что потребно». Для них приобрели простые кровати по тринадцать копеек штука, выдали каждому по паре простых смазных сапог и паре башмаков, шерстяные и гарусные чулки, немного полотна на рубахи и постельное белье, редкий и частый гребень и кусок ваксы. Студентам отвели сперва покои при самой Академии, а потом наняли для них на Васильевском острове «новгородских семи монастырей дом», где было устроено общежитие. «Пропитанием» учеников ведал эконом Матиас Фельтен. Общее «смотрение» было поручено адъюнкту Адодурову. Наставниками назначены были профессор физики Крафт, истерик Иоганн Брем и студенты Тауберт и Рихман. К тому времени Академия занимала два просторных и красивых дома на «стрелке» Васильевского острова. По преданию, когда на Васильевском острове прорубали первые просеки, то на самом берегу Невы натолкнулись на две сосны с причудливо сросшимися ветвями. Петр, не оставлявший без внимания ничего достопримечательного, распорядился построить на этом месте Кунсткамеру, а «диковинный раритет» — обрубок сосны — поместить в этом первом русском музее. На берегу Невы возникло стройное трехэтажное здание с угловатой, как бы выросшей из него самого, башней, увенчанной позолоченной «армилярной сферой».[137] Каждый ярус башни обегал балкон с точеной деревянной балюстрадой. Ротонду башни занял анатомический театр. Два верхних этажа башни занимала обсерватория. Башня разделяла здание на два флигеля. В одном помещалась библиотека, в другом — Кунсткамера. Главную часть каждого флигеля составляли пышные анфилады в два света с галлереями на столбах. Вдоль стен тянулись желтые полированные шкафы с книгами и редкостями. У входа в Кунсткамеру стояли чучела и скелеты. С потолка свисали высушенные рыбы и змеи. В шкафах, за мелким переплетом стеклянных дверок, на тонких, неравных по длине полках, в цилиндрических сосудах помещались различные препараты. Сосуды были расставлены по росту и то образовывали горку, то неглубокий выем, как трубы церковного органа. В сосудах находились «неизреченные, чудественные, странные звери, в винном духе положенные», диковинные рыбы, жабы, ящерицы, змеи, но больше всего человеческие зародыши. Говяжьи пузыри которыми завязывались склянки, были причудливо украшены разноцветным мхом, раковинами, высушенными растениями с посаженными на них редкими жуками и бабочками. Наряду с зоологическими коллекциями, Кунсткамера располагала хорошим гербарием, собранием минералов, а также большим числом восточных, китайских и сибирских редкостей.[138] В одной из зал, устало откинувшись в кресло и уронив длинные руки на подлокотники, сидел посреди собранных им вещей сам Петр. Он был одет в лазоревое, шитое серебром платье, с голубым орденом Андрея Первозванного и коротким кортиком. Маленькие топорщащиеся усики и широко раскрытые глаза придавали его лицу выражение гневного внимания. Лицо Петра пугало своей жизненностью. Оно было вылито К. Растрелли из воска с алебастровой маски, снятой после смерти Петра. На Петре был его «природный парик», сделанный из его собственных волос, срезанных во время персидского похода. В Кунсткамере хранились и другие вещи Петра: его зеленый суконный мундир Преображенского полка, замшевый колет и простреленная на войне шляпа. В углу стояла памятная многим дубина Петра с набалдашником из слоновой кости. Было много людей, которым не хотелось сталкиваться лицом к лицу даже с восковым Петром, а бывший повар Петра Иоганн Фельтен даже прямо посоветовал своему зятю Шумахеру, разумея упомянутую дубину: «можно бы было сию мебель поставить в стороне, чтоб она в глаза не попадалась, ибо у него на спине прежде плясывала». Охотников посещать Кунсткамеру было немного. Московские бурсаки гурьбой ходили по Петербургу, который встретил их торжественно. 28 января праздновался день рождения Анны Иоанновны, которой исполнилось 43 года. На льду Невы, по плану, сочиненному в Академии, был устроен фейерверк. На огромном транспаранте была изображена Россия. Гениусы держали в руках «роги изобилия». Двенадцать меньших изображений символизировали науки и искусства. Напечатанная по сему случаю ода возвещала о победах русских войск над турками: 3 февраля 1736 года штатс-контора отпустила на содержание новоприбывших студентов 300 рублей «до будущего указу». Но деньги эти растаяли, как дым. Эконом Фельтен писал всё новые счета на покрытие понесенных им издержек. Но студенты не видели, на что уходят деньги, бедствовали и, наконец, в октябре того же года отважились обратиться в Сенат с просьбой определенную им от Академии наук сумму давать им на руки, а не эконому, «понеже и ныне от него… как в пище, так и содержанию нашему в принадлежащих вещах не малую претерпевали нужду». «В реестре Академии Наук написано, аки бы нам в покупке или отдаче — полотна на рубахи 576 аршин, а нами в приеме 192 аршина, на наволоки 60 аршин, а нами в приеме ничего, на утиральники 48 аршин — ничего, 12 столов — два стола». Особенно их возмущало, что за стол было поставлено по пять рублей на каждого в месяц, а студенты жаловались, что они голодают и им так живется, что и «учиться не можно». В Сенат ходили от всей братии Виноградов и Лебедев. Адъюнкт Адодуров их сильно от того отговаривал «за опасным путем через реку», но студенты его не послушали и все же дошли до Сената. Выступление московских бурсаков, их независимый дух и намерение постоять за свои права было совершенно необычно в Академии, где набранные из «солдатских детей» гимназисты были до сего времени безгласны, бесправны и безответны. Академическое начальство обеспокоилось. И ноября 1736 года, когда Ломоносова уже не было в Петербурге, истопник Афанасий Петров донес Адодурову, что студенты «при столе во время кушанья неучтиво поступают». Особенно возмущался Прокофий Шишкарев, объявивший во всеуслышание: «хотя де про немцев и говорят, будто они не воры, однакож де и они воруют». Шумахер, разгневанный этим «бунтом», учинил строжайшее следствие. Трусоватый Яков Несмеянов, отделившийся от студентов и не подписавший прошения в Сенат, подтвердил на допросе, что Шишкарев бранил немцев. 17 ноября по приказу Шумахера главные зачинщики Шишкарев и Чадов были немилосердно «биты батожьем», а на другой день, 18 ноября, академик Байер должен был всех провинившихся учеников «порознь свидетельствовать» в науках. Сухой и чопорный Байер, который почти не знал русского языка, проявил большую строгость к испытуемым. О семнадцатилетних Алексее Барсове (ставшем потом профессором Московского университета), будущем астрономе Никите Попове и Михаиле Гаврилове Байер писал, что от них «о дальнейшем успехе в науках никакой надежды иметь не можно», так как они «в такие свои годы грамматического фундамента (в латинском языке. — Очевидно, Байер, раздраженный самоуправством Шумахера, решил выгородить главного виновника «бунта», пришедшего к нему на экзамен с изуродованной спиной и все же поразившего его своими способностями и рвением к науке. Молодых москвичей обучали по программе академической гимназии математике, риторике, истории, географии, латинскому и немецкому языкам и танцам. Занятия проводились ежедневно. Ломоносов предавался им с огромным усердием. По словам первой академической биографии, он слушал «начальные основания философии и математики и прилежал к тому с крайней охотою». Академик Крафт слыл искусным лектором. Свои занятия он строил на демонстрации различных опытов. Он непрестанно входил в Академию с ходатайствами, чтобы получить для преподавания «новоизобретенные инструменты физические». В последние годы он с гордостью заявлял, что его стараниями «корпус здешних физических инструментов» стал «значительнейшим во всей Европе». Ломоносов спешил проверить и углубить отрывочные знания, приобретенные им в Москве. Он набросился с жадностью на книги, и если ему, по-видимому, не пришлось воспользоваться академической библиотекой, куда не пускали студентов, то он мог вволю читать последние новинки в академической книжной лавке, что дозволялось каждому ее посетителю. Для формирования научного мировоззрения Ломоносова имели значение не только новые сведения и идеи, которые первыми вошли в круг его интересов, но и то общее устремление русского естествознания, которое наметилось в его время и должно было неминуемо захватить любознательного ученика Спасских школ. Прежде всего, это вопросы устройства вселенной и жизни на Земле, принимавшие в то время острый общественный характер. Отличительной чертой Ломоносова была способность быстро схватывать и постигать основные идеи различных научных воззрений, с которыми ему приходилось сталкиваться. Схоластическая школа приучила его к строгой последовательности суждений. Теперь эта последовательность была направлена против самой схоластики. Ломоносов уяснил себе необходимость нового научного мировоззрения. Большое значение имело для него знакомство со взглядами французского физика и философа Рене Декарта (1596–1650), которого на латинский лад именовали Ренатом Картезием. Те немногие источники научного знания, с какими он мог столкнуться в Москве, содержали картезианские воззрения. Картезианская наука о природе встретила его и в Петербурге. Физические воззрения Декарта были последовательно материалистическими. Материя неба для него ничем не разнилась от материи земли. Представление схоластов о постепенном просветлении, «очищении» материи по мере восхождения к небу — от сферы луны, солнца и планет к светлой и твердой сфере звезд — было разрушено. Мир представлял теперь однообразное пространство, заполненное однородной материей, находящейся в непрестанном движении во всех своих частях. Формой движения Декарт считал простое перемещение. Когда одно тело покидает свое место, оно всегда занимает место другого. Такое понимание движения предполагает постоянный «круговорот», вечное перемещение частей материи, которое происходит только по замкнутым кривым. Отсюда представление о движении материи, удачно переведенное русским словом «вихрь». Таким путем возникла «космогония» Декарта — учение о возникновении вселенной. Представления Декарта были механистическими. Весь мир предстает перед ним, как гигантский автоматический механизм. Он мертв, невзирая на то, что движение провозглашено его единственным принципом. В этом проявилась ограниченность картезианского подхода к природе. Но историческое значение учения Декарта было очень велико. Оно состояло в последовательном разрушении старой схоластики. Объясняя все явления природы из механической причинности, Декарт устранял этим понятие цели — одну из главнейших основ схоластического мировоззрения. Старинная схоластика при всяком непонятном явлении наделяла материю особым таинственным свойством: если небесные тела двигались по кругу, а земные прямолинейно, то единственным объяснением было, что такова уж их природа, что приводило к ничего не объясняющим формальным толкованиям, подобным глубокомысленным заявлениям Сганареля — героя комедии Мольера, что «опий усыпляет, потому что имеет усыпляющую силу». Схоластическая мысль не двигалась вперед. Истины были даны наперед и установлены учением церкви, а Декарт утверждал, что человеческий разум призван исследовать всё и для него нет преград и ничего не может быть сокровенного и не подлежащего исследованию. За это Декарта и ценил прежде всего Ломоносов, писавший о нем впоследствии: «Славный и первый из новых философов Картезий осмелился Аристотелеву философию опровергнуть и учить по своему мнению и вымыслу. Мы, кроме других его заслуг, особливо за то благодарны, что тем ученых людей ободрил против Аристотеля, против себя самого и против прочих философов в правде спорить, и тем самым открыл дорогу к вольному философствованию и к вящему наук приращению». [140] Маркс в следующих словах характеризовал прогрессивное значение физики Декарта: «В своей Прогрессивные устремления картезианской физики находили отклик в стремительно развивающейся России. В Петербургской Академии наук особенно строго придерживались материалистических начал картезианства и с осторожным недоверием присматривались к положениям, выдвинутым Ньютоном. Появление в 1637 году «Начал» Ньютона знаменовало рождение новой физики, нового учения о пространстве, времени, массе и силе. На место непрерывной, бесконечно делимой протяженной материи Декарта, заполняющей до отказа решительно всю вселенную, пришел непроницаемый и неделимый атом Ньютона, движущийся в пустоте и подчиненный великим законам механики. Ньютон начал с того, что установил, что реальное движение планет не соответствует теоретическим расчетам вихревого движения и что теория вихрей несовместима с законами Кеплера. С появлением теории Ньютона стало труднее объяснить с картезианских позиций множество частностей (движение планет, форму Земли, законы приливов и отливов). Но вместе с тем материалистические начала картезианской физики долгое время продолжали оставаться плодотворными для дальнейшей разработки важнейших вопросов физики (в частности, волновой теории света, основывающейся на признании существования материального эфира). Картезианская физика отнюдь не скоро и не сразу уступила свои позиции. «Надо попробовать всё, прежде чем отказаться от вихрей. Если их нельзя сохранить полностью, надо в них внести лишь минимальные изменения», — писал петербургский академик Бильфишер. Много усилий потратили на математическую разработку картезианской астрономии представители талантливой семьи Бернулли — Якоб, Иоганн и Даниил, тесно связанные с Петербургской Академией наук. Таким образом, возникали две совершенно различные физические картины мира, отстаиваемые и оспариваемые с каждой стороны крупными и авторитетными учеными. Казалось, наука разделилась на два резко враждебных лагеря, что хорошо подметил Вольтер, который с насмешкой писал из Лондона: «Француз, прибывающий в Лондон, находит всё в ином виде, как в философии, так и в прочем. Он оставил наполненную Вселенную, а находит ее пустой. В Париже Вселенную видят наполненной эфирными волнами, здесь же в том же мировом пространстве ведут игру невидимые силы. В Париже приливы и отливы морей вызываются давлением луны, в Англии, напротив, море тяготеет к луне, так что в то самое время, когда парижане ждут от луны высокого стояния воды, граждане Лондона ожидают отлива». И далее: «У вас, картезианцев, всё происходит вследствие давления, чего мы, простые смертные, не можем взять хорошенько в толк; у ньютонианцев, напротив, всё вызывается тяготением, что столь же непонятно. В Париже Землю представляют удлиненной у полюсов, подобно яйцу, в Лондоне же, напротив, она сплющена, как дыня». Столкновение картезианцев и ньютонианцев не было простой борьбой старого и нового. Теория Ньютона не поддавалась механистическому объяснению. И в этом заключалась ее неприемлемость для материалистически настроенных естествоиспытателей XVIII века. В необъяснимой силе тяготения Ньютона видели скрытые качества аристотелевой схоластики. «Изгнанные Декартом из физики притяжение и пустое пространство, изгнанные, казалось, навеки, вновь появляются, только разве что в новом наряде, возвращенные Ньютоном и снабженные им новой силой, которой они были ранее лишены», — восклицал в 1727 году престарелый французский академик Фонтенелль в… похвальном слове только что почившему Ньютону. Ломоносов вступал в науку, когда картезианская физика была накануне жестокого кризиса. Для проверки положения о сжатии Земли (в отношении 229: 230), выведенного из теории Ньютона, были предприняты специальные градусные измерения, для чего организованы большие астрономические экспедиции. Одна из них, под начальством Мопертуи и Клеро, отправилась в Лапландию, откуда возвратилась в 1737 году, другая — в Перу, где пробыла с 1735 по 1742 год. Лишь после того, как были сверены и обработаны материалы этих экспедиций, стало несомненно, что выводы Ньютона правильны. Для многих европейских ученых картезианская физика была погребена навеки. И только очень немногие и наиболее проницательные умы, как Леонард Эйлер и великий Ломоносов, правильно оценили материалистические тенденции картезианской физики и не пошли слепо во всем за Ньютоном. Материалистическая настороженность петербургских академиков по отношению к Ньютону сослужила несомненную пользу для Ломоносова перед отъездом его на чужбину. Знакомство Ломоносова с учением Коперника и Декарта помогло ему в выработке собственного независимого мировоззрения. Опираясь на некоторые положения материалистической картезианской физики, усвоенные им в России, Ломоносов смог решительно отстранить от себя тот идеалистический туман, который обступил его вскоре за границей. Научная мысль Петербургской Академии зависела во многом от личных интересов и добросовестности отдельных академиков. Тогда как раз развернул свою деятельность Географический департамент, где работали Делиль и Леонард Эйлер. Снаряжалась большая экспедиция в Сибирь. Экспедиции понадобился химик, знакомый с горным делом. Корф решил выписать его из-за границы и адресовался в Германию к «берг-физику» и металлургу И. Генкелю. Тот ответил, что такого знатока «сыскать невозможно», но подал совет прислать к нему двух-трех русских студентов для изучения горного дела. В Академии стали подыскивать студентов, склонных к естественным наукам. 3 марта 1736 года Корф представил Кабинету министров трех избранников Академии. Это были: «1. Густав Ульрих Рейзер, советника берг-коллегии сын, рожден в Москве и имеет от роду семнадцать лет. 2. Дмитрий Виноградов, попович из Суздаля, шестнадцати лет. 3. Михайло Ломоносов, крестьянский сын, из Архангелогородской губернии, Двинского уезда, Куростровской волости, двадцати двух лет». Ломоносов в Петербурге уже не скрывал своего крестьянского происхождения. Он только несколько поубавил себе лет, чтобы не казаться слишком великовозрастным. Уведомили Генкеля. Но тот запросил за обучение русских студентов тысячу двести рублей. Дело расстроилось. Покуда шли эти переговоры, горный советник Рейзер обратился к барону Корфу с письмом, в котором указывал на необходимость «образовать для государственной службы ученых горных офицеров», получивших широкую физико-математическую подготовку: «Химик должен быть знаком с силами природы и свойствами тех тел, которые входят в круг его занятий». Тут вспомнили об известном ученом Христиане Вольфе, который переписывался с Петром I и принимал участие в первоначальном устройстве Академии. Вольф согласился руководить присланными из России молодыми людьми и заниматься с ними «по химической науке, горному делу, естественной истории, физике, геометрии, тригонометрии, механике, гидравлике и гидротехнике». Ломоносову предстояло стать химиком и металлургом, и, нет сомнения, он старался что-либо узнать об этих науках. Но узнать что-либо было мудрено. Химия как практическая отрасль знания давно была известна в России. В металлургии, кожевенном и красильном деле, смолокурении и солеварении, в приготовлении пороховых составов, да мало ли в каких еще областях, русские люди постоянно сталкивались с химическими процессами и накапливали технический опыт. Еще в 1581 году в России была открыта первая аптека и одновременно учреждена Аптекарская палата, или Приказ, надзиравший за приготовлением лекарственных снадобий. Работавшие в аптеках русские мастера Тихон Ананьин и Василий Шилов не только составляли лекарства из готовых веществ, но и производили их осаждение, перегонку, прокаливание в специально предназначенной для этого посуде, т. е. занимались химической работой в нашем смысле слова. Петр I сам изучал химию и пробирное дело и лично производил опробование руд. Недавно в Государственном архиве древних актов в Москве была найдена собственноручная запись, сделанная Петром о том, как надлежит пробовать руды на содержание свинца: «Перво печь так же, как и медную руду, и буде в ней арсеник (т. е. мышьяк. — Петром был учрежден Приказ рудных дел, где производили опробование руд, добываемых в разных местностях России. Учреждая Академию наук, Петр предусмотрел в ней особую кафедру химии. Но химии в Петербурге решительно не повезло. Приглашенный заниматься этой наукой курляндский медик Бюргер в 1726 году, возвращаясь навеселе из гостей, вывалился из экипажа и убился насмерть. После него вскоре кафедру химии занял в 1727 году Иоганн Георг Гмелин (старший) — натуралист, ботаник, зоолог, даже этнограф, но меньше всего интересовавшийся химией. Вдобавок, после получения кафедры, Гмелин уехал в естественно-научную экспедицию в Сибирь, где и пробыл около десяти лет. Чтобы узнать что-либо о химии, Ломоносов должен был обратиться всё к тем же «Примечаниям к Ведомостям», где он мог найти помещенную еще в 1731 году большую статью «Об алхимиках». В ней рассказывалось о древнем искусстве египтян и арабов, о горестях и злоключениях средневековых алхимиков, их вечной погоне за ускользающей тайной «философского камня». Они, «жизнь свою в огне, дыме, чаде и нечистоте препроводивши… и толь многие труды, сколько в свете почти мучения не имеется, вытерпевши, також де все свое имение сквозь дым прогнавши и в всегдашней надежде пребывая», напоследок приходят в нищету и отчаяние. Поистине: Перед читателем проходит целая вереница легенд и диковинных рассказов о загадочных монетах с алхимическими знаками, будто бы изготовленных могущественными алхимиками из простых металлов, о таинственном завещании некоего старого солдата, отказавшего Густаву Адольфу «заржавелую шпагу», в эфесе которой был заделан «пременительный порошок», о знаменитом Раймунде Луллии, который «делание золота из свинцу и железу ни во что вменял» и, чтоб показать свое презрение к золоту, нередко даже превращал его в медь и олово. Статья подробно рассказывает о проделках и ухищрениях алхимиков. Тут и двойные горшки, или капеллы, на дно которых клали вещество, содержащее золото, и затем с помощью крашеного воска делали фальшивое дно; выдолбленные прутики или палочки, которыми алхимики помешивали свое варево, подсыпая в него незаметно золотые опилки; гвозди, монеты и медали, сделанные наполовину из золота, о котором потом рассказывали, что только одна половина была опущена в «философический элексир», и многое другое. Статья эта не случайно уделяла много внимания «алхимическим обманствам», так как до самой середины XVIII века по всей Европе скитались толпы странствующих алхимиков, выродившихся в отъявленных шарлатанов и авантюристов. Окружавший их мираж был еще силен, и они постоянно находили себе корыстных и легковерных людей, оказывавших им покровительство и обеспечивающих деньгами их безрассудные опыты. Придворный алхимик пережил астролога! В начале XVIII века в Вене, Мюнхене, Брюсселе, Франкфурте и других городах подвизался в качестве «адепта» тайных наук и алхимии некий итальянский «граф» Каэтано, пока не нашел пристанища при дворе прусского короля Фридриха I. Но ему дорого обошлось это гостеприимство. Жадный и нетерпеливый король, не дождавшись шести миллионов талеров, которые обещал ему изготовить в короткий срок Каэтано, жестоко расплатился с алхимиком. Его повесили 23 августа 1710 года в Кюстрине, за крепостью, обрядив перед казнью в шутовское платье, сделанное «по романскому маниру из шумихи». Усердно напрашивались алхимики и в Россию. В 1740 году голландец Иоанн де Вильде предлагал императрице Анне Иоанновне за тысячу червонцев открыть способ делать ежемесячно по сто червонцев золота, а через год с подобным же предложением заявился некий барон де Шевремон, требовавший, чтобы за такую услугу его немедленно произвели в графы, дали высший русский орден — Андрея Первозванного и назначили посланником при французском дворе. Облагодетельствовав Россию, он задерживаться в ней не собирался. [142] Но в то время как в Копенгагене, Дрездене и Берлине, да чуть ли не при каждом большом и малом европейском дворе, усердно подвизались подобные «адепты», «невежественная», по их мнению, Россия неизменно отвергала «лестные» предложения иностранных проходимцев. Этому немало способствовал авторитет русской Академии наук и своевременное ознакомление русского общества с тем, что представляли собой подобные алхимики. Однако старинная алхимия не была только обманом и заблуждением. Исходя из античных представлений о единстве материи и основываясь на учении Аристотеля о четырех начальных стихиях (огне, воздухе, воде и земле), алхимики стремились выделить из бесконечного разнообразия веществ первичные материи, являющиеся как бы воплощением какого-либо «основного» свойства или качества. Ртуть, по их представлениям, отвечала «принципу» металлического блеска, сера — горючести, соль — неразрушимости. Алхимики наблюдали постоянное исчезновение одного вещества и появление на его месте другого; они видели, что свинец получается из глета, а ртуть из киновари, столь не похожих на эти металлы. И у них не было оснований думать, что получение золота из свинца менее возможно. Их мысль была устремлена на поиски таинственной «ртути философов» или «философского камня», с помощью которого можно было управлять всеми превращениями вещества и претворять простые металлы в золото, а также устранять все злые болезни, происходящие от «дурных начал». Занятия алхимией тесно переплетались с астрологией и каббалистикой. Алхимики были убеждены, что все получаемые ими вещества, в особенности металлы, и их способность к «превращениям» (трансмутациям) находятся в таинственной связи с различными силами и «началами», скрытыми в природе. Ртуть отождествлялась с женским началом, а сера — с мужским, Солнце соответствовало золоту, а Луна — серебру. Другими металлами также управляли различные планеты: Венера означала медь, Марс — железо, Юпитер — олово, Сатурн — свинец, а Меркурий — ртуть. Знание этих связей и «влияний» и обеспечивало, по мнению алхимиков, успех предприятия. Алхимические знания передавались в потемках уединенных лабораторий, среди диковинных реторт, высушенных трав, скелетов, пергаментных книг, испещренных загадочными знаками и символами, заимствованными из различных восточных культов в странном смешении с христианским. Двуглавые существа обозначали соединение мужского и женского начал. Драконы, змеи, вороны и павлины символизировали различные вещества или их свойства. Химическими «значками», в частности изображениями планет, означающими различные металлы, пользовались еще во времена Ломоносова. Неутомимые поиски «философского камня» заставили алхимиков перепробовать всё, что встречается на Земле, скрыто в ее недрах, производится растениями и животными. Они сделали множество наблюдений и поразительных открытий, впервые получили серную, азотную и соляную кислоты, поташ, едкий кали и железный купорос, ввели в обиход химические печи, перегонные кубы, фильтрование, осаждение, кристаллизацию веществ, разработали методы исследования, усвоенные позднейшей наукой. Но все это делалось наугад. Невнимание к весовым отношениям, отсутствие химически чистых веществ (реактивов) приводили средневековых алхимиков к сбивчивым результатам, а часто к невозобновимости однажды удавшихся опытов. Всеми этими недостатками страдала и современная Ломоносову научная химия, пытавшаяся отмежеваться от «алхимических адептов». Но и ученый «химикус», не делавший тайны из своей науки и скромно занимавшийся приготовлением лекарств или пробирным искусством, мало чем отличался от старинного алхимика. Теоретические представления его были сбивчивы и неясны. Медленно и неуверенно возникала в алхимическом тумане новая химия. Дать ей подлинно научные основания и было суждено Михаилу Ломоносову. Ломоносов готовился к отъезду на чужбину. Он по прежнему ходил на занятия с академическими наставниками, ел вместе с прочими студентами овсяную и гречневую кашу из оловянных тарелок, щеголял в скучном сером кафтане при полотняном галстуке. Но он чувствовал себя вольнее и независимее. Он бродил по летнему Петербургу, прощаясь с невской столицей. Оранжевые закаты горели над городом. Тонкие струйки тумана поднимались над многочисленными болотами. Одно такое болото начиналось прямо за зданием Кунсткамеры. На стрелке Васильевского острова и неподалеку от здания «Двенадцати коллегий» шумели крыльями ветряные мельницы, построенные при Петре. По Неве деловито тянулись дощаники, барки, шкуты с лесом и тюками всякого товара. По малым речкам — Фонтанке и Мойке, берега которых были выложены и укреплены крупными, почерневшими уже бревнами, скользили раззолоченные, напоминающие раковины, гребные лодки с возвышеньицем на корме, где, старательно отделенные от гребцов, восседали на обитых голубым бархатом скамеечках обсыпанные пудрой щеголи и щеголихи. Яркие вымпелы дрожали на тоненьких мачтах. Мерные удары весел звучали в такт заливчатым песням гребцов. Берегом шли чухонки и мастеровые, бежали озабоченные казачки и дворовые. Крестьяне в войлочных шапках торговали на длинных лотках всякой снедью. У бревенчатого кружала потешал народ музыкант. Поставив на колено трехструнный «гудок», он водил по нему луковидным смычком. Ломоносов то и дело встречал земляков, которых сразу узнавал по говору и ухваткам. Еще по указам Петра I (в феврале 1721 года и марте 1722 года) в невский «парадиз» было переселено несколько сот архангельских плотников и вологжан вместе со своими семьями. По указу Петра, для них на Охте были выстроены отдельные дома, разбиты огороды и распахана земля под хлеб. Опытные плотники, они назначались «ко всяким казенным плотничьим делам, а паче к судовому строению, а во время недостатку плотников корабельных, крайнего ради поспешения в строении корабельном или галерном», — как сообщает первый историк Петербурга Андрей Богданов. А некоторые и сами занимались постройкой «от себя» ботов, швертботов и других мелких судов, «а могли они верейки и шлюбки и протчие гребные и парусные суда делать, но сего им не позволяют».[143] Ломоносов присматривался ко всему в Петербурге. Едва переступив порог Академии, он приобрел только что вышедший в свет трактат В. К. Тредиаковского «Новый и краткий способ к сложению российских стихов» (1735). На сохранившемся до наших дней экземпляре, принадлежавшем Ломоносову, стоит дата приобретения — 26 января 1736 года. Светлый порыв к науке, воодушевивший северянина Ломоносова, привел в 1723 году и сына астраханского приходского священника Василия Тредиаковского в Москву, всё в ту же Славяно-греко-латинскую академию. Потом он отправился в Голландию, а оттуда «своей охотою» пробрался пешком в Париж, в Сорбонну. За три года пребывания в этом старинном университете неизвестный бурсак стал серьезным ученым-филологом, хорошо знакомым с передовыми политическими и философскими идеями. В 1729 году на пути из Парижа Тредиаковский перевел галантный роман аббата Талемана «Езда на остров Любви». В нем повествуется, как изысканный кавалер Тирсис ищет свою возлюбленную Аминту, странствует по острову Любви, живет в городе Надежде, расположенном у реки Притязаний, и т. д. Прозаическое изложение сменяется стихами, которые под пером Тредиаковского прозвучали так: Прихотливая повесть Талемана была уже порядком старомодна во Франции, но поверхностно образованные русские дворяне приняли ее как необычайную новинку. Щеголи и щеголихи обрели в ней своеобразный кодекс любовного обхождения — «политеса». И когда Тредиаковский приехал в Москву, его встретили с восторгом, его приглашали в знатные дома, ласкали и захваливали. Посетил Тредиаковский и «старое пепелище» — Заиконоспасский монастырь, в стенах которого он учился. Ученым монахам и архимандриту он с увлечением рассказывал о том, какие философские курсы читают теперь в Париже. «И по разговорам об объявлении философии во окончании пришло так, яко бы бога нет». Ужаснувшимся собеседникам Тредиаковского показалось, что и сам он «по слушанию той философии, может быть, в оном не без повреждения». О модном и несколько превознесшемся кавалере было много толков в Москве. Возможно, что тогда же мельком видел его и Ломоносов, уже учившийся в Спасских школах. Шумахер счел полезным привлечь способного писателя к Академии наук. С 1733 года Тредиаковский становится академическим сотрудником, на обязанности которого лежит «вычищать язык русский, пишучи как стихами, так и не стихами». Историческим делом Тредиаковского становится реформа русского стихосложения. Тредиаковский отчетливо осознал, что русскому языку чужда старая силлабическая система стиха, по которой слагались вирши. Изучение народной песни подсказало ему мысль о решающей роли ударения в русском стихе. В своем трактате он провозгласил новый принцип стихосложения — тонический, наиболее отвечающий национальным особенностям русского языка. В стенах Академии наук, где латинская и всякая иноземная речь слышалась чаще, чем русская, сплотилось особое «Российское собрание». В 1735 году Тредиаковский произнес замечательную речь, полную искреннего воодушевления. «Не помышляете ли вы, — восклицает Тредиаковский, обращаясь к «Собранию», — что наш язык не в состоянии быть украшаемым? Нет, нет, господа!.. Посмотрите от Петра Великого не многие препрошедшие годы, то, размысливши, увидите ясно, что совершеннейший стал в Петровы веки язык, нежели в бывшие прежде. А от Петровых лет толь от часу приятнейшим во многих писателях становится оный, что ни мало не сомневаюсь, чтоб… к совершенной не пришел своей высоте и красоте». Это выступление Тредиаковского нашло отклик в стране. Уже в феврале 1736 года В. Н. Татищев прислал в Академию длинное письмо, в котором горячо негодует на забвение родного языка в угоду иностранщине. Татищев даже указывает, что во время прутского похода Петра русские отряды иногда терпели поражение оттого, что солдаты не могли толком уразуметь приказаний, в которых было намешано слишком много иностранных слов. «И хотя ведаем, — писал Татищев, — что таких чужестранных слов наиболее самохвальные и никакого языка не знающие секретари и подьячие мешают, которые глупость крайнюю за великий себе разум почитают и чем стыдиться надобно, тем хвастают».[144] Татищев призывал бороться с этим унизительным поветрием, сочинять сатиры и клеймить в них людей, пренебрегающих своим родным языком и пресмыкающихся перед всем иноземным. В Академии наук усиливалась работа по изучению русского языка. В «Российском собрании» участвовали простые и незнатные люди из академических низов, а среди них и однокашники Ломоносова из Спасских школ. Вопросы, горячо обсуждавшиеся в этой среде, привлекали к себе Ломоносова. Теоретическая работа Тредиаковского перевернула все его представления о стихе, почерпнутые в Славяно-греко-латинской академии из разных пиитик. Он почувствовал необходимость хорошенько подумать о принципах русской поэзии. И книга Тредиаковского оказалась среди скудных пожитков, увезенных Ломоносовым за границу. 18 августа 1736 года каждому отъезжающему была вручена инструкция. Студенты обязывались «во всех местах, во время своего пребывания, оказывать пристойные нравы и поступки», стараться о продолжении наук, прилежно изучать языки, не пренебрегать практикой и каждые полгода присылать в Академию наук отчет о своих успехах. В сентябре 1736 года Ломоносов с товарищами погрузился на корабль. Сильный шторм долго не позволял выйти в море. Наконец 23 сентября корабль выбрался из Кронштадта и только 16 октября после бурного и опасного перехода прибыл в Травемюнде. Отсюда русские студенты добрались до Марбурга 3 ноября 1736 года. Ломоносов уезжал на чужбину с высоко поднятой головой. Ему было двадцать пять лет от роду. Это был зрелый человек, хорошо знавший и любивший свою страну, видевший ее необъятные просторы, глубоко познавший жизнь своего народа. |
||
|