"Михаил Васильевич Ломоносов. 1711-1765" - читать интересную книгу автора (Морозов Александр Антонович)Глава пятая. Спасские школыВ Москве, в Китай-городе, на Никольской улице, стояло тяжелое, насупившееся здание, увенчанное или, скорее, придавленное церковью с небольшой колоколенкой, — Заиконоспасский монастырь. Маленькие, почти квадратные окна врезаны в такие толстые стены, что, казалось, сквозь них все равно не проникал дневной свет. Здесь-то и расположилась Славяно-греко-латинская академия, а в просторечии «Спасские школы» — старейшее высшее учебное заведение Московского государства, основанное в 1685 году. Со дня основания академия стала играть большую роль в просвещении Московской Руси. Не случайно из числа первых ее учеников вышел такой выдающийся деятель, как Петр Васильевич Посников (Постников). Он обучался в академии с 1685 по 1692 год, затем поехал в Италию, в Падуанский университет, где и закончил образование. Ему понадобилось всего два года, чтобы пройти весь курс и получить степень доктора философии и медицины. Из Падуи Посников направляется в Париж, где слушает лекции в университете. Это был человек неутомимого трудолюбия и патриотического долга, не знавший и не терпевший праздности. В одном из своих писем Петру он писал применительно к самому себе: «Остроумнейший оный из всех философов авдирийский Демокрит, беседуя с учителем нашея школы врачевские Иппократом древле под деревом платаном о богатой и всех доволне кормительнице натуре, сицевая произносяше словеса: не бо ко праздности человека натура роди». Так и его, Посникова, Москва «издаде в свет не к праздному бездельному житию». Петр брал Посникова с собой во время поездки в Англию, где поручил ему ознакомиться с английскими учеными учреждениями и работой Королевского общества. По видимому, он принимал участие и во встречах Петра со «славными математиками», среди которых, несомненно, был и Исаак Ньютон. Затем он направляется в Венецию для ведения переговоров об обучении мореплаванию отправленных туда русских молодых людей и наблюдения за ними. Посников стремится в Неаполитанский университет для продолжения научных занятий. Он поражает своих современников необыкновенной широтой и смелостью взглядов, разносторонним образованием и кругом своих интересов. Его заветной мечтой было «живых собак мертвить, а мертвых живить», т. е. ставить опыты по физиологии. Но русский посол Прокофий Богданович Возницын, вытребовавший Посникова на дипломатическую работу, написал ему в Венецию: «Сие дело не гораздо нам нужно». В то время велись переговоры с Турцией о мире. Одним из турецких послов был образованный грек Маврокордат. Русские тоже подыскали не менее искушенного в науках человека. «Того ради ты к тому делу присовокуплен, — объяснял Возницын Посникову, — что сверх инаго можешь с ним говорить по еллинску, и по италиянску, и по французску, и по латыни, а он те все языки знает».[81] Славяно-греко-латинская академия, выдвинувшая наряду с Посниковым большое число образованных деятелей петровского времени, справедливо должна быть отнесена к числу важнейших факторов, подготовивших стремительный подъем русской науки и просвещения, во главе которых вскоре стал великий Ломоносов. Науки, представленные в академии, проникали и за ее стены. В 1713 году торговавший в Москве и в Архангельске купец Иван Короткий заказал для себя, а равно и «в пользу же всероссийскому народу», перевод изложения натурфилософии Аристотеля, озаглавленный переводчиком «Зерцало Естествозрительное». Аристотелевская физика здесь была дополнена сведениями из новейшей астрономии, например, что «путь Иаковлев» (Млечный путь) — не что иное, как «бесчисленных, малейших и купно собранных звезд слиянное и смешанное сияние, яко же инструментами своими свидетельствуют математики».[82] Посетивший Спасские школы в 20-х годах XVIII века немецкий дипломат Вебер описывает их как общеобразовательную школу, в которой, по его словам, обучалось «от трехсот до четырехсот учеников из поляков, украинцев и русских». Всё это были «острые и разумные люди». «Когда мне, — продолжает Вебер, — показывали здание и церковь этой гимназии, а также и методу преподавания в ней, то под конец один из гимназистов высшего класса, какой-то князь, сказал довольно искусную, заранее выученную речь на латинском языке, которая состояла из комплиментов».[83] Примечательный отзыв о Спасских школах оставил начальник военных госпиталей в Петербурге доктор философии и медицины Михаил Шенд Фандербек, пославший своему другу в Трансильванию письмо на латинском языке о состоянии науки и образования в России. В Русской империи, говорит Фандербек, «музы находятся не в состоянии оцепенения от холода». В качестве примера хорошо поставленной школы он указывает на Славяно-греко-латинскую академию, где учеников не забивали до одурения схоластикой, как это было сплошь и рядом в Западной Европе. «Здесь, — писал Фандербек, — не имеют обыкновения приказывать детям, у которых еще не утвердились во рту челюсти, грызть не обчищенные кости, но сначала внушают воспитанникам самое необходимое, потом хорошо знакомят с теми науками, которые полегче, далее, когда уже пройдена вся схоластическая философия, они начинают заниматься богословскими науками».[84] Жизнь не проходила мимо старых стен Заиконоспасского монастыря. Здесь жива была память о Петре. Спасские школы принимали деятельное участие во всех торжествах, которые устраивались в Москве в честь петровских побед. Петр «шествовал» с войском, славными участниками своих дел, овеянными дымом прошедших сражений. Несли знамена, вели пленных и везли трофеи. Гремели трубы и фанфары. Раздавались пушечные салюты и громогласные «виват». Хоры певчих исполняли «многая лета», сливавшееся со звоном московских колоколов. Ученики академии, в белых стихарях, с венками на головах и ветвями в руках, провозглашали «осанна», пели торжественные «канты» и говорили поздравительные «орации». По пути следования Петра воздвигали триумфальные ворота, арки и обелиски, украшенные множеством всевозможных «символов» и «эмблем» и различными надписями на русском и латинском языках. На огромных транспарантах были изображены рыкающие львы, огнедышащие драконы, змии с отверстыми пастями, тритоны с трезубцами, причудливые мифологические образы, которые так нравились Петру. Сам Петр обычно изображался в виде какого-либо героя античных сказаний, чаще всего «Российского Геркулеса». В ноябре 1703 года, при возвращении Петра в Москву после взятия Ямбурга и Копорья, на одной из картин была изображена прекрасная дева Андромеда, привязанная на съеденье морскому чудовищу. Герой Персеуш (Персей), победив чудовище, устремляется на освобождение Андромеды со словами, изображенными на ленте, вьющейся по картине: «и сии узы растерзаю». Андромеда знаменовала Ижорскую землю, отторгнутую Швецией. Картина должна была показать, что Петр ведет не завоевательную войну, а стремится лишь возвратить России то, что ей всегда принадлежало.[85] Все эти аллегорические картины и надписи сочиняли в Московской академии, а так как они не были понятны московскому зрителю, то в Спасских школах составляли к ним еще и пространные толкования, выходившие ко дню торжества печатными брошюрами. Так, например, в 1709 году по случаю Полтавской победы была выпущена архимандритом Иосифом Турборейским, «со всею еллино-славяно-латинскою Академией», внушительная книжка, озаглавленная «Политиколепная Апофеосис», снабженная прекрасной гравюрой, изображающей Петра в виде всадника в латах, который поражает копьем змия (Мазепу) и попирает льва (герб Швеции). В академии же сочиняли и приветственные канты, перекладывали их на музыку и, наконец, давали целые театральные представления, прославлявшие Петра как «Российския своея державы основателя, расширителя, защитника». В этих пьесах, наряду с лицами, известными по библии и евангелию, выступали языческие божества — Беллона, Марс, Фортуна, Вулкан. Авторитет церкви, громкие имена пророков и святых, античные боги и герои — всё должно было служить для возвеличения петровских реформ или оправдания его политики. Тягучее аллегорическое действие перемежалось грубоватыми интермедиями, в которых бурсаки давали волю своему юмору и где не обходилось без потасовки. Петр охотно посещал Московскую академию. Здесь в его присутствии в 1719 году впервые блеснул талантом малолетний Антиох Кантемир, обучавшийся в Спасских школах. Десяти лет от роду он смело произнес перед царем составленное им самим на греческом языке «Похвальное слово Димитрию Солунскому», вызвав всеобщие похвалы и изумление. Бывал Петр и на публичных диспутах, которые устраивались в Славяно-греко-латинской академии в большой зале, украшенной портретом царя Федора Алексеевича. Диспуты являлись парадной демонстрацией учебных успехов академии и назначались обычно два раза в год — на святки и перед началом вакаций. Тезисы к ним заранее составляли на латинском языке и раздавали посетителям. Петр стремился использовать Московскую славяно-греко-латинскую академию в своих целях, заставляя ее служить гражданским, «мирским» интересам, подчас весьма далеким от ее первоначального назначения. Бурное развитие промышленности, горного дела, мореплавания, общий подъем русской национальной культуры требовали скорейшего ознакомления с зарубежной наукой и техникой. И Петр засадил за переводы иностранных сочинений всех знатоков латыни, каких только можно было отыскать в духовном ведомстве. Петр даже помышлял о преобразовании Славяно-греко-латинской академии в своего рода политехническую школу. Он прямо сказал патриарху Адриану, что школа эта царская, а не патриаршая, и надо чтобы из нее выходили люди «во всякие потребы — в церковную службу и в гражданскую, воинствовати, знати строение и докторское врачевское искусство». Но Спасские школы остались духовной школой и сохранили свой схоластический характер. Впрочем, и они не были чужды умственному движению. Феофилакт Лопатинский, читавший в 1704 году в академии курс физики по Аристотелю, упоминал в своих лекциях и Декарта. Обращаясь к своим слушателям, он говорил: «Мы уважаем всех философов и преимущественно Аристотеля, однако, не утверждаясь на древних мнениях, но желая узнать чистую истину, не полагаемся ни на чьи слова; философу свойственно доверять больше разуму, чем авторитету… Ум был не у одного Платона или Аристотеля».[86] Все это, однако, не снимало печати отсталости со Славяно-греко-латинской академии, и Аристотель не переставал в ней главенствовать и служить основой мировоззрения. Академия делилась на восемь классов: четыре низших, которые назывались фара, инфима, грамматика, синтаксима, два средних — пиитика и риторика и два высших — философия и богословие. В низших классах учили латыни, славянскому языку, нотному пению, преподавались начатки географии, истории и математики. В средних учили красноречию, ораторскому искусству и литературе. В высших классах, наряду с логикой и философией, слушатели получали скудные и старомодные сведения по психологии и естественным наукам, рассматриваемым попутно с физикой. Число учеников в академии в среднем составляло около двухсот. Состав их был весьма пестрый. Тут можно было встретить и дворянских недорослей и молодых монахов, детей беднейшего приходского духовенства и детей посадских, стряпчих, солдат, мастеровых, типографских рабочих, новокрещеных татар, даже «богаделенных нищих». Согласно составленной в Синоде ведомости на 1729 год, в академии значилось 259 учеников, среди них числилось 3 шляхтича, к духовенству (в том числе церковнических детей) принадлежало всего 95 человек, солдатских детей было 79, мастеровых — 25, подьяческих — 21, посадских — 11, различных служителей — 9, приказных сторожей — 4, лекарей — 2, матросских — 1 и т. д. Старший современник Ломоносова, знаток горного дела, географ, этнограф и историк, Василий Никитич Татищев оставил весьма пренебрежительный отзыв о Московской академии. По его словам, «язык латинский у них не совершен», классических авторов — Ливия, Цицерона, Тацита — не читают, «философы их куда лучше, как в лекарские, а по нужде аптекарские ученики годятся», «физика их состоит в одних званиях или именах, новой же и довольной, как Картезий, Малебранш и другие преизрядно изъяснили, не знают». «И тако в сем училище, — заключает Татищев, — не токмо шляхтичу, но и подлому научиться нечего, паче же что во оной больше подлости, то шляхтичу и учиться не безвредно».[87] Татищев требует введения широкого светского образования, но исключительно для дворян. Его раздражает не только система преподавания, но главным образом социальный состав Московской академии, где училось слишком много «подлости». Это повлияло и на всю оценку школы. При всей неудовлетворительности академии обучавшаяся там «подлость» выносила из нее куда больше, чем подозревал Татищев! «Шляхетское» же пренебрежение надолго затемнило роль академии в образовании русской демократической интеллигенции и демократических традиций русской науки. В самом начале января 1731 года двинской рыбный обоз подошел к Москве. Шагая за санями, юноша Ломоносов напряженно всматривался в разбегающиеся во все стороны улицы, быстро погружавшиеся в синюю вечернюю мглу. Мелькали занесенные снегом пустыри, сады, огороды, бревенчатые маленькие домики ремесленных слобод и огромные, беспорядочно застроенные всевозможными службами боярские усадьбы. То и дело попадались каменные узорчатые церкви и ветхие деревянные часовенки. Вереница саней с мороженой треской тянулась через всю Москву, направляясь в Китай-город, где шел оптовый торг и для каждого товара было отведено особое место. Каменная стена с бойницами и приземистой башней пропустила их через полукруглые ворота в Белый город. Здесь было больше каменных палат, укрывшихся в глубине дворов. Каждые десять саженей горели заправленные конопляным маслом фонари, поставленные в только что минувшем году по случаю коронации Анны Иоанновны и пребывания царицы в Москве. Маленький мостик через ров, вырытый по приказанию Петра, когда он опасался нападения шведов на Москву, вел к Ильинским воротам, откуда уже было недалеко до рыбных рядов. Охваченные торговой сутолокой, караванные приказчики мало думали о юноше, приставшем по пути к их обозу. Искать пристанища было поздно, и первую ночь в Москве Михайло проспал в «обшевнях» — больших санях-розвальнях — под открытым небом. Наутро он проснулся раньше всех, пригорюнился, даже всплакнул, но вскоре ободрился. Составленная в 1784 году академическая биография М. В. Ломоносова сообщает, что когда «уже совсем рассвело, пришел какой-то господской прикащик покупать из обозу рыбу». Он оказался земляком, даже признал юношу в лицо, а услышав «о его намерении», взял к себе в дом, где «отвел для жилья угол». Фамилия этого земляка, по видимому, была Пятухин.[88] Он хорошо знал город и водил знакомство с монахами. Ломоносов поселился у него, сунулся в Цифирную школу, что была в Сухаревой башне, но ему этой «науки показалось мало». 15 января он подал прошение о зачислении в Славяно-греко-латинскую академию. Паспорт, который был у него на руках, не мог ему пригодиться. Указом Синода от 7 июня 1728 года предписывалось «помещиковых людей и крестьянских детей, также непонятных и злонравных, отрешить и впредь таковых не принимать». И Ломоносову, чтобы попасть в заветные стены, пришлось скрыть свое происхождение и назвать себя сыном холмогорского дворянина. Ректор, архимандрит Герман (Копцевич), убедившись на словесном допросе в светлом разуме претендента, почел за благо поверить ему на слово. Снисходительность ректора объяснялась также тем, что как раз в это время Спасские школы оскудели учениками. Незадолго перед тем, в сентябре 1730 года, Герман Копцевич жаловался Синоду, что духовенство не отдает своих детей в академию, а из других сословий запрещено принимать по указу 1728 года, вследствие чего «число учеников во всей Академии зело умалилося и учения распространение пресекается».[89] При таких обстоятельствах одаренный и жаждущий знаний юноша Ломоносов был находкой для академии. И вот, несмотря на свой возраст, Ломоносов был зачислен в самый младший класс, так как еще вовсе не разумел латыни. Наставником латинского языка в младших классах академии был уже известный нам бывший «парижский студент» Тарасий Посников. К нему-то и попал, прежде всего, Ломоносов. Посников не мог не обратить внимания на горячего и упрямого помора, пришедшего пешком за наукой в Москву. Он знал, что судьба забросила его друга Ивана Каргопольского в Холмогоры, и, несомненно, справлялся о нем у Ломоносова. Тарасий Посников представлял собой весьма необычную фигуру среди учителей академии. Он был единственным «светским», или «бельцом», как его называли, и ни за что не хотел принимать монашества, хотя это открывало ему путь к преподаванию в старших классах. Посников одним своим видом мозолил глаза начальству, и его настойчиво выживали из академии. Списки учителей и распределение их по классам ежегодно утверждались Синодом. Это создавало постоянную угрозу для Посникова, но он отчаянно защищался. В июне 1728 года Посников обратился в Синод с прошением, в котором объяснял, что ректор задумал выписать из Киева пять монахов, чтобы определить их учителями, о чем уже получил указ Синода. Вот Посников и опасается, как бы от этого не произошло для него «какой пертурбации». Опасения были не напрасны. Представляя свои соображения на 1729 год, ректор Герман Копцевич предложил отчислить от преподавания «светского» Посникова и назначить на его место в фару Ивана Лещинского, уже давшего обещание постричься в монахи. «А Посников желания монашества не имеет, — писал ректор, — у нас же многие послушания, которые отправлять мирским неприлично». «К сему ж мирским и кроме сего многие места могут найтись свободные для службы, — намекал он далее, — могут поступить в воинский чин и в приказы», «а в монахи произшедшим здесь един сей путь», т. е. в наставники. Но ни выжить, ни определить в «воинский чин» Посникова не удавалось. Он держал себя безупречно и отлично знал свое дело. После двукратной жалобы Посникова Синод был вынужден 15 сентября 1729 года вынести решение: «быть ему учителем по прежнему, понеже он был в учении на коште казенном и в Академии обретается учителем с 1726 года беспорочно». Но его не оставили в покое, и еще в 1735 году Посникову снова приходилось жаловаться, что «ему, бедному Великия России сыну, где главу преклонить и прибежище иметь и в каких школах трудиться не указано», и даже ездить в Петербург, чтобы восстановить свои права. [90] Этот упрямый горемыка, вынужденный цепляться за свое место из-за куска хлеба, не ладивший с монахами и не пожелавший принять «ангельского чина», ожесточенно боровшийся за свои права, как бы олицетворял собой дух непокорности и протеста, не умиравший в бурсах. Нет никакого сомнения, что он принял самое горячее участие в талантливом юноше и сумел ободрить его и помог ему быстро овладеть латынью. «Дома между тем долго его искали и, не нашед, почитали пропадшим». Его искали по всей округе, покуда не воротился с последними зимними лошадьми обоз, и приказчик сказал, что Михайло остался в Москве и просит о нем не сокрушаться. Жить и учиться в Спасских школах Ломоносову было трудно. При школе не было общежития. Небольшой каменный флигель занимали ректор и префекты. Учителям были отданы тесные кельи, а учеников и вовсе поместить было некуда. Некоторые из них «обретались» у знакомых монахов и за то, что убирали и подметали их кельи, получали право ночевать где-либо в уголке или в сенях. Другие же ютились в различных трущобах города. Школярам полагалось мизерное «жалованье». В краткой автобиографической записке, составленной Ломоносовым в начале 1754 года, он сообщает: «В московских Спасских школах записался 1731 года, генваря 15 числа. Жалованья в шести нижних школах получал по три копейки на день. А в седьмой четыре копейки на день». Но и это скудное жалованье, выдававшееся раз в месяц тяжелыми медяками, подолгу задерживали. Сохранилось известие, что как раз в 1732 году жалованье не выдавали ни ученикам, ни учителям вовсе, так что многие ученики, «претерпевая глад и хлад, от школ поотставали». [91] Вся обстановка в академии наводила уныние и скорее отвращала, чем приохочивала к наукам. От учеников требовали не столько разумения, сколько дословного заучивания всего преподаваемого. Учебников почти не было, учились по рукописным тетрадкам и записям лекций, которые передавались из класса в класс. Ученики должны были покупать бумагу за свой счет, а это было им не по карману. Вместо карандашей писали свинцовыми палочками, которые делали из расплющенной дроби. Осенью ученики академии устремлялись к московским прудам и речкам, где паслись стада гусей, и собирали перья, которые им потом и служили весь год. В полутемных классах с низкими потолками было холодно и смрадно. На некрашеных длинных скамьях обтрепанные ученики в нескладных длиннополых полукафтаньях долбили латинские спряжения или правила риторики. Учеников приучали говорить по-латыни между собой, для чего прибегали ко всяким побудительным средствам. В Киевской академии, например, был введен так называемый «калькулюс». Начиная с класса грамматики, ученику, если он допускал ошибку или сбивался с латыни на родную речь, вешали на шею бумажный свиток, вложенный в небольшой футляр. Обладатель такого украшения должен был, в свою очередь, кого-нибудь словить на ошибке и сбыть ему постыдный «калькулюс». Тот, у кого сверток оставался на ночь, подвергался насмешкам, а то и наказанию. «Калькулюс» применялся и в Московской академии во времена Ломоносова. Но главным педагогическим средством оставались розги. В старинных русских «Азбуковниках» помещались целые пространные славословия в честь розги, призывающие благословение небес даже на те леса, которые родят столь спасительные средства: В 1701 году Федор Поликарпов составил и напечатал в Москве «Букварь славенскими, греческими, римскими письмены учитися хотящим, и любомудрие, в пользу душеспасительную тщащимся». В этом «Букваре» обращают на себя внимание две картинки, изображающие школьное обучение. На одной из них ученик отвечает урок, стоя на коленях перед учителем. На другой учитель сечет нерадивого ученика, разложив его на скамейке. Сцены обычные для того времени, когда считали, что «розга ум острит, возбуждает память». В Спасских школах секли нещадно. Полуголодные ученики скучали и балбесничали, были «до драки скоры». За различные «продерзости» их ставили коленями на горох, «смиряли шелепами», наказывали плетьми и лозами, били «кошками» и даже сажали на цепь. Поощрялись доносы и наушничество. Спасские школы стояли в самой оживленной торговой части города, рядом с Красной площадью, где шел оживленный торг из палаток, телег, навесов, в развал и в разнос. Нараспев, с прибаутками зазывали сбитенщики и лотошники отведать их незамысловатые лакомства: жирные подовые пироги, рубцы, студень, оладьи и блины, тут же поедаемые на торгу, связки баранок, дешевую брагу. Ученики, чтобы перехватить копейку, кололи дрова, подметали дворы, таскали воду, читали по покойникам, писали неграмотным письма и, затосковав от такой жизни, отводили душу в разгульном веселье. Но ни нужда, ни соблазны улицы, ни уговоры товарищей не отвратили Ломоносова от науки. Ничто не могло сломить его волю к знанию. «Обучаясь в Спасских школах, — писал впоследствии Ломоносов, — имел я со всех сторон отвращаюшия от наук пресильныя стремления, которые в тогдашния лета почти непреодоленную силу имели. С одной стороны, отец, никогда детей кроме меня не имея, говорил, что я, будучи один, его оставил, оставил все довольство (по тамошнему состоянию), которое он для меня кровавым потом нажил и которое после его смерти чужия расхитят. С другой стороны, несказанная бедность: имея один алтын в день жалованья, нельзя было иметь на пропитание в день больше как на денежку хлеба и на денежку квасу, протчее на бумагу, на обувь и другия нужды. Таким образом жил я пять лет и наук не оставил. С одной стороны, пишут, что зная моего отца достатки, хорошие тамошние люди дочерей своих за меня выдадут, которые и в мою там бытность предлагали; с другой стороны, школьники, малые ребята, кричат и перстами указывают: смотри де какой болван лет в дватцать пришол латине учиться».[92] Ломоносов покинул родину не от безотчетного желания юности изменить свою судьбу, не от беспросветной нужды, гонящей куда глаза глядят, а сознательно и обдуманно, повинуясь неудержимому стремлению к науке, ради которой он пошел на лишения и подвиг. С первых же своих шагов в академии юноша Ломоносов проявил необычайное упорство в овладении знаниями. Главным препятствием на пути к науке было для него незнание латыни. И Ломоносов принялся с таким ожесточением за латынь, что, как сообщает академическая биография 1784 года, «по прошествии первого полугода перевели его из нижнего класса во второй; в том же году из второго в третий класс. Через год после того столько стал силен в латинском языке, что мог уже на нем сочинять небольшие стихи». Чтобы пройти за один год курс латинского языка, отнимавший даже у способных учеников не менее трех лет, Ломоносов не мог ограничиться простым заучиванием учебных тетрадей, а должен был самостоятельно работать над текстами, вникнуть в правила грамматики, приучиться пользоваться лексиконами. При неизбежной возне с лексиконами у него выработалось уменье подыскивать наиболее точные слова и выражения для передачи смысла при переводе с одного языка на другой. Эта работа была для Ломоносова полезна не только тем, что он замечательно освоился в латыни, но и тем, что обогатила его множеством близких и родственных по смыслу слов русского и книжного славянского языка, заставила его глубже осознать особенности и взаимную связь этих языков во всем разнообразии стилистических оттенков. Из синтаксимы — последнего класса, где завершалось изучение элементарной латыни, — Ломоносов перешел в пиитику с большим запасом латинских слов и выражений и тем чувством гордого удовлетворения, какое оставляет преодоленное трудное препятствие. Ломоносов шагнул далеко вперед. И теперь наука стала для него еще более податлива и интересна. В первом «словесном классе» — пиитике — упорядочивались приобретенные познания в латинском языке. Тупое заучивание отдельных правил сменило знакомство с латинской поэзией. Пиитику, или «стихотворное учение», излагал учитель Федор (Феофилакт) Кветницкий, человек сравнительно молодой и недавно принявший монашество. Он был питомцем Московской академии, учился в ней в петровское время и окончил ее только в 1729 году. Кветницкий был хорошо подготовлен и предан своему делу. В 1732 году им был составлен на латинском языке рукописный учебник пиитики, по которому и занимался Ломоносов.[93] «Пиитика» Кветницкого, по принятому обыкновению, разделялась на две части — общую и частную, или прикладную. Части, или «методы», делились, в свою очередь, на отделы, или «узлы», а эти — на главы, как «развязки». В первой части давалось общее понятие о поэзии и принципах построения поэтических произведений, а также сообщались сведения по стихосложению. Во второй — разбирались отдельные виды поэзии и предлагались их образцы. Кветницкий подробно говорил о значении и роли поэтического искусства, его характере и особенностях. Поэзия, объяснял Кветницкий, «есть искусство о какой бы то ни было материи трактовать мерным слогом, с правдоподобным вымыслом для увеселения и пользы слушателей». Он указывал на необходимость вымысла, под которым разумел поэтическое воображение, сопряженное с верностью действительности: «Вымысел — необходимое условие для поэта, иначе он будет не поэт, а версификатор. Но вымысел не есть ложь. Лгать, значит идти против разума. Поэтически вымышлять, значит находить нечто придуманное, то есть остроумное постижение соответствия между вещами несоответствующими». Кветницкий подробно говорил об «изобретении эпитетов», о необходимости широко пользоваться синонимами, причем наличие существительных, которые могут служить одно вместо другого, было представлено даже в особых таблицах. Частная, или прикладная, «Пиитика» Кветницкого разбирала в двадцати главах отдельные виды поэзии. Особое внимание уделялось эпиграмматической поэзии. Название это объединяло целую группу весьма популярных в то время поэтических жанров. Сюда входили различные похвальные «надписи», предназначенные для помещения на каких-либо предметах — статуях, бокалах; «символы» и «эмблемы», связанные с тем или иным живописным изображением и служащие для его пояснения; надгробные эпитафии и даже загадки. Многие эпиграммы писались на воображаемые предметы и служили поэтическим откликом на какое-либо событие. Сочинение таких небольших произведений, от которых требовались, прежде всего, краткость и выразительность, предполагало наличие остроумия. Поэтому Кветницкий две главы посвящает остроумию и его источникам. «Остроумие, — по его словам, — есть некоторое художественное измышление, содержащее в себе какой-либо неожиданный смысл». В своем учебнике Кветницкий сообщал между прочим и занимательные сведения о различных искусственных формах стиха, бывших в большом ходу в старинной школярской поэзии, — акростихе, хроностихе, стихе «эхо», «ракообразном» и других. И все же при этом он ронял замечания, что подобные стихи удовлетворяют «более куриозности, чем пользе». Последняя глава «Пиитики» Кветницкого была посвящена славянской поэзии. «Поэзия славянская, — говорит он, — есть такое же искусство о какой бы то ни было материи трактовать в стихе с правдоподобным вымыслом для увеселения и пользы слушателей, как и латинская». Он особенно подчеркивает равноправие русской поэзии с латинской и утверждает, что на славянском языке возможны все виды поэзии, какие только были известны в классической поэзии. Кветницкий указывал и на отличие славянской поэзии от латинской, которое заключалось не только в языке, но и в таких его особенностях, которые требовали самостоятельного и независимого развития этой поэзии. «Сила латинской поэзии, — утверждал Кветницкий, — состоит в стопах, славянской же в слогах. Славянский стих требует рифмы, латинский же стих, исключая леонинский, рифмы не имеет». Далее Кветницкий указывал, что славянский стих может состоять из различного числа слогов — от тринадцати до четырех. В условиях того времени это был призыв к созданию русской национальной поэзии. Занятия пиитикой сблизили Ломоносова и с поэтической практикой. Писание стихов в тогдашней академии считалось не столько «творчеством», сколько умением, своего рода высшим признаком образованности. Сочинение стихов и различных «ораций», диалогов и сцен на латинском и «словенском» языках входило в учебную программу. К этому времени относятся и первые стихотворные опыты Ломоносова. До нас дошли шуточные «Стихи на туясок», написанные Ломоносовым «за учиненный им школьный проступок»: Курс пиитики служил подготовкой к усвоению «риторики» — науки о красноречии. Риторику преподавал Порфирий (Петр) Крайский, также получивший образование в Московской академии, где провел до окончания курса семнадцать лет. Родственник одного из ректоров академии Сильвестра Крайского, он был привезен в Москву с Украины в малых летах, вырос здесь в петровские времена, несколько лет преподавал в младших классах и только в 1732 году постригся в монахи, после чего и был назначен в класс риторики. Суровый и прямой, Крайский дорожил традициями академии и добросовестно относился к своему делу. Так же как и Кветницкий, получив в свое распоряжение новый класс, Крайский составил свой учебник, по которому вел занятия. «Риторика» Крайского состояла из общей теоретической и прикладной частей. Первая излагала основания риторики, указывала на ее цели и средства, перечисляла пособия, необходимые «новооратору», и, наконец, рассматривала отдельные части риторики, которых считалось пять: изобретение, расположение, выражение, память и произношение. «Изобретение, — как толковал Крайский согласно Цицерону, — есть измышление вещей истинных или правдоподобных, которые делают мысль вероятною, или измышление доказательств, которые могут подтвердить нашу мысль». Мать и питательница изобретения — эрудиция (начитанность). Практическая часть «Риторики» заключала наставления, как составлять речи на различные случаи, причем главное внимание уделялось светскому красноречию — похвальным словам и панегирикам, а затем уже церковному. Особенно рекомендовались аллегорические и риторические сравнения. Блеск добродетелей мог быть уподоблен солнцу, огню, звездам, драгоценным камням; мудрость — лампаде, маяку, факелу; крепость — льву, якорю, колонне; бдительность — орлу, журавлю и т. д. Поздравляя с победой, можно было сравнить победителя с Самсоном, Геркулесом, Сципионом Африканским. При всем этом следовало соблюдать чувство меры и стремиться к краткости. Крайский прививал ученикам любовь и уважение к книге и давал подробные советы, «как, каких и на какой конец должно читать авторов». «Лучше прочитать немногое со вниманием и пользою, чем многое бегло и бесполезно». «Чтобы получить совершенную пользу от чтения книги, начинай чтение не с середины, а с самого начала, даже с посвящения и предисловия, и не допускай в чтении перерывов» (т. е. пропусков). Он советует непременно делать выписки из книг: «Записывай, что вычитал достойного замечаний у ораторов, историков и поэтов, чем можешь воспользоваться в свое время и в своем месте. Ибо не все мы имеем память Сенеки, который если что прочитал, то никогда не забывал прочитанного и был сам себе библиотекой». Каждый, кто хочет получить пользу от чтения книг, наставлял Крайский, должен «сделать две тетрадки или одну, разделив ее на две части: в одной должно отмечать редкие слова, точно выражающие предмет, метафоры, пословицы, обороты речи, в другой — примеры, обряды и нравы народов, состояние государств, редкие случаи, предзнаменования, остроумные басни, символы, эмблемы, иероглифы, важные сентенции, апофегматы [95] и иное в этом роде. Оставь также достаточные поля в тетрадке и на них отмечай предметы, достойные внимания; к этим отметкам сделай потом алфавитный указатель с обозначением страниц, — таким образом легко отыщешь, что нужно». И надо полагать, что эти советы, по крайней мере для Ломоносова, не пропали даром. Ломоносов настолько увлекался вопросами риторики, что в конце своего пребывания в Московской академии, в 1734 году, составил по записям лекций Крайского обширный «Курс риторики», образовавший внушительный том в 246 страниц. В словесных классах пиитики и риторики Ломоносов основательно познакомился с лучшими образцами латинской поэзии и ораторского искусства. Преподаватель пиитики Кветницкий настойчиво рекомендовал своим ученикам для заучивания и подражания: в героической поэме — Вергилия, в элегии — Овидия, в сатире — Ювенала, в лирической поэзии — Горация, в эпиграмме — Марциала, в трагедии — Сенеку, в комедии — Плавта и Теренция. Точно так же и Порфирий Крайский на уроках риторики постоянно приводил большое число афоризмов, сентенций, исторических и аллегорических сравнений, почерпнутых из латинских писателей. На уроках то и дело звучали имена Аристотеля, Платона, Тибула, Сенеки, Катула, Плутарха, а также некоторых новых поэтов, как, например, Петрарки и Торкватто Тассо и даже «польского Горация» — новолатинского поэта XVII века Сарбовского. Конечно, для многих бурсаков весь этот поток имен оставался пустым «звоном». Но не таков был Ломоносов. Опираясь на свои самостоятельные занятия, он глубоко изучил наследие античной литературы. Овладев латынью и ознакомившись с латинской поэзией, Ломоносов принялся самостоятельно изучать греческий язык, который тогда в академии не преподавали, так как существовавшая при ней до 1722 года особая школа «греческого диалекта» была передана в Синодальную типографию, где была нужда в людях, знающих этот язык. Но и эта школа влачила жалкое существование. Директор типографии Федор Поликарпов еще в 1716 году писал графу Мусину-Пушкину: «Грек учитель стареет, а ученики шалеют. По седьми лет учат грамматику, а листа перевесть не умеют, числом их 13 человек. Изволь меня от них увольнить, чтоб мне чего не пострадать».[96]В 1725 году, наконец, во главе школы был поставлен Алексей Барсов, долгое время работавший «справщиком» (корректором) в типографии, человек в греческом языке «искусный». Школу он содержал «изрядно», но в 1732 году Барсов был отозван в Петербург, и ученики, получив жалованье за 1733 год, разбрелись кто куда. [97] По видимому, Ломоносов пришел к изучению греческого языка в результате углубленных занятий латынью. Настойчивая работа над текстами заставляла его обращаться к словарям. Самым употребительным и доступным в то время был «Треязычный лексикон», составленный Федором Поликарповым и напечатанный в 1704 году в Московской синодальной типографии. Обращаясь к этому словарю, Ломоносов непосредственно сталкивался с греческим языком и постепенно втягивался в его изучение. Его общий интерес к древнегреческим поэтам и философам, к «еллинской премудрости», связанный со старинной русской культурой, побуждал его с жадностью изучать этот язык. Значение Московской академии для умственного развития Ломоносова заключалось не только в том, что он основательно изучил латынь, которая в то время была преддверием всех наук; не менее важно, что для него не пропал культурно-исторический опыт, накопленный к тому времени в России. Ломоносов хорошо знал лучшие образцы древнерусского проповеднического искусства, опиравшегося на многовековую национальную традицию. Древнерусская книжность, знакомая Ломоносову еще на Севере, теперь была открыта для него во всем своем разнообразии. На Никольской улице, на той же стороне, что и Заиконоспасский монастырь, высилось причудливое здание Московского Печатного двора, возведенное в 1645 году. Здание было увенчано большой башней с шатровым верхом, расписанным яркими красками. Темные и узкие сквозные башенки, над которыми были водружены посеребренные «прапорцы» (флажки), высились над фронтоном, обильно изукрашенным «белокаменной резью» — витыми колоннами, изображениями орлов, грифов и единорогов, двумя солнечными часами и выпуклыми посеребренными надписями с «титлом государя», выведенным славянской вязью над фигурными двустворчатыми воротами.[98] На Печатном дворе было людно. Свыше двухсот наборщиков, печатников и «справщиков» трудилось над выпуском книг. Здесь было на что посмотреть и с кем потолковать. В типографии работали опытные русские «пунсонщики», которые резали буквы, и «словолитцы», которые потом их отливали. Для обучения «грыдоровальному делу» держали учеников. Профессия печатников была наследственной. Если хороший мастер умирал, оставив малолетних детей, место его все равно оставалось за детьми, а за их малолетством временно нанимали людей сведущих. В 1725 году в Московской типографии было 14 «станов», из которых на 11 печатались церковные книги, на двух — гражданские и один был отведен для тиснения гравюр. Станы прикреплялись к потолку и полу. Внутри рам двигался вверх и вниз тяжелый пресс. Печатники, которые назывались «тередорщиками», приводили в движение винт правой рукой, а левой проталкивали доску, или «стол», для получения оттисков. «Батырщики» тем временем накатывали краску. Бумага прикреплялась к верхней доске печатного стана и потом с помощью винта притискивалась к набору. Свежепахнущие краской мокрые листы после тиснения развешивались на посконных веревках для сушки. Затем их сшивали в тетради или заключали в тяжелые переплеты из дубовых досок, обтянутых сафьяном. Сумрачный вход, с рундуками и каменной лестницей под тяжелыми сводами, вел в главные палаты Печатного двора. Большой каменный киот заключал в себе темный образ, перед которым горела лампада. Мастер «хоромного живописного Дела» Леонтий Иванов «с товарищи» расписал сверху донизу «правильную палату», где трудились «справщики». По стенам, сводам, окнам и подоконникам на золотом и серебряном фоне вились пышные травные узоры, напоминающие украшения старинных рукописей. На окнах с крашеными стеклами были помещены резные позолоченные клейма. Столы и скамьи были покрыты светло-зеленым и светло-лазоревым сукном. Дышащая теплом большая изразцовая печь завершала убранство. По другую сторону лестницы помещалась «книгохранительная палата», устроенная для нужд «справщиков», которые следили за тем, чтобы в книгах «не явилась какая погрешность и всенародная блазнь». «Книгохранительная палата» также была расписана красками, хотя и не так пышно, как «правильная». При ней находились чуланы для книг. Особо ценные хранились в деревянных ларях, покрытых резной позолотой. Типографская библиотека постепенно сосредоточила в себе богатейшее собрание древних рукописных подлинников и редких изданий. [99] Ломоносов за время своего пребывания в Москве многократно бывал на Печатном дворе и, вероятно, пользовался его библиотекой. Славяно-греко-латинская академия была связана множеством нитей с типографией. Она выделяла из своего состава ученых «справщиков», а ее недоучившиеся ученики пристраивались писцами и на различные другие мелкие должности. Наставники академии выступали как авторы и переводчики выходивших книг, и было вполне естественно, что они пользовались для своих нужд типографской библиотекой. Ломоносов неудержимо рвался к наукам, изучающим природу, но его захватывала и история человечества. Единственным пособием для изучения русской истории в то время был «Синопсис», впервые напечатанный в 1674 году в Киеве и затем неоднократно переиздававшийся.[100] Составители киевского «Синопсиса» опирались на польские источники (хроника Феодосия Софроновича) и недостаточно хорошо знали русские летописи. События русской истории, особенно после татарского нашествия, были изложены сбивчиво и со значительными пробелами. Однако несомненно, что уже в бытность в Спасских школах Ломоносов сумел приобрести значительно большие знания по русской истории, чем это ему мог предложить «Синопсис». В Москве он мог ознакомиться с непосредственными источниками по русской истории, прежде всего с русскими летописями. Академическая биография 1784 года утверждает, что Ломоносов читал летописи «в монастырской библиотеке», т. е. в стенах Славяно-греко-латинской академии. Известие это надо принять с некоторой осторожностью. Нам неизвестно, располагала ли библиотека Спасских школ списками русских летописей во времена Ломоносова. Но летописями обладала библиотека типографии, а один из принадлежавших ей летописных сводов первой половины XVI века так и носит до нашего времени название «Типографская летопись». В библиотеке типографии Ломоносов мог ознакомиться и с иноземными источниками по русской истории. В первой трети XVIII века у русских читателей большой популярностью пользовался труд южнославянского историка Мавро Орбинича «Царство славян», переведенный на русский язык по указанию Петра I и вышедший в 1722 году под длинным названием: «Книга историография, початия имени, славы и расширения народа славянского». В этой книге был собран из различных источников обширный материал о географическом распространении славян, их языке, верованиях и обычаях, о древней истории чехов, поляков, полабов, русских и в особенности южных славян, о начале славянской письменности. Через всё изложение красной нитью проходит мысль об историческом и культурном единстве славянских народов, которые все одного «языка Славенского и единого Отечества, хотя ныне во многих царствиях рассеялися чрез многие войны».[101] Наряду с временами далекой древности, Ломоносов живо интересовался событиями недавнего прошлого. Московская синодальная типография во времена Ломоносова была не только хранительницей лучших традиций русского книжного дела, но и колыбелью новой русской гражданской печати. Здесь с 1702 по 1711 год выходила и первая русская газета «Ведомости» — маленькие тетради в двенадцатую долю листа, на которых мелким церковно-славянским шрифтом почти без полей печатались реляции о войне со шведами, отправлявшиеся непосредственно Петром I, и сообщалось «о воинских и всяких делах, которые надлежат для объявления Московского и окрестных государств людям». В типографии бережно сохраняли рукописные оригиналы «Ведомостей» и их первые пробные номера. [102] Газета отражала гигантские усилия русского народа, направленные на преодоление исторической отсталости страны. Как известно, после сражения под Нарвой, когда русской артиллерии были нанесены существенные потери, Петр I поставил неотложную задачу создать ее заново. И вот уже в первом пробном номере «Ведомостей», составленном декабря 1702 года, сообщалось: «На Москве вновь ныне пушек мелких гаубиц и мартиров вылито 400. Те пушки ядром по 24, по 18 и по 12 фунтов. Гаубицы бомбом пудовые и полупудовые. Мартиры бомбом девяти, трех и двухпудовые и меньше. И еще много форм готовых великих и средних к литью пушек и гаубиц и мартиров. А меди ныне на пушечном дворе, которая приготовлена к новому литью, больше 40000 пуд лежит». В первых же номерах можно было прочитать и о том, что в Астрахани наварено «в новоизобретенном месте» много селитры, «а земли на многие котлы на многие лета варят, не изойдет», и что «близ града Самары нашли множество серы и иных металлов», и что в далеком Тобольске митрополит, «много учеников собрав», учит их латинскому и греческому языкам. «Ведомости» вселяли читателям уверенность, что ни шведы, ни другие захватчики не одолеют нашу страну и не смогут задержать ее стремительного движения вперед. В них запечатлелась живая история петровского времени. Не удивительно, что эти скупые, чаще всего очень краткие известия, составленные сухим, деловым языком, читались и перечитывались с увлечением даже спустя много лет после их выхода в свет. Целые годовые комплекты «Ведомостей» переписывались от руки, а выписки и выдержки из них встречаются во многих частных рукописных сборниках первой половины XVIII века. Вероятно, Ломоносову привелось увидеть петровские «Ведомости» еще у себя на родине в Архангельске, но в Москве он с новым жаром поглощал известия о недавних исторических событиях. Попадались ему в руки, кроме «Ведомостей», и отдельные издания петровских реляций, указов, регламентов, «инструкции о морских артикулах» и «куншты воинские», пространные описания петровских торжеств, составленные в Спасских школах. Они лежали кипами на складах Синодальной типографии и были представлены во всех доступных ему книгохранилищах. Ему была доступна и знаменитая «Марсова книга», переданная с библиотекой Бужинского в Спасские школы. Основное содержание ее составляли собранные воедино и последовательно перепечатанные петровские реляции и ведомости о военных походах и сражениях, осаде и взятии крепостей. «Марсова книга» была снабжена прекрасными гравюрами на меди, планами и картами и представляла собой продолговатый альбом большого формата с гравированным на меди заглавным листом, на котором были изображены часть Невы, Петропавловская крепость, строящийся Петербург. Военные корабли на реке дают салют из всех пушек. На корме небольшого бота трубит трубач.[103] Читая «Марсову книгу», Ломоносов ощущал живой ветер петровского времени: Живя в Москве и обучаясь в Спасских школах, Ломоносов постоянно находился в кругу исторических и филологических интересов. Для него имело огромное значение само пребывание в Москве, где он воочию увидел исторические места, овеянные патриотическими преданиями своего народа. Древние стены Кремля, отражавшие орды иноземных пришельцев и захватчиков, старинные соборы с замечательными немеркнущими фресками, «лобное место» и Василий Блаженный на Красной площади, будившие память об Иване Грозном и Петре, небольшая церковка на Лубянке, где был похоронен освободитель Москвы Димитрий Пожарский, — всё заставляло трепетать молодое сердце Ломоносова и наполняло его чувством гордости за свой народ и его славное историческое прошлое. В Москве зрел и крепнул высокий патриотизм Ломоносова, навсегда оградивший его от некритического и раболепного отношения к иноземной культуре. В Заиконоспасском монастыре, в трапезе у средних ворот по левую сторону, виднелась надгробная плита, по сторонам которой были воздвигнуты две большие каменные доски. На досках была вырезана длиннейшая надпись. Успевшие потускнеть позолоченные славянские буквы тесно лепились друг к другу, образуя состоявший из 24 двустиший «Епитафион», начинавшийся словами: Это была могила прославленного стихотворца и филолога Симеона Полоцкого, чью «Рифмотворную Псалтирь» читал и учил наизусть Ломоносов еще у себя на родине. В Спасских школах, тогдашнем центре литературной образованности, Ломоносов получил возможность широко познакомиться со всем наследием старинной силлабической поэзии. Это была поэзия феодальных верхов, пронизанная схоластикой и религиозными представлениями, однообразная и довольно скудная по своему идейному содержанию. Торжественно-медлительное течение стиха с нарочито затрудненным и непривычным порядком слов, затейливые аллегории, предполагающие знакомство с греческой и римской мифологией и христианской символикой, как нельзя лучше отвечали целям создания велеречивого панегирика царствующему дому. Панегиристы XVII века, в первую очередь Симеон Полоцкий, отождествляли воспеваемое ими «счастливое царство» с самим небом, окружали главу феодального государства неземным сиянием, постоянно сравнивали его с солнцем, освещающим своими лучами весь мир. «Небом сей дом аз днесь дерзаю звати», — восклицал Полоцкий, обращаясь к семье Алексея. Михайловича. Даже царский деревянный дворец со слюдяными окошками, построенный в Коломенском, он воспевает как жилище небожителей, подобие самого рая: По словам панегириста, имя Алексея Михайловича слышится в самых далеких странах, даже там, где стоит престол Нептуна и златовласый Титан пускает своих коней. Слава его достигла не только Геркулесовых столпов, но и «стран Америцких». Но не только придворная лесть наполняла панегирики Симеона Полоцкого. Они отражали рост необъятного русского государства. За абстрактной фигурой «самодержца» встает славная и непобедимая русская земля — предмет гордости и восхищения поэта: В мертвенные формы феодально-придворной поэзии, выросшей из школьных схоластических риторик, постепенно проникало новое содержание, отражавшее историческое развитие страны. Процесс этот совершался довольно медленно. И еще Петру I для пропаганды и объяснения своей политики приходилось довольствоваться бледными порождениями «школярской поэзии», совершенно не соответствовавшими ни размаху, ни значению происходивших преобразований. 18 мая 1724 года в Москве учениками Хирургической школы при Московском госпитале, сплошь состоявшими из воспитанников Московской славяно-греко-латинской академии, по случаю коронации Екатерины I была разыграна «комедия», называвшаяся «Слава Российская».[105] Петр и Екатерина были на этом спектакле, насыщенном самым злободневным политическим содержанием. Представление давалось в узком, невзрачном сарае, скудно освещенном двумя десятками сальных свечей, поставленных в лубяные стаканы. Сцена не поднималась над уровнем пола и была отделена простой холщевой занавеской. Декораций не было. Исполнители выходили на сцену медлительной поступью, в которой было строго предусмотрено каждое движение. Чтобы передвинуться с места на место, нужно было сперва отвести выдвинутую вперед ногу несколько назад, потом снова выдвинуть ее вперед, но дальше, чем она стояла раньше, затем сделать шаг второй ногой и снова выдвинуть первую вперед. После четырех шагов надо были сделать небольшую паузу. Какова поступь, такова была и речь: размеренная и плавная декламация с хорошо рассчитанными повышениями и понижениями голоса. Русские силлабические стихи (с небольшим числом украинизмов) перебивались латинскими, заимствованными из «Энеиды» Вергилия. В первом действии являются античные божества — Нептун, Марс и Паллада, которые обещают России свою помощь. Нептун, вооруженный позолоченным трезубцем, в косматом парике из пакли и мочалы, провозглашал: Богиня мудрости Паллада возвещала, что когда «процветут многи науки в России», посрамятся все «враждебницы» (вражеские державы). Марс вручал России вместо венца воинский «шишак» (шлем), щит и меч и говорил, что теперь ее ожидают только веселые дни. Затем являлись аллегорические фигуры, изображавшие державы, воевавшие с Россией при Петре, — Турция, Персия, Швеция. Они похваляются своей силой, богатством, превосходством на суше и на море. Швеция объявляет: В следующем явлении они уже признают мощь России и заключают с ней мир. «Марс безоружен опочивает». Персия объявляет во всеуслышание о неслыханных успехах России: В том же духе высказываются Польша и Швеция, которые желают жить в мире с Россией. Одна Турция продолжает похваляться и «в раздоре отходит» от прочих держав: «Слава Российская» и сама Россия провозглашают, что они стремятся к миру и призывают к нему все другие народы: Второе действие было посвящено прославлению Екатерины I, как спутницы Петра и участницы его дел, разделявшей с ним походную жизнь, позабыв «немощь женскую». «Добродетель Российскую», под которой разумеется сама Екатерина, по очереди приветствуют Слава, Истина, Благочестие, а Гнев, Гордость и Зависть посрамляются. В заключение «комедии» «Виктория Российская на львах грядет с триумфом». «Слава Российская» — апофеоз петровского государства. Как ни схематично было содержание этой школьной драмы, она верно отражала основные черты петровской внешней политики и выдвигала темы, продиктованные потребностями исторического развития страны, — создание мощного флота, прославление мирного труда и насаждение наук. После смерти Петра эти темы не только не заглохли, но зазвучали громче и настойчивее. 26 декабря 1725 года на госпитальной сцене была поставлена трагедия «Слава печальная», в которой оплакивалась смерть Петра и давалась оценка всей его государственной деятельности. Трагедия прославляет Петра — правителя и полководца, чьими неусыпными трудами Россия «ныне обогащаема, почитаема, поклоняема, страшна врагам и преславна». Вспоминается основание Петербурга, флот, победы Петра. Не забыты и науки, которые он насаждал в России. Паллада восклицает: В конце пьесы проходят сцены скорби и прощания с Петром. Выступают символические фигуры — Вечность, Фортуна, сама Смерть, возвещающие вечную славу Петра. Раздаются погребальные песни, прерываемые рыданиями России, в которых слышится народная причеть. Совершается «последнее целование», и гроб с телом Петра уносят со сцены. Торжественно и печально затихает последний заключительный «хор». [106] «Слава печальная», как и «Слава Российская», невзирая на все условности школьного театра, отразила пафос петровского времени. Московские бурсаки были восторженными приверженцами Петра, хорошо понимавшими историческое значение его деятельности. Ведь и они сами на разнообразных поприщах являлись участниками и строителями нового петровского государства, прогрессивные черты которого они стремились показать на подмостках. После смерти Петра русская поэзия продолжала отстаивать его дело. Она выходила на передовую линию борьбы за дальнейшее преобразование страны, преодоление ее исторической отсталости. Знаменитый сподвижник Петра I архиепископ Новгородский Феофан Прокопович (1681–1736) славит технические новшества Петра, его созидательный труд. В написанных им в 1732 году стихах по поводу завершения строительства Ладожского канала, начатого Петром, говорится: И, наконец, появляются острые сатиры Антиоха Кантемира, смело выступившего против реакционеров и противников петровских реформ, требовавшего широкого распространения наук в отечестве и отстаивавшего завоевания передового естествознания от нападок ханжей и лицемеров. Мы не знаем, попались ли в руки Ломоносова уже в бытность его в Спасских школах «бодливые» стихи Кантемира, хотя это вполне вероятно. Первая сатира Кантемира «К уму своему», написанная им в 1729 году, ходила по рукам в многочисленных списках. Известно также, что Феофан Прокопович «ее везде с похвалами стихотворцу рассеял». Надо полагать, что он позаботился и о том, чтобы она попала и в стены Славяно-греко-латинской академии, где у него было немало как приверженцев, так и врагов. Идейное содержание сатиры Кантемира «К уму своему» отвечало устремлениям молодого Ломоносова. Он сам уже успел повидать немало благочестивых невежд, твердивших, что Ломоносов на каждом шагу сталкивался с людьми, не понимавшими его влечений к научным занятиям: А Ломоносов сам принадлежал к числу тех, кто, по словам Кантемира, готов был «томиться дни целы», чтобы «строй мира и вещей выведать премену». Ломоносов насмотрелся на затхлую келейную жизнь Заиконоспасского монастыря, где книжная образованность уживалась с мелочными интересами и откровенным изуверством. Он видел молодых карьеристов, со школьной скамьи мечтавших о том, что они станут архиереями, и потому усердствовавших в проявлении внешней набожности и заискивающих перед начальством. И их будущее представлялось Ломоносову словами Кантемира: Но не такова была основная масса бурсаков, прошедших суровую и беспощадную школу жизни, отведавших полной мерой жестокую нужду, ненавидевших ханжество и несправедливость, научившихся стоять друг за друга, рвущихся к лучшей, широкой жизни и стремившихся честно послужить своему народу. Учение в Спасских школах не удовлетворяло Ломоносова. В нем горело неудержимое стремление к научному познанию мира. Но в Спасских школах продолжали знакомить с картиной мироздания согласно взглядам Аристотеля и Птолемея, поместивших в центре вселенной шаровидную Землю, вокруг которой вращались вложенные друг в друга прозрачные сферы с прикрепленными к ним планетами и светилами. Из философских курсов можно было выловить лишь жалкие крупицы реальных естественно-исторических знаний. Невнятно сообщали схоластические учебники и «тетради» о «богомерзких» заблуждениях и «афеизме» древних. Изредка упоминался Демокрит и даже «новые атомисты», как, например, в одном философском курсе лекций Киево-Могилянской академии 1703–1704 гг Составитель лекций громит такие воззрения: «Разнообразные положения атомистов противоречат христианской православной вере, оскорбительны для всемогущества божия, лишены всякого прочного основания и произвольны». [108] Однако Ломоносов не оставлял намерений пробиться к подлинной науке о природе. Живой и практический ум рано вывел его на верную дорогу. Еще А. Н. Радищев представлял себе Ломоносова как неутомимого охотника за книгами, «гоняющегося за видом учения везде, где казалось быть его хранилище». Академическая биография 1784 года сообщает, что Ломоносов в свободные часы, которые другие бурсаки проводили «в резвости», «рылся в монастырской библиотеке», где, «сверх летописей, сочинений церковных отцов и других богословских книг, попалось в его руки малое число философических, физических и математических книг». Это глухое известие в настоящее время можно признать вполне достоверным. Дело в том, что в 1731 году в библиотеку Славяно-греко-латинской академии «для всеконечной ее скудости» было передано книжное собрание, оставшееся после смерти одного из видных деятелей петровского времени, иеромонаха флота Гавриила Бужинского, впоследствии епископа Рязанского, разносторонне образованного человека, выполнившего ряд переводов светских книг по прямому поручению Петра. Согласно сохранившейся в синодских делах описи, Спасским школам было передано 335 названий различных книг (в том числе многотомных), из них 254 латинских. Состав этой библиотеки надо признать весьма замечательным. Прежде всего, обращает на себя внимание большое число словарей, грамматик и других пособий для изучения древних и новых языков. Тут были и «Шревелиев лексикон греко-латинский», и «Лексикон греко-латинский Георгия Пазора», и «Лексикон на еврейское и халдейское», и «Дверь языков» (Камения), и «Ключ греческого языка», и «Сокровище польского и греческого языка», и многие другие. Затем шел прекрасный подбор античных писателей: Гомер, Гораций, Овидий, Вергилий, Теренций, Лукиан; историков — Тита Ливия, Корнелия Непота и Фукидида, «Цицерона все книги», «Сенеки философа все книги» и т. д. В описи значится также несколько книг известного гуманиста Эразма Роттердамского, «Князь» Николая Макиавелли, много книг по политическим и юридическим вопросам, в том числе сочинения Самуила Пуффендорфа и Гуго Гроция в нескольких изданиях, а также по специальным вопросам права: «Иоанн Локуский о праве морском», «Иоанн Воэт о праве милитерском», книги по истории и географии и др. В библиотеке Бужинского было и несколько старинных книг по физике и математике, написанных еще учеными XVI–XVII веков, в том числе «Система космическая» Галилея, «Вопросы физические» Фрейге (Базель, 1579),[109] «Упражнения физические» Шперлинга, две книги атомиста-мистика XVII века Даниеля Зеннерта; наряду с ними вышедшая в 1718 году книга «Наставления математические» астронома Иоганна Вейдлера, последователя известного философа Христиана Вольфа.[110] Особо следует отметить книгу, несколько курьезно озаглавленную в описи: «Начала философии Ренатовы и Картезиевы», т. е. являющуюся одним из популярных изложений взглядов философа и физика Рене Декарта (Картезия). Русских книг было немного, но зато подобраны были они одна к одной. Здесь были и пресловутый «Камень веры» Стефана Яворского, своего рода платформа, на которой объединялись противники петровских реформ, и «Пращица новосочиненная противо вопросов раскольнических», и лучшие книги, выпущенные при Петре в практических и просветительских целях. В описи значились: «Сокращение математическое» — печати гражданской, переплет аспидный, оправа золоченая. «Санктпетербургские Ведомости» — переплетены бумагою травчатою зеленою, золоченый обрез с прыском». «Книга Марсова с картинами». «Введение в историю европейскую через Самуила Пуффендорфа». «Истинный способ укрепления городов, изданный от славного инженера Вобана» — гражданской печати, переплет золоченый, пергамин, оправа золотая, спрыск разный. [111] «Архитектурная книга» — гражданской печати, в красном переплете простом.[112] «О должности человека и гражданина по закону естественному» — две книги гражданской печати, золоченая оправа на корени.[113] Необычайная роскошь переплетов, их индивидуальный облик свидетельствовали о большом внимании к этим книгам их владельца. Неутомимые поиски знания привели Ломоносова к знакомству с большинством книг, вышедших в петровское время, хотя и не все, разумеется, привлекли в равной степени его внимание. Большое впечатление должна была произвести на Ломоносова массивная книга «Полидора Виргилиа Урбинского осмь книг о изобретателях вещей», изданная в 1720 году в Москве и также находившаяся, в библиотеке Бужинского. Это была составленная еще в 1606 году своеобразная занимательная энциклопедия, излагавшая всю историю человеческой культуры. Весь материал был расположен по многочисленным разделам, отвечающим на вопрос о начале и происхождении всех известных тогда наук, открытий, изобретений, ремесел и других видов человеческой деятельности. «Благоразумный читатель», как называет его русский переводчик, мог узнать из этой книги о самых различных вещах: и о том, кто первый «обрете весы» и «которые первии книги издаша», «кто часовые времена установил и кто часы разного рода изобрете», «кто первый медицину, сие есть лекарственное лечение обрете», и «которые первые астрологию изобретоша, и некоторых звезд и планет течение, и сферу, и ветров вину». Здесь был большой раздел о том, «кто первый обладал морем и первее нача морем плавати, и кто первее изобрел науку мореплавания, суды различного рода, весло, парусы, якорь, правление и брань корабельную на мори». Одна из глав «о начале вещей» коротко излагала учение древнегреческих философов о происхождении мира. Фалес Милесийский (Милетский) нарек воду началом всех вещей, Гераклит Эфесский «мудрствоваху, что из огня вся сотворена суть», Эмпедокл — «от четырех стихий все произведена глаголаша быти», Анаксимен «мнит, что началом есть всех вещей аер» (воздух), а Митродор «вечен быти мир глаголет». Особенно примечательно было сообщение сведений о материалистических взглядах Эпикура: «Епикур же, который из демокритовых источников свои вертограды оросил, полагает два начала: плоть и праздное, ибо все же есть или содержит или содержится. Плоть нарицает быть атомы, сиесть некие крошечные частицы, которые томин, сиесть пресечения или разделения не приемлют. Откуду атомы сиесть непресецаемые наречены суть, которые аки прах в проходящих сквозь окна лучах солнечных зрим. Праздное же глаголет быти место, на котором суть неразделимая. От сих началов четыре стихии: огнь, аер, воду и землю повествуют сотворены быти, из них же протчая вся». Слово «плоть», как обозначение телесности, было применено переводчиком для выражения понятия «материи», «праздное» — пустоты, в которой рассеяны неделимые частицы — атомы, а «место» означало пространство. Это краткое, но вполне четкое изложение атомистических представлений Эпикура не шло, разумеется, ни в какое сравнение с теми обрывочными и смутными сведениями, которые давали об атомизме древних курсы «физики», читавшиеся в Славяно-греко-латинской академии во времена Ломоносова. Наивная, но содержащая множество разнообразных сведений книга Полидора Виргилиа Урбинского расширяла умственный кругозор и пробуждала интерес ко многим вещам. Беглые упоминания о различных предметах толкали на дальнейшие поиски более подробных и надежных знаний. Среди учебной литературы, изданной в петровское время и имевшей образовательное значение для Ломоносова, необходимо упомянуть напечатанную по повелению Петра I в 1719 году книгу Гибнера «Земноводного круга краткое описание», сообщавшую начальные сведения по географии. Она была переведена почти на все европейские языки и выдержала десятки изданий. Эта книга не только отражала уровень географических знаний тогдашней Западной Европы, но и характер принятого там школьного преподавания. Изложение материала в книге Гибнера велось путем вопросов и ответов. Отдельные главы были расположёны по «ландкартам», представляя собой, таким образом, текст, который должен сопутствовать изучению атласа. Уменью пользоваться картой уделялось особое внимание. Во вступительном «Предуготовлении на географию» подробно рассказывалось, как нужно повесить карту и стоять возле нее так «как свет лучше из окончин проходит», и как положить ее на стол, чтобы справа оказался восток, а слева запад, и «что в каждой ландкарте примечать должно». Помора Ломоносова несомненно интересовало все, что писалось в этой книге о Севере. Но узнать он мог не так уж много: всю сушу Гибнер делил на «ведомые» и «неведомые» земли. Среди «неведомых» земель «знатнейшие и важнейшие лежат около полюсов, куды для великия стужи притти невозможно». А в главе («ландкарте») о «Новом свете» сообщалось: «К северу есть великое мерзлое море и тамо не можно знать, где матерая земля пересекается». Общие сведения о земле, которые сообщал учебник Гибнера, носили печать отсталости и не отвечали уровню, достигнутому передовой наукой. О земле сообщалось, что «свет есть кругл, яко шар», и потому «мыслить себе должно, что и под нами живут люди, которые ногами вверх обретаются», т. е., иными словами, антиподы. Но вот что говорилось далее в этой книге об учении Коперника: «понеже именно во св. библии написано, что солнце течет в круг, а земля недвижима, того ради св. писанию больше в том верить надлежит, нежели человеческому знанию». В конце книги говорилось: «Ежели я доброй астроном, и погода будет как днем, тако и нощию светла, то могу и на мори знать, где я обретаюсь, а по последней мере можно высоту полюса или широту найти, почему могу признать, коль далеко к северу или к югу кто отъехал. А против того, когда смутная погода и темная, что ни солнца, ни звезд видеть не-можно, тогда не без труда бывает, а особливо прежде сего не возможно было, чтоб на мори долготу за подлинно найти могли. Ибо хотя б и не много которой корабль от обычайного пути удалился, то в темную погоду не ведомо было, коль далеко к востоку или западу прошли. И сия есть пожеланная проблема, за которую голанцы, агличане и французы многие деньги ставили, и о которой Варениуш в заключении географии своея пишет». Эта «пожеланная проблема» вставала перед юношей Ломоносовым со всей своей суровой неумолимостью, о которой и не подозревал составитель немецкого географического учебника. Знакомясь с иностранными учебниками и учеными сочинениями, Ломоносов убеждался, что они не дают ответа на эти вопросы. Географические познания, приобретенные Ломоносовым в Москве, несомненно не ограничивались материалом учебника Гибнера. Наряду с этим элементарным пособием, Ломоносов сумел познакомиться с капитальным трудом Бернгарда Варения, изданным на русском языке в 1718 году также по повелению Петра Великого. Заглавный лист был украшен гравюрой на меди, вверху которой был помещен поясной портрет Петра I в латах, внизу две женских фигуры — Астрономия и Геометрия с математическими инструментами в руках. По сторонам пеликан кормит своих птенцов и орел с орленком смотрят на солнце. В книге Варения были систематически изложены все отделы физической географии с элементами математической, а описание отдельных стран включало в себя сведения по антропологии, этнографии и истории. Варений подробно рассматривал вопрос о форме и движении Земли в мировом пространстве, посвятив этому целых пять глав, причем особенно много уделял внимания учению Коперника, которое объявил единственно правильным и достоверным. Также подробно описывал он различные земные явления — извержения вулканов, землетрясения, морские течения, приливы и отливы. В целом книга замечательна своим стремлением к универсальному постижению природы. Варений уделял большое внимание вопросам мореходной астрономии и навигации — «корабельной науки». Он излагал и науку о строении корабельном, «которая вкупе движение корабля на воде рассуждает», «о бремени, на корабль налагаемом» и как компас корабельный строити», уделял большое внимание вопросам мореходной астрономии и навигации. Библиотека Славяно-греко-латинской академии располагала отличным книжным фондом для занятий почти всеми гуманитарными науками, в особенности филологией и историей. Особенное значение для Ломоносова имело то, что она открывала доступ к главнейшим памятникам античной литературы. Все последующие труды Ломоносова, его оды и торжественные речи, литературные примеры в его «Риторике» и ссылки в ученых сочинениях обнаруживают широкое знакомство его с античной культурой. Основные познания в этой области он приобрел в Москве, хотя, по существу, он не вышел из обычного для своего времени круга источников, которые были непременным условием классического образования. Решающую роль здесь сыграло общее направление его мысли, которое определило его поиски и характер усвоения материала. Ломоносов искал у древнегреческих и латинских писателей отнюдь не то, к чему толкала его схоластическая традиция. Он надолго запоминает рассеянные в произведениях античных писателей описания замечательных явлений природы, которые нередко отвечали его собственным юношеским впечатлениям. Даже среди бесчисленных эпиграмм Марциала, не имеющих никакого отношения к изучению природы, Ломоносов выискал одну, весьма его заинтересовавшую. Впоследствии он сам перевел ее и включил в «Риторику», материалы для которой стал собирать на школьной скамье. Желтый полупрозрачный камень с мутными переливами и заключенными в нем «мушками» был хорошо знаком Ломоносову с дней его юности. Ломоносов не мог миновать и такой книги, как «Метаморфозы» Овидия — излюбленного чтения всех, кто начинал знакомиться с латинской литературой. Но Ломоносов, обратившись к этой книге, нашел в ней не только пленительную вереницу античных сказаний и мифологических образов, но и глубокие размышления о природе, близкие и созвучные его ясному уму. Вопреки школьной схоластике, преподносившей ему обеспложенного Аристотеля, Ломоносов сумел пробиться к живым истокам античной философии. Он черпал из них свежие и глубокие мысли, пробуждавшие в нем непреодолимую потребность самому заново осмыслить строение мира. Вероятно еще в Москве он познакомился с гениальной поэмой Лукреция Кара, содержащей поэтическое изложение учения великих материалистов древности Демокрита и Эпикура. Ломоносова захватывали встречающиеся в этой поэме картины бурно и неустанно действующей «Натуры». Но он, несомненно, с еще большим вниманием отнесся к изложенным в ней общим воззрениям на природу. Здесь он нашел основное положение материалистической философии о вечности и несотворенности материи, подробно познакомился с античной атомистикой — учением о строении материи из первоначальных плотных, обладающих массой и весом, непроницаемых и неделимых частиц, или атомов, рассеянных в пустоте и находящихся в вечном и непрестанном движении. Знакомство с исходными положениями великих материалистов древности, полученное в России, помогло Ломоносову не только преодолеть старую церковную схоластику Спасских школ, но и противостоять натиску метафизики, обступившей его, когда он стал знакомиться с новой наукой. Не только под сводами старинной монастырской библиотеки Московского печатного двора собирал он нужные для себя знания. Они текли к нему отовсюду в пробужденной петровскими реформами Москве. Он ловил их на лету, встречал и подбирал прямо на улице. Как раз неподалеку от академии, на Спасском мосту, через ров, отделявший Кремль от Китай-города, шел заманчивый и известный на всю Москву книжный торг. Здесь можно было найти всё, что только обращалось тогда в русском быту: богослужебные церковно-славянские книги, затрепанные рукописные сборники, содержащие то выписки из «житий святых», то светские оригинальные и переводные повести, «карты» и «гистории», «травники» (т. е. лечебники) и тетради с техническими рецептами. Тут же продавались затейливые «фряжские листы», сатирические лубочные картинки, осмеивавшие петровские реформы, вроде знаменитой картинки «Мыши кота хоронят», и гравюры, прославлявшие петровские баталии, товар благочестивый и смехотворный, стародавний и самоновейший, полемические сочинения старообрядцев и академические «Примечания к Ведомостям». На правой стороне Спасского моста, посреди мелких лавочек, ларей, рундуков и рассыпанной на рогожах книжной рухляди, высилось довольно вместительное здание с хоромами и галлерейкой, горделиво называвшееся «Библиотекой». «Библиотека» была основана Василием Анофриевичем Киприяновым, которому также принадлежала учрежденная в 1705 году по указу Петра I гражданская типография, где печатались различные учебные пособия и «самонужнейшие таблицы» — «синусов, тангенсов и секансов» (1716), склонения Солнца (1723) и т. д. Киприянов наладил печатание карт и гравюр научного содержания. Талантливый русский человек, Василий Киприянов самоучкой овладел математическими знаниями и началами латинского и греческого языков и, кроме того, сам гравировал карты. В 1713 году Киприянов выпустил «Всего земного круга таблицы», т. е. карты обоих полушарий. Карты были украшены портретом Петра I и планом Москвы, заключенным в рамку в форме сердца. Киприянов также гравировал и издавал огромными тиражами (по 6 тысяч экземпляров) морские карты. Одна из них (в так называемой меркаторской проекции) представляла карту Атлантического океана с нанесенными на нее курсами, другая (в плоской квадратной проекции) — берега Пиренейского полуострова в северной части Африки. Издания эти штабелями лежали в «Библиотеке» и не могли не привлечь к себе внимания помора Ломоносова. Глубокий интерес Ломоносова к картографии, его знание техники этого дела, вероятно, наметились уже в Москве. Во всяком случае, «маппы, тисненные в Москве», не могли не попасть в поле его зрения.[115] После смерти В. А. Киприянова (1723) дело его продолжал его сын, тоже Василий, достроивший здание «Библиотеки». Но занимался он главным образом книжной торговлей, хотя и сохранил связи с географами, картографами и путешественниками. Василий Киприянов-сын повел дело широко. Он забирал книги из типографии без переплетов, тетрадями, и переплетал их «своим коштом»; заботился, чтобы у него были книги, давно разошедшиеся с типографских складов, и самые последние новинки. Скоро он сделался главным комиссионером по распространению изданий Академии наук в Москве. С 1728 по 1731 год Киприяновым было получено много академических изданий, которыми его лавка была прямо завалена. [116] Киприянов всячески привлекал в свою «Библиотеку» покупателей, поместив 5 марта 1730 года в «Санкт-Петербургских Ведомостях» такое объявление: «Для известия. Господам охотникам до Ведомостей надлежит ведать, что новопечатанные в Санктпетербурге при Академии Наук Ведомости и книги в Москве при Спасском мосте у библиотекаря господина Киприянова и прочие книги церковные и гражданские российского и иностранных языков и грыдорованные и штыхованные картины, персоны и прышпекты и протчие, также чай и кофь вареные с сахаром, и протчие виноградные вина разные, в кофейном дому подаются». Киприянов меньше всего заботился о своей прибыли. Им руководило патриотическое стремление к просвещению русского народа. С 1724 года он хлопотал перед Синодом, в ведении которого находился Печатный двор, о разрешении учредить «Публичную Всенародную Библиотеку», чтобы «желающие из школ или иной кто, всяк безвозбранно в Библиотеку пришед, книги видеть, читать и угодное себе без платы выписывать мог». Благородный замысел Киприянова не нашел поддержки в правящих кругах после смерти Петра. Но в его лавке всякий безденежный любитель чтения всегда мог пользоваться книгами. Во время пребывания Ломоносова в Москве «Библиотека», Киприянова находилась в наибольшем расцвете. От Спасских школ до Спасского моста было рукой подать. Трудно предположить, чтобы Ломоносов миновал такой кладезь знаний. Естественнонаучные знания, приобретенные Ломоносовым в Москве, по видимому, были не столь уж скудны и незначительны. Особенно привлекали его, вероятно, вопросы мироведения и устройства вселенной. В то время уже не было недостатка в доступных пособиях по астрономии, и они не могли миновать любознательного Ломоносова. В 1705 году Василий Киприянов (отец) «под надзрением» Якова Брюса напечатал «Новый способ Арифметики феорики или зрительныя» — наглядное пособие по математике, а в 1707 году — «Глобус небесный» с изображением звездной карты обоих полушарий, на которую было нанесено 1032 звезды. По углам карты были представлены изображения четырех систем мира и их творцы — Птолемей, Тихо Браге, Декарт и Коперник — и, кроме того, приложены вирши. О Копернике в них говорилось: Коперник общую систему являет, Солнце в средине вся мира утверждает. Сам Яков Виллимович Брюс (1670–1735), астроном, математик, географ, артиллерийский инженер, просвещенный сподвижник Петра I, стяжавший себе громкую славу колдуна и чернокнижника, был тогда еще жив и являлся своего рода московской достопримечательностью. Изредка на самом верху Сухаревой башни зажигался по ночам тревожный огонек. Москвичи шептались, что «звездочет» Брюс, знать, снова приехал из своего подмосковного имения Глинки, куда он удалился на покой, и опять предается таинственным наблюдениям. Составленный Василием Киприяновым так называемый «календарь Брюса» (1709) пользовался необыкновенной славой почти столетие. В 1724 году в Москве вышла вторым изданием «Книга мирозрения, или мнение о небесноземных глобусах и их украшениях», являющаяся переводом сочинения Христиана Гюйгенса «Космотеорос» — одного из самых блестящих популярных изложений системы Коперника. Гюйгенс едко высмеивал противников Коперника, в частности ученого иезуита Кирхера, разделявшего мнения средневековых схоластов, что планеты движутся ангелами. «Коперник сих блаженных духов такова тяжелого труда лишил», — замечает Гюйгенс. Ломоносову, несомненно, еще в Москве удалось познакомиться с изданиями недавно основанной Петербургской Академии наук. С 1728 года при находившейся в ведении Академии газете «Санкт-Петербургские Ведомости» выходили особые «Исторические, генеалогические и географические примечания в Ведомостях», где печатались обширные, продолжавшиеся из номера в номер статьи исторического и литературного содержания, географические и этнографические. «Примечания в Ведомостях» охотно читали. Историк В. Н. Татищев писал в Академию наук, что после случившейся летом 1731 года в Москве сильной грозы было немало толков, а некоторые желали получить «доказательства по физике» в «Примечаниях». [117] «Примечания» не только обогащали читателя научными сведениями, но и прививали вкус к теоретическим размышлениям. В них можно было найти лишенные всякого преклонения по отношению к старой науке суждения об Аристотеле как, например, в статье о северном сиянии в номере от 26 марта 1730 года: «Исследование Аристотелево есть токмо такое, что оное человеческую память более пустыми словами, нежели разум и действительными делами наполняет, и тако бы мы о том лучше весьма умолчали…» В серии статей «О Земле» приводились сведения о форме и движении Земли вокруг Солнца и своей оси, о кругосветных путешествиях, едко высмеивались устаревшие представления о мире, которые сравнивались с мнениями ограниченного паука, свившего паутину в углу театра и возомнившего, что весь «Оперный дом в его пользу построен» и «в нем многие свечи только для того зажигают, чтоб его мужественные и потомков в страх приводящие деяния осветить» (1732). Эта серия статей поддерживалась рядом других, говоривших о физических явлениях на Земле: «О ветрах», «О исхождении паров» (1732) и др. Статья «О зрительных трубах», напечатанная в «Примечаниях на Ведомости» в январе 1732 года, познакомила Ломоносова со многими вопросами по истории оптики и астрономии. Статья не только сообщала историю изобретения Галилеем, Кеплером и Гугением (Гюйгенсом) зрительных труб, с помощью которых «будто на крыльях до самых звезд долететь можно», но рассказывала об устройстве этих зрительных труб и об их изготовлении. Замечательно, что статья предостерегала против реакционного преувеличения роли древности, затемняющего представление о поступательном развитии человеческой науки и знания в последующие века. Такие представления были на руку только схоластам и церковникам, утверждавшим, что вся «мудрость мира» уже была дана в священном писании и Аристотелем. «Некоторые, — говорится в статье, — от превеликой любви к древности думали, будто зрительные трубы уже задолго перед сим знаемы были, а потом с протчими многими изобретениями пропали, но в нынешние наши времена вновь найдены». Однако это мнение, как указывает статья, не выдерживает научной критики. Сообщалось, например, что Птолемей на том же острове, где стоял знаменитый маяк Форос, «построил башню и на ней такую зрительную трубу поставил, чрез которую неприятельские корабли за 600 французских миль признать можно было». Но простой расчет, принимающий во внимание кривизну земной поверхности, показывает, что подобная башня должна была бы достигнуть «неизреченной высоты» в 72 немецких мили. Среди естественнонаучного материала «Примечаний» заслуживает внимания статья «О костях, которые из земли выкопываются», занявшая ряд номеров за 1730 год. [118] В ней приводилось подробное известие о находках мамонтовых костей в Сибири, сообщались толки и рассказы местных жителей, что мамонты еще живут, но под землей, где роют ходы подобно кротам, отчего «великие ямы учинились», и т. д. В. Н. Татищев, собиравший сведения о мамонтах, подробно изучил эти ямы и нашел, что они размыты надземными и подземными водами. Установив, что рассказы «о таком подземном звере басня есть», статья переходит к «ученой» догадке живших в Сибири шведов, что мамонт — «зверь Бегемот», упоминаемый в библейской книге Иова. Обсуждает статья и вопрос, «не родила ли натура оные в подобие подлинных слоновых костей», как полагали некоторые европейские авторитеты. Для опровержения мнения об «игре природы» призываются на помощь анатомия и химия. Признав, что мамонты — ископаемые слоны, статья ставит вопрос, как они «в Сибирию пришли», и отводит возможность появления этих костей в результате походов Александра Македонского или «всемирного потопа». Нельзя поверить, чтобы вода «не скорее бегу слонов разливалась». Потонувших слонов вода не могла занести в Сибирь, так как «никакое тело на воде без парусов и весел скоро и в прямой линии итти не может». Наконец, отвергается мнение Татищева, полагавшего, что «равная теплота на всей земле была», так что слоны «везде на нашей земле жить могли». Но статья целиком разделяет мнение, что слоны были давними обитателями Сибири, причем нет нужды, «чтоб слонов обще, а особливо старых и северных, за так нежных почитать, какие ныне Индианские или Цейлонские слоны суть». Автор пытается представить себе мамонтов в естественных условиях Севера, к которым они должны были приспособляться, а также причины их вымирания и исчезновения: те, что «выше к Северной стране обретались, не так хорошую пищу имели» и меньше размножались, а со временем сами «к южной стране перешли». Статья дает образец научного подхода к изучению явлений и критического разбора существующих гипотез, последовательности и независимости суждений. И замечательно, что именно в этом направлении шла впоследствии и пытливая мысль Ломоносова, подробно разбиравшего в своем сочинении «О слоях земных» происхождение мамонтовых костей в Сибири. Знакомство Ломоносова с открытиями передового естествознания должно было подорвать у него всякое доверие к старой схоластической премудрости и привести к решительной ломке всего его мировоззрения. Светлый ум Ломоносова позволил ему скоро преодолеть этот мучительный кризис и раз навсегда уяснить себе, что ответ на все волнующие его вопросы можно найти только на путях подлинного познания мира, открываемых новой наукой. Передовое научное и философское мировоззрение Ломоносова складывалось в России, зарождалось в русской демократической среде, из которой он вышел и в которую он попал с первых дней своего пребывания в Москве: пестрый мир торгующих крестьян, бывалых поморов, ремесленников, мещан, приказных, низшего духовенства. Тут были канцеляристы и стряпчие, лекари и подлекари, крепостные мастера и художники, получившие обрывки образования, русские начетчики из простонародья. Главными коноводами всей этой разношерстной братии были бурсаки. «Руководителями и передовиками этой интеллигенции, — писал известный историк русского быта И. Забелин, — были грамотные люди, больше всего из отставных и не окончивших науки школьников Славяно-греко-латинской академии, особенно в лице Практический характер требований, предъявляемых к Спасским школам петровским государством, накладывал на них своеобразный отпечаток. Согласно «Духовному регламенту», ученик академии, поступив в класс философии, был обязан принести публичную присягу в том, что он будет «готов к службе, до которой угоден есть и позван будет указом государевым». Затрачивая на учащихся «иждивение», выплачивая им «жалованье», государство смотрело на них как на своего рода служащих, которыми считало себя вправе распоряжаться. В составленной в 1728 году Синодом подробной ведомости указано, что за двадцать восемь лет — с 1701 по 1728 год — из учащихся Славяно-греко-латинской академии вышло в духовенство (в том числе и в монашествующее) всего 68 человек, в то время как на гражданское поприще ушло 168 человек, причем только в Московский «гошпиталь» «для учения хирургической науки» было отпущено 63 человека. В 1735 году ректор Стефан жаловался Синоду, что из его питомцев редко кто доходит до богословия: «иные посылаемы бывают в Санкт-Петербург для обучения ориентальных диалектов и для камчадальской экспедиции, иные в Астрахань для наставления калмыков и их языка познания, иные в Сибирскую губернию с действительным статским советником Иваном Кириловым, иные же берутся в Московскую типографию и монетную контору, мнозие же бегают, которых и сыскать невозможно». Эти «мнозие» беглецы пристраивались переводчиками в московских канцеляриях и весьма искусно укрывались от начальства духовного при прямом содействии начальства светского. И вот ректор жалуется, что самые способные — «остроумнейшие и надежнейшие» — то и дело переходят на гражданские должности, а пуще всего устремляются в Московский «гошпиталь», будучи «удобно наговорены» своими товарищами, «а в Академии почти самое остается дрождие». Московский «гошпиталь», привлекавший к себе учеников Спасских школ, был основан Петром I в 1707 году «за Яузой рекой». Госпиталь занимал огромное пространство за Яузой, против Немецкой слободы. В длиннейшем здании, построенном в 1727 году по плану и рисункам Бидлоо, нижний этаж и подвалы которого были каменными, расположились больничные помещения, аптека, «бурсы», как называли светлицы, в которых жили и занимались хирургические ученики. Кругом в деревянных домах разместились многочисленные службы: «приспешная», поварня, пивоварня, мертвецкая, баня и караульная изба. Во главе госпиталя и школы был поставлен известный анатом Николай Бидлоо, которому Петр обещал выдавать по сто рублей за каждого ученика, признанного достойным «лекарского градуса». Бидлоо был широко образованным человеком, преданным своему делу. За время своего управления госпиталем он подготовил большое число русских хирургов для армии, флота и гражданской службы. Учеников, достаточно уже разумеющих по-латыни, он набирал в Славяно-греко-латинской академии, с которой, кстати сказать, Московский «гошпиталь» находился даже в одном ведомстве, так как медицинские учреждения находились на иждивении монастырского приказа, а с учреждением Синода поступили в его ведение, в котором находились до 1765 года. Академия прилагала все усилия, чтобы не дать Бидлоо учеников больше положенного комплекта в пятьдесят человек, и притом старалась сбыть ему наиболее буйных и нерадивых. Бидлоо строго экзаменовал учеников и принимал тех, кто хотел у него учиться, не спрашиваясь у духовного начальства. Академия часто жаловалась Синоду на такое «непорядочное нахальство», отчего происходит «опасное своеволие», т. е. повальное бегство учащихся. Попав в госпиталь, ученики получали по рублю в месяц на готовых харчах. Им выдавали сукно на кафтан, камзол и штаны из расчета на два года. Они были обеспечены сносным жильем, а главное, избавлялись от схоластики и уготованного им духовного звания. Конечно, и в госпитале было не все сладко. Ученики вставали в пять часов утра, проводили целые дни то в классах, то в мертвецкой, то помогая при операциях, которые в то время проводились без всякого обезболивания. В жарко натопленных палатах стоял смрад от гниющих ран и слышались стоны умирающих. В госпитале царили порядки военной казармы петровского времени. Хирургических учеников за малейшую провинность Бидлоо безжалостно сажал в карцер на хлеб и на воду, приказывал заковывать в кандалы, бить плетьми и батогами, а в некоторых случаях — за пьянство и распутство — сдавал в солдаты. Но ученики были не робкого десятка и умели за себя постоять. Невзирая на все строгости, они чувствовали себя вольно и независимо и даже вмешивались в госпитальные порядки. 11 января 1734 года один из учеников госпиталя уличил повара Никиту Коробкова, что он снимает сало со щей, приготовленных для больных, и сливает его к себе в горшок. Повар, которого хотели наказать «домашним образом», вдруг выкрикнул «слово и дело», что означало, что ему известно о государственном преступлении. После допроса в Тайной канцелярии «слова и дела» никакого не открылось, повар был наказан кнутом и возвращен в госпиталь.[120] Вскоре после смерти Бидлоо (23 марта 1735 года) ученики не поладили с его преемником доктором Деттельсом. Летом того же года разыгралось большое побоище на госпитальном пустыре. Ватага бурсаков с помощью подоспевших к ним на помощь гарнизонных солдат отбила у госпитальных солдат и служителей несколько слободских баб, которых те вели в полицию. Начальник госпиталя тотчас же направил в синодальную штатс-контору доношение о бесчинствах Дмитрия Буйнакова и семи других учеников. Но на допросе ученики объявили, что напрасно оклеветаны Деттельсом, который плохо радеет о своей должности, не свидетельствует их в преподанных им покойным доктором Бидлоо теории и практике и сам их ничему не учит. Ученики потребовали, чтобы им учинили освидетельствование в науках в Петербургской медицинской канцелярии или каким-либо московским доктором, но только не Деттельсом, «дабы та чрез много лет полученная ими наука не была напрасно уничтожена». Когда их прошение было оставлено без внимания, они обратились к самому архиепископу Феофану, жалуясь, что их незаконно лишили пропитания и отчислили от госпиталя. По расследовании дела Дмитрий Буйнаков был признан невиновным, остальные биты батогами, после чего подвергнуты экзамену особой комиссией, в которую Деттельс включен не был. Комиссия отметила, что ученики в «теоретических квестионах» (вопросах) отвечали «весьма мало», но практические их знания по хирургии были признаны удовлетворительными, и они были отосланы в Коллегию экономии для определения на места. Ломоносов, несомненно, хорошо знал Московский «гошпиталь» и за свое четырехлетнее пребывание в Москве неоднократно там бывал. Он застал еще в живых сурового доктора Бидлоо, ходившего в старомодном длинном парике, толковал с хирургическими учениками, присматривался к жизни в госпитале и, вероятно, приобрел кое-какие познания по анатомии. Пример бывших учеников академии, подвизавшихся в различных областях русской культуры, не мог не волновать Ломоносова, которому уже исполнилось двадцать три года. Его жар к наукам не угасал, но к нему присоединилась настойчивая потребность практической деятельности. Стены академии томили его. Ломоносов стал искать дорогу в жизнь. Его привлекла экспедиция в Киргиз-Кайсацкие степи, о которой, видимо, было много толков в Спасских школах. Экспедиция была задумана Иваном Кирилловичем Кириловым (1689–1737), даровитым русским человеком, отличавшимся «натуральною охотою к ландкартам и географическим описаниям». Выходец из народа, получивший первоначальное образование в Навигацкой школе в Москве, он сумел «прилежными своими трудами и острым понятием» обратить на себя внимание Петра Великого и в короткий срок подняться «из самых нижних чинов» до поста обер-секретаря Сената. И. К. Кирилов, по словам его первого биографа П. Рычкова, был «великий рачитель и любитель наук, а особливо математики, механики, истории, економии и металлургии, не жалея при том никакого своего труда и иждивения». [121] Целью его жизни стало создание научной картографии России. Еще в 1720 году Петр распорядился разослать по всем губерниям геодезистов, которым было велено описать все провинции и города, произвести съемку всех важнейших мест и «сочинить» ландкарты. Материалы, собранные геодезистами, поступали со всех концов России в Сенат, где ими ведал И. К. Кирилов, ставший после смерти Петра душой всего дела.[122] С 1727 года Кирилов предпринимает подробное статистико-экономическое и географическое описание России, озаглавленное им: «Цветущее состояние Всероссийского государства, в каковое начал, привел и оставил неизреченными трудами Петр Великий».[123] Эта книга содержала свод официальных сведений, имевшихся в Сенате и коллегиях, о штатах присутственных мест, войске, флоте, роспись государственных приходов и расходов, сведения о городах, епархиях, церквах, монастырях, школах. Особенно подробно он останавливался на хозяйственных вопросах, в том числе отдаленных окраин империи, добавляя иногда сведения по этнографии и истории края, а иногда и о его природе. И. К. Кирилов в этой книге подводил экономические итоги петровского царствования, отмечал рост промышленности и торговли, в частности дал полный перечень заводов и фабрик, действовавших в то время, которых он насчитал 233. Наконец, он задумал грандиозное дело — издание первого научного «Атласа Всероссийской империи», в основу которого должны были лечь все географические материалы, поступавшие в Сенат. По его плану, «Атлас» был рассчитан на три тома и должен был содержать 360 карт, «ежели время и случай все оные собрать и грыдыром напечатать допустит». Хлопоты Кирилова об издании «Атласа» долго оставались напрасными, и он решил осуществить это патриотическое дело за свой счет, хотя был отнюдь не богатым человеком. Но, как выразился о нем Рычков, И. К. Кирилов «о пользе государственной сколько знать мог, прилежное имел попечение, и труды к трудам до кончины своей прилагал, предпочитая интерес государственный паче всего». Кирилову удалось подготовить и напечатать 14 весьма ценных карт отдельных местностей (губерний) и общую генеральную карту России. В 1734 году он издает первый выпуск «Атласа» с великолепным фронтисписом, на котором был изображен крылатый гений, приоткрывающий завесу над окном, за которым расстилается необозримый ландшафт и виднеется далекий город и море с плывущим по нему кораблем. На отдельных ландкартах были помещены в виде украшения (картуши) виды Выборга, Петербурга, мифологические фигуры, сцены охоты и торговли. [124] Атлас Кирилова явился крупнейшим событием в истории русской географической науки. Кирилов хотел освободить русскую картографию от иноземной зависимости и показать подлинное лицо страны. В изданном им в том же году «Покорнейшем объявлении о Атласе Российском» Кирилов писал: «Прежде сего осьмого надесять века о Российской империи географическое описание совершенную скудость имело, но только от единых чюжостранцев зависело и зависит». Он также указывал в своем «Объявлении», что предполагает включить в «Атлас» исторические/ экономические и другие сведения о территории, положенной на карты: «не бесполезно было и то, что при сем новом атласе и древности объявить… и при том о городах древних же и новых и о народах и довольствах к житию человеческому и к коммерции». Ломоносов, несомненно, познакомился с «Покорнейшим объявлением» и «Атласом» Кирилова в «Библиотеке» Киприянова, распространявшего эти издания. Кирилов выступал как организатор географических и картографических экспедиций. Он принимал самое деятельное участие в подготовке первой и второй Камчатских экспедиций и составил особую докладную записку об учреждении плаваний к Камчатке Северным морским путем. Наконец, он предлагал послать большую экспедицию в Киргиз-Кайсацкие степи, в которой принял участие сам. В задачи экспедиции входило не только изучение закаспийских степей, но и освоение и закрепление их для России. На реке Ори собирались заложить новый город, «на Аральском море российский флаг объявить», построить надежную пристань и упрочить торговые отношения с местными жителями. 1 мая 1734 года была получена «апробация» на предложение Кирилова, а 18 мая он был пожалован «статским советником» и выдано ему три тысячи рублей. Врученная ему инструкция указывала, что Кирилову дана «совершенная и полная мочь в изыскании металлов и минералов, в отправлении купеческих караванов, и каким порядком в том новом городе экономию установить». 29 июня Кирилов речным путем (через Шлиссельбург и Ладожский канал) на пяти судах прибыл в Москву, где 18 июля в его команду были определены: для пробы руд — берг-пробирер, для содержания аптеки — аптекарь, для ботаники и натуральной истории — ботаник, для малярного художества — живописец, к артиллерии — штык-юнкер и экономии прапорщик, затем семнадцать рядовых и хирург-лекарь. Кроме «офицеров, артиллерийских, инженерных и морских служителей», Кирилов предполагал включить в экспедицию также и ученого священника, «понеже он нужен в таком новом месте и между многим магометанским и идолаторским народом». Однако священников, «самохотно желающих» ехать в далекую и опасную экспедицию, не объявилось. Тут-то Ломоносов и решил стать священником, лишь бы принять участие в столь интересном деле. 4 сентября 1734 года он подал прошение, в котором объявил, что у него отец «города Холмогор церкви Введения пресвятыя богородицы поп Василий Дорофеев» и что он жил всегда при своем отце, «в драгуны, в солдаты и в работу ее императорского величества не записан, в плотниках в высылке не был, от перепищиков написан действительного отца сын и в оклад не положен» (т. е. не принадлежит к податному сословию). Ломоносов дал подписку, что если в его показаниях что ложно, «за то священного чина будет лишен и пострижен и сослан в жестокое подначалие в дальний монастырь». Но «ставленнический стол» академии вознамерился проверить через Камерколлегию истинность показаний недавнего дворянского сына. И Ломоносову пришлось рассказать всю правду. Он только уверял, что всё «учинил с простоты своей и никто ево, Ломоносова, чтобы сказаться поповичем, не научил». Дело кое-как замяли. По преданию, сам Феофан Прокопович, узнав об этом происшествии, одобрил Ломоносова и сказал: «Не бойся ничего. Когда бы со звоном в большой московский соборный колокол стали тебя публиковать самозванцем, я твой защитник». С 1729 по 1732 год Феофан находился вместе с Синодом в Москве и посещал Славяно-греко-латинскую академию, интересуясь ее делами. Он настойчиво покровительствовал способным русским юношам и всячески помогал им учиться. «Он на подворий своем, — сообщал академик Герард Миллер о Феофане, — как здесь в Санкт-Петербурге, так и в Москве завсегда содержал шестьдесят отроков, коих он, нарочно определенными к тому учителями, обучал языкам, наукам и художествам». [125] Интерес Феофана к новым, не богословским наукам и «естествословию» был широко известен. Будучи преподавателем Киевской академии, Феофан, по видимому, внедрял там изучение арифметики и геометрии. Про Киевскую академию ходили слухи, что науки там преподавались «не бедно», что там были физические инструменты — телескопы и астролябии. Ломоносов ухватился за мысль поискать науку в Киеве и обратился к архимандриту «с усиленной просьбой, чтоб послал его на один год в Киев учиться философии, физике и математике». По видимому, он добился разрешения и действительно побывал в Киеве, хотя в списках студентов имя Ломоносова не значится. Вероятно, Ломоносов, прибыв в Киев в летнее вакационное время, не торопился с официальным зачислением в состав студентов, а считал необходимым сперва присмотреться к существовавшим там порядкам и преподаванию. Академическая биография 1784 года говорит, что в Киеве вместо физики и математики Ломоносов «нашел только словопрения» (т. е. схоластику).[126] Киевские бурсаки вели еще более горемычную жизнь, чем московские. Даже в школьных упражнениях они писали: «Нужда всего сильнейшая есть: убеждает, к чему бы ничто не убедило, ведет, до чего бы ничто не довело, гонит, куда бы никто не погнал».[127] Они открыто побирались и даже в официальных прошениях именовали себя «нищею братиею». Они не только сочиняли поздравительные вирши и «орации» или «сшвали» по домам трогательные «канты», стараясь разжалобить даятелей, но и прямо отправлялись целыми партиями «мирковати» — собирать милостыню по селам, для чего получали от начальства особые отпускные свидетельства, в которых это занятие туманно называлось «ходить на эпетиции». [128] Трудно было в этой обстановке сыскать добрую науку. Но сама поездка на Украину была для Ломоносова плодотворна. Киевская старина, своеобразие народной жизни, Софийский собор и пещеры в Лавре, кобзари и лирники на улицах, мягкая и ласковая украинская «мова», задушевная прелесть украинских напевов, народные костюмы, плодовые сады, неведомые на Севере, — всё это должно было произвести на него сильнейшее впечатление. Отдав себе отчет в том, что Киевская академия не отвечает его планам и надеждам, он поспешил в Москву, где мог скорее рассчитывать на изменение своей судьбы. Россия переживала страшное время. Крестьяне пухли от голода и разбегались. Их ловили и, «чтоб другим бежать было неповадно», наказывали кнутом или «кошками», батогами или плетьми, «по воле их начальников, кто кого как пожелает наказать». «Помещиков и старост, — пишет историк Болтин (1735–1792) — отвозили в город, где их содержали многие месяцы в тюрьме, из коих большая часть с голоду, а паче от тесноты, померли. По деревням повсюду слышен был стук ударений палочных по ногам, крик сих мучимых, вопли и плач жен их и детей, гладом и жалостию томимых. В городах бряцание кандалов, жалобные гласы колодников, просящих милостыню от проходящих, воздух наполняли». В стране был голод, свирепствовали повальные болезни, неистовствовала Тайная канцелярия, творившая суд и расправу по бесчисленным «наветам». Подымали «на дыбу», били кнутом, рвали ноздри и вырезали языки у вовсе неповинных людей. По мнению самых широких слоев народа всё зло и все беды проистекали от того, что страной от имени невежественной царицы Анны Иоанновны правил курляндский выходец Бирон, который ненасытно обогащался и под видом сбора недоимок поставил страну под правеж. Но, конечно, дело было не только в Бироне и его присных. Русское дворянство, как господствующий класс, несло главную ответственность за всё, что творилось при Бироне. Это русское дворянство в борьбе со ста рой феодальной знатью, поднявшей голову после смерти Петра I, открыто восстало против правления «верховников» и возвело на престол Анну Иоанновну, получив в приданое за ней Бирона. И не бесчинства и беззакония Бирона и окружавших его проходимцев были основной причиной всех бедствий, а усиление крепостничества. За пятилетнее пребывание в Москве Ломоносов мог довольно наслышаться народных воплей и проклятий бироновщине. Возвращаясь из Киева, он видел разоренных, побирающихся крестьян, которые, по тогдашнему выражению, «скитались стадами», видел измученную Россию, и сердце его было неспокойно. Москва глухо негодовала на злоупотребления иноземцев. Слыхивали здесь и о постыдной расточительности двора, который, по отзыву одного иностранного дипломата, «своей роскошью и великолепием превосходит даже самые богатейшие, не исключая и французского», о привольной жизни чужеземцев, равнодушных к судьбам исстрадавшегося русского народа. Темные монахи, подчас доходившие до отчаянной дерзости в порицании бироновщины, в то же время пытались опорочить всё дело Петра. Ломоносов был на распутье. В июле 1735 года он был зачислен в философский класс. Но наука Спасских школ ему прискучила. Он испытывал томительное и беспокойное раздумье. Неизвестно, куда бы он еще метнулся, если бы в конце 1735 года не пришло сенатское предписание выбрать из учеников Спасских школ двадцать человек, «в науках достойных», и отправить их в Петербург, в Академию наук. Ломоносов давно знал о ней, но не видел путей, которые могли бы привести в нее, хотя и мечтал об этом. Академическая биография 1784 года прямо говорит, что он «возрадовался давно желанному случаю и неотступно просил архимандрита, чтобы его туда послали». Он пустил в ход все средства и обратился к покровительству Феофана, который, по преданию, ему в том «способствовал». Архимандрит Герман отобрал двенадцать человек «не последнего разумения», в число их попал и Михайло Ломоносов. |
||
|